Должен сказать, что весьма странные чувства испытываешь, когда просыпаешься лениво, медленно, покойно, даешь рассудку возможность неторопливо выкарабкаться из глубокого сна, встряхнуться, приготовиться к встрече с миром, – и вдруг обнаруживаешь, что, открывая глаза, ты лишен света дня, который должен был бы извещать о том, что сну давно пора заканчиваться. Когда я проснулся, именно эта мысль посетила меня первой. За нею пришла вторая, весьма пугающая: не ослеп ли я? И лишь через мгновение, рука моя, взметнувшаяся к глазам и нащупавшая там повязку, наложенную МакПатрульскиным, известила меня, наполнив радостью, об истинной причине непонятной темноты. Я одним движением сорвал платок – почему я не сделал этого раньше? – и огляделся. Все тот же стул, на котором, скособочась, сижу я с онемевшими после долгого сидения и сна членами; в доме тихо и, по-видимому, пустынно; огонь в камине совсем потух; в окне близкий вечер. Гнезда теней уже свились по углам кухни и под столом.

Чувствуя себя освеженным сном, который заодно прибавил мне и сил, я вытянул ноги и принялся двигать руками, напрягая их мышцы и ощущая, как глубинные силы изливаются из груди и наполняют меня. Некоторое время я посвятил размышлениям о том, каким неизмеримо великим благом является сон вообще и мое умение засыпать при любых обстоятельствах в частности. Уже несколько раз за последнее время я спасался сном, когда мозг мой уже не в состоянии был выносить то, с чем мне приходилось сталкиваться, а ему приходилось пытаться это осмысливать. Такого счастливого умения управлять своим сном был полностью лишен не кто-нибудь, а сам де Селби. Эта слабость в его величии проявлялась в том, что он мог, безо всякой видимой причины, заснуть среди дня, занимаясь своими обычными делами, а довольно часто он засыпал и беседуя с кем-нибудь, даже не закончив предложения.

Я поднялся со стула, прошелся по комнате, чтобы размяться. Еще сидя на стуле возле камина, я заметил небольшую часть переднего колеса велосипеда, стоявшего у открытой двери в коридоре, ведущем куда-то вглубь казармы. Проделав упражнения, я через минут пятнадцать снова уселся на стул и, взглянув в сторону двери, обнаружил, что вижу теперь значительную большую часть колеса, чем раньше. Это меня весьма удивило, так как стул с места не двигался и угол зрения, под которым я видел велосипедное колеса не менялся. Присмотревшись, я убедился в том, что теперь вижу три четверти всего колеса, тогда как раньше видел часть колеса даже без ступицы. Неужели велосипед сам, за то время, когда я занимался упражнениями, продвинулся вперед? Я мог бы поклясться, что это так, но может быть, все же поменялся ракурс, под которым я смотрел на велосипед? Нет, это маловероятно – стул совсем маленький, сидеть на нем хотя бы с минимальным удобством можно только в одном положении. И мое удивление стало расти, превращаясь в оторопелое изумление.

Я тут же вскочил со стула и в три прыжка оказался у двери. С губ моих сорвалось бессловесное восклицание – настолько я был поражен увиденным. Похоже, вскрикивать от изумления прочно вошло у меня в привычку. МакПатрульскин в спешке оставил дверь в камеру открытой – в замке торчал ключ с кольцом, на котором висели все остальные ключи. В глубине камеры я увидел кучу старых жестяных банок из-под краски, кругом валялись проколотые велосипедные шины, гаечные ключи и другие инструменты для надевания новых шин и проведения всякого другого велосипедного ремонта, а также множество странных предметов, сделанных из латуни и кожи, несколько напоминающих декоративную конскую сбрую, хотя и явно предназначенных для чего-то совершенно иного. Но мое внимание сосредоточилось прежде всего на передней части камеры – велосипед сержанта стоял, наполовину перебравшись через порог. Было совершенно ясно, что МакПатрульскин не мог поставить его таким образом, так как он зашел в камеру лишь на минуту и тут же вернулся с банкой краски, а ключ в замке являлся достаточным доказательством того, что он уехал, более в камеру не возвращаясь. Было также крайне маловероятным предположение, пронесшееся у меня в голове, что кто-то заходил сюда, пока я спал, – заходил с единственной целью: наполовину выдвинуть велосипед из камеры. С другой стороны, я невольно вспомнил о высказанных сержантом опасениях, касающихся его велосипеда, и о его решении держать велосипед под замком. Если существует веская причина, по которой следует запирать велосипед в камере как закоренелого преступника, размышлял я, вполне резонно допустить, что он при первой же представившейся возможности попытается сбежать. Но эта мысль показалась мне все же не очень правдоподобной, и я подумал о том, что лучше вообще перестать думать и строить предположения, объясняющие эту загадку – иначе мне придется поверить в то, что велосипед действительно сам медленно выбирается из камеры, а если ты один в доме, то поверив в такое, невольно в ужасе убежишь из дома. Я был слишком занят размышлениями о собственном побеге и не мог позволить себе такой роскоши, как испуг от предмета, который мог бы мне очень пригодиться для спасения.

Глянув на велосипед внимательнее, я обнаружил – или мне так показалось, – что велосипед этот имеет какое-то особенное качество или вид, которые придавали ему некую индивидуальность, достоинство и важность и весьма отличали его от других машин такого рода, у которых подобные индивидуальные черты значительно меньше выражены. Он производил впечатление большой ухоженности – все было вычищено, смазано маслом, все блестело, нигде ни пятнышка ржавчины, даже на спицах. Велосипед, спокойно стоявший в проеме двери как хорошо прирученный домашний пони, был на вид слишком маленьким и низеньким для такого огромного и тяжелого человека, как сержант, но когда я сам примерился к нему, то оказалось, что он больше и выше, чем любой из тех велосипедов, с которыми мне когда-либо приходилось иметь дело. Возможно, ощущение его малости проистекало оттого, что он обладал совершенными пропорциями и совершенным соотношением всех своих частей – все вместе взятое соединялось в общий вид исключительной грациозности и изящества, выходящий за пределы реальности и существующий лишь в своей абсолютной действительности собственных безукоризненных размеров. Несмотря на то что у велосипеда имелась очень прочная на вид поперечина, мне виделась в этой машине какая-то женственность и утонченность; казалось, что велосипед позирует, как манекенщица, а не стоит, просто прислонившись к двери; в нем совершенно ничего не было от какого-нибудь там праздного бродяги, подпирающего стену; велосипед с изящной легкостью касался своими подтянутыми, безупречными шинами пола – всего две крошечные точки касания и все, никакой распластанности или неряшливости. Я с ненамеренной нежностью, можно даже сказать – с определенной чувственностью, провел рукой по седлу. По совершенно необъяснимой причине седло чем-то напомнило мне человеческое лицо – не внешней, конечно же, схожестью общих абрисов и черт, а по своей фактуре, вследствие какого-то тактильного ощущения, абсолютно неизъяснимого ощущения чего-то очень знакомого кончикам пальцев. Кожа седла была темной, как и положено быть зрелой коже велосипедного седла, твердой благородной твердостью, испещренной резкими линиями и более тонкими морщинками, подобными тем, которые многие годы всяческих невзгод и испытаний оставили на моем собственном лице. Седло было точеным, изысканным, спокойным, уравновешенным и одновременно отважным, совсем не огорченным своим заключением в камере, не отмеченным никакими особыми приметами, несущим лишь следы благородного страдания и честно выполняемого долга. Я понял, что этот велосипед мне нравится больше, чем какой-либо другой велосипед, когда-либо встречавшийся на моем пути, больше, чем кто бы то ни было из людей из плоти и крови, передвигающихся не на двух колесах, а на двух ногах. Мне нравилась не бьющая в глаза, но тем не менее явственно присутствующая в этой машине способность отлично исполнять свое дело, ее покорность и уступчивость, ее простое и спокойное достоинство; она, казалось, замерла под моим дружелюбным взглядом как ручная птица, которая, поджав крылья, кротко замерла в ожидании ласкающей руки. Седло ее призывно изгибалось и раскрывалось, предлагая себя как наиболее приятное и очаровывающее из всех возможных мест пребывания, а ее руль, томно расходящийся в стороны с необузданной грацией взметнувшихся крыльев, звал меня проявить всю мою мужскую силу, все мужское умение и отправиться в восхитительное странствие, ничем не сдерживаемое, свободное от каких бы то ни было корыстных интересов, наилегчайшее из легчайших скольжений, сопровождаемое и обвиваемое нежными ветерками, скользящими у земли, устремленное к умиротворенному пристанищу. О, как желанно было это седло, это очаровательное гнездышко, о сколь восхитителен был зов этих стройных, зовущих рук руля, жаждущих заключить меня в свои объятья, о сколь бесконечно ладно пристроился у ее бедра чудный насосик, обещающий умело удовлетворить любую прихоть... подо мной будут струиться-катиться ее совершенные формы, вертеться округлости, пружиниться плотные наполненности...

