ОДНАЖДЫ, КОГДА Уэсли было уже почти семь недель и он поднял крылья над головой, наклонился вперед и хорошенько потянулся, я заметила у него на крыльях первые пеньки. Пенек – это общий термин, обозначающий любой тип пера на ранней стадии роста. Несмотря на название, пеньки по виду напоминают скорее воскообразные трубочки из кератина, из которого состоят наши волосы и ногти. Только, в отличие от них, пеньки у птиц не являются мертвыми тканями – внутри них есть кровеносные сосуды и нервные окончания, и они крайне чувствительны. В каждой из таких трубочек растет полноценное взрослое перо. Когда перо окончательно формируется, сосуды и нервы втягиваются обратно в тело, и остается лишь воскообразный кератиновый «чехол».

С тех пор как у Уэсли появились пеньки, моим любимым занятием стала его «чистка». Он лежал на моей левой руке, под боком, а пальцами правой я тем временем аккуратно подцепляла и стягивала белые восковые кожухи, обнажая полностью сформированные перья. По сути, я делала то же самое, что и сова-мать в дикой природе. Взрослые особи сами ухаживают за собой таким образом, однако пары иногда чистят перышки друг другу, выражая привязанность. Птицы в целом очень это любят, так что я чистила Уэсли часами всю его жизнь, поскольку даже взрослые птицы постоянно отращивают новые перья на смену истрепавшимся старым. Это было захватывающе – наблюдать, как у Уэсли постепенно появляются восхитительные золотистые крылья.

Наступала весна. В это время года я иногда выбиралась в леса, в пригород и в торговые центры в поисках диких сов. Да, одной лунной ночью я видела, как из какого-то закутка на крыше торгового центра вылетела сипуха. Она взлетела на несколько сотен футов вверх, после чего опустила крылья и стала стремительно опускаться боком. Она закладывала мертвые петли, летала восьмерками, а затем стала по спирали подниматься все выше и выше, пока не превратилась в маленькую точку в небе. Там, высоко, она вдруг сложила крылья и пошла штопором к земле, выровняв траекторию буквально в последнюю секунду. Никогда еще до этого я не видела столь яркого, дикого и искусного выражения счастья. Я даже не подозревала, что совы вообще способны так изумительно летать, не говоря уже о том, чтобы вытворять такое, кажется, просто ради развлечения.

Та сова была подростком, то есть ей еще не исполнилось трех лет и у нее все еще не было партнера. В большинстве монографий возрастом полового созревания считается год, однако я с этим не согласна. Уэсли, например, достиг зрелости лишь в возрасте трех с половиной лет. Насколько я знаю, похожие результаты показывали все исследования Калтеха. Мой опыт работы с совами в лаборатории развил у меня неплохой «глаз» на совиный возраст. В частности, я обнаружила, что у молодых и одиноких сов обычно более гладкие и лоснящиеся перья – всегда как новенькие. Такие совы обычно занимались своими делами и не вступали в брачные игры, поскольку не достигли еще половой зрелости. Старшие совы без пары производили несколько депрессивное впечатление и обладали, как правило, более неряшливым по сравнению с молодняком оперением. Возможно, та сова как раз отрабатывала движения, чтобы производить впечатление на дам. А может, ей просто нравилось сумасшедше и свободно летать, ни о чем не беспокоясь. Наблюдая за ней, я почти забыла, как дышать. Ее красота и сила потрясли меня, но еще и немного расстроили, так как я знала, что Уэсли не суждено достичь подобного совершенства в полетах.

К двум месяцам Уэсли растерял уже почти весь свой детский белый пух, который я собирала и бережно хранила в коробочке, подобно тому, как многие матери хранят прядки первых волос своих детей. Его взрослый пух, служивший для утепления и терявшийся под перьями, был уже не белого, а насыщенного серого цвета. Он отращивал все больше и больше длинных маховых перьев и совсем скоро должен был начать летать.

Когда я «усыновила» Уэсли, у меня в спальне стояло двенадцать клеток, в которых жили семнадцать зебровых амадин. Я была не уверена в благоприятном развитии их с Уэсли отношений, когда тот научится летать, – часто сипухи едят более мелких птиц (они составляют в норме около трех процентов от их рациона), чтобы разнообразить свою мышиную диету. Первые несколько месяцев я накрывала клетки амадин плотной тканью и убирала повыше, туда, где Уэсли не мог до них добраться. Основания для оптимизма были – все же он рос вместе с ними, – но на всякий случай я сказала знакомым, что мне вскоре может понадобится раздать своих птичек.

