В неизведанные края

Обручев Сергей Владимирович

Открытие хребта Черского

 

 

Задачи экспедиции

Если вы взглянете на карту Сибири, то увидите, что к востоку от Лены простирается обширная горная страна, тянущаяся на 3 тысячи километров до Берингова пролива. Область эта орошается тремя большими реками: Яной, Индигиркой и Колымой, достигающими от 1500 до 2 тысяч километров длины. К 1926 году более или менее точно были нанесены на карту Яна и низовья Колымы, а ее верховья и Индигирка были совершенно не исследованы.

Отгороженный от всего мира каменной стеной Верхоянско-Колымский край кроме обычных для северной Сибири болот и лесов славится своим холодом. Метеорологическая станция в Верхоянске давала самые низкие в мире температуры, доходившие в некоторые годы почти до 68°С.

Естественно, что население края тогда было чрезвычайно редким – всего не более 15 тысяч человек; самые крупные поселения, «города» Верхоянск и Средне-Колымск, имели по 500 жителей, а на остальном пространстве приходился один человек примерно на 100 квадратных километров.

Насколько недоступен этот край, показывало незначительное количество экспедиций, побывавших в нем до нас. Со времени первого исследователя Якутии И. Гмелина прошло почти двести лет, а еще остались огромные площади, равные Франции или Германии, не пересеченные ни одним маршрутом. Большинство экспедиций направлялось от Якутска на север, в Верхоянск, а затем на восток Колымским трактом (собственно говоря, тропой), некоторые экспедиции исследовали морское побережье.

Район к югу от Колымского тракта был не только наименее исследованной областью во всем СССР, но и одним из наименее изученных уголков мира. Сюда и удалось пройти нашей экспедиции в 1926 году. До нас здесь, правда, было несколько путешественников, но все они прошли по одному и тому же маршруту, пересекающему область наискось, с юго-запада на северо-восток, к Верхне-Колымску.

Первый из них, флота капитан Гаврила Сарычев, состоявший при морской экспедиции Биллингса, 22 января 1786 года выехал из Якутска и, направляясь на восток верхом, пересек Верхоянский хребет и вышел к верховьям Индигирки, которая здесь, как он сообщал, называлась Омеконь. Отсюда Сарычев проехал на оленях в Охотск. Только в августе вернулся он обратно к верховьям Индигирки уже верхом на лошадях и поехал на северо-восток, в Верхне-Колымск. Сарычев перешел через высокие горные хребты, переправился через мощные притоки Индигирки – реки Неру и Мому. На Колыме он руководил постройкой морских судов, на которых экспедиция должна была изучать моря, окружающие северо-восток Азии. Всего Сарычев провел в этой экспедиции восемь лет – с 1785 по 1793 год.

Сарычев – один из выдающихся русских мореплавателей, и его исследования на северо-востоке России, так же как и позднейшие работы других ученых-путешественников, дали замечательные материалы для познания морей и морских побережий. В изучении Колымско-Индигирского края он был пионером и смело прошел по путям, до того неизведанным.

Но описания Сарычева слишком кратки, касаются только самого маршрута и быта местных жителей. Поэтому из его книги нельзя получить ясного представления о рельефе и направлении горных хребтов. Приложенная к книге карта изученной страны мелкого масштаба, очень схематична и также не дает ясного представления о расположении хребтов. Поэтому мы должны расценивать путешествие Сарычева лишь как первое, рекогносцировочное, для ознакомления со страной, до того абсолютно неизвестной.

По-видимому, тем же путем, что и Сарычев, в 1823 году проехали с Колымы через Оймякон в Якутск спутники Федора Врангеля, мичман Матюшкин и доктор Кибер, но в опубликованных трудах экспедиции нет не только описаний их пути, но даже указания на то, какого маршрута они придерживались. Экспедиция Врангеля и Матюшкина, как известно, имела целью изучение полярного побережья и арктических островов. Матюшкин только определил широту и – очень грубо – долготу Оймякона.

В 1870 году приблизительно тем же маршрутом возвращались участники экспедиции Майделя – топограф Афанасьев и астроном Нейман. От Верхне-Колымска они прошли на юго-запад сначала около 300 километров несколько более южным путем, чем Сарычев, а далее ехали по тропе, близкой к маршруту Сарычева. Съемка, которую вначале вел Афанасьев, была вскоре прекращена, а описание пути не велось: путешественники были утомлены двухлетней работой на Чукотке.

Наконец, в 1891 году известный геолог и географ И. Черский был командирован Академией наук на три года для исследований в области рек Колымы, Индигирки и Яны. В июне 1891 года он выехал с женой (зоолог экспедиции) и двенадцатилетним сыном из Якутска на сорока четырех лошадях. Верхоянский хребет был пересечен их караваном несколько южнее маршрута Сарычева по летней дороге, огибающей реку Хандыгу с юга, по ее притокам. Черский перешел Индигирку в верховьях, в Оймяконе, и далее следовал на северо-восток, опять-таки несколько более южным путем, чем Сарычев. Он вышел на его тропу уже в верховьях Момы. В Верхне-Колымск Черский пришел 28 августа и зимовал здесь. Весной 1892 года экспедиция поплыла вниз по Колыме, но Черский уже зимой тяжело захворал; во время плавания состояние его ухудшилось, и 25 июня (старого стиля) он скончался, не доехав до Нижне-Колымска. Жена путешественника довела исследования Колымы до Нижне-Колымска и потом вернулась вместе с сыном через Якутск и Иркутск в Петербург. Так трагически оборвалась эта экспедиция, которая должна была приподнять завесу над таинственной страной. Черский во время зимовки в Верхне-Колымске составил и послал в Академию наук предварительный отчет о первом годе работ. Отчет этот, опубликованный в 1893 году, впервые сообщал достоверные сведения о геологическом строении Индигирско-Колымского края и внес много нового в описание географии края, но данные Черского все еще слишком кратки и недостаточны, так как маршрут экспедиции захватил очень узкую полосу.

Из географических наблюдений Черского наиболее важно открытие за Верхоянским хребтом трех других высоких цепей: хребта, названного им Тас-Кыстабыт, на правом берегу Индигирки выше Оймякона, и хребтов Улахан-Чыстай и Томус-Хая на водоразделе между Индигиркой и Колымой. Следует отметить, что Черский, по-видимому, уже понял, что расположение хребтов Индигирско-Колымского края совершенно иное, чем рисовали до него на картах. Но указания ученого в предварительном отчете настолько неясны, что на них не обратили внимания.

После Черского наступил перерыв в тридцать пять лет, в течение которого несколько экспедиций исследовали низовья Яны и морское побережье, но ни одна не заглянула в пределы горной страны.

Верховья Колымы, выше Верхне-Колымска, были посещены за это время только этнографом В. Иохельсоном, который в 1896 году поднялся до устья Коркодона и прошел по последнему еще 100 километров. Экспедиция Иохельсона имела только этнографические задачи.

Таким образом, огромная область, более чем в миллион квадратных километров, имеющая границей Охотское море и Алдан на юге, Яну на западе и 65° широты на севере, пересечена только одним маршрутом Черского. Область, составлявшая одну двадцатую часть всей площади дореволюционной России, все же оставалась столь же таинственной, как верховья Конго или Антарктический материк в начале прошлого века.

Уже давно меня привлекала мысль изучить мощные реки Северо-Востока Азии и огромные хребты, их разделяющие. Но только в 1926 году Геологический комитет был в состоянии наконец ассигновать достаточные средства на эту работу.

По первоначальному плану предполагалось, что первое лето (а может быть, и второе) экспедиция будет работать в средней части Верхоянского хребта и, ознакомившись с местными условиями, в следующие годы перебазируется на Индигирку и Колыму. Обе реки в общих чертах к этому времени должны были быть изучены уже экспедициями Академии наук. Но весной 1926 года план работ пришлось изменить.

Еще в начале 1925 года некий Николаев, белый офицер из шаек, отброшенных при разгроме белых армий на северо-восток, после амнистии возвратился в Якутск и представил в Якутскую контору Госбанка пузырек с платиной. Он заявил, что платина намыта им во время скитаний к югу от хребта Тас-Хаяхтах в районе Чыбагалаха, левого притока Индигирки. Район этот был еще совсем не исследован, и предполагаемым месторождением платины заинтересовались. Якутский Совнарком послал геолога П. Харитонова для осмотра месторождений полезных ископаемых на севере Индигирско-Колымского края и в том числе месторождения платины.

Программа экспедиции была обширна: начав работу в Верхоянске, она должна была закончить ее на устье Колымы. Но, выехав из Якутска еще по санному пути, Харитонов вскоре вынужден был задержаться из-за ледохода на Алдане. К осени он успел пройти в среднюю часть хребта Тас-Хаяхтах. Путь, который будто бы прошел Николаев, лежал значительно южнее, но Харитонов не решился двигаться дальше на юг.

Несмотря на то что за лето он три раза сменял у местных якутов своих лошадей на свежих, лошади были сильно истощены и сбили себе копыта на галечниках рек; одну из семи лошадей каравана пришлось бросить. Поэтому, совершив экскурсию к юго-западу и собрав сведения у местных эвенков, Харитонов повернул обратно и по Колымскому тракту вернулся в Верхоянск.

Месторождение платины, указанное Николаевым, так и осталось не найденным. Правда, существование этого месторождения становилось сомнительным: местные эвенки не слыхали, чтобы во время своих поездок Николаев промывал золото или платину (а в тайге все становится быстро известно); кроме того, анализ платины, проведенный в Геологическом комитете, показал, что она очень сходна по составу с вилюйской и, весьма возможно, что куплена у старателей на Вилюе.

Не доверяя показаниям Николаева, Геологический комитет тем не менее решил послать экспедицию в район, указанный Николаевым, чтобы выяснить геологическое строение этой части горной страны. Эта работа и была поручена нашей экспедиции. Поэтому программа наших работ была спланирована так: из Якутска мы направляемся на восток и, переправившись через Алдан, идем на северо-восток через Верхоянский хребет прямо к Чыбагалаху – по сведениям Харитонова, это самый короткий и легкий путь. Здесь оставляем разведочную партию и уходим на запад; по возможности, несколько раз пересекая Верхоянский хребет, исследуем район между Индигиркой и старым Верхоянским трактом (западный из двух путей, идущих из Якутска в Верхоянск). Наконец по этому тракту выходим в долину Алдана и возвращаемся в Якутск к последнему пароходу – к концу сентября. Разведочная партия, проработав месяц, должна была выйти прямым путем к Алдану.

Такова была программа, составленная на основании самых достоверных сведений.

Но в действительности мы попали после Чыбагалаха не к западу, как планировали, а к юго-востоку, на Индигирку, и вернулись в Якутск лишь к Новому году.

 

От Якутска до Алдана

В Якутске мы прежде всего постарались найти Николаева. Несколько дней он скрывался от нас, но наконец нам удалось допросить его в присутствии местных представителей власти. Николаев как будто охотно рассказал нам всю романтическую историю находки им платины. В 1922 году он якобы пытался подойти к Верхоянску с востока, но, узнав, что город занят красными, повернул на юго-восток, к Индигирке. Подойдя к верховьям реки Чыбагалах, он с перевала увидел за рекой пять конусовидных гор, напоминавших коровье вымя. В верховьях Чыбагалаха он нашел юрту якута Ивана, отсюда старик ламут (эвен) Никульчан повел его вниз по Чыбагалаху. Пройдя более десяти верст, они перевалили влево, на другую речку, текущую также на северо-восток и впадающую в Индигирку выше реки Момы. По этой речке пошли вниз; на первой же ночевке Никульчан показал Николаеву намытую им платину и продал шесть золотников за табак. Пройдя по речке верст сорок-пятьдесят, они оставили ее вправо и пошли на северо-восток по горам; в 60–70 верстах нашли стойбище эвенов, а пройдя еще верст восемьдесят, вышли к селению при впадении Момы в Индигирку. Здесь Николаев уговорил старика эвена за табак и спирт показать месторождение, где тот намыл платину. Затем, заявив, что в тайге им потеряно ружье, Николаев вернулся со стариком и переводчиком (сопровождавшими его все время) обратно тем же путем. В эвенском стойбище оставили переводчика; далее достигли вдвоем описанной речки, параллельной Чыбагалаху, и поднялись по ней верст тридцать. Здесь, прорвав красноватые утесы, река образует расширение и в нем делает две петли; в первой же петле эвен показал месторождение в обрывах террасы. Весь этот участок занят высокими горами без леса. На месторождении работали четыре дня, причем эвен показал Николаеву, как при промывке, подкладывая кусок сукна, задерживать на нем золото. Всего с двухсот лотков они намыли один или два золотника. Позже Николаев купил у эвенов еще некоторое количество платины. Сделанные им записи – описание месторождения – позже погибли (как это бывает во всех рассказах о кладах).

Мы указывали Николаеву, что рассказ этот расходится с прежними его сообщениями, но он клялся, что окончательную правду говорит только теперь, и составил даже схематическую карту, на которой горы были изображены в профиль, а деревья – елочками, как на старинных картах.

Детальность карты, живописное описание, обилие подробностей в рассказе Николаева – особенно это «коровье вымя», которое мы должны увидать, – заставляли верить, что он был в описанных им местах. Что же касается самой платины, то многочисленные противоречия в показаниях Николаева внушали подозрения. Казалось, вся история выдумана им, чтобы скрыть действительный источник платины. Все же нельзя было окончательно решить вопрос, не побывав на месте.

Карта и рассказ Николаева значительно облегчали наши поиски. Раньше мы должны были, спустившись с хребта Кех-Тас, искать среди многочисленных речек, впадающих в Чыбагалах, ту, на которой был Николаев. Теперь мы знали ее положение по отношению к Чыбагалаху и к юрте якутов, мимо которых проходит дорога.

Тем не менее цель наша была отдаленная и таинственная: неизвестно, какими путями можно пройти с юга к Чыбагалаху, как далеко до него; существует ли большая река Сюрыктах-Арга, которая, судя по картам, течет параллельно Индигирке от самого Верхоянского хребта и существование которой отрицал Николаев; наконец, где же Чыбагалах Николаева – тот ли это Чыбагалах, который на карте впадает в Индигирку на 65°14' северной широты, или это приток Сюрыктах-Арги. Никто не мог сказать нам в Якутске, можно ли проехать на лошадях в Чыбагалах, есть ли там корм для лошадей, возможно ли достать какое-либо продовольствие для людей. Кроме Николаева, никто там не был, а с юга никто из русских не ездил к низовьям Индигирки. Недаром исследователь Северо-Востока Майдель называл Кех-Тас одним из самых диких и негостеприимных горных районов Якутии.

За последние пятьдесят лет вряд ли какая-либо русская научная экспедиция отправлялась в такой романтической обстановке: белый офицер, нашедший богатые россыпи, план с двумя крестами, таинственный старик проводник, горы в виде коровьего вымени, красные скалы, безлесные суровые хребты, неизвестная страна, грозящая голодом животным и людям, и, наконец, перспектива застрять там, вблизи Полюса холода, на зиму, если захватят в горах осенние снега!

Подготовка экспедиции была начата зимою. Житель Якутска А. Семенов, помогавший уже организации нескольких экспедиций, принял на себя заботы и о нашей. Еще в феврале, во время съезда представителей улусных исполкомов, Семенов договорился с председателем Оймяконского исполкома Индигирским, что тот доставит 70 пудов муки, 10 пудов крупы и 6 пудов масла на Чыбагалах, к имеющейся на реке юрте якутов. Индигирский уехал зимой же обратно, и неизвестно, удалось ли ему отправить продовольствие и вообще имелись ли заказанные продукты в Оймяконе. Неизвестно было также, куда он забросит продовольствие, так как он не имел ясного представления о районе работ экспедиции.

К нашему приезду начали уже закупать лошадей. По совету Семенова я решил иметь собственный караван, ибо цель путешествия была неясна и отдаленна, нельзя было ручаться за возвращение в срок, если вообще можно было говорить, что удастся приехать на лошадях обратно. Для многих знатоков края исполнимость этого проекта казалась очень сомнительной. Они считали, что дольше двух месяцев на одних лошадях идти нельзя: лошади будут совершенно истощены и собьют себе копыта; говорили, что во всяком случае обратно через хребет мы на этих лошадях не пройдем – после первого пересечения хребта они смогут идти только по мягкой дороге. Советов давали очень много, и самых противоречивых. Например, люди, имевшие многолетний опыт, рекомендовали нам переждать «время комара» – недели три, когда лошадям идти невозможно; советовали разделить караван на две части, иначе в горных долинах не найдется достаточно корма. Даже расстояние до Оймякона определялось различно: одними в 800 километров, другими в 1300. Можно себе представить, какое настроение создавалось у нас после этих разговоров, когда мы знали, что до Чыбагалаха не менее 800 километров и что надо идти туда быстрым темпом, иначе назад в Якутск на лошадях мы уже не поспеем.

Особенно много беспокойства было связано с ковкой лошадей. Местные жители в один голос советовали не ковать: кованая лошадь легче проваливается в болотах, барахтаясь, ранит подковами ноги и, наконец, провалившись между корнями деревьев, обрывает подковы вместе с краями копыт, что выводит ее из строя. Между тем нам нужно было сохранить лошадей на четыре месяца и перейти при этом несколько хребтов, из которых Верхоянский очень большой высоты, с большими галечниками по речкам и с обширными каменными «морями» на перевалах. Опыт предыдущих северных экспедиций не мог ничего дать: все они шли северными тундрами. Черский пользовался наемными лошадьми и за два месяца сменил их три раза. После двух бессонных ночей я приказал ковать всех лошадей, кроме трех горных, с крепкими копытами, оставленных на пробу. Как оказалось потом, подковы действительно сохранили нам караван.

Рабочие, которые также были против ковки, очень неохотно повели лошадей в кузницу. Занятие это было не из приятных. Семенов отобрал нам самых крепких и свежих лошадей, «жирных», по местной терминологии («сухие» не выдержали бы дальнего пути); большая часть их никогда не ковалась, и заставить лошадь войти в станок было трудно. После ковки некоторые из лошадей вернулись с ободранными ногами, а рабочие совершенно выбились из сил.

Очень удивило нас местное вьючное снаряжение. Вместо потника якуты делают толстый матрац из сена, сверху прикрывают его мешковиной, к которой пристеган шпагатом слой сена. Двадцать шесть таких потников, привезенных к нам на телеге, показались возом сена, и я вначале отказался принять их, думая, что это ошибка. Но пришлось подчиниться указаниям знатоков, утверждавших, что при дождях в Якутии такие потники лучше: их скорее можно просушить, чем войлочные. Делать было нечего, тем более что войлока в городе не было. Пришлось взять потники («бото»), к ним соответствующее количество грубо сделанных седел («ханка») и пятьсот сорок метров сыромятных ремней, которые должны были заменить веревки. Русские рабочие, привезенные мною из Иркутска и привыкшие к хорошо прилаженному русскому вьюку, глядели с недоверием на это снаряжение; к их большой радости, удалось прикупить для остальных восьми лошадей русские седла. Наконец уже в день отъезда с только что прибывшего парохода купили еще более 200 метров веревки, но и этого не хватило на обвязку вьюков и на поводы для громадного каравана в сорок четыре лошади. Пришлось скупать ремни по нескольку метров у якутов. Всего мы извели за это лето около 1000 метров веревок и ремней!