Я вздрогнул от неожиданного осознания того, что таким странным образом общаюсь со столь необычной собеседницей – велосипедной машиной и, более того, вступаю с ней в заговор, подсознательно задумывая совершить на ней побег. И я, и она страшились одного и того же человека, сержанта Отвагсона, и я, и она с ужасом ожидали наказания, которое обрушится на нас сразу по его возвращении, и я, и она прекрасно понимали, что перед нами открыта последняя возможность бежать, спастись, оказаться вне пределов его мстительной досягаемости; и я, и она отменно знали, что мои надежды на спасение заключены в ней, а ее надежды – во мне и что если мы не будем вместе, нам не удастся ничего достичь, что только через взаимную помощь, разделенность чувств, благорасположение и сдержанную любовь лежит наш путь к спасению.

А тем временем долгий вечер пробрался через окна в казарму, сотворил кругом таинственность, стер границы между предметами, раздвинул стены, разуплотнил воздух, обострил мой слух так, что я вдруг стал слышать тиканье дешевых настенных часов, висящих на стене в кухне.

Наверное, битва уже завершилась, Мартин Финнюкейн и его люди, спотыкаясь, отступают в холмы; их глаза ничего не видят; их головы наполнены страшным гулом, лишающим их понимания происходящего, они обмениваются никому не понятными обломками слов. А сержант уже неотвратимо возвращается домой в подступающих сумерках и по пути размышляет, как наилучшим и наиправдивейшим образом рассказать мне о событиях дня, чтобы потешить перед тем, как повесить. Надо полагать, МакПатрульскин на некоторое время задержится, дожидаясь наитемнейшей ночной темноты, стоя у какой-нибудь стены, старой и облупленной, с помятой сигаретой во рту; а рядом с ним будет стоять его велосипед, укрытый от холода шестью или семью теплыми пальто. Помощники сержанта возвращаются туда, откуда пришли, раздумывая над тем, зачем им, собственно, завязывали глаза и почему им не позволили увидеть такое замечательное событие – победу, одержанную чудесным образом, без схватки, без крови; они, помощники сержанта с завязанными глазами, слышали только как безумно трезвонил велосипедный звонок, как безумно кричали обезумевшие одноногие, неожиданно ослепшие и лишившиеся рассудка...

Прочь, прочь из вражеского логова! В следующее мгновение я уже катил велосипед, тоже жаждущий свободы и спасения, по коридору. Мы пересекли кухню с грацией балетных танцоров. Двигались мы молчаливо, быстро и безупречно согласованно. Нас объединяло острое чувство совместного участия в тайном сговоре. Я нащупал задвижку на входной двери и открыл ее. Выйдя наружу, мы на несколько мгновений замерли в нерешительности, вглядываясь в подступающую темноту и всматриваясь в опустившиеся на все сумерки. Сержант и МакПатрульскин свернули с главной дороги налево, в том направлении, где располагался вход в вечность, а именно оттуда, с левой стороны, и приходили все мои неприятности. Я вывел велосипед на дорогу, решительно повернул руль направо, вскочил в седло машины, и мы покатили – я на ней, а она подо мной, и двигалась она в своем особом, словно бы не зависящем от меня ритме.

Какими словами передать наслаждение, которое я испытывал, полностью слившись с ней, какими словами описать то, как нежно отзывалась она каждой частичкой своей стати на каждое мое движение? У меня было такое ощущение, что я знаю ее уже много лет, и что она знает меня столь же долго, и что мы полностью понимаем друг друга. Она двигалась подо мной с любящей гибкостью и легкой, непринужденной быстротой, сама находила наиболее удобный и гладкий путь, она раскачивалась и искусно изгибалась, подлаживаясь под малейшие изменения положения моего тела – даже так подстроилась, чтобы моей деревянной ноге было удобнее. Я со вздохом слегка наклонился вперед. Сердце мое переполнялось счастьем. Я считал деревья, стоявшие на некотором расстоянии от дороги, уже плохо различимые в сгущающейся темноте, и каждое дерево сообщало мне, что мы все более и более отдаляемся от местообиталища сержанта.

Я мчался на велосипеде ровно посередке меж двух, как мне казалось, потоков колючего ветра; развевая волоски на висках, каждый из них посвистывал холодом у моих ушей и справа, и слева. Застывший вечер протыкали и другие ветры, они болтались среди деревьев, играли листьями и травой того зеленого мира, который еще не стал черным в наступающей темноте. Вода, тихий лепет которой заглушался множеством дневных шумов, добилась наконец того, чтобы и ее выступление где-то недалеко от дороги было слышно. Подслеповатые жуки, летавшие широкими петлями и кругами, с негромким треском ударялись мне в грудь, а высоко над головой гуси и еще какие-то другие тяжелые птицы перекликались в пути неизвестно куда. Взглянув вверх, я увидел пока еще неясные точечки звезд, мигавших там и сям среди облаков. И все это время велосипед, моя верная машина, мчался вперед, безупречно, безостановочно, беззаботно касаясь безухабной дороги бесшумными, безмерно легкими касаниями. Велосипед катил меня уверенно в ночь, не сбиваясь с дороги, твердо и размеренно. Все детали моей восхитительной машины были наверняка сотворены неошибающимся искусством ангелов.

Уплотнение ночи по правую руку подсказало мне, что мы приближаемся к чему-то значительных размеров, что скорее всего было большим домом. Мы поравнялись с ним, уже почти проехали мимо него, и тут я, всмотревшись, узнал этот дом – то был дом старого Мэтерса, а значит, до моего собственного дома оставалось не более трех миль. Сердце у меня затрепетало от радости. Скоро, совсем скоро я увижу своего старого приятеля Дивни. В баре мы будем пить светло-коричневатый виски, Дивни будет курить и слушать мой рассказ об удивительных вещах, которые со мной происходили. Если кое-что из рассказа покажется ему не очень правдоподобным и полностью до конца ему будет сложно мне поверить, я покажу велосипед сержанта. А потом, на следующий день, мы отправимся снова на поиски черного металлического ящичка.

Трудно сказать наверняка, почему я перестал крутить педали и нежно нажал на царственный тормоз – то ли какое-то смутное любопытство овладело мною, то ли чувство особой успокоенности и безопасности, которое охватывает человека, находящегося на пути домой после длительных странствий и мытарств. Я, собственно, хотел лишь взглянуть на дом внимательнее и не собирался останавливаться совсем, но так уж случайно получилось, что я слишком сильно замедлил движение велосипеда, машина задрожала подо мной от моей неуклюжести и, не поняв моих намерений, любезно попыталась остаться в движении. Осознав, что я проявил бестактность и невнимательность, я быстро выскочил из седлышка, чтобы избавить наконец восхитительную машину от своего веса. Затем пошел назад, по дороге, всматриваясь в очертания дома и в темноту под деревьями, его окружавшими. Калитка ограды оказалась открытой. Дом производил впечатление покинутости и запустения, в нем не чувствовалось никакого дыхания жизни – это был дом давно умершего человека, в котором никто не жил; мерзость запустения распространялась вокруг него в ночи. Верхушки деревьев, стоявших вокруг дома, медленно и скорбно раскачивались на легком ветру. Стекла больших слепых окон слабо поблескивали в ночной тьме. Отыскав глазами окно той комнаты, в которой когда-то сидел старик, я сумел различить плющ, покрывавший значительную часть стены. Мой взгляд бегал по дому в разных направлениях, а я радовался тому, что попал наконец в родные места. И тут вдруг на мой рассудок словно облако набежало, я был ввергнут в замешательство. Я, хотя и несколько смутно, все же помнил свою встречу с духом старика в доме тогда, когда искал черный ящичек. Но теперь это воспоминание казалось таким невероятно далеким, что было похоже на дурной сон. Никакого Мэтерса в доме быть не могло – я очень давно убил его лопатой, он мертв. Наверное, все, что со мной приключилось за последнее время, привело меня к умственному переутомлению. Но сколько я ни силился, я никак не мог с полной ясностью вспомнить, что же, собственно, происходило со мной в эти последние несколько дней. Я четко помнил лишь то, что спасаюсь от двух чудовищных полицейских, и то, что я уже недалеко от своего дома. И решил не пытаться вспоминать что-нибудь еще.

Я повернулся спиной и собирался уже отправляться в дальнейший путь, но тут во мне возникло непонятно откуда взявшееся убеждение, что дом как-то изменился в то самое мгновение, когда я повернулся к нему спиной. Думать об этом было настолько странно и пугающе, что несколько мгновений я стоял как вкопанный на дороге, ухватившись за руль велосипеда, и не мог двинуться с места. Я лихорадочно соображал, стоит ли мне повернуть голову и посмотреть, что же произошло с домом, или же целеустремленно продолжить свой путь. Должно быть, я все же решил идти дальше, не оглядываясь назад, – я сделал несколько неуверенных шагов прочь от дома, но какая-то неведомая сила повернула мою голову, и глаза мои, повинуясь все той же неведомой силе, устремили на него свой испуганный взгляд. Они широко раскрылись и – в очередной, бессчетный уже раз – из моего горла вырвался крик. В маленьком оконце на верхнем этаже горел яркий свет!

