Дважды за ночь Джон Уэйд просыпался весь в поту. В первый раз, около полуночи, он повернулся на другой бок и приткнулся к Кэти в каком-то полубреду, в легкой лихорадке; ночной шепот озера и леса бежал сквозь его мозг, как электричество. Позже он откинул одеяло и сказал:
– Христа прикончить.
Подзадоривал, что ли, себя, подначивал.
Он закрыл глаза и стал ждать чего-то жуткого, ждать чуть ли не с надеждой, а когда стало ясно, что ничего не будет, повторил эти слова еще раз, властно, и замер в ожидании ответа. Ничего.
– К чертям собачьим, – сказал он. – Христа прикончить.
Джон Уэйд тихо спустил ноги на пол и, качнувшись, встал. Прошел по коридору на кухню, наполнил водой старый железный чайник, зажег газ, поставил чайник на плиту. Он был совершенно голый. Плечи покрыты загаром, лицо влажное от пота. Чуть постоял неподвижно, соображая, как лучше с ним разделаться. Перво-наперво глаза. Это уж обязательно. Выдавить, вырвать их у гада – кулаками, ногтями, чем угодно, – а там лупить, кусать, дубасить, царапать. Да, Бога, кого же еще. Он крепко рассчитывал, что кончать есть кого, что Бог все-таки существует.
Мысль его ободрила. Он уставился в кухонный потолок и принялся изливать душу в пустоту, посылая ей свою тоску, свое унижение.
Чайник на плите легонько фыркнул.
– И ты туда же, – сказал он.
Пожал плечами, вынул чайные пакетики и лег дожидаться на пол кухни. Теперь он ни о чем не думал, просто следил за возникающими цифрами. Все как оно было, в точности. Миннеаполис проигран. И пригороды, и «железный пояс». И все поселки на юго-западе – Пайпстоун, Маршалл, Уиндом, Джексон, Льюверн. Чистая, мощная волна. Сент-Пол проигран в самом начале. Дулут проигран один к четырем. И профсоюзы, и немцы-католики, и вся безликая мелкая сошка. Цифры неумолимы. В мире нет места для жалости. Голая арифметика. Очевидный победитель, потом раз – и раздавлен. Так все и происходит, стремительно. Сегодня ты сосна-загляденье, президентский материал, завтра тебя приходят пилить на дрова. Классический оползень, хоть включай в учебники. Позор и бесчестье. Выплыли наружу кой-какие секреты – политика из-за угла, сказал Тони Карбо, – и результаты опросов стали скукоживаться на глазах, а печать пошла чесать языками насчет порядочности и нравственности. Фотографии на первой странице. Трупы вповалку в немыслимых позах. Во второй половине августа уже впору было прикрывать лавочку – остались опустевшие кошельки, уклончивые прогнозы, жидкие толпы, новые отговорочки у старых друзей, – и в первый вторник после второго понедельника сентября он проиграл с разницей более 105 000 голосов.
Джон Уэйд видел все как есть.
Надеяться больше не на что.
Скажете, амбиций слишком много. Чересчур высоко забрался или чересчур быстро лез. А для чего же он работал тогда? Ведь у него была вера. Были дисциплина и настойчивость. И он правда верил в эти добродетели, верил в фундаментальный закон справедливости, в элементарную честность: если ты вкалываешь как собака, прешь вперед, не зная усталости, то рано или поздно будешь вознагражден. Кроме политики, он нигде больше себя не мыслил. Три года помощником эксперта по законодательству, шесть лет в сенате штата, четыре тягомотных года в должности вице-губернатора. Он играл по всем правилам. Провел нормальную, солидную избирательную кампанию – выступал на митингах, добивался заявлений о поддержке, все как полагается, восемнадцатичасовые рабочие дни, ночные бдения, безумный круговорот мотелей, благотворительных мероприятий, десятидолларовых обедов с неизменным цыпленком. Все прошел.
Чайник бодро засвистел, но Джон Уэйд не мог заставить себя шевельнуться.
Политика из-за угла. Отравленная политика.
Нечестно.
Вот она суть-то в чем: нечестно. Уэйд не был верующим, но теперь вдруг принялся говорить с Богом, стал ему объяснять, как он его ненавидит. И не только в выборах дело. Еще эти зеркала в голове. И электрическое жужжание, и вся эта внутренняя химия, и озерно-лесной шепот. Его как ужалило грехом.
Вода уже кипела вовсю; Джон Уэйд рывком поднялся и подошел к плите.