Снаряжение – малоинтересная для читателя тема – для экспедиции в труднодоступные районы имеет решающее значение. Неудачно снаряженная экспедиция гибнет или принуждена возвратиться, не сделав и десятой доли предполагавшихся исследований. В особенности трудно снаряжать экспедицию в такие дикие места, как предстояло нам, где район и условия работы неизвестны. Здесь нужно решить многое на авось. Таков был, например, вопрос с продовольствием. Неизвестно, завезут ли заказанные продукты на Чыбагалах, а если нет – можно ли достать там что-либо вообще. Но силы нашего каравана ограничены: тридцать две вьючные лошади могут поднять всего 2400 килограммов, по 75 килограммов каждая, – больший вьюк в болотах гибелен. Увеличивать караван нельзя как из-за недостатка денежных средств, так и из-за отсутствия кормов для такого количества животных. Поэтому мы могли взять продовольствия только на полтора месяца (не считая чая, сахара и т. п., запасы которых рассчитаны на четыре месяца). Больше десятка лошадей занимает наше громоздкое снаряжение, в которое кроме обычных палаток, ящиков и сум входит насос и прочий инструмент для разведок, запас подков и прочее. По расчету, мы должны дойти до Чыбагалаха в один месяц, и останется еще продуктов на две недели, чтобы в случае, если не найдем там ничего, пройти в Мому, где живут якуты и, значит, есть мясо. А если задержимся? Ничего, в крайнем случае начнем есть лошадей… (Это блюдо оказалось у нас на столе гораздо раньше, чем мы предполагали).

Рабочие-якуты, которых нанял для нас Семенов, приехали 12-го вместо условленного срока 4 июня, и с ними прибыло заказанное вьючное снаряжение.

15 июня толпа любопытных, собравшаяся в Якутске на левом берегу Лены, с интересом провела два часа, любуясь «захватывающим зрелищем» – погрузкой лошадей на баржу. Мы переправляли наш караван на правый берег Лены, чтобы оттуда выступить на восток, к Верхоянскому хребту.

Лошади, только недавно приведенные из глухих якутских наслегов, никогда не видали пароходов и барж. Поэтому завести их на баржу оказалось тяжелой задачей.

Лошадь под уздцы ведут по узкому и качающемуся трапу. Она упирается, храпит, дико поводит глазами и пятится назад, на твердую землю. Более энергичные встают на дыбы, бьют ногами и падают с мостков в воду. Их выводят на берег и снова тащат на мостки. Но когда лошадь заведена на баржу, дело сделано только наполовину: нужно спустить ее по крутой лестнице в трюм. Лестница так узка, что конь едва втискивается в проход; приходится впятером подхватывать коня веревками под зад и вталкивать его в дверцу. Конь отчаянно бьется и лягается, от ударов новых подков летят во все стороны куски палубы. На берегу толпа зевак приветствует шумными криками каждый «удачный» удар.

Баржа маленькая, и в этот день мы смогли перевезти только половину наших лошадей. До другого берега Лены далеко, и переправа совершается медленно. 16 июня те же мучения и страхи испытала вторая партия лошадей, и только ночью мы подошли к низкому правому берегу Лены.

Первый день пришлось посвятить прилаживанию седел и потников и связыванию груза в тюки-боковики по 30 килограммов каждый. Разгорались жаркие споры о превосходстве того или другого способа навьючивания и треножения лошадей. В нашем караване четверо русских рабочих и четверо якутов, и каждый считает, что тот способ, к которому он привык, наилучший. Чтобы прекратить эти споры, я предоставил каждому право вьючить коней своей связки, как он хочет. К концу лета якуты признали преимущество русской обвязки вьюков, а русские убедились, что, например, для тяжелых ящиков очень хорош толстый якутский потник из сена.

Якутский «бото» на первый взгляд очень ненадежен. Кажется, что после нескольких дней пути он развалится; но нет, мы идем день за днем, а «бото» держатся, и только иногда приходится прибавить немного свежего сена и снова простегать их.

17 июня к шести часам вечера все боковики связаны и разложены парами. Начинают ловить и распределять лошадей, каждый рабочий поведет за собой связку из четырех или пяти лошадей. Лошади, необъезженные, дикие, злые, храпят и бьются. Но якуты выбирают себе самых диких; они знают, что это самые сильные, эти лошади лучше вынесут тяжелую дорогу. Русские рабочие менее опытны в дальних переездах по горно-таежным местам и берут тех коней, которых легче вьючить.

А это дело очень трудное: лошади совсем не хотят вьючиться. Несколько человек держат коня на растянутых ремнях, наваливают вьюк, опасливо стягивают подпругу, но, как только вьючка закончена и коня собираются привязать к дереву, он делает дикий прыжок, ремни рвутся, конь мчится по кустам, сбрасывая вьюк и поддавая задом. Рабочие вскакивают на верховых лошадей, бросаются в погоню и ловят беглеца, иногда за несколько километров от стана.

К двенадцати часам ночи покоренных лошадей начинают связывать в связки по пяти. Но, испугавшись соседних вьюков, вся связка сбивается, лошади и кладь перепутываются, ремни рвутся, и обезумевшие животные вновь мчатся по лугам и кустам.

Пришлось отправлять каждую связку отдельно, не ожидая остальных.

Особенно много хлопот доставила связка якута Иннокентия. Он лучший наездник нашего каравана и выбрал себе самых диких коней. Красивее и сильнее всех Мышка – мышастый верхоянский конь, который впоследствии до самого последнего дня пути сохранил свои силы и начинал каждое утро несколькими прыжками с тяжелым вьюком. Хороша и Рыжка – худощавая, ярко-рыжая, злая и хитрая лошадь.

И когда все связки уже ушли, мы все еще возились с Иннокентием и его лошадьми. Связка сбилась в кучу, разорвала поводья, одна белая лошадь умчалась с вьюком в глубь берега, две лошади спутались и упали вместе. Наш техник Чернов бросается к ним и, лежа вместе с лошадьми, держит их за шеи. Убежавшую лошадь Иннокентий находит только в шести километрах, а за это время обрывается другая лошадь, и долгое время мы стараемся подманить и поймать ее.

Только в пять часов утра, через полсуток после начала вьючки, выступает в путь последняя связка. В 16 километрах от берега на Охотском тракте у первого аласа находим наш караван на отдыхе.

Страна между Леной и Алданом – плоская возвышенность, покрытая лесом. А в этом лесу бесчисленное множество аласов – округлых полян, поросших травой. В середине некоторых аласов лежат озера; раньше они занимали все аласы, но теперь многие озера исчезли.

Вокруг аласов, представляющих великолепные пастбища для скота, обычно и жили якуты. Их жилища были расположены далеко одно от другого, и лишь вокруг больших аласов встречались рядом три-четыре юрты.

Чтобы скорее утомить лошадей и сделать их более покорными, мы простояли у первого аласа всего несколько часов и двинулись дальше по Охотскому тракту. Сухо, дождей нет, и дорога крепкая, почти похожая на парковую аллею.

После переезда по тенистому лесу мы выезжаем на изумрудные свежие весенние луга следующего аласа, и потом дорога снова уводит нас в лес.

Лошади после нескольких переходов понемногу начали успокаиваться, и связки идут стройно одна за другой, растянувшись далеко по дороге. Мы также приходим понемногу в себя после страды первых дней, когда приходилось идти и днем и ночью. Слышится уже песенка, которую распевает тот или другой верховой, ведя за собой связку коней.

Навстречу попадаются верховые якуты. Мохнатая коренастая лошаденка, большей частью белая, стремена короткие, седло высокое, похожее на казахское. Сзади через седло перекинуты дорожные вьючные сумы, поэтому приходится сидеть высоко подняв колени. В сумах – все, что надо в дороге путнику.

Встречный обязательно останавливается, и возле него задерживаются две-три связки из нашего каравана. Начинаются расспросы:

«Капсе!» («Рассказывай!») Это слово заменяет приветствие. Вопрошаемый обычно отвечает: «Нового ничего. Рассказывай ты».

Еще недавно якуты были настоящими кочевниками, последние из них пришли с юга, из Монголии и байкальских степей, несколько сот лет назад. И это приветствие – пережиток кочевого быта, когда каждая новость о местах стоянок, о корме являлась чрезвычайно важной.

И у якутов и у других народов Севера рассказать новости – обязанность каждого путешественника.

Мы проезжаем два больших населенных центра – Чурапчу и Татту. В каждом из них по двадцать – тридцать юрт на пространстве в три-четыре квадратных километра.

В Таттинском исполкоме нам дают проводника-комсомольца, который доводит нас до Уолбы – следующего крупного поселения, лежащего уже в стороне от Охотского тракта, по которому мы шли от Лены. Мы идем по долине реки Татты, занятой лугами, болотами и частью пашнями. Тогда, в 1926 году, пашен было еще очень мало, но в настоящее время площадь их в этой благодатной стране между Леной и Алданом сильно увеличилась. В этом небольшом клине между двумя великими реками Сибири живет около одной трети населения Якутии, и здесь расположена основная житница республики.

От Уолбы мы должны свернуть через низкие лесистые горы к Алдану. На ночевке вокруг нашего стана собираются любопытные и критикуют наших лошадей. Все находят, что они никуда не годятся: слишком «сухие», спины сбиты.

Слышатся мрачные предсказания, подкрепляемые обычным: «Сами увидите».

«От Уолбы до Алдана очень плохая дорога, сплошь бадараны (болота), половина ваших лошадей останется.

Где же в подковах через болота! Через Алдан мы только жирных лошадей плавим, из ваших половина потонет».

В конце концов приводят «жирных» лошадей с глубокой бороздой на широкой спине и предлагают менять на наших с придачей пяти или десяти рублей. Я отказываюсь: все наши лошади осмотрены в Якутске ветеринарами, а этих отдают что-то уж очень охотно. Но тяжелое впечатление от пересудов остается, и мы с опаской поглядываем на своих лошадей: у многих уже сбиты спины, некоторые выглядят утомленными после быстрых переходов.

Дорога от Уолбы к Алдану значительно хуже, и мы получаем первое представление о бадаранах. По этой дороге они все покрыты гатями, но часто бревна совсем сгнили, и из осторожности приходится объезжать гать стороной, прямо по болоту. Лошади падают, их надо развьючить, вынести вьюк на себе до сухого места, иногда 50–100 метров по болоту, помочь лошадям встать. Одна кроткая серо-пегая лошадь, Пегашка, не может сама подняться в болоте, лежит на боку, вся обмазанная грязью, и жалобно смотрит темными глазами; когда мы вытаскиваем ее из болота и ставим на ноги, у нее дрожат бедра.

 

Через Верхоянский хребет

В ясный день 27 июня мы спускаемся в долину Алдана. Среди лесов и лугов находим несколько юрт – урочище Хаджима. Старик якут, который выходит к нам навстречу, говорит, что большая лодка есть только на устье Амги, в 40 километрах южнее. У них же на берегу нет ни лодок, ни веток.

«А на том берегу Алдана, в Крест-Хальджае?»

«Также нет ничего».

«Если переплыть самим на складной лодке, которую мы везем, то найдем ли Крест-Хальджай?»

«Нет, он километрах в трех от реки, и с берега его не видно».

«Есть ли здесь проводник через Верхоянский хребет?»

«Нет, был один – уехал».

Алдан здесь шириной в несколько километров, разделен на отдельные протоки множеством островов, от самых маленьких до огромных; острова покрыты лесом. По-видимому, нам не удастся построить плот и на нем перевезти лошадей: плот при быстром течении унесет между островами очень далеко. Надо лошадей «плавить».

Выйдя на берег Алдана, к моему большому удивлению, я нахожу три ветки (лодки), и мне удается нанять неуклюжего и молчаливого якута, который перевозит меня на другой берег.

Только через несколько часов мы достигаем противоположного, покрытого лесом берега; вытаскиваем ветку на берег, пересекаем прибрежную полосу леса и через десять минут достигаем юрт аласа Нахсыт, расположенного в стороне от реки. Мое появление вызывает здесь крайнее оживление – со всех сторон сбегаются жители. Проводник с гордостью показывает меня и рассказывает, кто я и зачем приехал; затем слушатели пытаются добиться от меня сведений о приходе парохода. Давно уже должны прийти два парохода из Якутска вверх по Алдану, один на Нелькан, другой на Алданские прииски, и привезти свежие товары в Крест-Хальджай.

Собрав скудный запас якутских слов, которым я научился за две недели, стараюсь рассказать все новости о пароходах, об Уолбе и даже о Якутске. Якуты напряженно стараются понять мое сбивчивое объяснение, составленное из одних существительных и глаголов в неопределенном наклонении, и наконец, уловив содержание, радостно улыбаются. Каждую мою фразу они повторяют друг другу, подкрепляя ее словом «дийде» (говорит).

Отсюда я иду с одним якутом, у которого есть большая лодка, в алас Эбе, где расположено селение Крест-Хальджай. Мне еще в Якутске рекомендовали найти здесь учителя якута Савву Харитонова, который может помочь в найме проводника.

Харитонов принимает меня очень радушно, и с его помощью мне удается столковаться с перевозчиком. Последний берется на своей лодке перевезти весь груз, а лошадей перегнать вплавь. Но переправа займет три дня, что меня очень беспокоит: у нас мало времени, а надо пройти так далеко. Перевозчик и Савва говорят, что после переправы придется непременно дать лошадям отдохнуть целый день.

С проводниками еще хуже: почти все знающие дорогу разъехались. Есть один старик, Иннокентий Сыромятников, живущий в 15 километрах, за которым Харитонов посылает нарочного.

После ночевки в школе я утром, на заре, возвращаюсь в Нахсыт, чтобы переправиться на левый берег Алдана и успокоить своих спутников, которые с нетерпением ждут новостей о переправе и проводниках.

В Нахсыте все еще спят. Надо подождать, пока приготовят чай: уйти без чая не полагается. Хозяин юрты старается занять меня разговором, но за недостатком слов разговор скоро прерывается.

Это мой первый визит в юрту, и я с любопытством осматриваюсь. От кочевого быта у якутов остался еще обычай строить две юрты – летнюю и зимнюю. Иногда они строятся в двух-трех километрах одна от другой, иногда дверь к двери и отличаются только величиной: зимняя меньше и утеплена. Я в летней юрте. Она покоится на четырех вертикальных бревнах, поставленных по углам квадрата. Сверху на них лежит венец из четырех балок с одной или двумя поперечными матицами. К этому остову прислонены наклонно тонкие бревна, образующие стены. В стенах прорублены маленькие оконца, в которых вставлены рамы с обломками стекол, нередко вшитыми между двумя кусками бересты. Крыша сделана из жердей с очень слабым наклоном. В одной стороне или чаще в центре очаг – камин с прямой трубой из жердей, обмазанных глиной. Пол земляной. Вдоль стен кругом юрты между вертикальными столбами и наклонными стенами широкие нары – «орон». Снаружи юрта покрыта землей, смешанной с навозом.

Хозяйка вынимает из деревянного шкафчика, когда-то раскрашенного ярким геометрическим узором, фарфоровые чашки. На стол ставят самовар (на Алдане я его видел в каждой юрте) и угощение: лепешки и сливочное масло кусками.

Трое смуглых детей, с темным румянцем на щеках, с блестящими черными глазами, жмутся к коленям хозяина юрты и с любопытством, открыв ротики, рассматривают меня.

Хозяин очень внимателен к ним, сажает их на колени и угощает кусками масла. После чаепития мы едем на тот берег, и вскоре начинается переправа.

Рабочие приводят пять лошадей и со страшными криками загоняют их в реку; лодка отъезжает, лошади плывут за ней, пофыркивая. Рыжая лошадь начинает захлебываться. Михаил Перетолчин, один из русских рабочих, свешивается через борт, хватает ее за уши и держит голову над водой. Наконец лодка подходит к острову, лошади выскакивают на берег и, отряхиваясь, убегают в лес. Лодка идет за новой партией.

Мы с геодезистом К. А. Салищевым, взяв астрономические инструменты, переправляемся в якутской ветке на правый берег, чтобы возле Нахсыта определить астрономический пункт. Переправа продолжается часа два-три. На полянке у Нахсыта расставляем инструменты, палатку; Салищев, как только на темнеющем небе появляются первые звезды, начинает наблюдения.

Утром нас будит какая-то голова, просунувшаяся в палатку. Я довольно нелюбезно огрызаюсь, но, когда после ряда непонятных слов называются фамилия и имя посетителя, которые тоже сразу не поймешь, сон сразу проходит: это сам долгожданный проводник Сыромятников. Он довольно толстый, с длинным упитанным лицом, ласков, но, видимо, себе на уме. Он знает всего два-три русских слова; для переговоров придется ехать к Са́бе (Савва – учитель; якуты называют людей по именам, фамилия употребляется в исключительных случаях, это «писаное имя»).

С Сыромятниковым приехал другой якут, и мне любезно дают его лошадь, а он сам идет пешком. Лошадь с якутским седлом, и вскакивать на него приходится спереди, описывая большой пируэт в воздухе правой ногой, чтобы не задеть переметные сумы. Сыромятникова на седло поднимает спутник – у него болит спина. В школе учитель угощает нас чаем. После того как выпито несколько чашек, начинается длинный разговор. Сыромятников сообщает, что прямых дорог отсюда на Чыбагалах никто не знает и никто никогда прямо туда не ездил. Единственный возможный путь – это пройти на Индигирку, к Оймякону, а там уже искать проводника на Чыбагалах.

На Оймякон есть две тропы. Одна – южная, по которой прошел в 1891 году геолог Черский, но на нее отсюда попасть трудно. Другая тропа, северная, идет от Крест-Хальджая прямо на восток, сначала вдоль реки Томпо, затем пересекает реку и поднимается по ее притоку Менкюле. По этой дороге можно выйти на Индигирку в 100 километрах ниже Оймякона, к устью реки Эльги и даже в факторию Тарын-Юрях, которая еще ниже. До Индигирки отсюда больше 75 якутских кёсов – 750 якутских верст; якуты делают этот путь в двадцать пять дней. Он думает, что мы пройдем не меньше тридцати дней: корма по дороге мало, придется иногда дневать на местах, где есть корм. Дорога тяжелая, очень много болот, и наши кованые лошади не годятся.

Эти сообщения меня поразили. Не только нельзя пройти прямо на Чыбагалах, но даже в верховья Индигирки, куда я вовсе не хотел заходить, мы доберемся только к началу августа. А я рассчитывал, что к половине июля смогу быть в Чыбагалахе.

Очевидно, приходится теперь оставить надежду на возвращение в Якутск к последнему пароходу.

Скрепя сердце решаю идти сначала на Индигирку: надо попасть на Чыбагалах во что бы то ни стало, любым путем.

Начинаю выяснять, сможет ли Сыромятников довести нас до Индигирки. Но он прежде всего ставит ряд условий, которые учитель передает мне со смущенным лицом.

Наши лошади частью слишком «сухие», частью со сбитыми спинами и не годны для такого тяжелого пути – надо нанять здесь вместо них новых.

На кованых лошадях нельзя идти, надо снять подковы.

Наши русские вьючные седла и потники плохи, надо сменить их все на якутские.

Наши брезентовые мешки и сумы не годятся, они издерутся в тайге, надо взять здесь кожаные якутские сумы.

Надо сменить часть рабочих и взять здешних якутов, привычных к горам. Проводник должен иметь для помощи двух своих рабочих.

Наконец ввиду трудности пути Сыромятников ставит обязательное условие: предоставить ему право распоряжаться всеми силами людей и животных и, если нужно, останавливаться, где захочет, и уезжать в сторону.

Совершенно подавленный, я в силах только спросить, откуда же он знает о состоянии нашего каравана. Сыромятников отвечает: «Люди говорят». Люди – это несколько досужих зрителей, которые видели наш караван. И вот у местных якутов, охотно передающих друг другу слухи, постепенно их искажая, создается убеждение в полной непригодности нашего каравана для предстоящего пути. Эти пересуды отразились и на нашем настроении. Поэтому во время пребывания в Крест-Хальджае рабочие наши были уверены, что караван – если не люди, то лошади во всяком случае – обречен на гибель в Верхоянском хребте.