Пораженный, я стоял некоторое время, не в силах пошевельнуться, и завороженно смотрел на этот свет. Никаких особых причин, по которым в доме этом не могло быть каких-то жильцов или в окне не мог бы гореть свет, не существовало, и совершенно уж не было никаких причин, по которым свет в окне мог бы кого-то испугать. Свет выглядел совершенно обыкновенно и мирно – судя по его оттенку, горела масляная лампа, – а за последние несколько дней я видел вещи куда более странные (очень много странно-пугающего довелось мне увидеть!), чем мирный свет в окне. И тем не менее я не мог убедить себя, что гляжу на нечто совершенно обычное, – свет, льющийся из окна, обладал каким-то странным, таинственным и пугающим свойством.

Должно быть, я простоял так довольно продолжительное время, не отрывая глаз от света в окне и нервно сжимая руль велосипеда, который самим своим близким присутствием подбадривал и внушал уверенность в том, что в любое мгновение он быстро унесет меня прочь. Мало-помалу духовные силы и отвага росли во мне, питаемые моим верным другом, за руль которого я держался, а также разными мыслями, проносившимися у меня в голове: я думал о близости своего дома, домов соседей – Каургаэнов, Гилеспи, Каванганов, двоих Мэреев, а от них не дальше чем на расстоянии громкого крика стоит дом большого Джо Сиддери, этого кузнеца огромного роста... Может быть, тот, кто зажег свет в окне, нашел черный ящичек и отдаст его с превеликой радостью такому человеку, как я, который столь много страдал в поисках этой заветной вещи. Может быть, имеет смысл подойти к двери, постучать и посмотреть, что из этого получится?

Я осторожно прислонил велосипед к стояку калитки, а затем, покопавшись в карманах, выудил из одного из них веревочку, которой неплотно привязал велосипед к одному из железных прутьев ограды. Покончив с этим, я направился по похрустывающей под ногами гравиевой дорожке к крыльцу дома. Сердце мое нервно трепетало, а во рту пересохло. Крыльцо было погружено в глубокую, непроницаемую тьму. Я вслепую добрался до двери, расположенной в глубине крыльца, в непроглядной темноте нащупал ее. Она оказалась полуоткрытой, и я зашел в дом. Лишь сделав пару осторожных шагов по коридору, я замер, подумав: а почему дверь приотворена? Я слышал, как она беззащитно заскрипела, когда на нее налег ветерок. По спине у меня пробежал холодок. Что я делаю в этом невероятно мрачном доме? И я решил немедля возвращаться назад к велосипеду. Но этого я не сделал – разворачиваясь в темноте и нащупывая стены, я натолкнулся на какую-то дверь. И, повинуясь опять какой-то неведомой силе, я три раза стукнул в эту дверь кулаком. Глухие, тяжелые звуки ударов пробежались по дому и, как мне показалось, вышли прогуляться в саду. Звуки замерли, я стоял в темноте у немой двери, ожидая прихода шагов, света. Но ответом на мой призывный стук была тишина, в которой я слушал шум крови в ушах и биение сердца в груди. Ни шагов, ни распахиваемых дверей, ни потоков света. Тогда я еще раз постучал в гулкую дверь, и опять мне ответила лишь тишина, и я снова решил возвращаться к велосипеду, к этой славной машине, дожидающейся меня у калитки. И вновь я не сделал этого. Вместо того чтобы возвратиться в сад, я двинулся дальше вглубь по коридору. Остановился, похлопал себя по карманам, прихлопнул в одном из них коробок спичек, вытащил его и зажег спичку. Огонек спички высветил пустой коридор с закрытыми дверьми по обе стороны; у входной двери собралась куча мертвых листьев, занесенных вовнутрь ветром; на стенах во многих местах виднелись высохшие, неряшливые пятна от проникавшей в дом дождевой воды, а в конце коридора я успел рассмотреть винтовую лестницу, крашеную белой краской. Спичка потухла в моих пальцах, обдав кончики умирающим жаром. И опять навалилась темнота, замкнувшая меня в одиночестве с моим сердцем и с моей нерешительностью.

Простояв так в колебаниях – бежать или оставаться – еще некоторое время, я, набравшись неизвестно откуда взявшейся смелости, решил осмотреть верхний этаж и, завершив осмотр и убедившись, что там все-таки никого нет, побыстрее вернуться к велосипеду. Я зажег еще одну спичку, высоко поднял маленький огонек над головой и, топая как можно громче, направился к винтовой лестнице. Поднимался я медленно, тяжело ступая. Оказалось, что, несмотря на время, прошедшее со дня моего первого посещения, я помню дом достаточно хорошо. На верхней площадке лестницы я остановился, зажег еще одну спичку и громко выкрикнул: «Кто здесь есть?» – давая оповещение и предупреждение о своем прибытии и пробуждая – если было кого оповещать и пробуждать – спящих. Призыв обратить на меня внимание тоже остался без ответа, и когда последние его отзвуки стихли в пустом доме, я почувствовал себя еще более потерянным и одиноким. Бросившись к ближайшей двери, я распахнул ее, при свете очередной спички оглядел ее и решил, что это именно та самая комната, в которой я когда-то спал. Заметил я также и то, что никто в этой комнате давно не бывал. С кровати было убрано постельное белье, в углу тесной группкой стояли все четыре стула, два из них были перевернуты вверх ногами и поставлены сиденьями на сидения нижних; туалетный столик с зеркалом укрывала белая простыня. Я с грохотом закрыл дверь и, не двигаясь дальше, зажег спичку. Прислушался и причувствовался – не следует ли кто-нибудь за мной? Вроде бы никого. Я отправился по коридору, открывая каждую дверь и заглядывая внутрь. Все комнаты были пусты, безжизненны и темны. Никаких признаков света, нигде. Мне было страшно стоять на одном месте, я оббежал весь дом, заглядывая во все двери, но никого и ничего не нашел, кроме пустоты и темноты. Все более одолеваемый страхом, я бросился прочь из дома. Сбежав с крыльца, я оглянулся и остановился, потрясенный. Из окошка на верхнем этаже по-прежнему струился мирный свет, тычась в деревья сада. Светящееся окошко располагалось точно по центру верхнего этажа – а ведь я заглядывал во все комнаты! Чувства страха, готового превратиться в ужас, потерянности и растерянности – все смешалось во мне. Вдруг ко всему прочему стало холодно, я был зол оттого, что чувствовал себя обманутым. И это последнее чувство оказалось сильнее всего – решительными шагами я вернулся в дом, поднялся на второй этаж. Все двери в коридоре оказались открытыми – осматривая комнаты несколько минут назад, я потом не закрывал дверей и теперь, вернувшись, увидел, что ни из одной комнаты не выливается свет. Я прошелся по коридору, проверяя, все ли двери действительно открыты. Ни одна из дверей не была закрыта. Я замер и стоял в полной тишине и темноте несколько минут. Я почти не дышал, не шевелился, ожидая, что, возможно, тот некто или то нечто, что играли со мной в эту странную игру, совершат какое-то движение, проявятся, дадут себя заметить. Но ничего не происходило, абсолютно ничего.

Прикинув на глаз, какая из комнат должна находиться по центру фасада, я зашел в нее. Спичек я не зажигал и медленно, растопырив руки, двигался к окну, более светлым пятном выделявшемуся в полной темноте. Добравшись до окна, я распахнул его и выглянул наружу. И то, что я увидел, потрясло меня так, что все внутри заныло. Из следующего окна, располагавшегося справа от меня, лился свет – он проталкивался сквозь темноту и оседал на листьях ближайшего к окну дерева. Меня охватила слабость, и я прислонился к стене возле окна. Простояв так немного, и глядя на свет, исходящий из соседнего окна, я отделился от стены и, пятясь на цыпочках и не сводя глаз с пятен света на листьях, стараясь производить поменьше шума своей деревянной ногой, добрался до стены, противоположной окну. Упираясь спиной в эту стену, я по-прежнему видел дерево, слабо высвеченное светом, падающим из соседнего окна. Открытая дверь находилась не более чем в метре от меня. Одним прыжком я достиг двери, следующим уже выскочил в коридор, а еще одним заскочил в соседнюю комнату. Прыжки мои заняли не более чем полсекунды, и все же комната была пуста и безжизненна, как и все остальные. Трясущимися руками я зажег спичку – пыль и заброшенность, никаких следов ни жизни, ни света. Я чувствовал, как по лбу ползут капли пота. Сердце громко колотилось. Казалось, что голые деревянные полы еще дрожат от моих прыжков. Немного успокоившись, я подошел к окну и выглянул. Желтоватый свет, по-видимому, исходил из окна той комнаты, которую я только что покинул. Я ощутил, что стою рядом с чем-то превосходящим человеческое понимание, неизъяснимо дьявольским, использующим трюк со светом, чтобы заманить меня во что-то уж совсем невероятно ужасное.