Первые попытки Уэсли взлететь заключались в том, что он вытягивал крылья и усиленно ими махал. В воздух его это не поднимало, но зато поднимало ветер, сносивший в комнате все, что не было приколочено. Потом он начал совмещать это с небольшими прыжками, обычно врезаясь в каждую преграду на своем пути.

Махательно-прыгательно-врезательная стадия длилась у него довольно долго, пока однажды он не подпрыгнул чуть повыше. Тогда он впервые завис в воздухе. Уэсли наконец полетел! Правда, он не слишком контролировал ситуацию. Он старался управлять своим полетом, но, кажется, не мог рассчитать силу собственных крыльев. Когда он попытался приземлиться на стол в гостиной, результат вышел примерно как у истребителя, заходящего на посадку на крошечную полосу, – он приземлился на задницу, проехал на ней на полной скорости через весь стол и свалился на пол бесформенным клубком крыльев, перьев и лап.

Я засмеялась, просто не в силах сдерживаться. После этого я подбежала помочь ему и утешить, но он отвернулся и не желал на меня смотреть.

– Уэсли, что такое?

Я тщательно его осмотрела, но не обнаружила никаких ран и повреждений. Я повернула его голову к себе и взглянула ему в глаза.

– Уэс?

С силой, которой я никогда прежде в нем не замечала, он снова повернул голову в другую сторону и уставился в стену.

– Что с тобой?

Уэсли оттолкнул меня крыльями и зашипел. Как только я отпустила его, он отступил от меня и продолжил буравить взглядом стену. Как я ни утешала, ни умасливала и ни умоляла его, он упорно не желал на меня смотреть. Я похолодела, вспомнив ту сову, которая потерялась в вентиляции и убила себя одной силой воли. Однако я убедила себя, что это не наш случай – в конце концов, всем совам приходится проходить через первые неудачные попытки полетов. Я решила оставить Уэсли в покое. Он почистил перышки (сидя, разумеется, спиной ко мне), после чего вышел из-за противоположного конца стола со всем достоинством, на которое был способен, и попробовал снова. Он махал крыльями и прыгал, пока, наконец, не поднялся в воздух, лихорадочно оглянулся по сторонам, нацелился на стол и полетел к нему. В этот раз при посадке он вытянул вперед широко растопыренные лапы, будто намереваясь схватиться за ровную поверхность. Это не помогло – он снова приземлился на пятую точку, проехал через весь стол и свалился на пол с другой стороны.

Я опять не сдержала смеха, и Уэсли опять отвернулся к стене. Я, впрочем, тут же прекратила смеяться, когда поняла, что просто-напросто стыжу его этим. Учиться летать – сложно и физически, и эмоционально, и человеческим мамам совиных детей не пристало над этим насмехаться. С тех пор я изо всех сил старалась держать лицо в подобных ситуациях.

Большая часть людей, у которых есть питомцы, способны распознавать их базовые эмоции, такие как злость, одобрение, выражения привязанности или принятия чего-либо. Но я никогда бы не подумала, что животное может чувствовать себя осмеянным. Никому из обитателей дома Вэнди больше не разрешалось смеяться над Уэсли, пока он учился летать. По крайней мере, в его присутствии – иногда нам таки приходилось бежать в ванную, запираться и хохотать там в голос.

Ученые в целом не решаются официально признать, что животные подвержены таким сложным эмоциям, как смущение, в основном из-за того, что это практически невозможно доказать при помощи экспериментов и общепринятых научных методов. Однако все больше и больше ученых в последнее время склоняются к тому, что животные способны на переживания, и к тому, что их чувства, видимо, сильнее наших, но менее четко оформлены. Эмоции зарождаются в головном мозгу, в лимбической системе, которая есть не только у людей, собак и прочих млекопитающих, но также у птиц и у рептилий. У людей, однако, есть дополнительные мозговые комплексы для обработки эмоций, язык, мимика и понятные жесты для их выражения, а также сложнейшие психологические механизмы для их регуляции, сдерживания или смягчения. Мы подавляем, отрицаем, усмиряем и делим свои эмоции на части, сознательно или бессознательно пытаясь отделиться от них. Животные неспособны на все эти махинации, и именно поэтому они испытывают столь сильные и незамутненные чувства. Вполне возможно, что на самом деле это как раз одно из тех качеств, так привлекающих нас: они предельно честны в своих чувствах. Мы интуитивно понимаем это, так как способны опознавать и различать эмоции, которые видим у других, будь то человек или животное – наши с ними эмоции по сути своей ничем не различаются. Наш мозг устроен по тому же принципу, что и у большинства животных на планете, следовательно, и эмоции наши должны быть схожи. Многие отрицают наличие чувств у животных, оправдывая этим их эксплуатацию и бесчеловечное к ним отношение, отрицают тот факт, что наши действия неизбежно влияют на психику братьев наших меньших.