Что мне оставалось ответить Сыромятникову? Он единственный здесь проводник. Мне хотелось спросить его, сохраняет ли он за мною место начальника экспедиции, или и эта должность перейдет к нему, но вместо этого я осведомился, что возьмет он, чтобы на перечисленных условиях вести нас. Ответ был достоин предыдущего: «Пока я сам не увижу каравана, я ничего не могу сказать; кроме того, я болен, и мне надо отдохнуть здесь некоторое время».

Ясно, что все это – «политика», стремление выжать из экспедиции возможно больше в пользу кулака, крупного владельца лошадей – Сыромятникова. Положение чрезвычайно благоприятно для него и безвыходно для нас.

В Крест-Хальджае Сыромятников – единственный владелец большого количества лошадей. У него или у подставных лиц я должен буду нанимать лошадей, покупать седла и сумы. Его же батраки поедут с нами в качестве рабочих, и он по дороге займется своими торговыми операциями: повезет с собой товары на нанятых у него лошадях, будет задерживать караван, где захочет, и разъезжать по стойбищам своих должников-эвенов, собирать с них долги и продавать втридорога чай, табак и мануфактуру.

А пока его помощники и прихлебатели распространяют слух, что лошади обречены на гибель в Верхоянском хребте.

На всякий случай захожу к фельдшерице, которая осматривала Сыромятникова, – узнать, что с ним. Оказывается, что у него растяжение связок спины.

– Недели две ему нужно пролежать спокойно, но все равно вы раньше и не уедете, у вас лошади очень плохи.

– Но ведь вы не видели каравана!

– Люди говорят.

Я восклицаю с возмущением:

– Мы выступаем через два дня!

Вы представляете, какое было у нас настроение в палатке на берегу Алдана, куда я возвращаюсь после разговора! Перспектива – сидеть в Крест-Хальджае неопределенное время – недели или месяцы, пока найдется другой проводник, или мы выполним все требования Сыромятникова, если только на это хватит остающихся у меня денег. Затем мы пойдем к неизвестным хребтам, где, наверно, погибнут лошади, а сами мы застрянем до зимы.

К вечеру приходит якут, перевозящий наших лошадей через Алдан, и говорит: «Один конь пропал». Какой именно конь и почему – непонятно. По-видимому, потонул при переправе.

Следующий день не приносит ничего хорошего. Я снова иду в школу. Учитель почти так же удручен, как и мы: он чувствует, что на его обязанности разрушить сеть, которую сплели вокруг нашей экспедиции местные кулаки, и помочь научному предприятию.

За время экспедиции мы не раз удивлялись тому исключительному вниманию, с которым относилась к научной работе якутская сельская интеллигенция. Это внимание особенно ярко выделялось в сравнении с жестоким корыстолюбием кулаков, которые существовали в Якутии до создания колхозов, то есть до 1929–1930 годов.

К вечеру кончается переправа каравана; коней переправляли сначала на остров, а затем на правый берег. Одна из лошадей действительно сдохла еще на острове: переплыв через первую протоку, она зашаталась и упала. Это была очень старая лошадь.

В этом печальном происшествии мы были утешены удачной и быстрой переправой остальных лошадей. А павшую лошадь ободрали и мясо ее стали варить и есть; сегодня осталась от нее половина. Подковы сняли и спрятали, чтобы подковать других лошадей, а шкуру взял себе якут-перевозчик.

Назавтра мы с учителем начали объезжать соседние аласы и опрашивать всех встречных, нет ли где-нибудь хотя и не такого знаменитого проводника, как Иннокентий Сыромятников, но знающего дорогу. Наконец мы узнаем, что бедняк старик Николай Сыромятников бывал на Индигирке и не прочь поехать с нами. Находим его в лесу на озерке, где он ловит рыбу. Это маленький седой человек с кротким морщинистым лицом. Сидя на пеньке, он обстоятельно и медленно отвечает на вопросы, которые переводит учитель.

– Да, я ездил по северной тропе и к устью Эльги, и в Тарын-Юрях.

– А хорошо ли ты помнишь дорогу? Наверно, давно не бывал там?

– Нет, последний раз по этой тропе ходил три года назад. И хотя я стар, а глаза хорошо видят.

– Не устанешь с нами ехать?

– Меня, старика, наверно, не заставите вести вьючных лошадей, а со своей я сам справлюсь!

– Один поедешь? Помощников не надо?

– Зачем помощники? Моего коня разве пасти? Так ваши ребята за ним приглядят.

Нетребовательность и скромность старика Николая по сравнению с его однофамильцем, кулаком Иннокентием, меня поразили; я был бесконечно счастлив, что нашел добросовестного проводника, который соглашается через два дня выехать с нами.

Еще два дня мы проводим на берегу Алдана в ожидании, пока Николай устроит свои домашние дела. Время это мы используем на ремонт вьюков.

3 июля, потеряв на переправу через Алдан и поиски проводников шесть дней вместо одного-двух, как я предполагал, мы выступаем из Крест-Хальджая. У дверей юрт и домов стоят любопытные, и нам кажется, что они определяют, какая лошадь раньше сдохнет. Но как только мы покидаем селение и томительное ожидание сменяется движением вперед, настроение резко изменяется, мы снова верим в свои силы, и мрачные предсказания крестхальджайцев теряют власть над нами.

Первые 40 километров дорога идет по местности того же характера, что и долина самого Алдана: сосновые, лиственничные, березовые леса, прерываемые лугами. Вначале часто попадаются юрты, потом они становятся все реже, и последние – уже на расстоянии 20 километров одна от другой. Вблизи юрт через некоторые болота положены гати и есть даже мосты через речки, но за последней юртой мы вступаем в область сплошных девственных болот. По этой тропе до подножия гор на 180 километров простирается приалданская низменность.

Взобравшись перед отъездом на колокольню Крест-Хальджая, я увидал на востоке и северо-востоке низкие зубцы и гребни Верхоянского хребта, синеющие на горизонте. Потом все девять дней, пока мы брели по бесконечным болотам, я мечтал об этих синих горах. Только на пятый день сквозь опушку леса наконец начали мелькать вершины хребта, которые как будто оставались все так же далеки и недостижимы. Пока же вокруг нас были только болота!

Болота здесь разнообразны. Во-первых, чистые, безлесные болота с большими кочками, покрытыми травой, и с морем воды между ними. Вечная мерзлота близко, и поэтому, если тропа по болоту уже пробита, идти сравнительно хорошо, лошади бредут по брюхо в воде, но не проваливаются.

Неприятнее болота с редким лесом, покрытые мхами: лошади проваливаются сквозь мох и могут повредить себе ноги, продираясь между упавшими деревьями.

Еще хуже лес по болоту – здесь тропа превращается в ряд грязных топких ям между корнями деревьев, крайне опасных для лошадиных ног. Местами встречаются маленькие открытые болота, где лошади вязнут совершенно.

Лошадь, чтобы спастись из болота, прыгает на корни деревьев, стукается вьюком о дерево; а если на ней сидит всадник, она не обращает на него никакого внимания, и ему приходится во время этих прыжков оберегать свои колени от ударов о стволы деревьев, а глаза – от острых ветвей.

Обходя наиболее глубокие болота, проводники нередко свертывают с тропы и уводят свои связки в чащу. Тут нещадно обдираются вьюки и ящики. Скоро на наших вьюках с мукой уже были разодраны в клочья простые мешки, которые мы надели сверху для предохранения брезентовых; якутские ящики, такие беленькие вначале и аккуратно обтянутые кожей, разбились и обтрепались.

Передвижение по болотам очень утомило и людей и животных. Не говоря уже о постоянном вытаскивании лошадей и груза из болот, одно пребывание в седле в течение десяти-двенадцати часов на лошади, которая судорожно бьется под вами, вытаскивая из трясины то передние, то задние ноги, чрезвычайно утомительно; поэтому мы вздохнули с облегчением, выйдя к берегу реки Томпо и увидав в десятке километров к востоку Окраинную цепь Верхоянского хребта.

Томпо – это большая река, которую здесь даже нельзя перейти вброд. Она вытекает из ущелья в хребте и рассыпается на протоки. Между ними галечные острова, покрытые тальниками, по берегам заросли тополей и елей.

В лесу мы нашли спрятанную ветку, сделанную специально для переправы каким-то заботливым путником. Но она мала для перевозки груза, и приходится привязать к ней два бревна. Кроме того, у нас с собой складная брезентовая лодка, которая помогла уже на Алдане. Она очень короткая, плохо управляется, но на нее можно нагрузить очень много.

На следующий день переправляют лошадей: прижав весь табун к утесу, страшными криками пытаются согнать его в воду вслед за несколькими лошадьми, привязанными к лодке. Но лошади убегают, взбираются на крутые осыпи, чтобы избежать воды, и после нескольких неудачных попыток удается заставить только двадцать пять лошадей войти в воду и переплыть реку. Они выходят дрожащие, унылые и покорно стоят на отмели. Остальных переправляют в поводу за лодкой.

Лошадям надо дать отдохнуть после тяжелых переходов по болотам с плохим и скудным кормом, и я отправляю их за три километра, на устье притока Томпо – Куранаха, где хорошая трава. Заодно их там подкуют – уже не меньше сорока подков сорвано в болотах. Мы сами остаемся у переправы, чтобы сделать экскурсию к окраине хребта и дать возможность Салищеву закончить наблюдения, необходимые, чтобы определить здесь астрономический пункт. Такие пункты он будет определять вдоль всего пути на расстоянии нескольких сот километров один от другого. Астрономические пункты будут точно нанесены на карту, и между ними расположатся участки дороги, снятые маршрутно-глазомерной съемкой, то есть по часам и компасу. Такая съемка дает ошибки в определении длины пути и направления, а астрономические пункты позволяют сделать карту более точной. Особенно важна проверка съемки по астрономическим пунктам при путешествии по лесам, где определения направления и длины пути очень неточны.

Хребет совсем близко, и нам не терпится попасть туда скорее. Что лежит за первой грядой? Может быть, мы увидим главную снежную цепь?

С моим помощником, горным инженером Протопоповым, мы идем пешком в горы вдоль Томпо. С трудом пробираемся по берегу под обрывами и нависшими кустами. Но вскоре утесы преграждают путь, и приходится влезать на склон. Лишь к вечеру мы достигаем устья большого левого притока, почти равного главной реке. Как мы позже узнали, это была река Менкюле.

На отмели мы увидели следы молодых и взрослых лосей, приходивших к водопою, но самих животных не видно. Решаем заночевать километрах в пяти от устья Менкюле: уже поздно, а дальше обрывы окончательно преграждают путь. Менкюле течет здесь в понижении, тянущемся за первой, Окраинной цепью, а Томпо идет навстречу Менкюле с севера. Это было первое географическое открытие нашего путешествия, так как на картах река Томпо была показана текущей прямо с востока. Мы устраиваемся на ночь у громадной кучи плавника – леса, принесенного рекой, и зажигаем его: отчасти, чтобы погреться, отчасти, чтобы отогнать комаров, которые сегодня нам изрядно досаждали.

Всякий опытный таежник, чтобы переночевать с удобством, устроил бы навес из ветвей и перед ним «надью» – два или три бревна, сложенных вместе. «Надья» горит всю ночь и хорошо согревает спящих под навесом. Но у нас не было топора, и мы устроили костер на площади в 200 квадратных метров! Костер горит на славу. Мы согреваем на нем консервы и затем ложимся с краю на горячую золу.

Утром приходится возвращаться: хотя впереди и неизвестная страна, но завтра караван должен выступать. На обратном пути мы взбираемся на Кюрынью – высокую гору в первой цепи к югу от Томпо. На этой горе, по поверьям якутов, образуются дожди; вчера весь день действительно вокруг горы клубились грозовые тучи. Поднимаемся сначала по лесу в влажной тени по глубокому мху; еще рано и холодно. Вскоре появляется кедровый стланец – цепкий кустарник, преграждающий путь своими бесчисленными ветвями, стелющимися по земле и затем дугообразно загибающимися вверх. Подниматься по зарослям стланца невероятно трудно. На вершине и на полянах следы медведей и ямки, вырытые в щебне: сюда медведи приходят погреться на солнце и отдохнуть от комаров, которые гудят в лесу. Настоящий медвежий курорт! Нигде не видно и не слышно медведей, но, может быть, у них сейчас «мертвый час» и за кустами мы найдем спящего мишку?

С вершины Кюрыньи изумительный вид во все стороны. Прежде всего мы смотрим, конечно, на восток: что там, в неизвестной стране? За понижением, в котором параллельно Окраинной цепи текут Менкюле и Томпо, возвышается высокая цепь с крутым обрывом – Скалистая, как я ее тотчас же назвал. За округлыми предгорьями этой цепи круто поднимаются ее обрывистые гребни с красновато-коричневыми скалами, тянущимися непрерывной стеной с юга на север по всему горизонту километрах в сорока – пятидесяти от нас. Высота ее местами до 2 тысяч метров, и нам кажется, что это и есть водораздельная Главная цепь Верхоянского хребта; но, как оказалось, до последней еще очень далеко.

На север горизонт ограничивают горы, лежащие за узкой щелью Томпо, но зато на запад глаз скользит по бесконечной равнине. Похожая на кожу пестрой лягушки, она покрыта светло-зелеными пятнами громадных болот и темными массивами лесов. Томпо и ее притоки, окаймленные желтыми полосами галечников, делят эту монотонную низину на неправильные треугольники. На горизонте можно различить высокий левый берег Алдана. И нигде ни одного человеческого жилья, ни дымка, ни покоса!

Кто бы мог тогда подумать, что на этой дикой реке в 1933 году начнется постройка культбазы для обслуживания кочевых эвенов; что к 1936 году здесь будут уже больница, школа с интернатом, ветеринарный пункт, зоопункт, электростанция, кинопередвижка; что приезжающие сюда эвены будут отдыхать в красном уголке, слушать радио, читать книги! Здесь впервые эвены увидели свиней и кур, животноводческое хозяйство, опытные посевы зерновых культур и огород.

На другой день мы вступаем в те бесконечные горы, о которых нам рассказали столько страхов. Лошади после отдыха выглядят свежими и веселыми и бойко идут вперед.

Наша тропа проложена по небольшой речке Куранаху. Она так мало протоптана, что часто очень трудно найти ее, особенно при переходе через реку. Постоянно переходя с берега на берег, тропа теряется, но Николай ведет нас уверенно: якут не боится отсутствия тропы.

На якутском языке дорога и след обозначаются одним словом – «суол», и действительно, наша дорога часто только след проехавшего год назад путника. Если дорогу преграждает болото, на котором трава разбита копытами, мы идем по целине или лезем в чащу, обдирая в клочья вьюки.

Николай уже стар, и наши якуты-рабочие втихомолку подсмеиваются над ним и сами часто выбирают дорогу по вкусу, особенно «леший» Оконохой (Афанасий), который никогда не ведет свою связку по тропе: то тропа слишком камениста, то вязка. И, догоняя караван, я всегда вижу по следам: вот прошли другие связки, а здесь, стороной, шел Афанасий.

На Куранахе веселее, чем в болотах Томпо, – светлые тополевые рощи, луга, галечники. Куранах значит «сухой», болот по нему нет. Очень часто мы едем по островам или приречным террасам, поросшим мелким тополем, по крепкой тропе. И лошади и люди отдыхают от бадаранов.

После ночевки на Куранахе мы переваливаем через гору на приток Менкюле – Нижний Харыялах.

По Харыялаху дорога быстро сворачивает в узкую, заросшую лесом долину его правого истока. Я задерживаюсь для осмотра утесов и, отстав от каравана на час, вижу впереди, в верховьях реки, два столба дыма. В июне и июле здесь очень мало дождей, все пересохло, к тому же на Харыялахе густой еловый лес (Харыялах значит «еловый»); в чаще ели увешаны гирляндами сухих светло-серых лишаев, которые мгновенно вспыхивают. Ели загораются одна за другой, и огонь сразу охватывает все дерево, превращая его в колеблющийся столб пламени; как только сгорают лишаи, огонь уменьшается и появляется черный дым.

Мы едем по самому краю обрыва: огонь захватил тропу и прижимает нас к речке. За площадью пожара находим утес, который надо осмотреть. Пока я записываю наблюдения, налетает порыв ветра, и пламя, страшно завывая, прыгает с утеса на утес, перебрасываясь на десятки метров, подобно какой-то гигантской огненной метле, вздымающей искры. Лошадь поворачивается спиной к пламени, прядает ушами, храпит.

Вечером я делаю строгий выговор рабочим за неосмотрительное курение, но никто не признается.

По Харыялаху мы входим в Скалистую цепь. Красноватые утесы известняков возвышаются по обе стороны речки метров на семьсот, от них в долину выдвигаются большие осыпи.

Наш караван медленно поднимается между осыпями, проходит ярко-зеленые лужайки, маленькие озерки и переваливает на восточный склон цепи, на речку Верхний Харыялах.

15 июля по ущелью этой речки спускаемся в широкую долину Менкюле, в то благословенное место с хорошим кормом, о котором нам говорили в Крест-Хальджае: «В Кюель-Сибиктя отдохнете и покормите лошадей перед подъемом на главный хребет».

Но Николай решил пройти дальше и остановился в Ойегос-Оттук («боковой корм») выше по реке. Хотя корм здесь хуже, мы решили сделать дневку, чтобы дать отдохнуть лошадям и осмотреть соседние горы.

С утра все настроены празднично: стирают белье, чинятся, пекут лепешки, идут на реку купаться. В экспедиции это все удовольствия, которым можно свободно предаваться только на дневках. Утром я записываю вчерашние наблюдения. В полдень снаряжаемся для экскурсии.

Уже садясь на лошадей, мы замечаем в полукилометре к северу и востоку два столба дыма. Петр Перетолчин, пожилой рассудительный рабочий, спокойно поясняет: «Это я разложил дымокур на редке, кони очень бьются, комаров много. Никуда огонь не пойдет – кругом болото. А другой дымокур Михаил на острове разложил». Я иду проверить, в самом ли деле все так хорошо, и невдалеке от палаток нахожу новый центр пожара в лесу: ветер уже перебросил огонь сюда, а два дымокура превратились в громадные ревущие пожарища, которые ветер гонит в нашу сторону. Мы пробуем ветками забить огонь, но не удается ликвидировать даже самый маленький из новых очагов пожара. Надо бежать: если ветер рванет сильнее, то через десять минут лагерь будет в огне. Прежде всего необходимо найти лошадей, чтобы вывезти груз. В другие дни поиски лошадей иногда затягиваются на два-три часа, но сегодня лошади близко и их вскоре удается привести.

Поспешно свертываемся, упихивая все кое-как; котел с тестом, приготовленным для лепешек, опрокинут, и тесто вытекает на мох. Огонь начинает перекидываться через последнее болотце в нескольких шагах от лагеря. Мы долго боремся с ним, забивая пламя ветвями; огонь все-таки побеждает, но у нас все уже завьючено, и караван уходит.

Мы идем еще два дня вверх по реке Менкюле. Это большая река, с быстрым течением, брод через которую очень опасен, и поэтому только в конце второго дня, когда река становится мельче, проводник переводит караван на другой берег.

Долина Менкюле здесь имеет ледниковый характер. Следы недавнего оледенения видны всюду: утесы, обточенные льдом, нагромождения валунов и мелкого рыхлого материала, так называемые морены, перегораживающие дно долины или тянущиеся вдоль склонов. Эти морены принес сюда ледник, спускавшийся с Главной цепи хребта и тащивший с собой массу камней, захваченных им со склонов и на дне. Ледник был длиной не меньше 100 километров и заполнил долину до высоты 400 метров. Это было давно, двадцать или тридцать тысяч лет тому назад; тогда весь Верхоянский хребет был покрыт такими ледниками, спускавшимися к равнине Алдана. Позже климат изменился, и ледники растаяли.