И я защелкнул все мысли, словно в коробке с пружинной крышкой, словно что-то читал, а потом – раз и захлопнул книжку. В голове оставался один лишь план, который теперь казался почти безнадежно трудным и почти невыполнимым, превышающим мои возможности, даже напряженные до последнего предела, – отчаянный план: просто взять и выйти из комнаты, спуститься по лестнице, выбраться из дома, ступить на плотный, слегка похрустывающий под ногами гравий дорожки, пройти по ней до калитки, отвязать велосипед и воссоединиться с этой замечательной машиной. Но она казалась пребывающей невероятно далеко, привязанной к калитке в совершенно ином мире.

Будучи уверенным, что на меня что-то вот-вот набросится и не допустит моего ухода из дома, не даст достичь входной двери живым, я тем не менее, наклонив голову, чтобы не смотреть по сторонам и не видеть, как из темноты на меня бросается нечто неописуемо ужасное, и, сжав руки в кулаки, медленно вышел из комнаты, доковылял до лестницы, прохромал вниз. И ничего ужасного со мной не случилось! Я благополучно добрался до входной двери и через несколько секунд, чувствуя огромное облегчение и пребывая в немалом удивлении оттого, что со мной ничего страшного не произошло, уже шагал по гравиевой дорожке. Вот и калитка, а вот и моя дорогая машина, стоящая там, где я ее привязал. Она скромно прислонилась к каменному столбу калитки. Я нежно провел рукой по ней, нащупал веревочку, не натянутую, точно в таком состоянии, в котором ее и оставил, – машина не пыталась уехать без меня. Я жадно схватил ее за руль, она, моя машина, оставалась мне верной, она все еще была моей сообщницей, она поможет мне добраться до дома в целости и сохранности! И тут что-то заставило меня снова повернуть голову и взглянуть на дом. В том же самом окне верхнего этажа по центру фасада все так же светился мирный теплый огонь – можно было с легкостью предположить, что кто-то в той комнате лежит в кровати и с довольным видом читает книжку. Если бы я тогда позволил (точнее, если бы я был в состоянии позволить) страху охватить себя или здравому смыслу трезво оценить происходящее, я бы развернулся, вскочил на велосипед и умчался прочь от этого зловещего дома, и покатил бы по дороге туда, где располагался мой собственный дом, теплый и зовущий. И ехать-то ведь совсем немного было. Но что-то ужасное забралось ко мне в голову и заставило делать нечто совершенно другое. Я не мог отвести взгляда от освещенного изнутри окна – стоял в темноте, ухватившись за руль велосипеда, мучимый нерешительностью и растерянностью. Все еще не мог сообразить, что же мне все-таки делать. Но как я мог вернуться домой без каких-либо новостей о черном ящичке? Особенно учитывая то обстоятельство, что в доме, где он должен был бы находиться, явно что-то происходит и там наверняка кто-то есть.

Чистая случайность подсказала мне, что я мог бы сделать. Стоя у калитки, раздираемый колебаниями, я неоднократно переступал с одной ноги на другую, чтобы дать отдохнуть своей левой, частично деревянной ноге – мне постоянно приходится это делать, – и несколько раз задел ногой лежавший на земле камень. Почему-то он привлек мое внимание. Я наклонился и поднял его. Камень был величиной с велосипедную фару, гладкий, почти круглый. Он удобно лежал в руке и так и просился, чтобы его во что-нибудь прицельно бросили. И я подумал, что было бы исключительно интересно запустить этим камнем в освещенное окно и хотя бы таким образом вызвать на какие-то действия того, кто прятался в доме, а раз у меня есть велосипед, то в случае чего я всегда успею добежать до него, вскочить в седло и быстренько укатить. От этой мысли сердце застучало так, что, наверное, если бы кто-нибудь стоял рядом, то услышал бы его гулкие удары в моей груди. Теперь, после того как мне в голову пришла эта мысль – бросить камень, – я понял, что не успокоюсь, пока не сделаю этого. Неразъясненная тайна этого света в окне будет мучить меня до тех пор, пока я не найду ей объяснения.

Снова оставив велосипед у калитки, я, крепко сжимая камень в правой руке, направился к дому по гравиевой дорожке. Подойдя к нему на расстояние верного броска, я остановился и несколько секунд смотрел на свет, идущий из таинственного окна. Какое-то большое насекомое то залетало в полосу света, то вылетало из нее. Я почувствовал, как от волнения и страха начинают подкашиваться ноги, как по всему телу расползается слабость, а к горлу подкатывает тошнота. Я бросил быстрый взгляд на крыльцо, ожидая встретиться с горящими глазами какого-то страшного существа, наблюдающего за мной из темноты. Но увидел лишь непроницаемую для взгляда темноту. Тогда я поднял руку с камнем, готовясь к броску, крутанул ею, не сгибая в локте, несколько раз, а потом с силой запустил камнем в окно. Бросок был удачен – звон стекла, разлетающегося вдребезги, показался очень громким. Я услышал глухой стук упавшего на деревянный пол камня, услышал, как он покатился по полу, а потом, долю секунды спустя, дробный и мелкий звон падающих на гравий осколков стер все прочие звуки. Не дожидаясь последствий броска, я повернулся и бросился бежать своим хромым бегом к велосипеду, с которым воссоединился через пару секунд.

Тяжело дыша и крепко сжимая заветный руль, я повернул голову и посмотрел на окно. И опять ничего не происходило. Камень вышиб почти всю верхнюю часть оконного стекла; дыра была опоясана неровными, острыми краями, и свет, льющийся из нее, казался более ярким, чем тот, что пробивался сквозь оставшееся на месте стекло. Так прошло несколько секунд, которые тянулись невероятно долго, как годы. И тут, неожиданно, появилась тень, которая перекрыла значительную часть света с левой стороны. Очертания тени, обрезанной краем окна, не имели завершенности, и поэтому нельзя было с уверенностью определить ни того, какие части тела она представляла, ни того, что это вообще было за существо, – наверняка можно было сказать лишь то, что нечто очень больших размеров стояло у окна и глядело сквозь него, пытаясь, очевидно, определить, кто же бросил камень. Простояв так несколько секунд, тень исчезла, а я лишь тогда полностью осознал, что произошло, – в доме, значит, все-таки кто-то или что-то есть! И ужас, еще не испытанной силы, охватил меня. Я был совершенно уверен, что уж теперь в любое мгновение произойдет нечто страшное. Я стоял, не уезжал и, едва дыша, ждал непонятно чего.

Особенно долго так стоять не пришлось. Я, не спуская глаз с окна, ждал, не раздастся ли в доме какой-нибудь шум, но звуки донеслись до меня не со стороны дома, а откуда-то сзади Я даже не повернул головы. Через пару секунд я понял, что звуки эти – шаги, шаги очень большого и тяжелого человека, идущего вдоль дороги по траве, очевидно для того, чтобы приглушить шум, производимый, по всей видимости, огромными ступнями, и по возможности скрыть таким образом свое приближение. В тщетной надежде, что меня не заметят в густой тьме у калитки, я попытался замереть и сделаться еще более неподвижным, чем та полная нешевелящаяся неподвижность, в которой я пребывал уже пару минут. Шаги неожиданно послышались не с травы, а загрохотали совсем недалеко от меня по дороге. Затем они подошли ко мне сзади почти вплотную и остановились. Я уже и так почти не дышал, а теперь, когда шаги замерли, замерло и мое сердце. А это, знаете ли, нешуточное дело, когда останавливается сердце. Все, что находится у меня сзади, от макушки головы до пяток, ощущая жуткое присутствие кого-то, стоящего перед моим затылком, спиной, нижней частью, сжалось и болезненно затряслось в ожидании невиданно свирепого нападения. И тут прозвучали слова, сказанные спокойно и дружелюбно:

– Знатная сегодня ночка.

Я, в полном изумлении, в котором почти начисто растворился испуг, резко повернулся всем телом. Передо мной стоял, почти полностью загораживая ночь вокруг, огромный полицейский. Я сразу догадался, что это полицейский, по его невероятным размерам, но через мгновение различил слабо отсвечивающие в темноте металлические пуговицы униформы, торчавшие на огромном животе и груди прямо перед моим носом. Его лицо, находившееся где-то наверху, полностью скрывалось в темноте. Я ничего не мог бы сказать об этом человеке кроме того, что это был полицейский невероятных размеров. Его полицейскость, его неправдоподобная тучность, рост, необъятные телеса давили на меня своим неоспоримо реальным присутствием. Это давление на мой рассудок, на мои чувства было столь сильным, что я ощущал прежде всего полную покорность и ничтожную смиренность, а не испуг. Мой взгляд несмело ползал по полицейскому, а руки нервно теребили руль велосипеда. Я расшевелил язык и уже намеревался дать хоть какой-нибудь, пусть и заведомо совершенно незначительный ответ на его приветственные слова, как он снова заговорил; слова скатывались тяжелыми грудами откуда-то из темноты, в которой по-прежнему пряталось его лицо; тон у него был все такой же дружелюбный и приязненный:

– Не соблаговолите ли вы проследовать со мной для проведения небольшой приватной беседы. Если за вами не числится никаких других нарушений, речь пойдет лишь о том, что вы не зажгли на своем велосипеде фару, и мне хотелось бы записать вашу фамилию и адрес места вашего проживания.

