Они все были очень молодые. Колли было двадцать четыре, Цувасу девятнадцать, Тинбиллу восемнадцать, Кудеснику двадцать три, Конти двадцать один – все молодые, напуганные, постоянно плутающие. Война была лабиринтом. Первые месяцы после Тхуангиен они шатались взад-вперед без всякого смысла и толка, обшаривали деревни, устраивали засады, несли потери – в общем, делали, что от них требовалось, потому что ничего другого сделать было нельзя. Дни были тяжкими, ночи – невыносимыми. На закате, выкопав свои ямы, они сидели кучками, смотрели в рисовые поля и ждали, когда совсем стемнеет. Тьма была их проклятием. Она была их будущим. Они старались про нее не говорить, но иной раз кто-то не выдерживал. Тинбилл говорил про мух. Цувас – про запах. Их слова вдруг как будто относило куда-то вдаль, а потом они возвращались из колеблемых ветром полей. Отчасти это было просто эхо. Но внутри эха им чудился звук словно бы и вовсе не от их голосов – то ли плач, то ли надгробное пение, что-то мелодичное и скорбное. Они замолкали, вслушиваясь, но звук тут же исчезал, смешивался с ночью. Вокруг раздавались шорохи –одно они видели, другого не видели, – и все это было в природе тьмы.

Третья рота больше не возвращалась в Тхуангиен. Начались было разговоры о расследовании, нервные шуточки и нервный смех, но в конце концов обошлось. Война продолжалась. Новые деревни, новые патрули, террор от случая к случаю. Поздно ночью иной раз Кудесника опять засасывало зло, и он барахтался на дне рва в пузырящейся трясине, но чем дальше, тем больше случившееся становилось похоже на сон – оно полупомнилось, в него полуверилось. Он хотел затеряться в заварухе войны. Шел на смертельный риск, совершал невероятные поступки. Дважды был ранен, один раз серьезно, и боль странным образом мирила его тело с душой.

В конце ноября 1968 года он подал рапорт с просьбой оставить его еще на год.

«Тут чисто личные причины, – писал он Кэти. – Может быть, когда-нибудь я сумею тебе объяснить это решение. Сейчас я не могу отсюда уехать».

Порой в ночной засаде, притаившись на рисовом поле близ спящей деревни, Кудесник смотрел на луну и слушал многие голоса, доносившиеся из тьмы, – голоса духов и призраков, голос отца и всех прочих поздних гостей. Говорили деревья. И камни говорили, и заросли бамбука. Он слышал, как люди умоляют сохранить им жизнь. Он многое слышал – одно дышало, другое не дышало. Все это происходило исключительно у него в голове – некая полночная телепатия; порой, подняв глаза, он видел процессию мертвецов, тянувшихся сквозь тьму с зажженными свечами, – видел женщин и детей, рядового Уэзерби, старика с костлявыми ногами и маленькой деревянной мотыгой.

– Прочь отсюда, – бормотал он, и иной раз они его слушались.

А иной раз нет, и тогда ему приходилось давать по рации сигнал артиллеристам. Джунгли вспыхивали ярким пламенем. Реки горели огнем.

За два месяца до демобилизации Кудесник перешел в батальонный штаб. Работенка не бей лежачего: сплошь бумажки, никакого напряга, над головой жестяная крыша. Война, по сути, кончилась. Фокус теперь был – обеспечить себе нормальное будущее.

Он несколько недель об этом думал, взвешивал все возможности. Однажды поздно вечером заперся в штабе, взял список личного состава батальона и, чуть поколебавшись, вставил его в пишущую машинку. Через десять минут он улыбнулся. Стопроцентной гарантии, конечно, не будет, но попробовать можно. Он порылся в архиве и вытащил толстую папку с утренними рапортами третьей роты. За два часа, работая ножницами и пишущей машинкой, сделал все необходимые изменения: убрал отовсюду свою фамилию и тщательно исправил цифры. В каком-то смысле даже вина стала меньше чувствоваться. Появилась приятная легкость. На более высоких уровнях, рассуждал он, тоже подправляются кой-какие документы и аккуратно вымарываются кой-какие факты. Около полуночи он приступил к более тонкой работе – стал переводить себя в первую роту. Начал с первого же дня своего пребывания во Вьетнаме; решая арифметическую задачу в обратном порядке, он внес свою фамилию во все ротные списки, зафиксировал все повышения, сделал все записи о вручении медалей, проставил всюду нужные даты. Ясно, что иллюзия не будет полной. Она никогда полной не бывает. И все же, считал он, классно получается. Все гладко, все логично. В третьей роте его знали только как Кудесника. Настоящую фамилию слыхали очень немногие, да и те, скорее всего, уже забыли. И чем дальше, тем надежней память о нем будет изглаживаться.

Он закончил работу перед рассветом шестого ноября 1969 года. И через неделю вылетел в Штаты.

В Сиэтле он стал звонить Кэти из аэропорта, но на втором гудке вдруг ухмыльнулся и повесил трубку. Перелет в Миннеаполис был потерянным временем. Из-за часовых поясов, наверно, но и не только из-за них. Он не знал, чего от себя ждать. В небе над Северной Дакотой прошел в уборную, снял там форму, надел свитер и слаксы и долгим оценивающим взглядом посмотрел на себя в зеркало. Постояв, подмигнул себе «Здорово, Кудесник, – сказал он. – Как колдуется-то?»