С Менкюле мы сворачиваем на ее приток Тебердень, который должен вывести нас к удобному перевалу. Три дня идем вверх по этой речке. Долина становится все мрачнее, горы высятся на целый километр. Наверху уходят к облакам темные утесы, внизу громадные осыпи спускаются к широкому плоскому дну долины, покрытому частью тополевыми зарослями, частью большими безотрадными галечниками (по которым так трудно идти лошадям). Нередко галечники прерываются белыми пятнами наледей.

Наледь, или по-якутски тарын, – это явление, характерное для сибирского севера в областях вечной мерзлоты. Зимой, во время сильных холодов, многие горные реки промерзают до дна, и вода просачивается через галечники берегов. Многочисленными струйками она вытекает из галечников на поверхность льда, разливается по нему тонким слоем, который вскоре замерзает. Таким образом за зиму намерзает слой льда толщиной в два-три метра и даже до восьми метров и покрывает не только реку, но и всю долину ее, иногда шириной до двух-трех километров и длиной от нескольких сот метров до десятка километров. Зимой, при 60-градусных морозах, тарын всегда покрыт водой, а летом, в июльские жары, это – мощные толщи льда среди зелени, не тающие до самой осени. Тарын захватывает и прибрежные леса, если они лежат на низкой террасе. Деревья от этого постепенно гибнут, и летом в долинах рек, на местах, где тарын стаял, образуются огромные площади галечников с засохшими серыми рощами.

Зимой тарын представляет большие препятствия для передвижения, а летом это излюбленная дорога для караванов лошадей. По тарыну лошадям идти хорошо: они не сбивают себе копыт, как на галечниках, и не вязнут, как на болотах.

На третий день мы начинаем подниматься наконец на Главную цепь, пройдя около 380 километров от Алдана и 190 километров от подножия хребта. Исчезли деревья, дно долины покрыто щебнем и округленными кусками песчаника, по которым лошади идут медленно, осторожно переступая. Наконец мы выходим на широкую седловину перевала. На западе вниз по Теберденю видны острые хребты, достигающие 2500 метров высоты, с обильным снегом, с цирками недавних ледников.

На восток лежит плоская долина, а за ней в мрачной завесе грозовой тучи – округлые горы; утесов почти нет. Это знаменитый Чыстай, который лежит по гребню Верхоянского хребта, – безлесное пространство (от русского слова «чистый»), где летуют эвены со своими стадами. Здесь много корма, но нет топлива, и нам нужно миновать Чыстай сегодня же.

Мы спускаемся по широкой долине – оказывается, это верховья Томпо. Хотя мы уже перевалили через Главную цепь, но все же не достигли бассейна Индигирки. Алданский склон хребта круче, размывается быстрее, чем индигирский, и река Томпо своими верховьями успела проникнуть на восточный склон Главной цепи и похитить верховья прежних притоков Индигирки.

В 15 километрах от перевала у первых деревьев, жмущихся к подножию гор, мы находим чумы эвенов (ламутов) и стада оленей. Становимся возле них на ночлег.

Мы прошли 400 километров, не встретив ни одного человека. Оймяконские якуты, числом около двух тысяч, жили в те годы по долине Индигирки и на нескольких притоках вблизи нее, а эвенов во всем бассейне Верхней Индигирки и в прилегающей части Верхоянского хребта было не более трехсот пятидесяти человек.

В 1926 году снабжение горных районов было поставлено еще плохо, эвены не были объединены в артели и кулаки-якуты могли еще эксплуатировать их, сбывая им по высоким ценам чай, табак, железные изделия и прочие товары и опутывая долговыми обязательствами. Теперь положение эвенов другое: они объединены в артели, товары получают из лавок и факторий по твердым ценам, никто не спаивает их и не отнимает за долги, как это делали купцы и кулаки до революции, ценную пушнину и оленей.

Утром мимо нас прогоняют оленей; они бегут со странным хорканьем, вытянув морды, и потом тесной кучей ложатся у чума; их рога подобны зарослям кустарников; когда северный олень лежит тихо в лесу на мху, его трудно сразу различить между кустами.

Я пытаюсь расспросить у эвенов о прямой дороге на Чыбагалах, но никто из них не ездил туда и не слыхал, есть ли такая дорога. Приходится покориться судьбе и ехать на Индигирку. Мы решаем, что в Тарын-Юряхе, на Индигирке, где есть фактория Якутгосторга, мы договоримся с доверенным фактории о нашем зимнем возвращении, о найме оленей, ибо ясно, что ни к какому пароходу в Якутск мы не попадем. Сегодня 21 июля, больше месяца со дня выхода; мы прошли 750 километров – по карте как раз столько было прямо до Чыбагалаха, а между тем мы только перевалили через Верхоянский хребет и до Чыбагалаха надо, наверно, идти еще целый месяц. Расстояние на местности значительно больше измеренного по карте, потому что мы не идем прямо, а делаем большой крюк к востоку по изгибам горной реки.

Переночевав еще одну ночь у эвенов, мы уходим через покрытые травой низкие горы на восток и незаметно переваливаем в верховья реки Брюнгаде, принадлежащей уже к бассейну Индигирки.

23 июля, после двух дней пути по широким долинам вдоль реки Брюнгаде, мы подходим к большой горной цепи, параллельной Главной. Цепь эта, которую я назвал Брюнгадинской, круто обрывается на юго-запад, ниже Главной, и на ней лежат только редкие пятна снега. Долина реки Брюнгаде, пересекая горную цепь, суживается, загромождена моренами древнего ледника, и то справа, то слева к ней подступают крутые обрывы.

На следующий день с утра, чтобы обойти утесы, нам приходится переходить несколько раз реку вброд. Перед этим два дня шел дождь, и Брюнгаде, довольно значительная река даже в сухое время, сильно вздулась. На втором броде последних лошадей в связках течение сдергивает вниз, и они едва добираются до берега. Третий брод страшен: мутная серая масса воды мчится бешеным потоком. Николай уже не решается искать брода, и вперед едет попутчик-эвен, который вместе с другим эвеном, якутом и якуткой вчера присоединились к нашему каравану. Эвен храбро гонит лошадь; вскоре она вся скрывается под водой и плывет, высунув голову и пофыркивая; всадник на своем высоком седле поднимает колени к подбородку. Доплыв до того берега, он возвращается обратно, но менее благополучно: поток срывает с седла переметные сумы, и они, как пара огромных пузырей, мчатся вниз по течению. Эвены и якуты уезжают вниз по реке в надежде, не прибьет ли сумы к берегу, а мы останавливаемся у брода. Я посылаю проводника вперед узнать, нельзя ли пройти этим берегом.

С вершины на левом берегу, на которую взбираемся мы с Протопоповым, открывается обширный вид на долину Брюнгаде и Брюнгадинскую цепь. Брюнгаде здесь стеснена в узкой долине, и древние ледники, спускавшиеся с Главной цепи, принуждены были, сливаясь, громоздиться в этом узком жерле, заполняя его.

К вечеру проводник нашел дорогу по левому берегу Брюнгаде, и мы идем следующий день по ней. Дальше нужно перевалить на север, в бассейн реки Эльги. Местность становится малоинтересной, горы еще высокие, но плоские. Селерикан, большой приток Эльги, вздувшийся от дождей, течет в сильно болотистой унылой долине. Николай дороги дальше не помнит, и караван наш блуждает но болотам и в чаще молодых лиственниц в поисках троп.

На следующий день, 28 июля, выясняется, что проводник уже окончательно не знает, куда идти. Неясные следы ведут вправо от долины Селерикана, и он уводит нас по ним. Взбираемся на перевал через правую цепь и видим на востоке широкую долину с большими лугами и по дальнему ее краю в вечерней дымке плесы большой реки. Это Индигирка.

С волнением смотрю я с перевала. Река, по которой никто не проплывал! Совершенно неизвестная область, куда действительно не ступала нога исследователя. Таинственная Индигирка, которая вдруг превратилась из географического названия в действительность, из тонкой черной полоски на карте – в большую, полноводную реку.

 

В ветке по Индигирке

9 июля мы спустились к райским пастбищам – в широкую здесь долину Индигирки. Слева в нее впадает река Эльги, и берега ее покрыты пышными лугами с перелесками. Даже лиственница, дерево несколько мрачное, кажется на фоне лугов более нежным. Лошади жадно зарывают морды в траву: на последней стоянке в лесу под перевалом им не пришлось особенно много пировать.

Идем наугад на север. Через несколько километров на лужайке попадается пустая юрта, по-видимому, зимник. Все повеселели, ведь мы миновали Верхоянский хребет и мрачные предсказания крест-хальджайцев не оправдались: у нас только одна лошадь хромает.

Вскоре находим другую, обитаемую юрту. Якуты со страхом и изумлением глядят вслед нашему каравану: столько вьючных лошадей здесь никогда не видали.

Встречаются табунки необыкновенно жирных лошадей; поглядев издали на наш караван, они испуганно убегают, вскидывая толстыми задами.

Минуем еще две юрты – Петра Слепцова и Петра Атласова, с которыми в дальнейшем нам придется еще встречаться.

Первого нет дома, а Петр Атласов провожает нас к берегу Эльги, к месту переправы. К устью, где нам хотелось определить астрономический пункт, подойти нельзя: там протоки и острова, поросшие лесом. Придется стать здесь. Атласов ничего не знает про дорогу на Чыбагалах. И немудрено: он бедняк, у него всего три коровы и ни одной лошади. Бедные якуты в те времена далеко не ездили – незачем (разве наймутся в работники к богачу гонять оленей с грузом); Атласов ездил только в Тарын-Юрях – селение в 50 километрах по Индигирке.

Вечером приходит Петр Слепцов, человек более богатый и самоуверенный. Приносит нам «кэси» – гостинец, который всякий гостеприимный хозяин обычно дает гостю, при этом всегда рассчитывая получить что-нибудь в обмен. «Кэси» Слепцова – это туяс молока и утки, за них я даю ему яркий бумажный платок. Разговор, как всегда, затягивается и не скоро доходит до интересующих нас вопросов.

– Есть ли отсюда дорога на Чыбагалах?

– Люди ездят из Тюбеляха, прямо никто не ездил.

– А как далеко до Тюбеляха?

– Кёсов сорок.

– А оттуда до Чыбагалаха?

– Не знаю, однако далеко, еще дальше.

– Не слыхал, где мука и масло, которые из Оймякона исполком повез для нас в Чыбагалах?

– Как же, слышал. Ваш груз месяц назад Мичика в Тюбелях на плоту плавил.

– А в Чыбагалах потом повезли?

– Нет. Люди говорят, в Тюбеляхе оставили.

– Можешь нас повести по Индигирке в Тюбелях с вьючными лошадьми?

– По Индигирке в Тюбелях только на лодке плавают – там ущелье, река глубокая, быстрая, много проток, островов. На лошадях кругом надо ехать.

– Как кругом?

– Через горы, по левую сторону.

– Что, это трудная дорога?

– Трудная: камня много, горы высокие, корм плохой.

– Через Тарын-Юрях пройдем?

– Нет, Тарын-Юрях на том берегу, останется в стороне, кёсах в пяти.

После долгих переговоров Слепцов соглашается провести караван в Тюбелях, если ему дадут шесть пудов муки.

Наш проект – съездить в Оймякон или Тарын-Юрях, прежде чем уходить к Чыбагалаху, и принять меры к организации зимнего каравана для возвращения в Якутию – оказался неисполнимым. В Тарын-Юряхской фактории сейчас никого нет, и она закрыта. А до Оймякона, улусного центра, далеко – около 150 километров, и поездка туда и обратно займет не менее десяти дней. К тому же там, как говорят, никого из нужных нам членов исполкома нет. Мы только зря потеряем драгоценное время.

Поэтому, если мы хотим попасть в Чыбагалах, надо рискнуть идти вниз по Индигирке, пока не думая об обратном пути. Мы должны очень спешить: половина лета прошла, а конечная цель, Чыбагалах, оказывается, все еще очень далеко; сколько до него от Тюбеляха, здесь не знают, и прямой дороги отсюда нет.

Утром я отправляю Михаила Перетолчина посмотреть, нет ли где сухостойного леса возле реки, чтобы сделать плот. Мне очень хочется исследовать Индигирку, проплыть по ней и вместе с тем дать отдых лошадям. Если весь груз мы отправим на плоту, лошади, идя порожняком в Тюбелях, немного отдохнут. Михаил возвращается весь расцарапанный, изъеденный комарами, проклиная протоки, Индигирку и лес. Он выяснил, что сухой лес расположен далеко от реки или на непроходимых протоках и доставлять его к Индигирке слишком долго.

В конце концов удается уговорить Петра Слепцова продать маленькую ветку и дать нам напрокат другую, побольше.

Большая ветка спрятана у Слепцова в кустах, и ее нам привозят на санях, запряженных быком. На Индигирке тогда еще не знали колесных экипажей, да они и непригодны на болотах; и летом и зимой здесь возили на санях сено, дрова, воду. Запрягали только быков, считая, что они сильнее. Некоторые якуты и выходцы из Лено-Алданского района иногда запрягали лошадей, но эта необыкновенная в здешних местах запряжка повергала местных якутов в изумление.

С устья Эльги я отправил обратно в Крест-Хальджай проводника Николая, который дальше уже не знал дороги.

1 августа наша экспедиция разделилась на две партии. Караван под начальством Протопопова переправился через глубокую Эльги, чтобы идти в Тюбелях через горы. Я с Салищевым и Кононом – якутом, исполняющим обязанности рабочего и переводчика, решили плыть втроем на двух ветках: я в маленькой, а мои спутники в большой. Но и большая лодочка так мала, что приходится привязать по бокам два бревна, чтобы она могла поднять двоих.

Для багажа мы берем на буксире нашу брезентовую складную лодку. В нее погружаем палатку, постели, продовольствие, астрономические инструменты.

В мою лодку беру только плащ и маленькие сумки для камней. Гребем мы легкими двухлопастными веслами, вытесанными из тонкого ствола лиственницы.

Предстоящий путь по Индигирке гораздо интереснее, чем через Верхоянский хребет. О строении хребта мы знали по краткому отчету Черского, а все сведения об Индигирке ограничивались лишь несколькими строками расспросных данных, помещенных в старой сводке географа Майделя. Майдель писал: «В то время как до впадения Нелькана верховье Индигирки с его многочисленными притоками течет по широкой, лишь местами прорезанной горными цепями равнине, с этого места прибрежный ландшафт совершенно изменяется. Левый берег горист почти до места впадения Селегняха, а правый низмен и болотист». И Майдель приводит рассказы об «ужасных болотах» правого берега Индигирки. Так было показано и на картах – низменность по правому берегу Индигирки с севера почти до самой Оймяконской впадины и по ее левому берегу дикий хребет Кех-Тас, отделенный от Индигирки большой рекой Сюрыктах-Арга.

Пускаясь вниз по Индигирке, я не надеялся встретить даже камни, не говоря уже об утесах, – где уж тут, когда берег низмен и болотист, – и я завидовал группе Протопопова, которая сделает интересное пересечение отрогов Кех-Таса.

Но плавание по Индигирке принесло много неожиданностей. Прежде всего река оказалась гораздо более мощной и быстрой, чем мы предполагали.

Как только мы выплыли из лабиринта островов, лежащих у устья Эльги, мы увидели широкую реку, несущую свои воды с бешеной скоростью. Мне в моей легкой лодочке было нетрудно переходить из протоки в протоку и приставать к утесам, но мои спутники скоро оказались в тяжелом положении: ветка с двумя бревнами да еще с брезентовой лодкой на буксире оказалась неповоротливой. Чтобы догрести от одного берега к другому, приходилось долго работать веслами, а за это время лодки уносило на много километров вниз. Поэтому нам сразу пришлось разделиться: я приставал к утесам и производил наблюдения, а Салищев плыл дальше и ждал меня через каждые 10–20 километров.

Моя лодочка была так мала, что, когда я ложился, мое тело заполняло ее целиком, и так неустойчива, что обернуться назад в ней нельзя, можно только слегка повернуть голову. Чтобы посмотреть назад, надо обязательно повернуть всю лодку.

Немного жутко плыть в такой скорлупке одному по большой реке. Лодка вздымается на плоских волнах стремнины и вертится в многочисленных водоворотах. Из всех рек, которые мне приходилось проплывать, Индигирка самая мрачная и страшная по своей мощи и стремительности.

Вскоре мы убеждаемся, как неверны сведения, собранные Майделем в низовьях Индигирки от местных жителей, вероятно никогда не ездивших сюда.

Покрытые лесом горы начинаются по обоим берегам от самого устья Эльги, а у Нелькана (реки, впадающей ниже Тарын-Юряха) на правом берегу вместо предполагаемой низменности поднимаются громадные темные горы с пятнами снега на вершинах, частью закрытых тучами.

На следующий день высокий горный хребет появляется и на левом берегу реки. У устья Неры, большого правого притока Индигирки, черные, голые, еще более высокие горы, покрытые обильными снегами. В виде зубчатых стен по гребням и вершинам выступают жилы гранита, придающие горам еще более мрачный и фантастический вид.

За Нерой долина Индигирки сразу суживается, течение все более и более ускоряется. С обеих сторон большие утесы и горы, покрытые облаками. Уже несколько дней идет дождь. Для первой ночевки приходится ставить палатку на узкой полосе галечника: каменистый склон слишком крут и на него не взберешься. К вечеру мы с ужасом убеждаемся, что вода необыкновенно быстро поднимается, река буквально вздувается. За час подъем воды достигает 10 сантиметров, а до нашей палатки от воды всего три четверти метра. Ночь проходит тревожно, я много раз выглядываю из палатки и вижу, что вода поднимается все выше и выше. В шесть часов утра приходится сняться с лагеря: вся площадка залита и вода уже лижет вход в палатку.

В течение следующих 10 дней вода в Индигирке упала так же быстро, как поднималась. Еще день плавания по бешеной реке, на быстринах скорость доходит уже до 15 километров в час. Возле утесов плыть опасно: вода с силой бьет в них и от выступов идут гребни валов. Но мне надо держаться возле самых утесов, чтобы их изучать. Работа требует большого напряжения: нужно одновременно править веткой, глядеть на утес, зарисовывать складки пластов, записывать, фотографировать. Как назло, много интересных складок, а чуть положишь весло – ветку в водовороте поворачивает и наносит боком на вал под утесом. А если захлестнет волна, скорлупка тотчас потонет. При таком стремительном движении вдоль утесов надо еще уловить момент, чтобы пристать, – нельзя же проезжать мимо утеса, не осмотрев его. И вот смотришь, нет ли у подножия утеса камня, за которым затишье, и на быстром ходу круто подворачиваешь к берегу, стараясь, чтобы нос лодки попал как раз за камень, иначе снесет или опрокинет.

К вечеру проплываем устье Ольчана, за ним утесы становятся еще грознее. Одна за другой три воющих и шипящих стены проносятся мимо меня. Но вот река мчит прямо на отвесные скалы четвертого утеса, которые острыми зубцами разрезают воду, ревущую и пенящуюся в больших валах. Работая изо всех сил веслом, едва ухожу от страшного утеса, и еще не успевает мелькнуть мысль: «А что случилось здесь с грузовыми лодками?» – как вижу их у берега.

Оказывается, опасаясь утеса, они свернули в протоку у правого берега между галечными отмелями, которая казалась глубокой, а кончилась мелким перекатом. Брезентовую лодку долго тащили по камням, и дно ее, наверно, протерлось.