Существует масса доказательств тому, что у всех животных, обладающих головным мозгом, есть эмоции. Это верно даже в отношении рептилий, мозг которых устроен проще, чем у млекопитающих. Любой, кто работает с рептилиями, подтвердит вам, что самые разные виды ящериц и змей в неволе подвержены депрессии. Черепахи особенно к этому склонны. Для змей депрессия представляет смертельную опасность, поскольку они начинают отказываться от пищи. Однажды я спасла змейку, которую после жизни у хозяина, не уделявшего ей должного внимания, год приходилось кормить принудительно при помощи специальной трубки, прежде чем она вновь начала есть самостоятельно. Иногда змеи перестают есть после травмы, связанной с мышами. Дело в том, что рептилии, будучи хладнокровными, не способны на внутреннюю терморегуляцию и вынуждены искать источники тепла в окружающей среде. В случае, если источников тепла не находится, метаболизм змеи может замедлиться настолько, что она станет абсолютно беззащитной даже против одной-единственной мыши. Беспечные хозяева иногда бросают змее мышь и оставляют ситуацию без надзора. Тогда, если змее холодно, мышь может просто-напросто начать есть ее заживо, а змея не сможет никак отреагировать. У змей, переживших такое, обычно вырабатывается настолько мощный страх мышей, что они перестают есть. Иногда приходится около года кормить змею через трубку, прежде чем она, наконец, вновь решится иметь дело с мышью. Если уж животные с таким примитивным уровнем интеллекта способны на столь мощные переживания, то какой же силы и какого разнообразия эмоции должны быть у животных с высокой организацией? Даже рептилии нуждаются в некоем «украшении» их среды обитания, а для более высоко организованных животных это просто жизненно необходимо. Смотрители в зоопарках и приютах стараются всячески разнообразить жизнь своих подопечных и сделать ее интереснее, чтобы избежать развития у них психологических нарушений, вроде обсессивно-компульсивного расстройства (характерный симптом – беспрерывное хождение из стороны в сторону в клетке или вольере) и депрессии. Например, хорошие смотрители часто прячут еду в разных уголках вольера, вместо того чтобы просто раскладывать ее по мискам, – так животное может хоть чуточку развлечься, самостоятельно «охотясь» на нее.

Недостаток подобной эмоциональной стимуляции негативно влияет на развитие головного мозга. Например, чем однообразнее и скучнее обустроена крысиная клетка, тем хуже и слабее развивается мозг крысы. При посмертном вскрытии разница между крысой, у которой при жизни было много игрушек, и крысой, у которой их не было вовсе, видна невооруженным глазом. У первой мозг окажется усеян всевозможными морщинками и холмиками, что говорит о значительном количестве нейронных связей, тогда как у второй кора головного мозга будет относительно гладкой, так как у нее отсутствовала стимуляция для развития нейронных связей. Не менее важными факторами, негативно влияющими на животное в неволе, являются банальная скука и, разумеется, депрессия.

Чем разумнее животное, тем более сложным эмоциям оно подвержено. Если верить работающим с ними ученым, попугаи, подобно многим приматам, в зависимости от вида могут по уровню интеллекта и эмоционального развития сравниться с двух- или даже пятилетним ребенком. Владельцы попугаев и любители птиц расскажут вам о том, что попугай может быть настолько раздавлен смертью хозяина, что рискует сам умереть от депрессии, подобно тому, как совы добровольно следуют на тот свет за своими партнерами, одной лишь силой мысли запуская в себе «механизм самоуничтожения».