Еще не закончив говорить, полицейский всей своей громадой развернулся, как дредноут, и поплыл в темноту, тяжело, всей массой покачиваясь при каждом шаге. Он шел в ту сторону, откуда пришел, а мои ноги сами подчинились его приглашению и понесли меня вслед за ним. На каждые его два шага приходилось шесть моих. Мы шли по дороге мимо дома, и, когда уже почти миновали его, полицейский вдруг резко повернул в сторону. Там, в изгороди чернотой еще более черной, чем все вокруг, зияла брешь, в которую нырнул полицейский. Он двинулся дальше в заросли кустарника. В темноте смутно-черными столбами вырисовывались стволы огромных деревьев. Мы углублялись в таинственные заросли; темнота была вся утыкана ветвями и какими-то колючими растениями, похожими на очень высокий чертополох. Мы находились где-то совсем близко от дома, но продирались сквозь чащу, которая тут же напомнила мне путешествие к подземному раю, совершенною мною вместе с сержантом Отвагсоном. Я шел позади проталкивающейся сквозь заросли громады, настолько подавленный ею, что ни о чем не размышлял, ничему не удивлялся. Я смотрел в непомерных размеров спину, покачивающуюся передо мной и старался не отставать. Он не произнес более ни слова, шел молча. Я слышал, как засасывается его ноздрями воздух, как шумят его ботинки в густой, спутанной траве, как трещат отводимые в сторону ветки. Его шаги производили мягкий, ритмический шум, напоминающий посвистывание косы в умелых руках, укладывающих высокую траву наземь ладными взмахами.

В какой-то момент он вдруг свернул к дому и направился к маленькому окошку, которое, как мне показалось, было расположено слишком низко для окна, почти над самой землей. Полицейский зажег вытащенный из кармана фонарик и направил его луч на это окно. Глядя из-за широченной спины, я увидел четыре прямоугольных стекла в раме, но как я ни всматривался, рама не давала мне ключа к тому, как же она, собственно, раскрывается. Стекла были грязные, краска на раме облупилась Когда я уже решил, что рама скользящая, как в подъемном окне, и полицейский сейчас ее поднимет, он толкнул раму, и она распахнулась как одностворчатая дверь. Полицейский, выключив фонарик и засунув его в карман, слегка присел, ссутулил плечи, наклонил голову и стал втискивать свое огромное тело в отверстие, сквозь которое он явно не мог бы протиснуться. Однако он каким-то непонятным образом протиснулся, не издав при этом ни звука, если не считать громкого и усиленного сопения носом и стона ботинка, зацепившегося за что-то и в течение двух-трех секунд не желавшего проталкиваться туда, куда его тянули. После того как полицейский полностью оказался внутри, он снова зажег фонарик и осветил мне путь в окно. Свет почти не попадал на него самого, я видел лишь его ботинки и синие форменные брюки до колен. Когда я безо всякого труда забрался вовнутрь, он протянул мимо меня руку, закрыл дверь-окно и зашагал куда то, освещая дорогу фонариком.

Место, где мы оказались, имело весьма необычные размеры – потолок казался расположенным на головокружительной высоте, а расстояние меж стенами было столь узким, что даже если бы я и захотел, то не смог бы обогнать полицейского, просто потому, что не смог бы протиснуться мимо него. Дойдя до какой-то очень высокой, но узкой двери, он открыл ее одним толчком и боком вошел в коридор, который оказался еще более узким, чем то помещение, сквозь которое мы только что прошли. Пройдя по этому коридору, мы вошли еще в одну дверь, еще более узкую и высокую, чем предыдущая, и стали подниматься по исключительно странного вида ступенькам. Каждая ступенька была приблизительно метр в высоту, метр в ширину и метр в глубину. Полицейский поднимался по этим ступенькам боком, как краб, повернув голову к левому плечу и освещая себе путь фонариком. Забравшись по этой, с позволения сказать, лестнице к еще одной двери, мы вошли в исключительно необычную комнату. Она была очень узкой, хотя и несколько более широкой, чем все остальные, в которых мы побывали ранее. В центре ее стоял стол сантиметров тридцати в ширину и метра два в длину. Судя по металлическим скобам, соединявшим две металлические ножки стола с полом, стол этот был к полу привинчен. На столе стояла масляная лампа, россыпью лежали ручки, рядом примостились пузырьки с чернилами разного цвета, какие-то коробочки; стопкой возвышались папки для бумаг, и посреди всего игрушечной колокольней торчала бутылка канцелярского клея. Стульев я не увидел, но в стенах были ниши с сиденьями, в которых можно было сидеть, примостив там свою седалищную точку. На стенах висели приколотые булавками и кнопками плакаты и разного размера бумажки; на плакатах в основном были изображены быки и собаки, а на официального вида бумажках были изложены – по крайней мере, на тех, которые я успел прочитать, – правила и уведомления о порядке уничтожения паразитов у овец, о посещении школы детьми в сопровождении и без сопровождения родителей, о случаях нарушения закона, касающегося ношения огнестрельного оружия. Я имел время оглядеться, так как полицейский стоял ко мне спиной и вписывал что-то в лист бумаги, приколотый к стене, и я понял, что нахожусь в крошечном, невероятно узком полицейском отделении. Когда мой взгляд пробежался по этому помещению еще раз, он зацепился за окно, глубоко утопленное в левую от меня стену и поэтому не сразу замеченное мною. Одновременно с обнаружением окна я почувствовал дуновение ветерка, заносившего прохладный воздух сквозь дыру в стекле. Я сделал пару шагов и глянул в окно. Свет неясными желтоватыми пятнышками разбрасывался по листьям того самого дерева, на которое я смотрел из других, явно соседних окон, и тогда я понял, что не просто нахожусь в доме Мэтерса, а внутри стены дома Мэтерса. Я издал свой обычный сдавленный крик изумления, схватился, чтобы не упасть, за край стола и медленно перевел взгляд на полицейскую спину. Полицейский промокательной бумагой, нацепленной на какое-то нехитрое устройство, аккуратно и тщательно промокал написанное им на листе бумаги, висящем на стене. Тяжеловесно, как дверь большого сейфа, повернувшись к столу, он положил ручку на подставку. Я, ковыляя, добрался до одной из ниш в стене и вдвинул в нее свою заднюю часть. Если бы я не сел, то еще мгновение – и я бы упал, настолько сильной была слабость, овладевшая мною. Взгляд мой словно приклеился к лицу полицейского, а во рту пересыхало быстрее, чем высыхают редкие капли дождя, падающие на раскаленный тротуар. Я пару раз открывал рот, желая что-то сказать, но язык прилипал к гортани и никаких членораздельных звуков я из себя выдавить не смог. Наконец мне удалось вытолкнуть неподатливые звуки изо рта, и, запинаясь, я пробормотал то, что огненными письменами чертилось у меня в голове:

– А я д-д-д-д-д-д-д-умал, что вы умерли.

Огромное толстое тело, облаченное в форму, не напоминало мне никого из тех людей, с которыми мне приходилось встречаться – оно было в чем-то отлично и от телес Отвагсона, и от телес МакПатрульскина, – но вот лицо, лицо, торчавшее над этим телом, было до боли знакомо. То было лицо старого Мэтерса! Но лицо это было не таким, каким я его видел в последний раз при встрече с Мэтерсом – то ли во сне, то ли в действительности (а может быть, мне просто довелось повстречаться с привидением?); тогда лицо выглядело смертельно-бледным, застывшим. Теперь же оно было красным, словно в него налили много литров свежей живой крови. Щеки оттопыривались двумя румяными пузырями, на которых в иных местах виднелись фиолетовые пятна, какие обычно бывают у старых людей на руках. А глаза были наполнены поразительной, неестественной живостью и сверкали как бусинки. И когда он ответил мне, то я услышал голос Мэтерса:

– Очень мило с вашей стороны считать меня мертвым, но я не обижаюсь, потому что со своей стороны я сам считал вас умершим. Я не понимаю, каким образом вы снова обрели телесность после утра, проведенного на эшафоте.

– Я совершил п-п-п-п-п-п-п-обег, – отзаикался я.

Полицейский долго и испытующе смотрел на меня.

– А вы в этом уверены? – спросил он с совершеннейшей серьезностью.

Уверен ли я в том, что меня не повесили и что я вообще жив? Мне сделалось очень дурно, все завертелось перед глазами, небо столкнулось с землей, страшный удар от их столкновения отскочил в живот, и внутри у меня все разжижилось. Во рту стало гадко. Руки так ослабли, что плетьми упали вдоль скорченного моего тела, глаза в глазницах завертелись, каждый по-своему, в разные стороны, веки затрепетали, как крылья вспугнутой птицы, в голове воцарился тяжкий гул; голова моя с каждой пульсацией крови раздувалась, как надуваемый пузырь. Полицейский обращался ко мне, но слова его долетали до меня словно из дальней дали, и мне приходилось невероятно напрягаться, чтобы понимать их.