Становимся на ночлег, перевертываем лодку; действительно, во внешнем брезенте дыра, и надо наложить заплатку.

Утром, пока Конон чинит лодку, мы с Салищевым решаем сходить на соседнюю гору в надежде увидеть на востоке или севере пресловутую низменность Майделя.

Поднимаемся на склон крутой горы, вершина которой скрыта в облаках. С высоты открывается вид вниз по долине Индигирки, низменностей и болот здесь никаких нет. Несколько горных цепей, из которых самая большая закрыта облаками, пересекают реку к югу от Ольчана. Цепи эти идут в широтном направлении, поперек реки, и Индигирка разрезает их по узкой долине, местами превращающейся в настоящее ущелье. Особенно интересны громадные террасы в долине реки на высоте от 10 до 350 метров. Ровные поверхности террас указывают на то, что не так давно вся эта горная страна была гораздо ниже, затем начала подниматься, а Индигирка в это время энергично прорезала свое ущелье.

На этой вершине мы с Салищевым окончательно убедились в том, что нами открыт новый большой хребет. Уже когда мы доплыли до Неры, стало ясно, что цепи левого берега Индигирки продолжаются к востоку от реки. Теперь, глядя на бесконечные горные гряды, преграждающие горизонт на севере и юге, я понял, что мы находимся в сердце огромного хребта. Припоминая описанные Черским на его пути из Оймякона в Верхне-Колымск высокие безлесные цепи, уходившие на северо-запад, и сопоставляя это со сведениями других путешественников, прошедших по Верхоянско-Колымскому тракту, о направлении хребта Тас-Хаяхтах, я решил, что огромный хребет тянется непрерывно от Полярного круга через Индигирку до Колымы. В него входят и хребет Тас-Хаяхтах на севере, и таинственный Кех-Тас на левом берегу Индигирки, и те высокие цепи, которые синеют, перед нами, и Улахан-Чыстай Черского.

Эти выводы о существовании единого громадного хребта подкреплялись и геологическими данными: и мои наблюдения, и отчет Черского – все доказывало, что здесь проходит мощная складчатая система, параллельная Верхоянскому хребту.

Возбужденные нашим открытием, полные желания проникнуть скорее на север через эти неизвестные цепи, «пустились мы к лодкам.

К полудню Конон закончил починку брезентовой лодки, и мы едем дальше. Погода начинает проясняться, и мы спешим в Тюбелях, чтобы успеть сделать там астрономические определения до прихода каравана. Но вот беда: мы не знаем, где мы! Может быть, мы уже незаметно проплыли Тюбелях и скоро попадем на знаменитые пороги? По старым картам селение Тюбелях стоит на правом берегу, немного выше Ольчана, а большая река, которую мы прошли вчера, не чем иным, кроме как Ольчаном, не может быть.

На правом берегу в лесу показывается дымок и несколько пасущихся лошадей. Мы останавливаемся. Конон уходит в лес и находит юрту, где живет семья якутов; но взрослые, оказывается, уехали на отдаленный покос, а дома остались дети, которые могли только рассказать, что до Тюбеляха еще далеко.

На шестой день плавания река становится еще стремительнее. В извилистых ущельях с отвесными стенами она пересекает несколько горных цепей и наконец выносит нас в небольшое расширение. Очевидно, сейчас будет Тюбелях. Вот еще утес, а возле него река уже вся покрыта пеной. Мне удается проскочить, а неуклюжая большая лодка попадает в пенящиеся валы, и ее заливает до половины. Немного дальше, в просвете протоки левого берега, мелькнули две юрты. Я гребу изо всех сил, чтобы пристать к берегу, но быстрое течение уносит ветку далеко вниз, и мне удается задержаться лишь у маленького островка. Вслед за мной идет к берегу и большая лодка. Выйдя с быстрины в заводь, она вдруг ударяется о корягу и опрокидывается. Салищев и Конон летят в воду и выбираются на островок мокрые с головы до ног.

За протокой обширный луг, выбитый скотом, стадо черных с белыми пятнами коров и две юрты – зимняя и летняя. Вдали, у гор, чернеет простой сруб старинной часовенки. В юрте живут старуха, молодая якутка и ребятишки.

Конон начинает длинный разговор: сначала надо рассказать, кто мы и откуда появились так внезапно. Потом переходит к расспросам:

– Чья это юрта?

– Мичика Старков хозяин.

– А где сам Мичика?

– В Оймякон поехал, в исполком.

– Надолго уехал?

– А вот узнает в исполкоме, что делать с мукой, которую он для экспедиции сюда приплавил.

– А где же мука?

– Внизу, у дальнего Егора.

– Где он живет?

– На том берегу, кёсах в двух с половиной.

– А где масло?

– В погребе у нас спрятано.

– Вы не слыхали, есть дорога в Чыбагалах по этому берегу?

– По этому берегу не ездят. Если на тот берег переправиться, можно в Мому поехать, ниже порогов; там много жителей, луга хорошие, скота много.

Женщины живут в этой узкой щели между высокими хребтами, загораживающими солнце, и не знают ничего, кроме Тюбеляха. Даже весь Тюбелях они не видели. Старуха ездила однажды зимой за три кёса вниз, а дальше ничего не знает. Она говорит, что есть где-то внизу, в конце Тюбеляхской долины, в пяти кёсах, дальний Иван, который все знает.

Я решаю стать километрах в восьми ниже юрт, у устья реки Иньяли, куда выйдет наш караван, и постараться собрать в это место масло, муку и затем искать проводника.

Иньяли и впадающая против нее река Еченка текут в мрачных глубоких долинах, среди высоких гор с большими серыми галечниками. Вверх по Еченке видны высокие снежные пики.

Возле устья Иньяли также есть юрта, и жители встречают нас радушно. Но сведения самые неутешительные:

– По этому берегу люди в Чыбагалах не ездят. Переправляйтесь на тот берег, потом горами пройдете в обход порогов, перевалите на реку Тиэхан-Юрях, потом спуститесь в Мому – много людей там живет.

– Зачем нам в Мому? Нам нужно в Чыбагалах.

– А как же иначе? Из Момы переправитесь опять через Индигирку и пойдете на Чыбагалах. Там три брата живут, якуты. Место хорошее, корма много, людей мало.

– Ведь в обход через Мому очень далеко?

– Наверно, далеко, кёсов сорок или пятьдесят.

Вместо остающихся по Индигирке до устья Чыбагалаха сотни километров, оказывается, надо в обход через Мому сделать не менее 350 и при этом дважды переправиться через Индигирку!

Вот она – мчится перед палаткой, а в лесу на том берегу едва различаешь деревья. Как тут на ветках мы будем перевозить две с половиной тонны груза и переправлять через бурную реку наших измученных лошадей?

К счастью, один из здешних якутов, Николай, вспоминает, что есть дорога по левому берегу, также в обход, также не то на 30, не то на 40 кёсов, без переправы через Индигирку, но зато с тяжелыми бродами, с перевалами, болотами. Он сам ездил по ней, но так давно, что не сможет провести.

Еще два дня продолжаются поиски проводника. Наконец приводят дряхлого старика Алексея.

– Рассказывай, друг! Капсе, дагор!

– Нечего рассказывать, стар я стал, никуда не езжу. Что люди расскажут, то и повторяю.

– А раньше ездил?

– Молодая сила была, всюду ездил: и вверх ходил, и в Мому, и на Чыбагалах.

– А на Чыбагалах каким берегом ездил?

– Этим берегом, этой стороной, через горы. Сначала по Иньяли вверх, потом перевал высокий, долго идти. Выйдешь на Юрынью, по ней вниз пойдешь. Давно ездил, больше тридцати лет прошло. Плохо помню, как ехал.

С трудом вспоминает старик, как идет дорога. В конце концов он соглашается показать нам дорогу, но просит, чтобы помогали ему в пути и на ночевках. Решаем, что лучше такой проводник, чем переправа через Индигирку.

9 августа приезжает Мичика (Дмитрий) Старков. Это человек совсем другого склада. На вид невзрачный: треугольное сморщенное лицо, редкие черные волосы на подбородке (якуты выщипывают бороду), сгорблен. Но он бесстрашный и предприимчивый человек. Узнав в Оймяконе, что мы уже проехали вниз, Мичика проплыл за два дня из Оймякона 400 километров в ветке. Он один из немногих гоняет плоты по Индигирке и дальше всех проникал на лодке в страшное ущелье ниже Тюбеляха. Мичика первый в этом году поднялся на лодке от Тюбеляха до Оймякона, а до сих пор плавали только вниз или поднимались вверх недалеко, не больше 30–50 километров. Надо видеть, как передвигаются по реке якуты в своих лодках, и видеть Индигирку, чтобы оценить этот подвиг. Индигирская ветка, у которой для скорости хода дно закруглено, слишком вертка, чтобы можно было работать в ней шестом стоя, как делают на своих стружках русские; якуты садятся на дно ветки и, быстро-быстро перебирая двумя короткими палочками, медленно передвигаются вверх по реке.

Мичика сразу приводит в порядок все дела. Муку он хочет перевезти на своей ветке на левый берег и сложить километрах в двадцати ниже, откуда мы привезем ее на наших лошадях. Масло уже привезено и лежит на берегу в мохнатой черной коровьей шкуре.

На Чыбагалах через горы Мичика поведет нас сам.

Мы расспрашиваем всех про знаменитое «коровье вымя», о котором говорил Николаев, но никто таких гор не видел, и Мичика насмешливо улыбается. Про якута Ивана, живущего на Чыбагалахе, он не знает.

10 августа около полудня наконец из ущелья Иньяли появляется наш караван. Лошади имеют очень унылый вид, хотя семь или восемь из них идут порожняком. У многих лошадей видны ребра и выдаются кости таза. Ясно, что необходим отдых, иначе мы не дойдем до Чыбагалаха.

К тому же Петр повредил себе ногу. В первый же день он, нагибаясь к ручью зачерпнуть воды, вывихнул ногу и растянул сухожилие. Вот уже девять дней, как его поднимают на лошадь.

Путь каравана через горы был тяжел: пришлось перевалить через несколько высоких горных цепей, пройти в долинах рек по речным галечникам, по каменистым ущельям, через глубокие броды и болота. Если нам предстоит еще много таких перевалов, то лошади вряд ли выдержат.

После однодневного отдыха я посылаю за мукой по тропе вниз по Индигирке двадцать более крепких лошадей. Одновременно мы с Протопоповым сплывем по реке посмотреть утесы, насколько возможно дальше, и увидать хотя бы начало знаменитых порогов. По рассказам Мичики, ущелье Индигирки в порогах узко и извилисто, так что вода должна с громадной силой ударять в утесы. Берегов, к которым можно было бы пристать, там совсем нет: горы обрываются утесами или крутыми осыпями. Никто из якутов не решался пускаться на лодке или плоту в ущелье, но есть предание, что более двухсот лет назад партия из семи казаков и якутов пыталась спуститься по порогам. Лодка их разбилась, и спасся только один, по имени Тихон. Он выплыл на обломках к устью речки, которую теперь называют Тиэхан-Юрях («Тихонова речка»).

Пороги Индигирки всегда очень сурово встречали исследователей, которые хотели пройти через ущелье. Впервые проплыл страшные пороги Индигирки несколько лет назад геолог Васьковский.

Сам Мичика доходил до начала ущелья, а зимой проезжал его на оленях. Ветер в ущелье так силен, что сдувает снег со льда, а оленей с нартой по льду тащит на утесы.

У нас осталась только моя маленькая ветка. Она поднимает одного человека, и, чтобы сесть в нее вдвоем, придется привязать к бортам два бревна.

Мы выезжаем в самом хорошем настроении. Индигирка снова мчит нас. Первое расширение Тюбеляха быстро кончается; мы проплываем узкое ущелье, где река не более 300 метров ширины, и попадаем во второе расширение.

Впереди серо-розовая гранитная цепь, голой стеной преграждающая путь. Индигирка бросается влево и течет на запад вдоль гор.

Снова начинаются острова. Внезапно между галечниками мы видим ряды высоких скачущих гребней. Они в соседней протоке, и мы отделены от них узким галечным островком, но протоки сейчас сойдутся. Тщетно стараемся отгрестись, течение мчит нас со скоростью поезда, под островом валы захватывают всю реку. Первый же вал, в который мы врезаемся, наполняет нашу лодку до половины, второй заливает ее до краев. Но бревна поддерживают нас, и мы не тонем, а плывем, сидя по пояс в воде. Встречные валы продолжают наступать. Гребем к правому берегу; слева все еще валы, но лодка под водой двигается невыносимо медленно, и ее тащит вниз, ко второй части порога, где начинается ряд новых валов.

Напряженно гребя, нам удается за несколько метров до нижних валов пристать к утесу. Вылезаем на берег, выливаем воду из лодки, из сапог, из карманов – всюду полно.

Осматриваем утес, отбиваем образцы и начинаем готовиться плыть дальше: снимаем сапоги, вешаем пояса с записной книжкой и фотоаппаратом на шею. Со слабой надеждой выгрести через шиверу влево, за валы, пускаемся в путь. Но, конечно, посудина наша слишком тяжела и неповоротлива. Первая гряда валов, несмотря на то что лодка направлена по всем правилам, в разрез вала, заливает ее.

Снова сидим в воде, но на этот раз дело опаснее: здесь водовороты, лодку под водой накреняет так, что мы вот-вот вывалимся из нее. Опять надо грести к правому берегу и отливать воду.

Эти два происшествия показали нам, что пускаться с таким судном в большие пороги чересчур опасно.

Вновь садимся в лодку и гребем к левому берегу: надо найти место, куда перевезли муку. Вдоль берега навстречу нам медленно плывет в ветке якут и машет нам рукой – это он возил муку; штабели ее видны на берегу. Как приятно видеть пятнадцать мешков ржаной муки, пшеничной и крупчатки! Это обеспеченная осень и часть зимы. Теперь, во всяком случае, мы не умрем с голоду, даже если застрянем в горах.

Индигирка все так же быстра и мощна. Она, как будто предчувствуя тесноту ущелья, тяжко дышит. Есть места на быстринах, где вздымаются плоские, без гребней, волны в полметра вышиной. Жуткая река! В особенности страшно на ней в хрупкой ветке. Колоссальные размеры реки и окружающих гор, бешеный бег воды, грозное шуршание гальки под водой – все это подавляет человека.

Только к вечеру мы достигаем конца расширения. Направо мелькнула юрта, дальнего Ивана, «который все знает», налево две пустые юрты. Километрах в пяти ниже начинается ущелье, пересекающее гранитную цепь гольцов. Это действительно узкая извилистая щель в горах, и мы видим только ее начало, где бурлит вода среди голых красно-серых гранитных скатов.

Нам очень хотелось осмотреть начало ущелья, но уже поздний вечер, и экскурсию в ущелье можно выполнить только завтра, затратив на это целый день. А потеря дня, когда до Чыбагалаха еще 350 километров, недопустима; к тому же я велел Якову, младшему из наших якутов, ждать нас с верховыми лошадьми у штабеля муки только до полудня завтрашнего дня, а туда еще надо пройти пешком 25 километров.

Решаем ночевать в последней пустой зимней юрте. Разжигаем огонь в камельке, находим медный сломанный чайник и устраиваем его над очагом. Только мы с наслаждением начали сушиться перед огнем, как приходит молодой якут. Я объясняю ему, что мы приехали осмотреть ущелье, ночуем в его юрте, и как гостинец – «кэси» отдаю ему лодку. Он улыбаясь объясняет нам, что в юрте ночевать нельзя – много блох, «былахы», и показывает, как они скачут. Действительно, по земляному полу со всех сторон скачут блохи, взбираются по сапогам, по одежде в таком количестве, что становится страшно. После выезда якутов в летнюю юрту блохи развелись на земляном полу из отложенных в пыли яиц и теперь в первый раз в жизни хотят позавтракать свежей кровью.

Опрометью мы выскакиваем из юрты и раскладываем костер во дворе. После нашего сегодняшнего двукратного купания августовский вечер на 65-й параллели кажется прохладным, и нам приятно понежиться у костра. Солнце зашло, и на севере зубчатый гребень гранитной цепи чернеет на светлом небе.

На ночь залезаем в амбарчик и зарываемся в оленьи шкуры, которые обнаружили там. Завтра нам предстоит неприятная прогулка – без дороги по затаеженным горам.

Выходим рано, по мокрой траве. Переход вдоль берега дается тяжело. Всякий, кто ходил по горной тайге, знает, что пройти 25 километров без дороги нелегко. Идете вы по мху – нога вязнет в нем, идете по болоту – тоже вязнет. По самому берегу Индигирки идти нельзя: часто выступают утесы, и нам приходится несколько раз переваливать из одной долины в другую и снова взбираться по крутому склону. До склада муки добираемся только к вечеру.

Яков, к счастью, догадался ждать нас позже назначенного мною срока.

Темнеет, но надо ехать обратно. До темноты минуем несколько юрт у нижнего расширения Тюбеляха; в них оживление: женщины и девушки доят коров.

Дорога от юрт поднимается сразу на древнюю террасу. Темно, глубоко внизу блестят плесы Индигирки, а за ними чернеют гряды гор, кажущиеся ночью еще более высокими.

Ночи уже темные, и сегодня хорошо вызвездило. Приятная прохлада. Завернувшись в бурки, которые привез Яков, мы наслаждаемся отдыхом после утомительного дня. Около часу ночи приезжаем в лагерь. Похлебка из консервов служит нам лучшей наградой.

 

Где же наконец Чыбагалах?

Еще два дня мы проводим в Тюбеляхе: надо починить «бото» и Мичика не готов. Опять на траве наворочены целые стога сена, и Афанасий пришивает новое сено к изношенным покрышкам «бото». У нас не хватает шпагата, чтобы сшивать «бото», и приходится изобретать, чем бы его заменить. Обстригаем хвосты и гривы у лошадей и даем якутам сучить нитки. Чтобы заменить порвавшиеся ремни и веревки для увязки вьюков и для поводов, разрезаем черную коровью шкуру, в которую было завернуто масло, привезенное Мичикой.

Я стараюсь уменьшить число вьюков, чтобы увезти с собой побольше муки. Брезентовая лодка нам больше не будет нужна, и мы разрезаем ее на потники, на мешки, на ремни. Весь лагерь занят хозяйственными делами.

Петр сидит у костра и что-то чинит: он не может принять участия в общей работе из-за больной ноги. Я предлагаю ему остаться в Тюбеляхе, с тем что на обратном пути мы пришлем за ним, но он ни за что не хочет: «Я здесь умру от тоски».

16 августа на жирном белом коне приезжает Мичика. Якуты отличают семь степеней жирности коней; высшая степень – когда на спине слой жира в два пальца. Конь Мичики относится к этой высшей степени жирности. Якуты пускают лошадей на долгие сроки в луга, чтобы потом на такой жирной лошади сделать короткий и быстрый переезд с тяжелым вьюком, доведя животное почти до истощения к концу четырех-пяти недель. Дольше лошадь не выдерживает, сбиваются копыта. Чтобы такая жирная лошадь не опилась и не задохлась, ее перед поездкой выдерживают дня два-три без корма. Мичика первые три дня держит своего коня на привязи – «кормит у столба», как говорят наши русские рабочие, – и отпускает лишь под утро на два часа пощипать травы.

Такой способ особенно пригоден для переездов по районам со скудным кормом и для зимних перегонов.

Якуты очень удивлены, что наши кони идут уже два месяца, – при их системе за это время кони давно бы погибли. Особенно поражают их подковы: на Индигирке кованых коней видят в первый раз. Но я удовлетворен: только благодаря подковам мы прошли так далеко; даже якутские рабочие – непримиримые противники подков – теперь сами подтягивают ослабевшие гвозди. Каждый рабочий начинает дрожать за своего коня, так как запас подков уже кончился.