Я так волновалась из-за эмоционального ответа Уэсли на наш смех над ним, что запретила всем в доме смеяться, что бы он ни вытворил. Этому правилу бывало крайне тяжело следовать, так как многие из его проделок были невероятно милыми, и да – уморительными. Даже то, как он двигал головой, заинтересовавшись чем-то, выглядело невероятно комично. Он двигал ею сначала по горизонтали, с лицом каменным, как на древнеегипетской фреске; затем по вертикали, сверху вниз до упора, после чего поднимал голову обратно на уровень плеч и резко вытягивал ее в сторону предмета своего интереса, совсем как персонаж какого-нибудь мультика, крайне чем-то удивленный или пытающийся что-то рассмотреть получше. Ну как можно было удержаться от смеха при виде этой картины? Это было просто невероятно мило! Нам приходилось либо сдерживаться, либо бежать в другую комнату и смеяться там. Уэсли относился к себе весьма серьезно, так что и нам приходилось отвечать ему тем же.

После примерно недели падений и неудачных аварийных посадок Уэсли, наконец, научился махать крыльями, направляя кончиками часть воздуха вперед, и таким образом полноценно парить. Теперь, подлетев к желаемой точке приземления, он несколько секунд нерешительно висел над ней в воздухе, подобно вертолету, а затем медленно опускался на ноги. Весь этот маневр, естественно, сопровождался самой активной моей похвалой и восторгом всех домашних. А уж когда Уэсли освоил технику торможения в полете перед приземлением, мы с Вэнди и вовсе завизжали от радости, причем Уэсли присоединился к нашему восхищению, и звучало это примерно как «Дии, дии, ДИП-ДИП-ДИП, дии, дии». Он смотрел на нас сияющими глазами и хлопал крыльями, словно принимая похвалу.

Мне кажется, Уэсли немного отставал в развитии от большей части совят. Возможно, виной тому было отсутствие настоящих родителей и, как следствие, необходимость учиться многим вещам самостоятельно. Опять же, поврежденный нерв наверняка тормозил процесс укрепления крыла и, соответственно, стабилизации полета. Даже научившись нормально летать, Уэсли явно испытывал трудности с выносливостью, и после нескольких минут полета его правое крыло неизменно начинало провисать. В дикой природе он не смог бы не то что прокормить целое гнездо малышей – он и одного себя-то вряд ли смог бы «содержать». Но летать ради развлечения ему определенно нравилось.

Как-то раз на выходных Уэсли проспал бóльшую часть дня у меня в комнате, и когда стемнело, я решила его проведать. Я открыла дверь в спальню, и мой любимец, явно целившийся мне на голову, не справился с управлением, врезался мне прямо в лицо и запутался в моих длинных волосах. Он, естественно, запаниковал и довольно ощутимо расцарапал мне лицо. Выпутав его из волос, я повела себя так, будто ничего не случилось, во избежание очередной сцены из серии «мне так стыдно», кои неизбежно следовали за его полетными «эксцессами». Правда, мне после этого несколько недель пришлось терпеть заботливые расспросы о моем гипотетическом «жестоком парне» и «домашнем насилии». Я за всю жизнь настолько привыкла к постоянным царапинам от животных, особенно от сов, что никогда не пыталась их как-то активно залечивать, а просто, как и все биологи, регулярно прививалась от столбняка (центры реабилитации обычно настоятельно рекомендуют своим сотрудникам прививаться еще и от бешенства, но этим рекомендациям, как правило, почти никто не следует, и я не исключение, – все же бешенство встречается достаточно редко).

Когда работаешь с хищными птицами, потеря концентрации даже на секунду чревата катастрофическими последствиями. Вскоре после столкновения с Уэсли произошел один крайне неприятный случай. Я была на работе и как раз хотела прибраться в карантинной зоне, где на тот момент жил один весьма игривый филин, бросавшийся на все, что двигалось. Он приехал к нам из другого центра, так что нам пришлось некоторое время держать его на карантине, чтобы удостовериться, что он ничем не заразит остальную популяцию.

Надо сказать, что виргинские филины огромны. Они гораздо крупнее, тяжелее (около пяти фунтов) и сильнее сипух, весящих обычно около фунта, и имеют размах крыльев до четырех-пяти футов. Конкретно этот виргинский филин временно жил в чем-то вроде большой деревянной коробки с насестом и выдвижной металлической пластиной вместо пола для удобства чистки. Я беспечно просунула руку под дверцу, намереваясь выдвинуть эту пластину, и филин немедленно отреагировал, пронзив мою кисть своими когтями до самых костей. Сначала я услышала жуткий, протяжный и высокий крик, прокатившийся по совятне, и лишь затем поняла, что кричала я сама. Несмотря на дикую боль, мне пришлось подтащить раненую руку, на которой вдобавок продолжал сидеть здоровый виргинский филин, обратно к дверце, чтобы дотянуться до нее другой рукой и отцепить напавшего. Каким-то образом я умудрилась по одному вытащить каждый его коготь из каждой косточки в руке. Филин хотел поиграть еще и требовательно ударил изнутри по дверце когтями, клацнув при этом клювом. После этого он прыгнул к краю пластины, надеясь снова добраться до моей несчастной руки.

