24 июня

За эти несколько дней чувство тревоги во мне укрепилось и выросло.

По требованию мистера Лумиса я посеяла пшеницу и свёклу. Два длинных ряда свёклы располагались в том же поле, что и кукуруза, по соседству с соей. Если урожай будет хорошим, то нам всей этой свёклы не съесть; но, в общем-то, цель была собрать семена. Если я буду поступать так каждый год, то когда придёт время и нам понадобится сахар, семян у нас будет предостаточно. Должна признать идею мистера Лумиса разумной.

На маленьком поле не было места для пшеницы, поэтому я посеяла её — примерно пол-акра — на дальнем поле, за прудом. То есть, пастбище немного сократится, но это не беда: после того как я сделаю запас семенного зерна, коровы съедят то, что останется. Куры тоже могут питаться пшеницей, хотя кукуруза им нравится больше.

Я объяснила мистеру Лумису, почему не собиралась выращивать пшеницу — потому что у меня не было ни малейшей возможности смолоть её на муку.

— Это неважно, — заявил он. — Когда я поправлюсь и буду лучше ходить, тогда и придумаем, как её смолоть. Важно не дать видам вымереть.

Но я чувствовала себя не в своей тарелке не из-за всего этого. Дело было совсем в другом.

Я, как обещала, поставила для мистера Лумиса на передней веранде кресло — небольшое, с мягкой обивкой; я взяла его в комнате родителей. К нему прилагалась ещё и скамеечка для ног, её я тоже снесла вниз, прихватив подушку и одеяло. Мистеру Лумису будет хорошо и удобно, а крыша веранды защитит его от солнечных лучей.

По его просьбе я также поставила стул и на заднем крыльце; места для скамеечки там не было, так что на передней веранде сидеть куда удобнее. Однако когда я вчера утром спросила мистера Лумиса, где ему хотелось бы посидеть, он ответил: на заднем крыльце.

Впервые за всё время своей болезни мой гость пустился в такой далёкий путь, но он справился неплохо. Я вспомнила кое-что, пошарила в шкафу для верхней одежды и нашла тросточку, с которой отец ходил, когда растянул лодыжку. Вот так, опираясь на трость и тяжело налегая мне на плечи, мистер Лумис добрался до стула на заднем крыльце. Колени его по-прежнему подгибаются; стопы он тоже толком не может оторвать от пола, но при этом как-то всё-таки умудряется медленно, с шарканьем, продвигаться вперёд.

Он сидел там всё утро, наблюдая за тем, как я пашу, бороню и засаживаю два ряда свёклой. Совсем как надсмотрщик!

Подошло время ланча, я выключила двигатель трактора, чтобы не тратить зря бензин, и пришла в усадьбу пешком.

После ланча мистер Лумис лёг спать у себя, а я принялась за работу на пшеничном поле. Когда солнце стало склоняться за западную гряду, я вернулась в дом. Мистер Лумис уже проснулся и снова захотел выйти на воздух, на этот раз на переднюю веранду. Я помогла ему добраться до стула, подставила ему под ноги скамеечку и закутала его в одеяло. А сама пошла на кухню готовить ужин.

То, что случилось после этого, полагаю, частично моя собственная вина. Сунув еду в духовку и поставив чайник, я взяла из столовой стул, вынесла его на веранду и села около мистера Лумиса. Солнце заходило, и мы опять, как когда-то, любовались игрой света, постепенно переходящего из жёлтого в красный.

Кроме того, что мне хотелось просто отдохнуть несколько минут, у меня была и другая причина для того, чтобы выйти к мистеру Лумису. Когда мой пациент пошёл на поправку, во мне зародилось беспокойство, и с каждым днём оно усиливалось. Меня тревожил тот факт, что я совсем не знаю своего гостя. Я так обрадовалась появлению другого человеческого существа, что не слишком-то задумывалась, кто же такой мистер Лумис; он казался довольно привлекательным и дружелюбным. Но в последнее время я чувствую, что совсем его не понимаю.