Мы уходим вверх по долине Иньяли прямо на запад. Дно долины занято то галечниками, то обширными тарынами, то лесами или лугами с обильной голубикой.

С первого же дня выясняется, что лошади далеко не те, что прежде. Карька и Пегашка падают на всех бадаранах, и их приходится развьючивать и поднимать.

Каждый день я отмечаю в журнале: «Лошадь № 1 сильно захромала и с трудом дошла до стоянки», «Лошадь № 5 сильно захромала и освобождена от груза». Что-то будет! Подков нет и «заводных» (запасных) лошадей – также.

18 августа. Долина Иньяли разделяется на две, с юга подходит большой приток Силяп. За ним, южнее, тянется громадная гранитная Силяпская цепь со снегом. Между Силяпом и Иньяли, на стрелке, – огромная изолированная вершина под сплошной шапкой снега. Это группа Чен – самая высокая гора в этой части хребта. Длинные языки снега спускаются с нее в узкие ущелья, загроможденные моренами. Мичика рассказывает, что раз он в погоне за горными баранами поднимался на Чен, шел туда целые сутки, дошел до снега, видел в ущельях ледники – поэтому гора и названа Чен («чен» – лед в углах юрты, скапливающийся зимой под нарами).

20 августа из узкой долины нижнего течения Иньяли мы переходим в громадное расширение ее верховьев. Всю эту котловину наполняли когда-то ледники: одни спускались с Чена, другие – с северных и западных гор и сливались в узкой долине Иньяли.

Два следующих дня мы идем на восток по моренам северного края долины, все время в виду Чена – от него никак не уйдешь. Бесконечные холмы морен занимают все подножие горного склона и поднимаются до высоты в 400 метров над дном долины; следовательно, толщина ледника была здесь не меньше 400 метров.

Каждый день я отстаю, осматривая утесы, и потом нахожу дорогу по следам. Теперь тропа через Верхоянский хребет кажется мне трактом, так как здешняя тропа не более чем след. На моренах еще хуже – камни, сухой мох, и копыта лошадей не оставляют следа; но я приобрел большой опыт, а кроме того, мой белый конь – настоящий следопыт. Когда мне нужно вести геологические наблюдения и некогда высматривать следы, конь сам находит дорогу, даже на моренах. Почти всегда он безошибочно решает, куда идти, и редко приходится его направлять.

22 августа достигаем прекрасных зеленых лугов в верховьях Иньяли. Лес растет только по краю долины, редкий и кривой; недалеко уже граница леса.

Несколько лошадей в ужасном состоянии: они ходят на трех ногах, поджав заднюю, сбитую. Ясно, что не только до Чыбагалаха, но даже через перевал, который предстоит нам завтра, они не пройдут. Единственное средство – оставить здесь часть груза и наиболее слабых лошадей. К нашему возвращению они могут поправиться.

У края леса на каменной россыпи (чтобы не захватил лесной пожар) строим маленький квадратный сруб. Сверху кладем от дождя брезент и на него бревна и камни – от медведей. От людей охранять не надо: здесь не знают, что такое воровство. Отбираем все, что не понадобится в течение месяца: часть муки и масла, крупы и консервов и всю тюки с коллекциями. Страшно бросить их среди гор, но, кто не рискует, тот не выигрывает.

Пройдя немного дальше к перевалу, оставляем на лугах трех лошадей – Карьку и двух белых коней.

Подъем на перевал в бассейн Чыбагалаха тяжел и каменист. Снова лошади сбивают ноги. Теперь каждый жадно смотрит на мох, не найдется ли потерянная подкова, чтобы можно было отсрочить гибель своего коня. А как вначале смеялись якуты, когда я соскакивал с седла в болотах Томпо, чтобы подобрать подкову! Когда мимо проходит караван, я тревожно смотрю на ноги: у какого коня еще свалились подковы и какой начинает хромать. Яков всегда первый кричит: «Начальник, боккот нет!»

С высокого перевала видны снова снежные цепи: на востоке, западе, на юге и севере. На севере в дымке – какой-то новый хребет. Когда же они кончатся?

По мрачному ущелью небольшой речки опускаемся к Мюреле. Это самый крупный приток Чыбагалаха.

На спуске встречаем первого человека после 200 километров пути: вблизи речки стоит чум бедняка эвена. Семья его состоит из семи человек. Им принадлежит всего семь оленей и две или три собаки. Эвен с сыном приезжает к нам верхом, сидя, согнувшись в комок, на передних лопатках оленя; у оленя маленькое седло в виде двух подушечек лежит прямо на лопатках и стремян нет. С любопытством эвены рассматривают людей, лошадей и палатки. Наш приезд для них так же необычен, как падение метеорита: они в первый раз видят русских. Отец только раз в жизни ездил в Оймякон и, кроме маленького участка верховьев Мюреле, ничего не знает.

У него трудно что-либо узнать про дорогу.

– Как пройти на Чыбагалах?

– Какой Чыбагалах? Не знаю, где это.

– Ну, а куда эта река, Мюреле, течет?

– Далеко течет. Узкое ущелье, потом выходит опять на широкое место. В Индигирку течет.

– Прямо в Индигирку или в Чыбагалах?

– Не знаю, сам не видел, люди не говорили. Вот здесь, у себя, знаю, какие реки. Налево кверху Дядя, потом Дися. А Чыбагалаха нет…

По мере того как мы идем, Чыбагалах отодвигается все дальше на север.

Но и в географических познаниях Мичики неожиданно сказывается пробел: он дальше дороги не знает. В Чыбагалах он заезжал снизу, от Момы, и на Мюреле никогда не бывал. Однако это его не смущает: как не доехать, если есть след – «суол»! От его храбрости мне делается немного жутко: идти с караваном из сорока истощенных и хромых лошадей – это не то, что проехать налегке на свежей и жирной лошади. Я спрашиваю Мичику:

– Сколько до Чыбагалаха?

– Кёсов двадцать, может, и больше.

– Пройдем ли по Мюреле, говорят, очень тяжелые броды?

– Что ж, обойдем как-нибудь.

Вообще ничего страшного для него нет.

Ущелье Мюреле самое суровое из всех виденных нами до сих пор. За рекой высится новая цепь – гранитная, с рядами вершин, похожих на страшные башни и зубцы. Я стараюсь между ними узнать «коровье вымя» – дойдем же мы до него наконец! Но эти острые вершины похожи не на вымя, а скорее на рога.

Над глубоким и мрачным ущельем реки нависли тучи, и зубцы утесов открываются сквозь них лишь иногда.

Внизу ползет наш измученный караван. Тропа то и дело выходит на галечники, по которым то одна, то другая лошадь скачет на трех ногах. Тропы, собственно, нет, просто Мичика ведет нас по вдохновению. Чтобы избежать утесов, приходится много раз переходить реку; она все многоводнее и бурнее. С гранитного плато спускаются крутые потоки, пенящиеся среди светлых глыб гранита. Один поток особенно хорош. Он идет в узкой щели, засыпанной глыбами гранита величиной с дом. Мутно-зеленая вода его бурлит между глыбами, и с трудом можно заставить лошадь идти вброд.

В ночь на 25 августа в горах выпал снег. У нас начинаются дожди. 26 августа находим в долине большой луг и оставляем на нем еще двух хромых лошадей. Едва освобожденные от седел, они начинают жадно есть траву.

Проходим большой тарын в устье притока, каньон этой речки выходит из гранитов слева. Я доказываю Мичике, что, судя по схеме, которую мне дал в Тюбеляхе якут Николай, дорога уходит в Мюреле именно по этой речке и что пора уходить: броды становятся слишком глубокими. Но Мичика улыбается: «Здесь самые большие горы» – и ведет нас еще два раза через Мюреле. На втором броде последних лошадей в связках сносит – Мюреле стала уже большой рекой.

27 августа – последний день по Мюреле. С утра захромали еще два коня. Мы вступаем в область моренных валов. Между ними болота, в которых вязнут и падают ослабевшие кони. Подходим к месту, где, по мнению Мичики, должен быть брод; но здесь пасует и Мичика, он даже не пробует брода: серо-зеленые валы широкой реки не обещают ничего хорошего. Пробираемся дальше по левому берегу у подножия осыпей, которые здесь опускаются в реку. За ними опять морены и болота. Наконец с перевала через морены видим, что дальше река идет в узком сером ущелье и по левому берегу не проберешься. Смотрю на Мичику. Он спокойно поворачивает в горы: есть след.

Действительно, гранитное плато, сквозь которое мы шли по каньону Мюреле так долго, кончается. В понижающихся горах есть лазейка – седловина, через которую можно спастись из мрачной долины, настоящей долины смерти.

Но спасение это стоит не дешево: мы поднимаемся на перевал по древней морене, представляющей скопление гранитных глыб, покрытых мхом и редким лесом. Лошади попадают копытами в щели между камнями. Теперь падает не только Пегашка, но и многие другие, которые считались вполне надежными.

С трудом в темноте достигаем перевала. Далеко ли корм, Мичика, конечно, не знает, и приходится стать здесь же, на перевале, на болоте, где свободны от воды только маленькие каменные площадки.

Семьдесят километров каньона Мюреле остались надолго памятными.

С перевала на севере до самого горизонта видны снова гребни гор, но уже не снежные и не такие страшные, как пройденная цепь. Мичика показывает на самую дальнюю: «Вот эти горы за Чыбагалахом». Но как-то не верится: неужели Чыбагалах в самом деле существует?

Утро 28 августа. Сегодня предстоит спуск по таким же покрытым мхом глыбам, по каким мы поднимались вчера.

Через два километра вступаем в долину Нокёна. Это небольшая, но бурная речка, скачущая и пенящаяся по гранитным глыбам. Мичика храбро въезжает в воду, его конь все еще толст и крепок, но нашим это не по вкусу. Злая Рыжка Иннокентия, давно забывшая, как она бросалась на людей, била их копытами в грудь и кусала, падает в потоке. На ее вьюке положен пудовый мешок с образцами горных пород, вода подхватывает его и уносит. Чернов храбро бросается в воду и спасает драгоценный груз.

Еще два брода через Нокён, снова перевал; затем по крутому склону, покрытому мхом, мы сползаем к тому же Нокёну. Чудесная лощина, вся покрытая густой травой, раскидистые лиственницы у воды. Здесь останавливаемся на ночлег. Сегодня прошли только 12 километров, но надо подкормить лошадей: ночью на болоте они напрасно бродили в поисках травы.

Только на следующий день около полудня с обрыва плато мы видим наконец Чыбагалах: глубоко внизу он пересекает долину, подмывает утесы, бурлит. Эта река не меньше Мюреле. Прямо под нами луга, и на них у реки группа юрт.

В бесконечных горах на западе я опять стараюсь разглядеть пресловутое «коровье вымя».

Спускаемся к юртам, разбиваем возле них палатки. Лошадей привязываем всех в ряд у изгороди; теперь их только тридцать семь вместо сорока четырех, выступивших из Якутска. Вечером мы чувствуем себя по-праздничному. И стоит праздновать! Ведь мы надеялись попасть сюда через месяц, а шли два с половиной; предполагали пройти 700–800 километров, а прошли 1500; думали, что пойдем по низменностям, а пересекли столько хребтов, что потеряли им счет. Что бы ни предстояло впереди, цель достигнута!

Братья якуты Сорокоумовы только на следующий день явились с рыбалки, и я устроил им и их женам, сестре и матери подробный допрос. Первые сведения, которые они сообщили, были ошеломляющими. Оказывается, мы еще не дошли до места. В 1922 году Сорокоумовы жили не здесь, а в 12 кёсах выше по Чыбагалаху. В той юрте и был у них Николаев.

Значит, еще несколько дней поисков, а сегодня уже 1 сентября. Мичика заявил, что, если мы хотим выбраться из гор на наших лошадях, надо уходить отсюда не позже 15 сентября.

Все, что мы услышали дальше, совершенно отличалось от рассказа Николаева. Приехал он не в августе, а в сентябре, не втроем, а впятером, с небольшим отрядом. Юрты якута Ивана на Чыбагалахе нет, братьев зовут Сергей, Гаврила и Егор. С верховьев Чыбагалаха для отряда привели не ламута (эвена) Никульчана, как рассказывал Николаев, а Афанасия, и вел он их не до Момы, а всего два-три кёса, потом вел эвен Осип, потом, до Момы, – эвен Григорий.

Это сразу разрушило живописный рассказ Николаева о том, как старый эвен возил его туда и обратно по горам.

Остальное все в том же роде. Кажется, нет ни одного слова в рассказе Николаева, которое соответствовало бы действительности. Особенно важно, что нет такой реки, которая бы текла параллельно Чыбагалаху в небольшом расстоянии от него и по которой на 60 километров шла бы дорога в Мому по совершенно безлесной местности.

На наши вопросы о «коровьем вымени» якуты рассмеялись. Смешно стало и нам.

После долгих расспросов, выяснив все притоки Чыбагалаха, все пути с него в Мому, мы приходим к выводу, что на той дороге, где ехал Николаев, только речка Талынья течет некоторое время параллельно Чыбагалаху.

Решаем идти на Талынью и начинать разведку с нее. Возле юрты Сорокоумовых я оставляю большую часть нашего каравана, а на Талынью беру только легкую разведочную партию на самых крепких лошадях. Сорокоумовы дают мне проводника – второго брата, Гаврилу, с двумя конями. В уплату за работу я отдаю им двух более слабых коней.

3 сентября мы выступаем. Настроение веселое: ведь сегодня мы знаем определенно, куда идем, и наша последняя цель совсем недалеко, в 10 кёсах.

Особенно довольны рабочие: у каждого вместо связки из пяти коней, цепляющейся за деревья, одна лошадь; у Конона нет лошади с хронометрами, на которые надо все время оглядываться, не задели ли за дерево; Яков избавился от ненавистных тяжелых красных ящиков с научными инструментами, которые изводили его своим весом; даже белый конь, который вез эти ящики, остался на Мюреле.

Мы переваливаем через плато, в обход ущелья, и спускаемся к озерку среди морен. Вокруг него широкий багряно-красный луг – это заросли кустарников березки Миддендорфа в осеннем уборе. За лугом лимонно-желтая оторочка леса: лиственницы тоже уже желтеют; а вдали острая снежная вершина, отражающаяся в холодной воде.

Вскоре неприятный брод через Чыбагалах. Река вся загромождена гранитными глыбами, и пробираться между ними трудно. Брод идет наискось, в очень широком месте. У левого берега несколько лошадей, и моя в том числе, попадают в глубокие ямы и плывут. Все мокро. Брр! Сейчас не лето.

На второй день подходим к устью Талыньи. Выше этой реки долина Чыбагалаха расширяется; здесь когда-то лежал громадный ледник, как в верховьях Иньяли. А на юге видно то самое гранитное плато, которое мы пересекли на Мюреле. Плато тянется на запад вдоль Чыбагалаха до горизонта. Оно сплошь покрыто снегом – не только вершины, как в Силяпской цепи, но даже глубокие седловины. Ряд долин врезается в это плато мрачными ущельями, в их верховьях тоже видны снежные языки. Выдающихся вершин и пиков мало, это одна страшная снежная глыба.

По Талынье доходим почти до границы леса и здесь на террасе останавливаемся.

Пока ведется разведка на Талынье, я делаю с Гаврилой Сорокоумовым на его жирных лошадях поездки в глубь гор, чтобы изучить их строение. Перевалив однажды по момской дороге через высокую горную цепь, мы вышли с ним в долину небольшой речки Ольчан. Оказывается, она относится уже к бассейну реки Сюрюктях. Вот где наконец нашлась эта таинственная река, которая на всех прежних картах была показана такой длинной и идущей от самого Верхоянского хребта до Момы.

Спускаемся к Ольчану – унылые, безлесные места. Дальше момская дорога уходит вверх по Ольчану, но Гаврила уговаривает меня поехать на юг: по момской дороге на пять кёсов нет леса. Осматриваю галечники и вижу, что Ольчан выносит новые и разнообразные породы; я решаю идти вверх по реке, чтобы изучить новые толщи, которые лежат на севере. Гаврила едет с кислым лицом и время от времени стонет: «Ханна хонобыт?» («Где будем ночевать?»)

Перевал сплошь покрыт кочковатым болотом; мой жирный конь тяжело переваливается, вздыхает, сопит. Впереди река круто поворачивает в пеструю цепь гор и разрезает ее глубоким ущельем. Кажется, не будет конца горным цепям, а ведь мы уже у полярного круга и прошли от Алдана горами больше 1100 километров.

Вечер, до леса еще два кёса. Надо ночевать. По речке есть кустарники полярной ивы – «талаги», и между ними площадки травы. Хватит для двух чайников и двух коней. Мы собираем сучья ивы; горит она скверно, греет плохо, но чайник вскипел. Я угощаю Гаврилу консервами, он меня – маслом. Потом сидим у огня.

При этой поездке я нашел место, которое наиболее похоже на описание Николаева: на момской дороге действительно есть безлесное пространство длиной шесть кёсов, но оно захватывает не одну речку, а четыре. От всего описания Николаева остается только одна эта широкая полоса гор без леса. И здесь, на Ольчане, можно найти узкие места с утесами, такие, как он описывал. Вернувшись на нашу базу, я рассказываю о своих открытиях, и мы решаем проехать на Ольчан и разведать речку ниже ущелья.

Тогда мы будем спокойны, что разведали все пункты, где мог быть Николаев.

Днем на наш стан на Талынье приходит гость: сначала за горой слышится жалобное блеяние, потом к палаткам выбегает молодой горный баран. Он серо-коричневый, брюшко белое, рога только начинают отрастать. Протопопов поспешно хватает винтовку и выпускает всю обойму. Баран с необыкновенной ловкостью взлетает прямо по крутому склону и исчезает за гребнем. Протопопов, как рьяный охотник, не может себе простить промаха, проверяет винтовку. Оказывается, за два месяца, что ее везли, приторочив к седлу, прицел сдвинулся и она бьет неправильно.

Здесь немало горных баранов («чубука»): всюду в горах их следы и тропинки по откосам, и нередко в долинах валяются черепа с рогами – трофеи эвенов. Эвены подкарауливали баранов и стреляли их из ружья или настораживали лук на тропинках, где проходят животные, и баран, таким образом, сам спускал в себя стрелу. Этим же способом здесь ловили и диких оленей и зайцев. В настоящее время такой способ охоты запрещен, так как много животных уничтожалось напрасно: охотник не успевал вовремя обойти свои ловушки.

10-го мы едем на один день к Ольчану: вести там более продолжительную разведку трудно, нет корма и топлива. С собой берем насос и бутару.

Бутара – прибор для промывки – сделана Михаилом из одного вьючного ящика и лиственничных досок. Песок и галька поступают в ящик, промываются здесь на грохоте (железный лист с дырами), затем мелкий материал сносится по корыту, где оседают тяжелые минералы и благородные металлы. Чтобы лучше удержать платину и золото, в корыто кладут сукно.

Бутара работает быстро – только успевают подавать ведра с песком. Весело качает насос, непрерывная струя сносит песок, лопата скребет по грохоту, выбрасывая гальку. За эти дни наши разведчики промыли три тонны песка и не нашли ни крупинки платины.

Проработав день на Ольчане, мы убеждаемся, что рассказ Николаева можно окончательно считать выдумкой. Если бы нам удалось найти признаки платины или хотя бы горные породы, которые ей обычно сопутствуют, мы оставили бы здесь разведочную партию.

Но теперь не имело смысла оставлять людей здесь, в тяжелых условиях. Лучше всем вместе выехать в Оймякон, чтобы изучить подробнее южный район.