В тот раз, поскольку это была уже отнюдь не царапина, меня немедленно отправили к врачу за счет рабочей страховки, покрывавшей увечья, полученные в ходе исполнения трудовых обязанностей. В приемной сидели мужики во фланелевых рубашках и рабочих ботинках, в основном с переломами и грыжами межпозвоночных дисков. Я заполнила анкету, сдала ее в регистратуру и села ждать своей очереди.

Вскоре появилась крайне мрачная медсестра и попросила пройти с ней в кабинет для пояснения моих ответов на некоторые пункты в анкете. Глядя на листок бумаги, она спросила:

– Так как, говорите, вы получили травму?

– На меня напала сова, – ответила я.

Она положила на стол ручку и взглянула на меня.

– Здесь нельзя это писать.

– Но это правда…

Медсестра встала и вышла из кабинета. Через несколько минут она вернулась в сопровождении заведующего отделением.

– Видите ли, юная леди, есть небольшая проблема – это не рабочая травма.

После почти часа препирательств я воскликнула:

– Слушайте, это было исследование в Калтехе. Позвоните моему начальнику, в конце концов!

– Так и сделаем, – пообещал заведующий, вставая.

С этими словами он вышел из кабинета, а вскоре робко вошла все та же медсестра, сделала мне укол от столбняка, дала антибиотики и отправила меня восвояси.

На самом деле, мне крупно повезло, что между мной и тем виргинским филином была дверца. При настоящем нападении совы обычно целятся когтями в глаза, и, не будь между нами преграды, я вполне могла лишиться зрения. Хоть нам, биологам, и рекомендуют носить защитные очки, мы редко их надеваем – они громоздкие и безумно раздражают. На одного парня как-то напала сипуха, но как раз он, по счастью, был в очках. Так что вместо слепоты он отделался лишь восемью аккуратными проколами на лице – по четыре штуки симметрично вокруг обоих глаз. Кажется, ученые до сих пор не знают точно почему, но большинство животных, что хищников, что травоядных, имеют свойство целиться в первую очередь в глаза противнику. Причем они знают, где у него глаза, даже если противник принадлежит к совершенно другому биологическому виду. Ошейниковые кобры, к примеру, стреляют своим ядом по глазам самым разным животным с меткостью, которой позавидовал бы любой снайпер. У многих животных – мотыльков, гусениц и рыб – есть ложные глаза-рисунки на маловажных частях тела, типа хвостов, призванные обмануть нападающего и отвести удар от настоящих глаз. Логично предположить, что животные, приучившиеся атаковать в первую очередь глаза противника, всегда имели большие шансы на выживание и передачу своих генов потомству, и, таким образом, бóльшая часть животных в ходе эволюции стали атаковать именно глаза – это наиболее быстрый и безопасный способ лишить боеспособности как сопротивляющуюся жертву, так и нападающего хищника.

Приближаясь к дикому зверю, я всегда отвожу глаза и стараюсь лишний раз не смотреть на него, поскольку любое животное всегда в первую очередь будет смотреть именно в глаза, пытаясь понять ваши намерения. Однако прямой взгляд в глаза ручного животного – это, напротив, проявление привязанности. Хомяки часто умываются, сидя на руке у хозяина и глядя ему в глаза, они могут спокойно лежать у него на ладони, нос к носу и глаз к глазу, как бы общаясь таким образом. Даже многие ящерицы, которых я в свое время держала у себя, часто смотрели в глаза мне и друг другу. Кажется, все сколько-нибудь разумные животные, даже рептилии, понимают, что глаза – это окна, сквозь которые можно проникнуть в разум их владельца.

После того случая, когда Уэсли случайно поцарапал меня, мы с ним переехали в спальню в другом конце дома, чтобы обезопасить семью Вэнди. Комната подходила нам идеально: она была достаточно просторной для летных экзерсисов Уэсли, к тому же между ней и остальным домом были аж две двери – первая вела из спальни в ванную и по совместительству прачечную, а вторая – уже к другим жилым помещениям. Таким образом, если бы Уэсли попытался сбежать и выскользнул из спальни, в основную часть дома он все равно не попал бы.

