Ночь, по всей видимости, добралась до самой центральной точки своей ночности, и темнота сделалась еще темнее, чем раньше. В голове у меня носились наполовину созревшие мысли исключительно далеко идущего свойства, но я решительно отгонял их, так как решил настроиться пока целиком и полностью лишь на нахождение велосипеда и прибытие домой.
Я добрел в кромешной тьме до калитки и, вытянув руки, стал ощупывать все вокруг в поисках руля моего сообщника, прикосновение к которому, я знал, тут же окажет на меня свое успокоительное и ободряющее действие. Но куда бы я ни тыкался, везде находил шероховатый камень столбов ограды. Мною уже стало овладевать крайне неприятное опасение, что велосипед мой исчез. Я взялся за поиски с удвоенной энергией, подгоняемый все растущим волнением, и обшарил руками, как мне показалось, все вокруг калитки. Машины на том месте, где я ее оставил, не было. Несколько мгновений я, охваченный смятением, простоял в нерешительности, пытаясь припомнить, отвязывал ли я велосипед в тот последний раз, когда бежал от дома к калитке, страстно желая побыстрее найти свою машину, или не отвязывал. Украсть ее просто не могли, ибо если бы даже кто-нибудь и прошел мимо ограды в такой поздний час, то в густой тьме заметить велосипед было бы просто невозможно. И тут опять со мной произошло нечто совершенно поразительное – я почувствовал, как что-то легко скользнуло мне в руку. То была ручка руля – руля моего велосипеда. Я это сразу почувствовал. Ручка руля попала ко мне в руку, как ручка ребенка, трогательно и доверчиво протянутая в темноте взрослому. Несмотря на мое огромное удивление, я все же не смог бы с абсолютной уверенностью сказать, сама ли эта ручка забралась ко мне в руку или же я, пребывая в полной растерянности и обдумывая, что же мне делать дальше, продолжал механически ощупывать все вокруг и наткнулся на руль велосипеда сам, без помощи и без вмешательства какого-нибудь экстраординарного обстоятельства. В любое другое время я бы тут же предался размышлениям об этом забавном и удивительном происшествии, но в тот момент я подавил в себе всякие поползновения на такие размышления и, нежно проведя рукой по раме и сиденью, обнаружил, что велосипед прислонен к ограде под неуклюжим углом и что с него свисает кусок веревки, которой я вроде бы привязывал его к железным прутьям ограды. Мне показалось, что теперь велосипед все-таки находится совсем не там, где я его оставлял.
Глаза мои уже успели привыкнуть к темноте, и я стал различать несколько более светлую, чем все остальное, полосу дороги, а по обеим сторонам от нее – черные полосы кюветов. Я вывел велосипед на центр дороги, осторожно уселся в седло и сразу почувствовал, как в меня бальзамом вливается приятное чувство мягкого расслабления. Напряжение, в котором я пребывал несколько последних часов, спало с меня, и я снова почувствовал, как на меня нисходит успокоение, телесное и духовное. На сердце с каждой секундой становилось все легче. Я постановил себе нигде не останавливаться, не покидать седла, что бы ни случалось, до тех пор, пока не доберусь домой. Непонятно откуда прилетевший ветерок без устали подталкивал меня в спину, и я летел сквозь ночной мрак без усилий, словно на крыльях. Велосипед мчался вперед, крепко держа дорогу, не сбиваясь с ритма; все, чему положено было крутиться, крутилось с точностью часового механизма; пружины седла с исключительным почтением относились к созданию максимального для меня удобства и легко и уважительно принимали давление моего веса, прыгающего на всех неровностях дороги. Я изо всех сил старался не допускать проникновения в сознание мыслей, связанных с теми четырьмя унциями омния, которые дожидались меня в моем ящичке, но это мне плохо удавалось – не было никакой возможности удержать смутные экстравагантности, еще даже не сложившиеся в ясные фигуры, которые в великом множестве влетали мне в голову мириадами воробьев: экстравагантные идеи, связанные с едой, питьем, изобретениями, изменениями, награждениями, наказаниями и даже, представьте себе, с любовью. Мысли проносились столь быстро, что я не успевал их останавливать и рассматривать, – знаю лишь, что некоторые из размытых неоформленностей и легчайших мимолетностей возносились к небесному, другие низвергались к ужасному, третьи убегали к приятному и сладостному – но все они были быстролетны. В экстазе вжимался я в податливую женственность велосипеда.