К Николаеву, несмотря на все перенесенные нами трудности, мы не питали особенно злых чувств, так как по дороге к Чыбагалаху нам удалось изучить исключительно интересный район, открыть громадный горный хребет, исследовать геологическое строение огромной страны.

13 сентября мы возвращаемся к юртам Сорокоумовых. Лошадям надо дать отдохнуть дня два перед тяжелой дорогой. Здесь трава тоже начала желтеть, опали красные листья березки Миддендорфа, и пейзаж стал унылым.

 

Обратно к Эльги

В Чыбагалахе перед нами было распутье, как у богатыря в сказке: «Направо пойти – коня потерять, налево – самому погибнуть».

По первоначальному плану нам следовало бы идти отсюда на запад, к старому Верхоянскому тракту, и выйти на него значительно южнее Верхоянска.

Но никто не мог нам сказать, есть ли такая дорога. Даже если мы ее найдем, то с нашими лошадьми не доберемся даже до тракта: зима захватит нас раньше.

Самый верный путь – к Оймякону. Во-первых, двигаясь на юг, мы уходим от зимы. Во-вторых, на этом пути у нас оставлены лошади и коллекции: за каждую лошадь мы можем достать два-три оленя, коллекции также лучше везти самим, чем поручить доставку их Мичике. В Оймяконе о нас знают: я писал туда судье Богатыреву и просил обеспечить нам зимний проезд в Якутск. Места нам отчасти знакомы, а пройдя 400–500 километров горами, мы попадем на устье Эльги, где есть жители и где мы, во всяком случае, не пропадем. Кроме того, пройдя на юг по более западному маршруту, можно будет изучить присоединение так называемого хребта Кех-Тас Майделя к Верхоянскому хребту, значит, будет исследован весь Кех-Тас, а если мы пройдем от Эльги до Оймякона, то и все верхнее течение Индигирки.

Но через Чыбагалахскую и Момскую цепи есть только один путь – по Мюреле, и нам до Иньяли придется идти старой дорогой. От Иньяли Мичика обещает провести нас прямо на устье Эльги.

16 сентября прощаемся с семьей Сорокоумовых.

Старший брат, Сергей, ведет нас до Мюреле по новой дороге, в обход Нокёна. Вода сильно спала, и мы лучше попытаемся пройти ущельем Мюреле, чем снова по болотам нокёнских перевалов. С нами якутская лайка Ойюран, пушистый черный пес с белыми лапами, купленный Протопоповым у Сорокоумовых.

В низовьях Мюреле, где мы ночуем, превосходные луга, но никто на них не живет. Только иногда сюда пригоняют с Чыбагалаха табуны. Вечером идет снег, мокрый и густой. Он идет весь следующий день и покрывает горы, но в долине еще тает. Ущелье наполнено белесой мглой, сквозь которую иногда проглядывают пестрые от снега вершины. Внизу склоны черные и скользкие. Холодно, уныло и жутко…

На другой день мы переходим Мюреле вброд шесть раз. Пичика не хочет взбираться на склоны в обход утесов и предпочитает броды.

На третьем броду глубоко, вода хватает вьюки. Иннокентий пробует перейти вброд в нескольких десятках метров выше, и его связка целиком плывет – видны только головы и спины лошадей.

18-го проходим тарын Оньола против гранитного каньона притока. На лугу за тарыном две оставленные нами лошади сами выходят к каравану: они соскучились в одиночестве. Конь Якова толст и крепок, конь Чернова оправился плохо, но уже не хромает.

19 сентября утром 10 градусов мороза. Внизу еще нет снега, но горы в белой пелене.

Мы входим на высоте 800 метров в область, захваченную снегом. Выше уже сплошной покров снега толщиной 15 сантиметров.

Первая ночевка на снегу пугает: мы не привыкли разгребать снег для палатки. Неудобно и необычно – всюду липкий снег: на палатке, на сапогах. Это неприятно, но гораздо страшнее судьба лошадей: корм в долине Мюреле и так скуден, а теперь они должны добывать его из-под снега. В тополевых зарослях на реке, где расположился наш лагерь, трава растет отдельными пучками между деревьями, и мне жутко смотреть, как лошадь раскидывает копытами снег, потом жадно выщипывает этот желтый и жесткий пучок. Если на высоте 800 метров уже лежит снег, то почти до самой Эльги мы, наверно, из него не выйдем: ведь верховья Иньяли лежат еще выше.

20 сентября – дальше по Мюреле. Снежный покров все толще, ночью опять шел снег.

Свернув к перевалу, слышим лай. Чужая лайка бросается к Ойюрану, и за ней из лесу высыпает нестройный караван в десять оленей. Это эвен кочует с семьей. Все спешиваются. Эвен сообщает, что за хребтом на Иньяли снега нет, что он видел наших лошадей – все три пасутся там же, где мы их оставили. Амбар также цел.

Эвен и его жена – превосходная пара. Он высокий, стройный, красивый, ловкий и подвижный, воплощение всех достоинств эвенского народа, этих исконных жителей северной тайги. Его жена с миловидным личиком похожа на мальчика в своих ровдужных штанах. С ними четверо ребят: старший, лет пяти, сам ведет в поводу оленя; следующие два сидят верхом, но оленей ведет мать; последний, грудной, в маленькой люльке в виде кибитки привязан к спине оленя, как один боковик вьюка. Иногда маленьких детей эвены носят в кожаном мешке на спине матери. На дно мешка кладут мох или древесную труху.

Вся семья едет за нами до нашей ночевки; собака с рыжими лохмами мчится впереди, высунув язык, за ней идет мать с детьми и с вьючным оленем. Ее внимание всецело занято нами. Ветки хлещут ребятишек по лицу, но те тоже заняты интересным зрелищем и не обращают внимания на удары. Да они, вероятно, и привыкли ко всему: оба младшие без шапок, несмотря на мороз.

Эвенские дети до перехода эвенов на оседлость рано привыкали к холоду: с раннего детства они полуодетые играли целыми днями на снегу.

21 сентября – перевал. Все время идет снег, пурга, все кругом в белесом тумане. Лошади уныло бредут гуськом по глубокому снегу. Может ли быть, что в 10 километрах за хребтом нет снега? Только Ойюран не унывает, снует всюду, пушистый хвост его загнут кольцом.

Едва мы начинаем спускаться с перевала, картина резко меняется: покров снега все тоньше и тоньше. Он лежит только на склонах гор, а внизу видны темные, свободные от снега луга Иньяли. Вот последние пятна снега, и мы идем по траве, хотя и желтой.

На лугах вдали видны три точки, две белые и одна черная, – это наши лошади, оставленные здесь месяц назад. Они одичали, и теперь, чтобы поймать их, караван выстраивается кольцом, и лошадей загоняют внутрь. Крики, лай Ойюрана, ржание, лошади хлюпают в болоте, но наконец все три пойманы. У них прекрасный вид, спины зажили, бока округлились; белые кони обросли густой шерстью.

Наш амбар не сгорел и не разграблен медведями.

Два следующих дня мы идем вверх по правому притоку Иньяли.

Перевал в бассейн Эльги – последняя на нашем пути безлесная зона, Чыстай. Теперь мы будем идти все вниз, не считая перевалов через гребни водоразделов между притоками Эльги. Становимся на ночь на какой-то речке, начинается густой снег. Наше второе лето продолжалось только три дня.

Где мы? Мичика не знает: он бывал только в бассейне Иньяли. Месяц назад он просил передать каким-то эвенам, чтобы его ждали здесь. Мичика отправляется их искать (как всегда, пешком – якуты берегут своих коней), но, пробродив часть ночи, никого не находит.

Мичика тем не менее не унывает. Что же беспокоиться: можно пойти на юг вверх по реке.

Найдет ли он эту дорогу? «Как не найти, большая дорога». А по этой большой дороге раз в лето проезжает один всадник, сейчас она к тому же покрыта снегом.

Следующий день спускаемся по ущелью неизвестной реки, переваливаем через низкие лесистые горы на другую реку, названия которой Мичика также не знает, идем по ней еще два дня, обходим большое черное озеро и становимся в лесу за озером, между двух болот, без корма. Последние дни многие лошади все больше слабеют: сухая трава малопитательна да в болотистых лесах и ее мало.

Мичика снова уезжает искать стойбище эвенов.

Часов в десять вечера сквозь мягкий шелест снега слышим крик – это едет Мичика. С ним два всадника на оленях – Мичика нашел эвенов, их стойбище недалеко в горах. Выясняется, что мы заблудились.

Один из эвенов, старшина наслега Семен Неуструев, соглашается вести нас ближайшие 5 кёсов. Неуструев утром приезжает верхом на олене, ведя другого в поводу. На втором олене – постель старика.

Уже 28 сентября, и природа хочет показать нам, что скоро зима. Вечером 13 градусов мороза, а утром 21. Солнце светит ослепительно ярко.

Еще несколько дней мы идем через низкие горы левобережья Эльги, переваливая через крутые гряды с одной маленькой речки на другую, по лесам и замерзшим болотам. Лошади щиплют на пути желтую траву, но многие из них истощены и постоянно отстают от каравана.

1 октября удается пройти лишь один кёс – до стоянки эвенов. Следующий корм – в четырех кёсах.

2 октября – тяжелый переход. Снег идет до трех часов дня, и все засыпано: деревья, люди, лошади. Лезем на довольно высокий перевал, но при спуске с него Мичика теряет тропу: она ушла в обход по склону. Спускаемся прямо вниз, лошади скользят на задах по мху и снегу. Затем идем по притоку Эльги и ночуем недалеко от его устья, в лесу, на болоте.

3 октября – последний переход к жилым местам – оказывается и переломным днем нашего передвижения. Ночью одна из лошадей попала в яму с водой и просидела там до утра при морозе градусов в пятнадцать. Сегодня, не пройдя и 10 километров, она начала падать, и у первых юрт ее пришлось бросить. Дальше быстро одна за другой стали «приставать» (как говорят в Сибири) другие лошади в «русских» связках. Всего на протяжении 20 километров отстало пять лошадей, которые оказались настолько истощенными, что не могли идти и порожняком.

Часть вьюков и седла раскиданы вдоль пути, люди идут пешком.

К вечеру посланные обратно рабочие приводят четырех лошадей, пятая, простудившаяся, лежит на лугу и не хочет есть. По-видимому, ее дни сочтены.

Целые сутки идет снег и покрывает толстым слоем палатки, вьюки, седла.

Оставаться на этом месте ни к чему, и мы решаем пройти к нашему астрономическому пункту на устье Эльги. Часть людей и груза может остаться на устье Эльги и затем, когда в Оймяконе будут наняты олени, прямо отсюда поехать в Крест-Хальджай. Это даст мне возможность, оставив слабых лошадей на Эльги, уехать на сильных в Оймякон, не нанимая новых у здешних якутов.

Прощаемся с Мичикой: он едет домой через горы.

5 октября – переход на устье Эльги. Идем по широкой долине реки. Леса, луга, где желтая высокая трава своими метелками еще подымается над снегом.

В зарослях у Эльги много заячьих следов. Мы несколько раз встречаем якутов, несущих зайцев, – их здесь ловят петлей, укрепленной на треноге над заячьей тропой.

После вчерашнего снега сегодня опять ясно и холодно – 26 градусов мороза. Но Эльги все еще не стала. У нее большие забереги, и река темнеет широкой полосой среди снегов. Она очень сильно спала против летнего уровня, и говорят, что ее можно переходить вброд. На том берегу какая-то черная фигура прорубает проход в забереге – это Петр Атласов, у юрты которого мы стояли, предупредительно расчищает путь. С этой стороны заберег также прорублен; лошади боязливо заходят в воду, но брод очень мелок, и удается без приключений достигнуть правого берега.

Со следующего дня начинаем устраивать остающихся. Протопопов и Михаил обязательно хотят срубить зимовье, хотя жить в нем придется не более двух месяцев. Они выбирают место в густом лесу, вблизи астрономического пункта. За день русские рабочие спиливают сорок семь больших лиственниц. Якуты отказываются от своей комнаты в зимовье и переезжают в юрту к Петру Слепцову.

Вместе со Слепцовым к нам приходит местный богач с Дыры-Юряха – Федор Кривошапкин. Он одет элегантно: новые, хорошо подобранные из оленьего камуса унты (меховые сапоги), рукавицы с отворотами из лисьих лапок, тарбаганья шапка, суконная куртка на меху, с оторочкой из бурундука – все новое и чистое. Федор держится очень самоуверенно. Он приемный сын богача, сам человек предприимчивый, имеет сотню оленей; он гоняет плоты по Индигирке.

Федор предлагает провести нас в Оймякон. Он не советует ехать летней дорогой, через горы: там очень крутые спуски и подъемы и сейчас по снегу их не одолеть. Кроме того, корма там плохие, а если пойдем Индигиркой, то можем покупать сено у живущих вдоль реки якутов. Индигирка должна скоро стать.

Я отдаю Федору одну из лошадей, оставленных на последней стоянке, в обмен на корову. Корова на выпасе у Петра Атласова, и ее сейчас же приводят. По-видимому, Федор опутал долговыми обязательствами многих жителей этого района.

Всего на устье Эльги до двадцати юрт, но среди них юрта Петра Атласова, наверно, самая бедная. У него три коровы и ни одной лошади. Коровы дают летом по бутылке молока, зимой, вероятно, три – одну бутылку. Семья Атласова из пяти человек питается этим молоком да зайцами, которых ловят. Он сам нередко заходит к нам в своей потертой оленьей парке, на которой почти не осталось волос, и, сгорбившись, курит трубку у костра. С ним небольшая деревянная лопатка для выравнивания снега: после того как поставлена петля на зайца, надо заровнять следы. На лопатке накручены волосяные петли.

В ожидании постройки избы мы живем еще в палатках у астрономического пункта. Сегодня Салищев наблюдал ночью на морозе в 30 градусов. Тяжелое испытание для наблюдателя: к винтам инструмента нельзя прикоснуться, объектив покрывается льдом. К тому же, кроме полушубков, у нас нет теплой одежды, а в сапогах стоять на морозе несколько часов подряд мучительно.

С 8 октября начинают класть зимовье. Главный архитектор – Михаил. Он ловко владеет топором и хорошо руководит постройкой. Изба строится размерами четыре на шесть метров, из двух комнат.

На второй день положили все семь венцов и накат из тонких бревен и начали заваливать землей крышу. Михаил выстругал доски и сбил из них дверь. Поставили две железные печки, на окна натянули бязь, стены проконопатили осокой, которую привез Атласов.

10 октября почти все закончено, и русские рабочие переселяются в зимовье. На следующий день переезжаем и мы. Очень приятно после холодной и тесной палатки сидеть в тепле, спать раздевшись. Изба сложена так хорошо, что, хотя ночью мы не топим, к утру температура +10 градусов. Чтобы не так выдувало, на ночь окна вместо ставен закрываются сенными потниками – «бото».

Избушка внутри имеет несколько мрачный вид, как и всякое северное зимовье, но все, кому приходилось жить в таких зимовьях, вспоминают потом с удовольствием широкие нары, ружья по стенам, одежду, развешанную у раскаленной докрасна печки, свет свечей, рассеивающийся среди темных бревен стен.

10-го привели оставшихся на последней стоянке лошадей. Пятидневный отдых им нисколько не помог, наоборот, они на вид еще более тощи, чем раньше. Очевидно, сухая трава совершенно не может восстановить силы лошадей, не привыкших к суровым условиям. Простуженная лошадь пала.

В течение нескольких дней, остающихся до отъезда, я распродаю наиболее слабых лошадей в обмен на мясо, масло, теплые шапки, рукавицы, заячьи одеяла. Ни шуб, ни меховых сапог здесь достать нельзя, и придется прислать их из Оймякона.

В зимовье постоянное оживление: мы готовимся к отъезду, а остающиеся всячески усовершенствуют свое жилище. Нам на дорогу пекут лепешки: вот уже больше двух месяцев, как кончились сухари, и мы живем на лепешках. Заводят пресное тесто, иногда прибавляя для пышности соду, и пекут на сковородках.

Наконец Петр Атласов приносит весть, что стала Индигирка.

Со мной в Оймякон поедут Салищев и трое якутов, кроме Афанасия, который остается на Эльги как переводчик: он немного знает по-русски.

Мы оставляем почти все продукты: муку, табак, сахар. Им хватит на месяц, а за это время я надеюсь прислать на оленях новые запасы. Масло и мясо они достанут здесь, а за спичками и солью отправят Афанасия в Тарын-Юряхскую факторию.

 

На полюсе холода

15 октября мы выступаем. Под вьюки и для людей выбираются лучшие лошади. Кони, привычные к горам, за десять дней отдыха на сухой траве поправились. На них выросла густая зимняя шерсть, и они от этого кажутся еще толще.

Остающиеся в зимовье провожают нас с несколько сжавшимся сердцем. И нам жалко покидать эту приземистую избушку в густом лесу – в ней так тепло и уютно.

В юрте Петра Слепцова – прощальный чай. Нам подают лепешки и хаяк. Хаяк – это смесь масла с молоком (иногда с добавлением воды), сбитая и замороженная. Он подается расколотым на куски и превосходен на вкус, когда примесь воды в нем незначительна. В комнате хаяк не скоро тает, если заморожен при температуре ниже 30 градусов, и с горячим чаем особенно приятен. На днях Слепцов прислал нам в качестве «кэси» по кругу хаяка и мороженых сливок.

У юрты Слепцова на одной из наших лучших лошадей нас встречает Федор. Лошадь оседлана богатым якутским седлом с серебряными инкрустациями и с черным чепраком.

Наши лошади собраны, их всего тридцать три. Мои глаза останавливаются на Карьке – эта «лешева скотина» опять нас будет задерживать своими хитростями и прятаться в лесу. Но Федор смотрит на нее восторженными глазами: в Якутии очень редки темные лошади, вороных совсем нет, а карие, которых называют вороными, считаются первоклассными. И Федор с некоторым волнением спрашивает, сколько я хочу за Карьку. Я отвечаю: «Вир мэхак» («Один мешок» – сто рублей; сто – по-якутски «сюс», но для денег употребляется слово «мешок»), и Карька переходит к Федору, к обоюдной радости.

Сборы задержали нас, уже поздно, и поэтому мы быстро идем вперед. Иннокентий гонит табун в двадцать голов; лошади все время отбегают в сторону, в луга, и Иннокентий гоняется за ними с криками. Он умеет, как никто, дико взвизгнуть, гоняя лошадь, так что жутко становится в лесу.

Сегодня мы доходим до конца эльгинского расширения уже в темноте. Ноги в сапогах деревенеют от холода. Несмотря на солнце, уже 26 градусов мороза. Издалека видны искры, снопом выбивающиеся из трубы юрты, где мы должны ночевать; кажется, что никогда не доедем.

Наконец вот и изгородь. Ворота гостеприимно распахнуты; с трудом слезаешь с седла, привязываешь коня к «сергэ» – точеному столбу во дворе. Нагнувшись, входишь в юрту, – она полна якутами, стоящими у камина. Но все они стоят спиной к огню: у якутов не принято греться, глядя мечтательно в струящееся пламя. Огонь в камине силен, и на него даже больно смотреть.

Трудно передать, как приятно после мороза погреться у камина, зная при этом, что лошади стоят в загоне, им дано сено и не надо заботиться об их судьбе.

Начиная с этого дня Федор в счет уплаты за Карьку доставал нам на каждом ночлеге сено. По-видимому, и в Оймяконской долине он также имел много должников.

Обычно путешествующий якут не покупает сена: летом лошадь его пасется на подножном корму, а зимой во всякой юрте не только накормят самого, но и лошадь. Для юрт, стоящих на оживленных дорогах, это тяжелая повинность.