В той комнате Уэсли и оттачивал свое искусство летать. Он прыгал с кровати, пролетал на полной скорости через всю комнату и со всех сил бросался на диван. Он вцеплялся в него когтями и истово махал крыльями, будто бы пытаясь его поднять. Иногда он взмывал обратно в воздух, переворачивался на ходу и атаковал подушки. Периодически он промахивался и вместо этого врезался в картины на стене, хватая их когтями за рамы, и махал крыльями, стуча картинами о стену. Это позволяло ему отрабатывать движения и заодно укрепляло его крылья, поскольку, чтобы не упасть, отцепившись от картины, ему требовалось быстро развернуться в воздухе. Вскоре он уже носился по комнате, огибая углы, как профессиональный гонщик, – поворачиваясь всем корпусом в последний момент и пролетая на волосок от стены.

В этом возрасте Уэсли уже обладал силой полноценного охотника, но вместе с тем простотой и неопытностью новичка. Первый год полетов – это период, пожалуй, наибольшей уязвимости в жизни дикой совы. У нее еще просто недостаточно опыта, чтобы определять, что в жизни опасно, а что – нет. Поэтому я постоянно волновалась за Уэсли, боясь, что он тем или иным образом поранится. Сама природа, однако, помогает молодым совам, наделяя их в этот год более длинными перьями на крыльях и в хвосте, чем те, что вырастут у них позже. Более длинные маховые перья обеспечивают им большую стабильность полета, хоть и за счет маневренности. Именно по такому принципу учат военных пилотов – сперва они летают на самолетах с длинными крыльями, стабильных, но не предназначенных для сколько-нибудь сложных маневров. Затем, когда пилот набирается опыта, его пересаживают на самолеты со все более и более короткими крыльями, и наконец – на крайне маневренные истребители, на которых можно участвовать в перестрелках, разворачивая их в бою одним легким движением кисти. Как ни странно, природа точно таким же образом обучает начинающих сов-пилотов. Я так и не смогла найти ни одной научной работы, в которой сравнивалась бы длина хвостов и крыльев сипух в разные периоды жизни, но личный опыт позволил мне примерно определять это на глаз. Я всегда могла навскидку сказать, год сове или уже больше, по длине перьев на крыльях и в хвосте. Научные работы на эту тему, посвященные соколам, есть, и они подтверждают мои наблюдения.

Одним из самых сложных приемов для Уэсли оказалось как раз зависание в воздухе. Обычно сипухи не зависают на одном месте подолгу, поскольку их это выматывает. Но уметь парить так некоторое время, выслеживая добычу там, где нет возвышенности и некуда временно приземлиться, они обязаны. Также им часто бывает необходимо зависать рядом с гнездом, чтобы покормить мышами своих птенцов. Лучшими «вертолетами» среди хищных птиц я считаю северных луневых ястребов. Зрелище такого выслеживающего добычу охотника, висящего над поляной, ни на дюйм не меняя положения, поистине завораживает. Они, судя по всему, обладают недюжинной выносливостью, а летают весьма элегантно и грациозно. Чтобы зависнуть в воздухе, птица должна махать крыльями более-менее горизонтально, причем это «более-менее» должно быть идеально сбалансировано. Часть крыла держит высоту, то есть двигается в вертикальной плоскости, а часть не дает птице улететь вперед, то есть двигается горизонтально. Принцип, на самом деле, тот же, что и у пловца, зависающего на одном месте в воде: одними движениями рук он как бы отталкивает воду вниз, чтобы оставаться на плаву, а другими – не дает себе двигаться вперед, загребая руками горизонтально.

Зависать в воздухе весьма непросто, так что совы учатся этому навыку довольно долго. Уэсли, к примеру, постоянно либо срывался вперед, либо падал вниз, пытаясь осмыслить весь процесс, сбалансировать движения и добиться моментального ответа мышц крыльев на команды мозга. Чем дольше он оттачивал зависание, тем удивительнее казалось, что бóльшая часть юных птиц осваивает его так быстро.