С правой стороны проплыл неясным беззвучным пятном дом Каурэгэна, и от волнения у меня слегка прищурились глаза – я пытался пробиться взглядом сквозь тьму к своему собственному дому, который должен был находиться не более чем в двух сотнях метров дальше по дороге. И именно там, где ему и положено было находиться, из темноты образовался мой дом, и я взревел чуть ли не львиным рыком, и возопил от радости, и стал выкрикивать бурные приветствия в необузданном восторге при виде своего, казалось бы ничем не примечательного, дома. Даже проезжая мимо дома Каурэгэна я не мог полностью и окончательно убедить себя – и только теперь мог себе в этом признаться – в том, что я уже безо всякого сомнения увижу вблизи дом, в котором родился, и вот теперь я совсем рядом, вот я останавливаюсь рядом с домом, соскакиваю с велосипеда! Все происшедшее со мной за последние несколько дней, все опасности, которым я подвергался, все чудеса, которые повидал, все вместе толпой воспоминаний вдруг подступило ко мне и приобрело величие и эпическую значительность. Я ощутил свою собственную огромность, важность и преисполненность какой-то новой духовной силой. Меня переполняло счастливое чувство свершенности.
Пивной бар и вся передняя часть дома пребывали во тьме. Я молодцевато подкатил велосипед к парадной двери, прислонил его к стене и обошел дом вокруг. В кухонном окне тепло и приветливо горел свет. Улыбнувшись сам себе при мысли о том, что вот сейчас увижу Джона Дивни, я, стараясь не шуметь, подошел к окну и заглянул в него.
Ничего противоестественного или необычного я не увидел, но испытал очередное потрясение, от которого все внутри похолодело. А я-то думал, что такие потрясения навсегда остались в прошлом! У стола стояла какая-то женщина, держа в руках то ли просто тряпку, то ли что-то из одежды. Она смотрела в сторону камина, на полке которого стояла лампа, и что-то быстро говорила, обращаясь к кому-то, кто сидел у камина. Но самого камина с того места, где я стоял, не было видно. В женщине я признал Пегин Миерс, на которой Джон Дивни, по его словам, хотел когда-то жениться. То, как она выглядела, поразило меня значительно больше, чем само ее присутствие в моей кухне. Она невероятно подурнела, постарела, растолстела и поседела. Женщина стояла ко мне боком, и я видел, что она беременна. Хотя слов ее я не слышал, но по выражению на ее лице и по той скорости, с которой двигались ее губы, заключил, что она сердита. Я не сомневался, что она обращается к Джону Дивни, который скорее всего сидел спиной к ней и лицом к огню. Я, не задерживаясь более у окна и не пытаясь разгадать, что же там в кухне, собственно, происходит, пошел к двери и, открыв ее, зашел вовнутрь, остановившись у порога. С одного взгляда я увидел у камина двух человек – совсем молоденького юношу, которого я никогда ранее не видел, и моего старого приятеля Джона Дивни. Он сидел, повернувшись в полуоборот ко мне, и вид его поражал не менее, чем вид Пегин Миерс. Дивни невероятно растолстел, растерял все свои каштановые волосы и стал совершенно лысым. Его когда-то сильное лицо оплыло жиром и висело складками. На полу, рядом со стулом, на котором он сидел, стояла открытая бутылка виски, а в том его глазу, который я видел с того места, где стоял, сверкал довольный пьяный огонек. Дивни медленно и лениво повернул голову к двери, привстал на стуле и издал вопль, который пронзил меня, затопил весь дом и унесся гулять жутким эхом под небесной твердью. Он вперил в меня застывший взгляд своих окаменевших глаз, а лицо его как-то сморщилось и превратилось словно бы в бледную тряпку, под которой вяло оползали куски жира. Он несколько раз, щелкнув зубами, открыл и закрыл рот, будто какой-то механизм, а потом завалился на пол лицом вниз, издав еще один ужасный вопль, перешедший в душераздирающие стоны.