– Я полицейский Лисс, – говорил он, – а это мое личное полицейское отделение, и мне бы очень хотелось услышать ваше мнение о нем, потому что я истратил много времени и сил на то, чтобы сотворить из него куколку.

Я чувствовал, как рассудок мой мужественно сражается с наступающими на него со всех сторон необъяснимыми необъяснимостями, как у него, фигурально выражаясь, подкашиваются ноги, как он падает на колени, но все же продолжает борьбу и не сдается. И я знал неопровержимым знанием, что если я хоть на секунду потеряю сознание, то тут же и умру. Я знал, что никогда не смогу пробудиться от того кошмарного сна, в котором пребывал, что я не смогу даже рассчитывать на то, что буду когда-либо способен понять происходящее со мною, если мне изменит память и я позабуду, утеряю хоть одно звено из всех тех событий, которые пережил в тот мучительно-горький день. Я знал, что он вовсе никакой не Лисс, а Мэтерс. Но я точно знал, что Мэтерс мертв. Я также знал, что мне придется поддерживать беседу с этим полицейским и притворяться, что все происходящее – вполне естественно и обычно, а потом, улучив момент, я попытаюсь совершить побег еще раз, попытаюсь спасти свою жизнь – в последний раз? – прибегнув к помощи велосипеда. Я бы отдал все, что у меня было, отдал бы все на свете, все сундуки, сейфы и металлические ящички с деньгами за то, чтобы в тот момент взглянуть в сильное лицо Джона Дивни.

– Тут у вас хорошо устроено, – пробормотал я, – но почему внутри стены частного дома?

– Ответ на этот вопрос очень прост. Уверен, что вы его знаете.

– Нет, не знаю.

– Ну, даже если не знаете, то в любом случае, это элементарно – рудиментарно просто. Полицейское отделение размещено здесь, чтобы сократить расходы. Если бы здание полицейского отделения построили, как это обычно делается, со служебными помещениями и казармой для полицейских, то такое здание считалось бы как отдельное недвижимое имущество, а вы никаким представлением и представить не можете, как скакнули в этом году цены на буквально все.

– Скакнули? Куда?

– Вверх, конечно. За какую-то там склянку с желтой сладкой газированной водой изволь целое состояние выложить – я бы все равно такую воду не пил, – а уж за техническое образование – страшно подумать, сколько нужно платить. После этого разве можно удивляться тому, что страна находится при последнем издыхании. Фермеры, считайте, разорены, и хорошо, если у одного из десяти все бумаги в порядке. Я вот вручил уже восемнадцать вызовов, и на следующем заседании выездного суда будет рассматриваться масса дел. А сколько штрафов будет уплачено! Так почему у вас на велосипеде не было никаких огней, ни больших, ни малых?

– Фару украли.

– Украли, ну я так и думал. За сегодняшний день это уже третья украденная фара. И четыре насоса в субботу. В минувшую. Тут у нас такие есть личности – утянули бы из-под вас седло при первой же возможности. Вы бы и не заметили. Хорошо, что шину нельзя снять так же просто, как насос. Дайте мне описание похищенного предмета, расскажите во всех деталях, ничего не упуская. То, что для вас может показаться неважным, для опытного следователя может стать важнейшим ключом к верному решению проблемы.

Мне было все так же тошно, но эта беседа несколько успокоила меня. Я чуть-чуть пришел в себя и даже стал понемногу подумывать о том, как бы выбраться из этого отвратительного дома. Полицейский открыл толстую учетную книгу, которая, как мне показалось, была половиной значительной большей книги, обрезанной так, чтобы она могла уместиться на узеньком столе. Полицейский стал задавать мне вопросы относительно фары, потом тщательно записывал ответы. Его ручка громко скрипела, а сам он переставал сопеть всякий раз, когда ему встречалось слово, в котором он не знал, как верно расставить буквы. Полностью поглощенный трудным делом записывания моих показаний, он не поднимал головы, и я мог беспрепятственно его разглядывать. У меня уже не оставалось никаких сомнений в том, что у полицейского было лицо Мэтерса. Но теперь лицо это приобретало нечто детское, словно собравшиеся на лице старика за всю его долгую жизнь морщины и морщинки, столь ясно видимые в первый раз, когда я его увидел, сильно сгладились под каким-то благотворным воздействием, а то и вообще исчезли. Полицейский выглядел столь кротким, столь добродушным и вовлеченным в борьбу со словами, которые, несмотря на их крайнюю простоту, никак не хотели писаться правильно, что передо мной опять забрезжила надежда. Если посмотреть на него спокойным и оценивающим взглядом, то он вовсе не был таким уж страшным, как мне показалось сначала. А может быть, мне вообще все это снится или я просто попал во власть какой-то ужасной галлюцинации. Вокруг меня было столько всего, чего я не понимал и, наверное, не пойму до конца жизни: лицо старого Мэтерса, которого я убил и в землю закопал, прицепленное к голове, сидящей на огромном и толстом теле; идиотское помещение полицейского отделения, расположенного внутри стены дома, не имеющего к полиции никакого отношения; еще два полицейских гигантских размеров, от которых я сбежал... Но, по крайней мере, я нахожусь недалеко от своего дома, и возле калитки меня ждет велосипед, который отвезет меня домой. Интересно, попытается ли этот полицейский остановить меня, если я объявлю ему, что отправляюсь домой? А может быть, он знает что-то о черном ящичке?

Он завершил свои записи, тщательно высушил чернила промокательной бумагой и, положив передо мной книгу для того, чтобы я расписался, очень учтиво подал ручку, древком ко мне, пером от меня. Взглянув в раскрытый журнал, я увидел, что целых две страницы исписаны очень крупным, детским почерком. Я решил: не буду рассказывать о том, что забыл, как меня зовут, чиркнул что-то вместо подписи, закрыл журнал и, передав его назад полицейскому, сказал непринужденно и даже небрежно:

– Ну что ж, мне пора. Я пошел.

Он покачал головой, словно сожалея о том, что мне приходится уходить.

– Раз пора – значит пора. Извините, но я не могу предложить вам ничего теплого. Ночь прохладная, и вам совсем не помешало бы что-нибудь потеплее накинуть на себя.

Я чувствовал, как ко мне постепенно возвращаются силы и решимость, а после этих слов ощутил еще более сильный прилив жизненной энергии, почти полностью изгнавший из меня слабость. Многое, очень многое нужно было обдумать, но я буду заниматься этим, решил я, уже в тиши и спокойствии своего дома. Я отправляюсь домой немедленно и по дороге не буду глядеть ни направо, ни налево – только вперед. И я уверенно поднялся из ниши.

– Прежде чем уйти, мне бы хотелось спросить у вас кое о чем. Некоторое время назад у меня украли черный металлический ящичек, и вот уже несколько дней, как я его ищу. У вас случайно нет никаких сведений о нем?

Сказав это, я тут же пожалел о сказанном – если передо мной все-таки Мэтерс, пусть и непонятным образом оживший и странно изменившийся, то он может провести связь между мной и ограблением и убийством, которым он подвергся, и тогда он тут же обрушит на меня какое-нибудь ужасное возмездие. Но полицейский лишь улыбался и напустил на Мэтерсово лицо исключительно понимающее выражение. Он уселся на край стола и забарабанил по нему кончиками пальцев. Потом вдруг посмотрел мне в глаза – впервые с момента нашей встречи, – и я на мгновение ослеп, словно взглянул на солнце.

– Вы любите клубничное варенье? – вдруг спросил он.

Вопрос показался мне исключительно нелепым и неожиданным. Я в растерянности кивнул и непонимающе уставился на полицейского. Его улыбка стала еще шире.

– Ну вот, если бы ящичек был здесь, – терпеливо начал пояснять полицейский, – у вас было бы к чаю ведро клубничного варенья, а если бы этого оказалось мало, то вы могли бы иметь полную ванну клубничного варенья, в нем можно было бы лежать во весь рост, ну а если бы и этого количества оказалось бы недостаточно, то вы могли бы иметь пару гектаров земли, покрытых клубничным вареньем, вроде как кусок хлеба, намазанный толстым слоем варенья, и слой этот на земле был бы толщиной в два человеческих роста. Что вы на это скажете?

– Даже и не знаю, что сказать, – пробормотал я, – Я... я просто не понимаю, что вы такое говорите.

– Ну хорошо, скажем иначе, – сказал он добродушно, ничуть на меня не рассердившись за мою непонятливость. – Вы могли бы иметь целый дом, наполненный клубничным вареньем. От подвала до чердака, в каждой комнате, да так плотно и так много варенья, что и двери нельзя было бы открыть.

Я в полном замешательстве помотал головой. Меня опять все сильнее охватывало беспокойство.

– Мне столько варенья не нужно, – промямлил я, чувствуя себя идиотом.

Полицейский тяжело вздохнул, словно отчаявшись донести до меня такой простой, с его точки зрения, смысл сказанного, и выражение его лица несколько посерьезнело.