Мне однажды довелось «полетать» на настоящем боевом полетном симуляторе, и я вполне сносно управлялась с SR‐71 – огромным, довольно неуклюжим самолетом, предназначенным для длинных, стабильных перелетов на экстремальной высоте, близкой к орбите. SR‐71 показал себя во всей красе, проводя разведку во времена холодной войны – он подходил для этого идеально. Так вот, на нем в симуляторе я не разбилась бы, даже, наверное, задавшись такой целью. Однако, «пересев» на маневренный истребитель с короткими крыльями, я очень долго мучилась, просто пытаясь взлететь на нем, не потеряв равновесие и не разбившись прямо на взлетной полосе. Собственно, я так и не смогла его выровнять. Все это в сумме наглядно показывает, какое огромное значение имеет длина крыла.

Хоть Уэсли частенько довольно громко врезался в разную домашнюю утварь, сам его полет был абсолютно бесшумен. Совы – единственные птицы, способные летать, не издавая ни единого звука. В отличие от остальных птиц, у них очень мягкие маховые перья с зазубренными краями, которые гасят звук при полете. Это, во‐первых, позволяет совам не отвлекаться на шорох собственных крыльев, когда они выслеживают жертву. А во‐вторых, благодаря этому они могут подлетать к жертве незамеченными. Перья Уэсли были настолько мягкими, что по-настоящему ощутить их мягкость я могла лишь коснувшись их губами – подушечки моих пальцев были просто-напросто слишком грубы для этого. Даже кончики перьев у сов настолько бархатистые, что внешняя поверхность их крыльев не издает звука в полете. Маховые перья второго порядка, в свою очередь, настолько пушисты, что напоминают скорее пуховые перья. Пером Уэсли можно было абсолютно беззвучно на полной скорости рассечь воздух.

В мире мало вещей, которые способны напугать человека больше, чем внезапное приземление совы ему на голову. Из-за того, что Уэсли летал беззвучно, единственное, что могло выдать его маневр, – это звук при взлете. Дело в том, что он предпочитал отдыхать, сидя или стоя на одной ноге, а перед взлетом опускал вторую. После ряда малоприятных инцидентов с запутыванием в волосах и острыми когтями в непосредственной близости от моего лица я научилась слышать этот негромкий шлепок лапы. Услышав его, я «готовилась к столкновению» и застывала на месте – если уж он собирался сесть мне на голову, то лучше пусть это будет мягкая посадка, а не очередная авария. Уэсли был довольно аккуратен в этом плане, если только не начинал терять равновесие – он ведь понимал, что садится на меня.

Перья сов вообще довольно уникальны. Тела большей части птиц покрыты специфическим белым порошком, причем его особенно много у попугаев и близких к ним видов. У некоторых птиц (цапель и голубей) есть даже особый вид перьев, которые не выпадают при линьке – так называемые «порошковые перья», они и производят это вещество, которое птица потом распределяет по всему телу при чистке. Но этот порошок хорошо заметен даже у птиц, не обладающих особыми перьями. У сипух этого порошка нет. У какаду Вэнди, Омара, его было столько, что каждый раз, когда он отряхивался, вокруг него поднималось целое облако. После каждого сеанса расчесывания Омара наши с Вэнди пальцы оказывались покрыты плотным слоем белой пыли. А после расчесывания Уэсли мои пальцы оставались абсолютно чистыми.

Почти все птицы вырабатывают в специальной надхвостной железе, расположенной, как следует из названия, в основании хвоста, особое маслянистое вещество, которое они размазывают по перьям, чтобы те дольше служили. Уэсли фанатично щипал эту железу клювом, руководствуясь, видимо, неким древним инстинктом, так как у сипух эта железа является рудиментом и ничего не выделяет. Однако Уэс все равно щипал это место и потом будто размазывал несуществующую жидкость по перьям.

Поскольку сипухи не могут смазывать свои перья, они колоссально проигрывают перед остальными птицами в плане водостойкости. Они быстро промокают и порой даже не могут летать из-за потяжелевших от воды перьев. Если сова не найдет способ быстро обсохнуть, она может замерзнуть и погибнуть от холода. Возможно, именно поэтому в ходе эволюции совы приучились жить в дуплах деревьев. Намокший пух – это мерзкая и вдобавок довольно тяжелая субстанция, вам это с готовностью подтвердит любой, кому хоть раз в походе приходилось спать в мокром пуховом спальнике.