Я очень испугался и, наверняка смертельно побледневший, стоял в дверях, не зная, что предпринять. Мальчик бросился к Дивни и попытался его поднять с полу. Пегин Миерс, испуганно вскрикнув, быстро, по-беременному, поковыляла к лежащему Дивни. Вдвоем они перевернули его на спину. Лицо его исказила отвратительная, застывшая гримаса ужаса. Я видел, как его глаза на перевернутом вверх ногами лице нашли меня, и он тут же издал еще один пронзительный вопль, а изо рта гадко зазубрилась пена. Я сделал несколько шагов по направлению к Дивни, чтобы помочь поднять его с полу, но он вдруг стал конвульсивно трястись и с совершенно безумными глазами принялся орать, задыхаясь и давясь словами: «Уходи, уходи, уходи!» – в них было столько непередаваемого ужаса, что я застыл на месте, потрясенный и в полном смятении. Пегин, не отрывая глаз от Дивни и не глядя на побледневшего мальчика, подтолкнула его рукой по направлению к двери и крикнула:
– Томми, беги к доктору и тотчас приведи его! Видишь, твоему отцу плохо! Быстрей, быстрей!
Мальчик пробормотал что-то нечленораздельное и пробежал мимо меня к двери, не удостоив меня и взглядом. Дивни продолжал лежать на полу, но теперь он закрыл лицо руками, постанывая и бормоча что-то невразумительное. Женщина опустилась на колени и пыталась приподнять ему голову так, чтобы ему было удобнее. Она плакала и причитала, повторяя снова и снова: она знала, что такое рано или поздно случится, если он не перестанет пить. Я сделал еще один шаг по направлению к ней и негромко сказал.
– Могу я вам чем-то помочь?
Но она не обратила на меня никакого внимания, даже не взглянула на меня. Однако на Дивни мои слова произвели исключительно сильное впечатление – он пронзительно завизжал, и звук, если бы не оказался приглушенным руками, громок был бы совершенно невероятно. Потом Дивни начали сотрясать удушающие его рыдания, и он столь плотно прижал руки к лицу, что я видел, как ногти его впились в дряблую белую кожу за ушами. Смятение мое начинало превращаться в панику. Происходящее казалось особенно страшным, потому что оставалось совершенно непонятным. Я сделал еще один шаг вперед.
– Если позволите, – обратился я громким голосом к Миерс, – я подниму его и отнесу в кровать. Думаю, что с ним все в порядке, просто он немного перебрал виски.
И опять женщина не обратила на меня никакого внимания, а вот Дивни забился в таких судорогах, что на него страшно было смотреть. Он попытался ползти и перекатываться одновременно; его руки и ноги двигались совершенно нелепо и как-то независимо от остального тела. Наконец, перевернув по дороге бутылку с виски, из которой полилось на пол ее содержимое, он дотащил себя до камина, где замер бесформенной грудой, издавая стоны и вскрикивая, словно от сильной боли. У меня от этих криков кровь стыла в жилах. Женщина, жалобно всхлипывая, поползла на коленях вслед за Дивни. Склонившись над ним, она стала сквозь слезы бормотать какие-то успокаивающие слова, а он в ответ разразился рыданиями. Он говорил что-то некими обрывками – это был бред умирающего, но кое-какие слова складывались в смысл. Они касались меня – Дивни просил меня уйти, он говорил, что меня нет, что я не существую; он говорил, что я умер; он говорил, что в большом доме, куда он меня отправил за черным ящичком, под половицей он вместо ящичка положил бомбу, мину, и что, когда я к ней прикоснулся, она взорвалась, и что он, с того места, где я его оставил сидящим на заборе, видел, как дом взлетел на воздух. Ты умер, повторял он, ты давно умер. Он кричал благим матом и требовал, чтобы я уходил, чтобы я оставил его в покое. Он визжал и вопил: ты умер, ты умер, ты умер шестнадцать лет назад!