– Ладно, ответьте мне только еще на один вопрос, и больше ни о чем я вас спрашивать не буду, – торжественно объявил он. – Когда вы тогда отправились в лес с Отвагсоном и МакПатрульскиным, а потом спустились туда, вниз, какое у вас сложилось мнение о том, что вы там увидели? Меня интересует ваше личное мнение. Не показалось ли вам, что там дела обстоят не совсем так, как это бывает обычно?

Когда полицейский упомянул об Отвагсоне и МакПатрульскине, я слегка вздрогнул: я решил, что опять оказался в серьезной опасности. Надо вести себя исключительно осторожно. Я не мог понять, откуда этот полицейский знает, что происходило со мной все то время, пока я находился в руках Отвагсона и МакПатрульскина, но на всякий случай я сказал, что тот подземный рай вверг меня в полное замешательство своей непонятностью и что в нем все, даже самое малое, было таинственным и чудесным. Вспоминая о том, что со мной там происходило, я не мог избавиться от мысли, что скорее всего это мне все просто приснилось. Полицейскому, как мне показалось, понравилось мое восхищение чудесами подземелья. Он молча улыбался, но скорее каким-то своим мыслям, а не мне.

– Как и все остальное, во что трудно поверить и что трудно понять, – начал наконец говорить полицейский, – это все очень просто, и соседский мальчик мог бы во всем этом разобраться и безо всякой подготовки. Жаль, что, находясь там, под землей, вы не подумали о клубничном варенье, потому что если бы вы вспомнили о нем, то могли бы заполучить себе бочку варенья, совершенно бесплатно, и причем особо-сверхотличного качества, я бы сказал, такого варенья, для которого используется лишь чистейший фруктовый сок и никаких консервантов.

– Знаете, все, что я там видел, совсем не выглядело простым.

– Вы, наверное, подумали, что там какие-то чудеса творятся, чуть ли не волшебство, фокусы-покусы исключительной изобретательности и ловкости, так?

– Да, именно так я и думал.

– Но все это можно объяснить, все это на самом деле проще простого, а когда я вам расскажу, как это все делается, вы поразитесь, до чего это все, оказывается, просто.

Несмотря на то что я не избавился от тягостного чувства грозящей мне серьезной опасности, последние слова полицейского разожгли во мне острое любопытство. Мне пришла в голову мысль, что весь этот нынешний разговор о странном подземном мире с дверками, как у печей, с проводами и металлическими стенами и полами, подтверждал, что дивное подземелье, очевидно, все-таки существовало, а раз так, значит я действительно там побывал и мои воспоминания о нем не являлись воспоминаниями об увиденном сне – если, конечно, не считать, что я постоянно пребываю во власти страшного кошмара. Предложение объяснить все те чудеса одним простым объяснением было очень притягательным и соблазнительным. Такое объяснение стало бы прекрасным вознаграждением за все то мучительное беспокойство, которое я испытывал в присутствии этого полицейского. И чем раньше закончится наша беседа, тем скорее я смогу предпринять попытку к бегству.

– Ну и как же все это делается, разрешите полюбопытствовать? – спросил я церемонно.

Сержант снова расплылся в улыбке. Его, очевидно, весьма позабавило мое удивленное выражение. От этой улыбки я почувствовал себя ребенком, который спрашивает о чем-то невероятно простом и всем понятном.

– Ящичек.

– Какой ящичек? Мой ящичек, тот, который я ищу?

– Конечно. Тот ящичек все и устроил. От него все и идет. Даже Отвагсон с МакПатрульскиным ни о чем не догадываются. Над ними можно только посмеяться. А на первый взгляд в них больше сообразительности.

– Так что, вы нашли ящичек? – спросил я срывающимся голосом.

– Эта вещь была обнаружена и мною взята в полное и временное обладание в соответствии с параграфом тринадцатым раздела шестнадцатого постановления от октября шестнадцатого семьсот восемьдесят седьмого года. Я долго ждал, когда же вы наконец объявитесь и востребуете этот сундучок. В результате проведенных официальных и моих собственных приватных расследований обнаружилось, что вы являетесь именно тем лицом, которое находится в состоянии утери вышеозначенного предмета, но вследствие вашей задержки с прибытием для востребования этого ящичка, я отослал его вам на дом экспресс-велосипедом, и вы обнаружите его у себя дома, когда туда направитесь и туда прибудете. Считайте, что вам невероятно повезло – во всем мире нет ничего более ценного, чем этот сундучок, он действует как волшебный талисман, а так можно было бы подумать, что там есть заводной механизм, который все и приводит в действие. Я взвесил его и определил, что в нем находится более четырех аптекарских унций, а каждая аптекарская унция – это тридцать одна и одна десятая грамма, вполне достаточно, чтобы вам стать человеком с приличным достатком и иметь все, чего только ни пожелаете.

– Унций чего?

– Омния. Вы что, не знаете, что находится в вашем ящичке?

– Нет, знаю конечно, – сказал я, заикаясь, – но я просто вот, знаете ли, не предполагал, что там аж четыре унции.

– Точнее: четыре и две десятых унции. Взвешивалось на весах у нас на почте. А теперь могу вам рассказать, как я развлекался, потешаясь над Отвагсоном и МакПатрульскиным. Думаешь об этом, и сразу смех разбирает. Всякий раз, как подстрою так, что показания идут вверх, к опасной точке, они прибегают и вкалывают как ломовые лошади.

Полицейский тихо хихикнул от мысли, что его напарникам приходится вовсю напрягаться и тяжко трудиться, исправляя его шалости, а потом взглянул на меня, чтобы проверить, какое впечатление произвело на меня это бесхитростное откровение. Чувствуя легкое головокружение, я опустил свою заднюю часть в нишу и, усевшись, сумел, хотя и с большим трудом, изобразить на своем лице некое подобие улыбки, надеясь, что это отведет от меня подозрение в неосведомленности о содержимом ящичка. Стоило поверить в то, что сказал этот полицейский, как в голове тут же возникла такая картинка: вот он сидит в этой узкой комнате, корпеет над четырьмя унциями загадочного вещества, спокойно перекраивает естественный порядок вещей, установившийся в мире, изобретает и создает невиданные устройства и всякие штучки, предназначенные для введения двух других полицейских в заблуждение, вмешивается в естественное течение времени только для того, чтобы двое других полицейских считали, что время для них чудодейственным образом останавливается, делает веши, которые смущают, ужасают и заколдовывают всю округу.

Я был поражен и напуган признанием полицейского, которое он совершил так легко и беззаботно. В магическое действие вещества в сундучке трудно было поверить до конца, но с другой стороны – как еще можно было объяснить все то пугающе необычное, что происходило со мной и наполняло меня вселяющими ужас воспоминаниями? Я снова оказался во власти страха, который вызывал у меня этот полицейский, но одновременно дикое волнение охватило меня от мысли о том, что заветный сундучок преспокойно стоит на столе моей кухни. А как, интересно, поведет себя Дивни? Рассвирепеет, обнаружив в ящичке этот ужасный омний вместо денег? Решит, что это просто кусок грязи, и выкинет его на помойку? Голова моя наполнилась неясными мыслями, словно внутри шевелились неопределенные страхи и вспыхивали радужные надежды, фейерверком врывались мечты, невыразимые словами, все во мне бурлило опьяняющими предвкушениями творчества, жизненных изменений, уничтожений, божественного вмешательства. Вот приеду домой, сяду за стол, поставлю сундучок перед собой, открою – с помощью этого омния я смогу сделать все, что мне заблагорассудится, смогу увидеть и узнать все, что мне захочется, моим возможностям не будет предела, единственным ограничением будет мое собственное воображение... Никаких ограничений! Ведь я смогу использовать омний для безграничного увеличения силы своего воображения! Я смогу разрушить, или изменить, или улучшить вселенную! Повелением своей воли! Я смогу избавиться от Джоан Дивни, но не насильственным образом, а дав ему, скажем, десять миллионов фунтов, чтобы он уехал куда-нибудь. Я смогу делать невероятные комментарии к де Селби, буду писать такое, что ничего подобного никто еще никогда не писал, смогу опубликовать все, что написал и напишу, в прекрасно, с неслыханной роскошью, изданных томах, в коже, с золотым тиснением, на великолепной, столетиями не портящейся бумаге – такие тома проживут века! А на ферме моей будут расти фрукты и все прочее, дающее невиданные урожаи, земля на моей ферме сделается неслыханно плодородной, так как в нее будет внесено невероятное количество искусственных удобрений небывалой эффективности. Вместо моей деревяшки на остатках левой ноги вырастет настоящая нога из плоти, костей и крови, но будет она тверже стали. Я исправлю климат, так что погода будет всегда мирной и солнечной, а ласковый дождь будет благодатно проливаться лишь ночью, освежая мир и принося поутру услаждение взору новой зеленью. Я подарю каждому трудяге в мире золотой велосипед, сделанный из чистого и неизнашиваюшегося золота, а седло на каждой машине будет сделано из чего-то такого, что еще не изобретено и не создано, но что будет мягче самой мягкой мягкости, и я устрою так, что теплый ветерок будет ласково подталкивать каждого ездока в спину всякий раз, как он отправится куда-нибудь на своем велосипеде, причем я сделаю так, что ветерок этот будет дуть в спину каждому, даже тем, кто будет ехать навстречу друг другу, по одной и той же дороге. Каждому свой особый, личный ветерок, дующий в любых направлениях. Моя свиноматка будет давать опорос два раза в день, и тут же кто-то будет приезжать, чтобы забрать поросят, предлагая по десять тысяч фунтов за каждого, но еще кто-то другой будет предлагать по двадцать тысяч. Бочки и бутылки в моем пивном баре будут всегда оставаться полными, сколько бы из них ни черпали. Я оживлю самого де Селби, и перенесу его по воздуху к себе в дом, и буду по вечерам вести с ним умные беседы, и он будет разъяснять мне наихитрейшие философские и прочие научные тонкости. А каждый вторник я буду становиться невидимым и...