Уэсли становился все более и более активным по ночам. Он стал подтаскивать свой насест к моей кровати (что стоило ему немалого труда) и залезать ко мне под одеяло, чтобы я проснулась и поиграла с ним. Естественно, так в итоге и получалось – все равно мне приходилось вставать, чтобы вернуть на место насест. Я спускала Уэсли с поводка и начинала шевелить ногами под одеялами (предварительно удостоверившись, что одеял именно несколько друг поверх друга), а Уэсли на них «охотился». Когда я спала днем, то обычно тоже спускала его с поводка, поскольку в это время его обычно клонило в сон и чаще всего он присоединялся ко мне в царстве Морфея. Чаще всего в таких случаях он облюбовывал себе для сна какое-нибудь местечко повыше – стопку книг на столе или одну из клеток с амадинами, – но иногда он засыпал, примостившись у меня на плече или на голове. Правда, однажды я проснулась, лежа на боку, с Уэсли, спящим у меня на голове, и обнаружила, что его лапа была расположена так, что один из его длинных изогнутых когтей находился у меня прямо в слуховом канале, едва не касаясь барабанной перепонки. Я боялась пошевелить головой, но аккуратно подняла руку и медленно вытащила коготь у себя из уха. Тогда-то я и решила, что Уэсли нужна своя собственная подушка для дневного сна. Сам он отнесся к ней совершенно естественно, будто у него уже была такая, и сразу уяснил, что его место в моей постели – на этой подушке.

Уэсли был чертовски эмоционален еще с тех пор, как только-только открыл глаза, но теперь, в возрасте трех месяцев, когда он наконец «покидал гнездо», он стал выражать свое мнение и свои чувства по поводу буквально всего, что его окружало. Еще он начал отдаляться от всех обитателей дома, не считая меня, как делают совы в дикой природе, оставляя родителей в поисках партнера. Вэнди уже не могла просто так подойти к Уэсли и погладить его: он отстранялся и шипел на нее, иногда даже делая угрожающие выпады в ее сторону.

– Видимо, прошли деньки обнимашек с малюткой Уэсли, – сказала она как-то раз. – Думаешь, он позволит мне к себе прикоснуться?

Я ответила, что попробовать в любом случае стоит. Я держала привязанного Уэсли на руках, а Вэнди медленно и осторожно приближалась к нему, мягко и успокаивающе приговаривая:

– Ну вот, все хорошо, видишь? Хороший мальчик, Уэсли хороший, все в порядке…

Уэсли не дергался и разрешил себя погладить. С тех пор он позволял ей это делать, если она вот так медленно и аккуратно приближалась, а я при этом на всякий случай держала его на руках. Наверное, это в какой-то степени давало ему чувство защищенности под маминым крылом.

Уэсли быстро определился с тем, кому он позволял подобное, а кого – на дух не переносил. Последнюю категорию составляли в основном мужчины, собаки и люди, с которыми он не был знаком с младенчества (за редкими исключениями). Несчастная собака Кортни никак не могла взять в толк, почему ее маленький друг ее разлюбил, но угрозы Уэсли поняла и приняла и в комнату к нему заходить больше не пыталась. Уэсли всегда нравились мои мама и сестра, видимо потому, что они напоминали меня внешностью и голосами. Иногда, впрочем, ему нравились те или иные люди по причинам, мне неведомым и решительно непонятным, кроме разве что любви к животным, терпеливости, мягкости голоса, плавности движений и того, что он сам им нравился. Одна женщина, ставшая его няней годы спустя, часто сидела на ступеньках у двери и читала ему вслух. Он всегда по-особому доверял Вэнди, а позднее – еще и моей близкой подруге Кейт Рид, которая в целом похожа на меня и, как и я, хорошо разбирается в животных и понимает их. Если чужаки не отходили далеко от двери, Уэсли ничего не имел против. Он иногда угрожал им, но никогда не нападал. Если он не был привязан и мог взлететь куда-нибудь повыше, где он чувствовал себя в безопасности, он даже впускал незнакомцев в комнату в моем сопровождении. Но к себе он их не подпускал и перелетал на другой конец комнаты, стоило кому-нибудь двинуться в его сторону. Проверять, что будет дальше, я никому не позволяла. Ушло время доверчивого малыша Уэсли. Теперь он был подростком.

Однако, как и у большинства подростков, у него все еще случались накладки с полетами, и он безумно этого стыдился. Он все еще не до конца отточил мастерство посадки и периодически проезжал через весь мой рабочий стол и тормозил о стену напротив, однако с каждым новым днем практики он стеснялся все меньше, и все больше наслаждался тем, что умеет это делать. А свой восторг от полетов Уэсли умел выражать огромным количеством способов.