– Господи помилуй! Он умирает! – воскликнула женщина, заливаясь слезами.
Трудно сказать, удивило ли меня то, что сказал Дивни. Я даже затруднился бы сказать, поверил ли я его словам. В голове у меня сделалось как-то легко, светло и словно бы бело. Я долго стоял на одном и том же месте без движения и без мыслей. А потом мне показалось, что я вообще зашел не в свой дом, а две фигуры, распростертые на полу, показались мне совсем незнакомыми людьми, которые почему-то стенали, и рыдали, и причитали.
– Он умирает, он умирает, – подвывала женщина.
Сквозь открытую дверь задувал холодный, пронизывающий ветер, и огонек масляной лампы пугливо прыгал и колебался. И я решил, что пришло время мне уходить. Повернулся и поковылял к двери. Выйдя наружу, я обошел дом вокруг, но возле парадной двери не обнаружил своего велосипеда. Велосипед исчез. Поисками его мне почему-то не захотелось заниматься. Я отправился к дороге, прочь от дома, и, добравшись до нее, повернул налево. Ночь уже прошла, скончалась, и на ее останках забрезжил рассвет, принесший с собой резкий, хлесткий ветер. Небо окрасилось в сероватые тона и предвещало что-то недоброе. На западе громоздились черные рассерженные тучи. Тучи вздувались, вспухали, перенасытившись и перенаглотавшись той мерзости, которую они готовились изрыгнуть назад на землю, чтобы потопить в ней всю ее безотрадность. Я чувствовал себя печальным, пустым и начисто лишенным каких бы то ни было мыслей. У деревьев, стоявших вдоль дороги, в свое время срезали верхушки, и теперь множество выросших на срезе и почему-то безлиственных ветвей уныло раскачивалось на ветру. Высокие травы у дороги выглядели грубыми и гадкими. Чуть подальше от дороги, с обеих сторон ее, начинались болота и заболоченные низины, простиравшиеся вдаль насколько хватал глаз. Небо по оттенку сделалось похожим на лицо смертельно бледного человека.
Ноги мои несли мое почти бесчувственное тело вперед, миля за милей, дорога оставалась все такой же неровной, ухабистой и унылой. В голове гудело совершеннейшей пустотой. Я не мог припомнить, кто я, где я и зачем вообще существую на этой земле. Мною владело чувство одинокости, покинутости и заброшенности, но при этом меня совершенно не заботило то, что произойдет со мной дальше. Глаза моего разума были широко раскрыты, но ничего не видели – мозг мой был пуст.
Однако в какой-то момент я обнаружил, что мое собственное существование представляет для меня некоторый интерес, и стал обращать внимание на то, что меня окружало. Когда я подошел к повороту дороги, почти сразу за ним передо мной открылось поразительное зрелище. Метрах в ста от дороги я увидел дом, который вызвал у меня недоумение и даже замешательство. Он выглядел нарисованным, словно на придорожной рекламе, причем нарисованным неубедительно, неверно и вообще из рук вон плохо. Казалось, что у дома начисто отсутствует третье измерение – глубина. Высота есть, ширина – также, а вот глубины нет. Такое изображение не могло бы обмануть и ребенка – даже несмышленое дитя не поверило бы в то, что перед ним настоящий дом, а не плохо нарисованная картинка. Но не эта неумелость так поразила меня – в конце концов я и раньше видывал предостаточное количество плохо нарисованной рекламы, словно на потеху выставленной у дороги. Привело меня в крайнее недоумение совсем другое: я был уверен неизвестно откуда взявшейся во мне уверенностью, что передо мной именно тот дом, который я ищу. Не сомневался я и в том, что внутри этой плоской, неумелой конструкции кто-то находится. Но никогда ранее глазам моим не доводилось созерцать что-то более противоестественное и гадкое. Мой взгляд в полной растерянности ползал по этому, с позволения сказать, дому, и чем пристальнее я всматривался, тем больше убеждался в том, что дом совершенно плоский – как лист бумаги. Но если у дома имеется лишь ширина и высота, но нет глубины, то какой прок от такого дома? Наружность этого, с позволения сказать, дома оказалась величайшей и пренеприятнейшей неожиданностью в моей жизни.