– Вы, наверное, до конца себе не представляете, до чего удобная штука этот омний, – ворвался голос полицейского в мои мысли, – вот, например, с его помощью очень удобно чистить заляпанные грязью ботинки, особенно в распутицу.

– А что, разве нельзя сделать так, чтобы грязь вообще не попадала на ботинки? – воскликнул я в великом волнении. Полицейский взглянул на меня с восхищением – у него даже глаза раскрылись пошире.

– Вот ведь как, ну, конечно, а я вот до такого сам не додумался, – воскликнул полицейский. – По всему видно, что вы человек большого интеллектуального ума, а я против вас просто остолоп и дурачок, вот и все.

– А почему бы, – уже почти выкрикнул я, – не устроить так, чтоб грязи вообще не было, никогда и нигде?!

Полицейский потупил взор, а на лице у него написалось выражение безутешного отчаяния.

– Я самый большой остолоп в мире, тьфу на палочке, – пробормотал полицейский.

Глядя на совсем поникшего полицейского, я невольно почувствовал к нему жалость. Мне стало совершенно ясно, что он не тот человек, которому можно было бы доверить пользование содержимым ящичка. Только простецкий простак, начитавшийся приключенческих книг, написанных для мальчиков, мог придумать и создать тот подземный мир, в котором я побывал. Ум этого простофили забит воспоминаниями о нелепых книжках, в которых описаны всякие необычные придумки, всякие дурацкие механизмы, всякие смертоносные устройства, предназначенные для уничтожения людей самыми изощренными способами. Мне еще крупно повезло, что я выбрался живым из того дурацкого подземелья с дверцами. Тут я вспомнил, что у меня есть небольшой счетец, который мне надо было бы свести с полицейским МакПатрульскиным и сержантом Отвагсоном. Не по вине этих господ меня не повесили на виселице на том эшафоте возле их казармы, и не по их вине не удалась попытка воспрепятствовать возвращению мне моего черненького ящичка. Жизнь моя была спасена вот этим вот полицейским, что сидит передо мною, возможно, случайным образом, когда он что-то там такое сделал, отчего показания по какому-то там рычагу или еще по чему-то опасно поползли вверх. Уже за эту его шалость, не говоря обо всем прочем, ему следует воздать благодарность. Наверное, ему можно выделить миллионов десять, но сначала, естественно, следует все хорошенько обдумать. Он выглядит скорее дурачком, чем плутишкой. А вот МакПатрульскин и Отвагсон – те совсем другие. Наверное, я смогу, не тратя особо много времени и усилий, так переделать их подземелье, что заставлю их постоянно пребывать в состоянии напряжения, опасности, тревоги и трепета, им придется все время работать до изнеможения, они все время будут испытывать крайние неудобства и горько пожалеют о том дне, когда впервые стали грозить мне всякими карами! Каждая ниша, прячущаяся за дверцами, будет содержать не велосипеды, не виски, не спички и всякую прочую дрянь, а разлагающуюся падаль, куски гниющего мяса, отбросы, источающие невыносимую вонь, вонь саму по себе, невиданные мерзости, в которых копошатся мерзостные свыше всякой мерзости огромные черви, покрытые поблескивающей слизью, каждый из которых – смертельно ядовитый даже для прикосновения и убийственно вонючий; там будут спрятаны миллионы различных болезней и полуразложившиеся чудовища в цельности и по кускам; там будут прятаться гниющие существа, оснащенные страшными когтями, которые будут царапать металл изнутри, стремясь выбраться наружу; там по потолкам и трубам будут бегать вверх ногами рогатые крысы с присосками на лапах, а их зачумленные, свешивающиеся вниз хвосты будут хлестать по головам полицейских, а показания этих идиотских приборов будут каждый час прыгать вверх на невероятно опасные величины, и...

– А как эта штука удобна для варки яиц, – опять прорвался полицейский в течение моих мыслей. – Если хочешь всмятку – пожалуйте тебе всмятку, хочешь в мешочек – получаешь в мешочек, желаешь вкрутую – изволь, имеешь в такую крутую, что круче и не бывает.

– Знаете, наверное, мне пора отправляться домой, – сказал я ровным голосом, вставая и глядя на полицейского чуть ли не свирепым взглядом. Тот только согласно кивнул, вытащил из кармана фонарик и тяжеловесно опустил одну из ног со стола.

– Терпеть не могу недоваренных яиц, – заявил полицейский, – от них страшная изжога и несварение желудка, а вот вчера, впервые в жизни, сварил яйца как надо!

Он снял со стола и вторую ногу, подошел к очень узкой и очень высокой двери, открыл ее, боком вышел и стал спускаться вниз по лестнице. Там было темно, и он то светил впереди себя, то учтиво направлял луч фонарика назад, в мою сторону, чтобы освещать дорогу и мне. Мы двигались медленно и молча; время от времени ему приходилось идти боком, и я слышал, как его наиболее выступающие части трутся о стены. Когда мы добрались до окна-двери, он опять протиснулся первым и потом придерживал раму, пока наружу не выбрался и я. Не говоря ни слова, он отправился дальше сквозь высокую траву и заросли кустарника. Шагал он уверенно, широкими шагами, продавливаясь сквозь буйную растительность. Я видел лишь свет фонарика, прыгающего впереди. Наконец мы выбрались сквозь брешь в изгороди на дорогу. Только тогда он заговорил, и голос его прозвучал странно застенчиво и неуверенно, тон был почти извиняющимся.

– Я вот хотел вам кое-что сказать, и мне немножко стыдно это вам говорить, но это дело принципа, а я не позволяю себе позволять вольности, потому что иначе, чтоб стало с миром, если бы все вокруг стали позволять себе вольности и бесцеремонности...

В темноте я чувствовал на себе его вопрошающий взгляд. Я никак не мог взять в толк, к чему он клонит, и это вызывало во мне некоторое беспокойство. Я решил, что он собирается обрушить на меня свое очередное сногсшибательное откровение.

– Так что, собственно, вы мне хотели сказать? – спросил я напрямик.

– Ну, вот, насчет моей комнаты, полицейского участка, который вроде бы как и казарма, и служебное помещение, – неуверенно промямлил он.

– Да, так что все-таки?

– Мне вдруг стало очень стыдно, наверное, так стыдно, как никогда еще в жизни не было стыдно, за то вот убожество, в котором я живу, так вот я и позволил себе поклеить свою комнату обоями как раз тогда же, в то же самое время, когда варил себе яйцо вкрутую. А для этого я использовал, знаете ли, немножко той штуки, что в вашем ящичке. Вы не сердитесь? Я совсем немножко взял, ну, крошечную малость...

Чувствуя огромное облегчение, я улыбнулся в темноте и сказал, что совершенно не сержусь и что он правильно поступил, воспользовавшись услугами ящичка для улучшения условий быта.

– Признаюсь, я испытывал страшный соблазн, – продолжал несколько взволнованно говорить полицейский, стараясь найти себе надежное оправдание, – потому что, понимаете, с помощью омния можно было оклеить помещение обоями, не снимая всех тех бумажек, которые приколоты к стене, обои сами – раз и наклеились, а бумажки остались на своих местах, а я и пальцем не пошевелил, и вообще...

– Все в порядке, я ничуть не возражаю, – сказал я спокойно. – Доброй ночи, ну, и спасибо за все.

– И вам доброй ночи и до свидания, – сказал полицейский, отдавая мне по-военному честь, – я найду фару вашего велосипеда, потому что нынче фары стоят несуразно дорого и если их покупать каждый раз, когда их теряешь или когда их крадут, то денежек на них не напасешься.

Полицейский повернулся, и если бы не свет его фонарика, он тут же растворился бы во мраке. Я смотрел ему вслед и видел, как свет фонарика пробрался сквозь изгородь, потом замелькал и запрыгал среди деревьев и наконец исчез окончательно. Я остался один стоять на дороге. Треск ветвей от пробиравшегося сквозь заросли полицейского стих, и в наступившей тишине я слышал, как тихо шумит листва деревьев при набежавшем нежном ветре. Я вздохнул глубоко и с огромным облегчением и направился к калитке, у которой должен был стоять велосипед.