Он очень скупо выложил мне несколько фактов своей жизни: как работал в лаборатории над пластиками и защитным костюмом и о своём походе к подземной штаб-квартире ВВС. Из его кошмаров я узнала о конфликте с Эдвардом. И это было всё. Мистер Лумис никогда не говорил о себе — только о своих планах относительно генератора и немного о ведении хозяйства. Похоже, я не вызывала у него ни любопытства, ни интереса, если не считать того раза, когда ему понравилась моя игра на пианино.

Я даже выстроила себе гипотезу на этот счёт. Я решила: убийство Эдварда, одинокие месяцы в лаборатории, долгое безнадёжное путешествие по мёртвой стране — опять-таки в одиночестве — всё это было настолько ужасно, что душа его и разум омертвели. Когда он вспоминал прошлое, то прежде всего в его мыслях всплывал пережитый кошмар наяву, и поэтому он запретил себе вспоминать, запретил говорить о прошлом. Он у меня уже долгое время, а всё равно остаётся загадкой.

Я не хотела говорить ни об Эдварде (решила, что, скорее всего, вообще никогда не стану затрагивать эту тему), ни о лаборатории; я хотела, чтобы мистер Лумис рассказал мне о временах до того. Я присела рядом с ним, но не знала, как подступиться к разговору. В книгах и кино в этих случаях произносят, мол, «давай поговорим о тебе», или «расскажи мне о себе», — но обычно это бывает при первой встрече, к этому же это такая избитая фраза...

Вспомнив, что ему понравилась моя музыка, я спросила:

— Когда вы были моложе, в вашей семье кто-нибудь играл на пианино?

Он ответил:

— Нет. У нас не было пианино.

— Вы были бедные?

— Да. У меня был двоюродный брат, и я часто ходил к нему в гости. У них было пианино — его мать играла. Мне нравилось слушать.

— А где это было?

— В одном городке в штате Нью-Йорк, в Найеке.

Он не стал объяснять, что это и где, и беседа заглохла, поскольку я понятия не имела, что это за Найек такой.

Я сделала вторую попытку.

— Чем вы занимались до того, как попали в Корнельский университет?

— Тем же, чем и все. Ходил в школу, потом в колледж, летом подрабатывал.

Похоже, предмет беседы его не интересовал и разговаривать об этом ему не хотелось.

Я спросила:

— И это всё?

— После колледжа провёл четыре года на флоте.

Кажется, дверь приоткрылась.

— На корабле? Куда вы плавали?

— Я работал в военно-морской оружейно-технической лаборатории в Бристоле, в Нью-Джерси. В колледже я специализировался по химии. А флоту нужны были химики. Там я и начал заниматься пластиками — их требовалось много, и мы всё время испытывали новые виды. Для судового оборудования, оружейных чехлов, водолазных костюмов, даже для обшивки корпусов судов. Пластик, который бы не крошился, не трескался, не подвергался коррозии и не протекал.

— Вот оно что.

Похоже, беседа возвращается туда, откуда началась.

— А поработав там, я подал заявление в Корнельский университет.

Круг замкнулся. Похоже, это было безнадёжно и мне следовало махнуть рукой на разговор, но вместо этого я сказала:

— А вы когда-нибудь... вы были когда-нибудь... женаты?

Он бросил на меня острый взгляд и проговорил:

— Так я и думал, что ты к этому ведёшь.

И вот тогда это и случилось. К полному моему изумлению он, даже не улыбнувшись, взял меня за руку. Нет, здесь, скорее, подошло бы слово «схватил». Он резким движением схватил мою ладонь и, крепко сжав, дёрнул к себе так, что я чуть не упала со стула. Он держал мою руку в обеих своих.

— Нет, я никогда не был женат. Почему ты спрашиваешь?

Я так опешила, что целую минуту лишь сидела и таращилась на своего собеседника. Единственное, о чём я могла в тот момент думать — это что он неправильно истолковал какие-то мои слова.

Я сначала смутилась, потом мне стало неудобно, а после этого — страшно. Смутилась я по совсем пустячной причине: моя рука была мозолистой от работы, а его — мягкой, наверно, потому, что он долго носил пластиковые перчатки. Неудобно мне стало потому, что он потянул меня к себе, и я теперь не сидела на стуле прямо, а наклонилась вперёд, рискуя потерять равновесие и упасть. И, наконец, страшно мне стало потому, что я попыталась высвободиться, но мистер Лумис ещё крепче сжал мою руку. В том, как он стискивал мою ладонь, не было ни капли нежности, а лицо его оставалось бесстрастным. Он смотрел на меня так же, как на какую-нибудь там «Сельскохозяйственную технику».