Но я продолжал идти вперед, хотя и помедленнее, чем раньше. По мере того как я приближался, дом, казалось, менял свой облик. Поначалу он вообще перестал быть похожим даже на приближенное подобие человеческого жилища – его очертания потеряли четкость, и он выглядел так, словно я смотрел на него сквозь волнующуюся воду, по поверхности которой пошла рябь. Когда очертания снова приобрели ясность, я увидел, что за фасадом у дома все-таки есть некоторое пространство, уходящее в глубину, в котором, вероятно, могли бы разместиться кое-какие комнаты. Всматриваясь в постоянно меняющуюся наружность дома, я неожиданно с недоумением осознал, что вижу как бы одновременно и переднюю, и заднюю часть дома, но не вижу никакой боковой стороны. Тогда я решил, что дом, наверное, треугольный и вершина одного из углов обращена ко мне. Когда до дому оставалось не больше десятка метров, я заметил окошко, которого я раньше не видел, – оно было размещено под таким углом, что это навело меня на мысль о наличии у дома, по крайней мере, одной боковой стороны. Дом отбрасывал вполне обычную тень, как и положено любому нормальному дому в солнечный день, но когда я вошел в эту тень, от неизъяснимого страха и непонятного напряжения, вдруг охвативших меня, пересохло во рту и по телу пробежала дрожь.
С близкого расстояния дом производил вполне заурядное впечатление, если не считать его необычной белизны и полной застылости. Дом подавлял и пугал. Вся природа вокруг, весь мир – все потеряло свое самостоятельное значение, все теперь существовало лишь затем, чтобы служить дому как бы рамой, обрамлять его, придавать ему важность, значительность и вещественность, благодаря которым я, со своими примитивными пятью чувствами, мог отыскать его и притвориться, что понимаю, почему он таков, каков он есть, и зачем он здесь стоит. Подняв голову, я увидел над дверью герб и понял, что передо мной полицейский участок. Таких полицейских участков я от роду не видывал.
Я остановился так резко, словно уперся в невидимую стену, – я услышал шаги позади себя, тяжелые шаги на дороге, спешащие по направлению ко мне. Я не оглянулся, я просто продолжал неподвижно стоять метрах в десяти от полицейского участка, ожидая приближения того, чьи шаги слышал. Звук шагов становился все громче и громче, а шаги становились все тяжелее и тяжелее. Наконец шаги затихли рядом со мной. Я слегка повернул голову и краем глаза увидел Джона Дивни. Не обменявшись ни словом, не посмотрев как следует друг на друга, мы двинулись, шагая нога в ногу, к дому. Войдя вовнутрь, мы увидели в небольшой, чисто выбеленной комнатке полицейского невероятных размеров, стоящего к нам спиной. Даже спина его показалась необычной. Полицейский стоял рядом с конторкой перед зеркалом, висевшим на стене. По отражению в зеркале было видно, что он, широко раскрыв рот, что-то в нем высматривает.
– Мои зубы, ох, мои зубы, – услышали мы; полицейский проговорил это как-то отрешенно и весьма тихо. – Почти все болезни от зубов.
Его лицо, когда он повернулся к нам, повергло нас в изумление – до того оно было невероятно оплывшим, красным и широченным. Голова, словно раздавив шею, сидела на плечах неловко, как мешок с мукой; жировые складки подминали под себя ворот форменной рубашки. Нижняя часть лица была скрыта оттопыренными, невероятных размеров рыжими усами, торчавшими в стороны, будто щупальца какого-то невиданного животного. Его пухлые розовые щеки, подпиравшие глаза валиками жиру снизу, и растущие свирепыми пучками брови, нависавшие над глазами сверху, почти напрочь их скрывали. Полицейский тяжело, всеми своими телесами, вдвинулся за конторку. Мы с Дивни, смиренно прошествовав от двери, приблизились к конторке с другой стороны. Теперь мы стояли лицом к лицу.
– Вы по поводу велосипеда? – вдруг спросил полицейский.