Прихватил железный чайник полотенцем.
По его лицу бродила глупая, бессмысленная улыбка. Этого он не запомнит. Запомнит только горячий пар, свои стиснутые кулаки и напряженные мышцы рук
– Христа прикончить, – сказал он, и это придало ему духу; он вошел с чайником в гостиную, включил свет и принялся лить кипяток на большую цветущую герань у камина. «Христа, Христа», – повторял он. От цветка пошло шипение. Несколько секунд он слегка раскачивался из стороны в сторону, как от ветра. Уэйд увидел, как нижние листья стали обесцвечиваться и закручиваться краями вниз. Комната наполнилась запахом тропической гнили.
Уэйд что-то напевал себе под нос.
– Теперь порядок. – Он удовлетворенно кивнул. Потом хмыкнул: – Ну дела.
Прошел в дальний конец гостиной, встал поудобней и обварил маленький цветок клеоме. Это не ярость была – необходимость. Он вылил оставшийся кипяток на карликовый кактус, филодендрон, каладиум и другие растения, названий которых не знал. Потом вернулся на кухню. Наполнил еще раз чайник, дождался, пока закипела вода, улыбнулся, расправил плечи и пошел по коридору в их спальню.
Лицо покалывало от пара. Чайник негромко пофыркивал в темноте.
На короткое время он забылся, дал себе поплыть. Лента времени стала разматываться, он не запомнил куда; очнулся он склоненным над постелью. Он покачивался на пятках и смотрел на спящую Кэти.
Странно, подумал он. Это онемение внутри. И кисти рук, существующие отдельно от всего остального.
Он еще постоял, нагнувшись, любуясь загаром на шее и плечах Кэти, морщинками у ее глаз. В неясном свете казалось, что она чему-то слегка улыбается; согнутый большой палец лежал на подушке у самого ее носа. Разбудить бы, подумал он. Да, разбудить поцелуем, а потом признаться, как его мучит стыд, как поражение пропитало его до мозга костей, как он обезумел от боли. Надо было это сделать. Надо было рассказать ей о зеркалах у него в голове. Надо было рассказать о неподъемном грузе зверств, о призраках деревни Тхуангиен, об отраве его сновидений. А потом надо было лечь к ней под одеяло, обнять ее и сказать, что он любит ее больше всего на свете, любит простой, крепкой, голодной, нескончаемой любовью, сказать, что все остальное для него чепуха и преснятина. Всего-навсего политика. Надо было завести разговор о выдержке и преодолении, вспомнить все клише, сказать, что это еще не конец света, что у них еще есть они сами, их брак и их собственная жизнь впереди.
В последующие дни Джон Уэйд будет мысленно перебирать все, что ему надо было сделать.
Он дотронулся до ее плеча.
Поразительно, подумал он, на что способна любовь.
В темноте послышалось какое-то биение, трепет, словно бы крыльев, а потом басовитое, злое жужжание. Он крепче сжал ручку чайника. Руки выше запястий налились странной тяжестью. Вновь – сколько это. Длилось, невозможно было понять, – ночь все вокруг него растворила, и его понесло из самого себя наружу, он захлебывался отчаянием, зеркала у него в голове, вспыхивая, показывали совершенно невероятные вещи: чайник, деревянную мотыгу, исчезающую деревню, рядового Уэзерби и горячий белый пар.
Он будет вспоминать, как пригладил ей волосы назад со лба.
Будет вспоминать, как подтянул одеяло к ее подбородку и вернулся в гостиную, где надолго забылся. Вокруг стояло это яростное жужжание. Пространство и время стали расползаться, потеряли единство. Его обступила неопределенная множественность, и в последующие дни и недели память будет играть с ним всякие мерзкие шутки. Зеркала начнут кривиться на разные лады, на них появятся складки и гребни, ясность будет на вес золота.
Ночью в какой-то момент он стоял по пояс в озере.
В другой момент он почувствовал, что погрузился с головой, – легкие стали каменно-тяжелыми, вода ринулась в уши.
Потом под мрачными звездами он неподвижно сидел на краю причала. Он был голый. Смотрел на озеро, совершенно один.
А потом он проснулся в своей постели. На занавесках играл мягкий розоватый свет.
Несколько секунд он вглядывался в эффекты зари, в бледную рябь и пятна. Ночью его мучил диковинный кошмар. Электрические угри. Красный кипяток.
Джон Уэйд протянул руку, желая дотронуться до Кэти, но ее не было на месте, и он, обхватив подушку, снова канул в глубины.