Он повторил:

— Почему ты спрашиваешь?

Я попросила:

— Пустите, пожалуйста!

А он:

— Только после того, как ответишь!

А я:

— Спросила, потому что интересно. — Кажется, меня начало трясти. Я действительно испугалась.

А он:

— Что интересно? — И вместо того, чтобы отпустить меня, он потянул ещё сильнее, и я потеряла равновесие.

То, что произошло дальше — простая случайность. Почувствовав, что падаю со стула, я инстинктивно выбросила вверх правую руку (мистер Лумис держал меня за левую) чтобы за что-нибудь уцепиться. И попала ему прямо по лицу — не очень сильно, куда-то в район левого глаза. В тот же момент он отшатнулся и хватка его ослабла. Я выдернула руку из его ладоней и отскочила.

Очень тихим голосом мистер Лумис сказал:

— Тебе не стоило этого делать.

Я так и не знаю, обязана я была извиниться или нет (вообще-то, с чего бы? Моей-то вины в этом не было!), но я извинилась.

— Простите, пожалуйста! — пролепетала я. — Я не нарочно. Я чуть не упала...

Я смешалась до такой степени, что даже, кажется, попыталась улыбнуться — не помню точно — а потом повернулась, чтобы уйти на кухню. И в этот момент мистер Лумис сказал:

— Однажды ты уже держала меня за руку.

В кухне меня затрясло с такой силой, что поначалу я даже не могла продолжить приготовление ужина; голова была как в тумане. Мне показалось, что я сейчас заплачу, что случается со мной весьма редко, но сумела удержаться. Сев на табурет, я постаралась успокоиться. Твердила себе, что всё случившееся не так уж и важно. Это то, что девочки в школе называли «заигрыванием»; это слово, сопровождающееся хихиканьем, частенько мелькало в их разговорах после свидания. Но такое обычно случалось в машине, после кино, по дороге домой, к родителям. Всё выглядит совсем по-другому, когда вокруг никого больше нет, не к кому обратиться, не с кем посоветоваться. И тут я нечаянно сделала то, что давно запретила себе делать: представила, что мои мама и папа вернулись домой, и Дэвид с Джозефом тоже. Как бы мне хотелось, чтоб это было так! Я постаралась выкинуть тоскливые мысли из головы — за долгий год я этому хорошо научилась. Успокоившись, я снова принялась за готовку.

Мистер Лумис вернулся в свою спальню без моей помощи. Я всё ещё возилась с ужином, когда услышала стук его трости и шаркающие шаги; он шёл, опираясь о стенку. Потом послышался скрип кровати; когда я внесла к нему поднос с едой, он сидел, обложившись со всех сторон чертежами. Мистер Лумис взял у меня из рук поднос спокойно, как будто ничего не произошло. Я ужинала на своём обычном месте, у карточного столика; за всё время мы не произнесли ни слова.

Упоминая о том, что я уже держала его за руку раньше, он говорил правду. В ту ночь, когда он был особенно плох, когда пульс почти перестал прощупываться, а дыхание стало подобно легчайшему трепету, решив, что он умирает, я села рядом с ним и взяла его за руку. Не могу сказать, долго ли я так просидела; может, даже несколько часов. Я не думала, что он это запомнит; так же, как с музыкой и чтением, мне хотелось лишь, чтобы в своих запредельных блужданиях он знал, что я рядом.

Однако его жест имел совсем иное значение — я восприняла это на подсознательном, чуть ли не телепатическом уровне. Мистер Лумис держал меня за руку так, будто устанавливал свою власть надо мной, или если не власть, то контроль — не знаю, как точнее выразиться. Точно таким же образом он устанавливал свой контроль над моими хозяйственными заботами, над расходованием бензина, над трактором и даже над моими походами в церковь. И над костюмом, и, в конечном итоге, над Эдвардом.

По этой причине то, что он самостоятельно добрёл до кровати, вызвало во мне не радость (как следовало ожидать), а тревогу.