Выше нашей ночевки долина Индигирки сразу суживается, с востока и с запада подступают высокие группы гор. Вдоль утесов выходим на лед Индигирки. Мы с Яковом, как всегда, задерживаемся у утесов и только ночью достигаем расширения Юлдех. Ярко-желтая луна освещает серебряные горы. Вдали видна юрта, как всегда с ярким огнем. Когда подъезжаем к ней, ее силуэт со снопом искр рисуется на иссиня-черном небе.

В Юлдехе мы проводим весь следующий день: надо привести отставших лошадей и накормить их.

Утром я делаю маленькую экскурсию на тот берег, к утесам. Остальной день сидим в юрте. Нам с Салищевым очень любопытен весь домашний распорядок, за которым хорошо наблюдать из нашего почетного угла.

Зимняя юрта в то время отличалась от летней прежде всего тем, что к ней вплотную примыкал хлев – «хотон», дверь в который всегда открыта, чтобы он обогревался тем же камином, что и юрта; вернее, двери нет совсем. Юрта («балаган» – по-якутски) и хотон снаружи прикрыты слоем земли с навозом. Входная дверь обита шкурой, окна осенью со стеклами, но во второй половине октября начинали вставлять на зиму льдины.

Льдину вытесывали по величине отверстия и замазывали снегом с водой. Такое «стекло» лучше сохраняет тепло, чем рама с настоящими стеклами, которые встречались иногда в юртах. Стекла обычно были разбиты, в окно дуло; льдина же прилегает гораздо плотнее, света она дает больше, чем рама с мелким переплетом, затянутая слоем инея. На льдине внутри юрты также оседает слой инея, но его каждое утро соскребают ножом. За несколько месяцев льдина проскребывается, и тогда вставляют новую.

Утром коров выгоняли из хотона через юрту, чтобы не охлаждать хотона. Им давали сена столько, чтобы они не сдохли; удой от этого, конечно, не улучшается. Лошадей сеном кормили только тогда, когда на них ездили; в остальное время они паслись на подножном корму, выкапывая сухую траву из-под снега. Вводить на ночь в хотон лошадь считалось вредным.

В юрте, где мы остановились, на шестке камина стоячи несколько котлов со льдом, который растапливался на воду. Воду якуты обычно привозят только в виде льда на санях, так как водоемы сильно промерзают. Воды нужно много, главным образом для чая. Пьют чай без конца, каждого проезжего тотчас поят чаем, и хозяйка или хозяин обязательно пьют с ним. У огня медный чайник всегда наготове, самовар в Оймяконе только у богачей. Вокруг огня все время вертятся ребятишки; они полуголые, несмотря на зиму. У маленького мальчика, который трется у камина, есть кожаные штаны, но они сзади разрезаны, и он ездит задом по земляному полу. Тут же у огня сидит собака. Собак в Оймяконе мало: охота плохая, не стоит держать, а кошек совсем нет. Никто не решался везти сюда кошку через хребет на оленях: были уверены, что олени от этого заболеют и даже могут совсем не пойти.

Но даже в этом глухом углу четверть века назад якуты не были так нечистоплотны, как может показаться читателю. Каждое утро вся семья мылась из тазика, вытирались довольно чистым полотенцем, полоскали зубы, гостям для этого в чашке давали нагретую воду. Грубые фарфоровые чашки всегда чисты, стол вымыт щеткой и вытерт.

Юрта делится на две части: правая от входа – для гостей, левая – для хозяев (в Центральной Якутии расположение обратное). В правой части ряд нар, из которых самые почетные в дальнем правом углу – «билирик» – и «правая передняя нара», где садятся самые важные гости. Наименее почетная – у входа. Несмотря на большое скопление народа, в юрте всегда свежий воздух: камин служит прекрасным вентилятором. К утру обычно градусов пять тепла, рано утром затапливают камин, и он горит до поздней ночи.

Хозяйские нары помещаются на дальней стене, налево от почетных; по левой стене – дверь в хотон и обычно полки для посуды. Шкафчик для чашек и мелочи стоит у хозяйских нар. Передняя стена – для дров. В юрте уходит за день почти кубометр дров, а в больших юртах – и больше.

Снабжать юрту топливом довольно утомительное занятие, тем более что якуты здесь рубят только сухостойные деревья и через несколько лет за ними приходится ездить далеко.

Женщины сидят и работают на хозяйских нарах и, выходя во двор, обходят камин, находящийся посредине, с темной стороны. Старая пословица говорит: «Если женщина проходит между мною и моим огнем, то может мне испортить промысел и счастье». Вообще женщины, по старинным якутским правилам, должны держать себя скромно и тихо.

Но хозяйка юрты Юлдеха, старая вдова, уже забыла про эти правила. Весь день мы слышим ее скрипучий голос. Она делает выговоры ребятишкам, которые шалят, взрослой дочери, недостаточно внимательной к своим обязанностям. Особенно достается какому-то дряхлому старичку, приживальщику или родственнику, который в темном углу трудится целый день. Ему дали выделывать «камус» – кожу с ног оленя, из которой делают унты и наколенники. Старика хозяйка пилит все время, и он не покладая рук перетирает кожу руками на доске. Как будто и еды ему перепадает мало.

На днях сын старухи убил дикого оленя, и сегодня все лакомятся оленьими ногами. Ободрав с них камус, отделяют мясо с голени и едят сырым – это считается лакомым блюдом. Потом добывают мозг и тоже едят сырым.

Вечером юноша приносит оленью тушу. Он старается держаться как хозяин; хотя ему едва семнадцать лет, но домашние, даже сердитая мать, относятся к нему с почтением: мужчина, даже если он еще мальчик, считается хозяином дома.

Молодой хозяин греется чаем, затем начинаются расспросы. Наши якуты каждый раз с большим удовольствием рассказывают обо всех приключениях минувшего лета.

Всем нам хочется продать здесь Рыжку или Чалку, чтобы не погубить их на дальнейшем пути. Федор хочет использовать наше положение и предлагает за обеих шестьдесят рублей. Якуты из нашей экспедиции, с жаром рассказывают, какие это были хорошие лошади, особенно воспевают былые подвиги Рыжки. У юноши горят глаза: иметь бойкую лошадь, которая кидается на людей, – разве это не идеал наездника?

И в конце концов мы сторговываемся за пару коротких оленьих шуб (парки), унты и наколенники. Все это захватит Федор на обратном пути и отвезет в зимовье.

Два следующих дня мы идем по два кёса – 15 километров в день. На большее не рискуем.

Второй из этих коротких переходов – до устья реки Кюёнтя, большого левого притока Индигирки, который принимает в себя многоводную, знакомую нам по летней дороге реку Брюнгаде. Кюёнтя еще не стала, но у нее широкие забереги. Мы идем вдоль них, ища брода. Часть нашего табуна подходит напиться, лед подламывается, и все лошади оказываются в воде. Одна из них, уже сильно истощенная, не может подняться, и ее вместе со льдом относит вниз. Кое-как лошадь выбирается на заберег. С трудом удается перевести лошадей на другой берег, и одну из них приходится оставить у реки: дальше она не может идти.

Мы ночуем в урочище Мойнобут в богатой юрте, при которой нет хотона.

За двадцать пять лет, которые прошли со времени моей первой поездки в Якутию, бытовые условия жизни якутов сильно изменились. Жизнь в общем помещении со скотом, земляной пол, дверь, открывающаяся прямо во двор, – все это источники болезней. Поэтому теперь во многих колхозах, особенно в центральной части Якутии, строятся дома по русскому образцу – рубленые избы с печами и струганым полом, а хотон ставится отдельно.

В 1926 году борьба за отделение хотона от юрты велась с большой энергией в центральных частях республики. Но в Оймяконе в то время отделение хотона проводилось только у богачей, да и то хотон отделяли от юрты хозяина, чтобы присоединить его к рядом стоящей юрте рабочих.

Хозяина нет дома, нас принимает хозяйка, бойкая и словоохотливая женщина, которая, председательствуя за столом, говорит больше всех. Старинные правила поведения здесь уже уступили место новому быту. Сыновья ездят учиться в школу за Верхоянский хребет, в Крест-Хальджай.

В Мойнобуте я расспрашиваю о возможности нанять оленей в Якутск. Здесь слыхали, что я заказывал оленей судье Богатыреву, что я обещал быть в Оймяконе в октябре, слыхали даже, что богатый якут Неуструев ждет нас в Оймяконе, чтобы вместе с нами и со своей семьей ехать в Якутск. Мы должны все узнать в фактории Якутгосторга в Оймяконе. Богатырев, уезжая, поручил заботу о нас заведующему факторией Евграфу Слепцову – это человек ученый, он позаботится обо всем. Говорят даже, что нам заказана теплая одежда.

Сколько в этом правды? Я помню крест-хальджайские испытания и несколько сомневаюсь в добродетелях Неуструева, любезно нас ожидающего. Не новый ли это Иннокентий Сыромятников?

Дорога от Мойнобута до долины Оймякона идет через низкий горный отрог.

В темноте мы выезжаем в долину Оймякона и останавливаемся в бедной юрте в урочище Чангычаннах.

Назавтра здесь днюем: надо собрать ослабевших и отставших в пути лошадей. Приводят всех, кроме Серко: ночью он попал ногой в яму между кочками, сломал ногу и замерз.

Опыт последнего перегона заставляет принять новый план дальнейшего продвижения. Из Чангычаннаха мы выступаем двумя партиями; связку слабых лошадей потихоньку ведет Иннокентий и заезжает среди дня в чью-нибудь юрту покормить лошадей и выпить дежурный чай. Ночуем в урочище Ют-Урбыт («молоко положено») у бывшего учителя оймяконской школы И. Слепцова. Это снова богатая юрта, с полом и перегородками.

У Слепцова мы узнаем, что благодетельный Неуструев, ждущий нас в Оймяконе, в действительности является подрядчиком: он вместе с другим дойдунцем, Поповым, подрядился доставить нас через хребет. Дойдунец – это выходец из Дойды; так зовут в Оймяконе Лено-Алданскую область. Дойду по-якутски значит «вселенная» – глухой Оймякон видит в самом деле в Якутске средоточие Вселенной.

Еще один переход, и мы в фактории Якутгосторга.

23-го, выезжая из Ют-Урбыта, мы удостаиваемся видеть одного из наших подрядчиков, Харлампия Попова, по прозвищу Улар (Глухарь). Он приезжает утром и пьет с нами чай. Это грузный человек с отталкивающим лицом. Он критически осматривает наших лошадей. Затем мы видим его еще раз днем: он проскальзывает в стороне мимо нашего каравана.

Фактория Якутгосторга, где мы ночуем, пока помещается в урочище Ебыге-Кюёля («Озеро предков») – это не селение, а опять-таки одна-две юрты. Исполком еще в двух кёсах дальше.

Вечером в факторию является сам «ученый» Евграф Слепцов, короткий, круглый якут с маленькими усиками на упитанном лице. Он быстро вкатывается в юрту, на нем серая суконная куртка и пушистая песцовая шапка.

Вопреки якутскому обычаю сначала поговорить часа два о посторонних вещах и потом перейти к делу я сразу спрашиваю Слепцова, возможно ли нанять оленей до Якутска.

Слепцов охотно отвечает мне:

– Вот от нечего делать я взялся доставить вас в Крест-Хальджай и заключил договор с Богатыревым.

Он показывает мне два договора: первый – между народным судьей Богатыревым и Якутгосторгом, второй – между последним и подрядчиками Поповым и Неуструевым.

Слепцов со снисходительной улыбкой говорит:

– Мы и так имеем очень много хлопот, но нельзя не помочь экспедиции. Мы всегда готовы содействовать научным работам.

Нам ясно, что помощь эта гораздо выгоднее для подрядчиков, чем для нас: вместо того, чтобы гнать оленей, как обычно здесь бывает, порожняком до Крест-Хальджая за грузом, подрядчики получают по шестьдесят рублей за нарту. Настроение в юрте убеждает меня, что здесь я встречу заговор дельцов, желающих эксплуатировать экспедицию не хуже крест-хальджайского, и что пока нужно быть осторожнее.

Действительно, Слепцов с большой поспешностью начинает наступление по главному пункту. Разговор переходит на лошадей.

– Да, видел я бедняжек. Много пришлось им перенести. По-моему, вам прежде всего надо заняться их спешной ликвидацией.

Я предлагаю фактории купить всех лошадей. Слепцов отвечает саркастически:

– Нет уж, я не рискну на такую операцию.

В конце концов он склоняется взять их на комиссию, но считает, что лошади очень плохи.

Мы выходим с ним во двор. Показывая на лошадь, Слепцов говорит:

– Вот эти четыре не переживут нынешней ночи, эта – тоже, эта – тоже; вот эти никуда не годны, эти еще хуже, у вас есть только одна хорошая лошадь.

– Проще всего вам продать лошадей сразу в одни руки. Здесь есть такие лица, которые могут купить всех. Развяжетесь, по крайней мере.

В юрте уже появился наш подрядчик Харлампий Попов. Он греется у огня в ожидании чая. Слепцов приглашает его к нам за занавеску. Я сообщаю ему свои цены: сто рублей за плохую лошадь, сто пятьдесят – за среднюю, двести – за хорошую (я слышал, что к весне в Оймяконе лошадь стоит триста-четыреста рублей).

На хищном лице Попова появляется улыбка удовольствия. Он ласково и очень подробно объясняет мне, что прокормить до весны лошадь стоит сто рублей, что половина наших лошадей за зиму сдохнет и поэтому он мне даст на круг по пятидесяти пяти рублей за лошадь – и это окончательная цена. А ведь за самых плохих лошадей на Эльги мы выручили по семьдесят-восемьдесят рублей! И я отказываюсь от переговоров.

Слепцов отзывает меня во двор и настойчиво советует уступить всех лошадей по семьдесят рублей. Я по-прежнему тверд, но в душе скребут кошки: мне Конон сообщил на ухо, что здесь все в руках Харлампия, что, если мы ему не продадим, никто не решится перебивать у него, что сено Слепцов отпустил плохое и мало, что в районе, где расположен исполком, сена нет.

Между тем мы ведем переговоры с Поповым о перевозке нас в Крест-Хальджай. По договору он должен подать оленей к 21 ноября и взять нас у исполкома Оймякона. Я пытаюсь его уговорить, чтобы он подал оленей раньше и на устье Эльги, а не сюда. Харлампий твердо стоит на своем: все равно пока снегу мало и на Эльги ему не по пути. За триста рублей он согласен перевезти наших с Эльги, даже не в Оймякон, а прямо на южную зимнюю дорогу.

Но я хочу сделать смелый удар и, пока тая свои планы, отказываюсь от предложения Попова. Мне Конон уже шепнул, что проводник Федор не прочь взять подряд на перевозку с Эльги до Оймякона.

Вечерний чай проходит в тяжелом напряжении. Мы сидим между врагами, которые готовы накинуться на караван, а пока угощают нас превосходным хаяком.

После чая я перехожу в наступление. С любезной улыбкой говорю Слепцову, что забота о продаже наших лошадей причинит ему, видимо, очень много хлопот, поэтому завтра же утром я уведу их к исполкому. Слепцов сразу меняется в лице и лепечет, потеряв свой самоуверенный тон: «Это невозможно, там нет сена». И затем старается представить мне радужные перспективы комиссионной продажи лошадей через Якутгосторг.

Я наношу второй удар: сообщаю, что нанимаю Федора, нашего проводника, доставить груз и людей с Эльги в Оймякон. Федор за время дороги оценил достоинства красивого серого коня Мышки и хочет взять его в уплату за доставку. Кроме того, он покупает одного из плохих коней. Таким образом, переезд наших товарищей в Оймякон обеспечен.

Утром еще маленькое развлечение. Харлампий Попов с видом благодетеля предлагает продать ему десять самых плохих лошадей по моему выбору. Мы выстраиваем их на дворе, и Попов дает на круг по пятьдесят рублей. Это лучше вчерашнего, но все еще мало: я считаю, что только четыре из этих десяти совсем плохи. После долгой торговли сделка опять расстраивается. Попов отходит с таким видом, который ясно говорит: «Ну, от меня вы все равно не уйдете», и уезжает домой, как я узнал после, чтобы путем давления на своих должников (а ему все должны в Оймяконе) заставить их воздержаться от покупки лошадей и перед нашим отъездом купить их самому за бесценок.

Когда мы уезжаем, Евграфу Слепцову делается обидно: «Неужели из-за Попова упустить таких превосходных лошадей!», и он просит отдать для фактории двух из хороших лошадей по сто сорок рублей. Это уже совсем другие песни, и для почина, «из уважения к Якутгосторгу», как я говорю Слепцову, я отдаю этих лошадей. Через некоторое время они оказываются во владении одного богатого якута.

До исполкома всего 17 километров, и мы проходим их благополучно.

Исполком помещался тогда в старом центре Оймяконской долины. В 1926 году это поселение, носящее название Томтор, состояло из двух деревянных церквей, юрты священника, большого здания школы, больницы, дома судьи и четырех или пяти юрт местных жителей. Этот поселок называли тогда также Оймяконом. В здании школы, где нас поместили, было три класса, но в одном пока помещается кооператив, в другом – изба-читальня, которую освободили для нас. Ученики в школе разделены на четыре группы, но учитель один, и ему одновременно приходится учить и самых маленьких, которые учат всё по-якутски, и старшую группу, которой он должен преподавать все по-русски. Раньше, до революции, в Оймяконе была церковно-приходская школа, в которую из Якутска присылали учителя, не знающего якутского языка, и он обучал детей, не знающих ни слова по-русски; все преподавание велось тогда на русском языке.

Учеников двадцать четыре, от малюсеньких хорошеньких детей до неуклюжих юношей. Пока в школу могут посылать детей только состоятельные родители: нужно содержать ребенка отдельно, а это в якутском хозяйстве тяжелый расход. Позже был устроен бесплатный интернат при школе, и число школьников сразу возросло.

Все утро за перегородкой слышно, как повторяют младшие дети склады, а старшие учат стихи. В переменах они возятся в коридоре и стараются заглянуть в щели нашей двери.

Сейчас в Оймяконе нет ни предисполкома Индигирского, ни судьи Богатырева. Судья уехал вместе с начальником милиции (он же единственный милиционер) в Сеймчан, селение на Колыме, в 700 километрах на восток. Вся Верхняя Колыма в 1926 году входила в Оймяконский улус. Всем улусным властям приходилось делать концы по 500–700 километров при объезде улуса, и судья, уехав осенью, не вернулся еще к декабрю.

Индигирский был вызван летом в Якутск, и до сих пор о нем ничего не слышно. Только приехав в Якутск, мы узнали, что он был арестован за крупную растрату.

В Оймяконе в 1926 году почти все экономическое влияние находилось в руках десятка дойдунцев, появившихся здесь во время гражданской войны, несколько лет назад. Семьи их остались на Алдане, и многие из них даже не имели здесь своих юрт. Они являлись посредниками в торговле между факториями и эвенами, а также и далеко живущими якутами и фактически сделались повелителями целых районов. Например, эвены Охотского побережья еще недавно владели собственными стадами, а в 1926 году по большей части олени уже принадлежали якутам. Наиболее крупными из этих дельцов и были наши подрядчики Харлампий Попов и Павел Неуструев. В их руках кроме торговли был сосредоточен и почти весь крупный транспорт. У них больше тысячи оленей, которые энергично оборачиваются всю зиму: возят грузы Якутгоеторга и Дальгосторга из Охотска и Крест-Хальджая в Оймякон и из последнего вниз по Индигирке до Абыя и даже на Верхоянск и Усть-Янск.

Неуструев посетил нас через несколько дней. Это человек совсем другой, чем Попов, с холодным и решительным лицом. Он кончил реальное училище в Якутске, говорит спокойно и сдержанно.

Местное население смотрит с изумлением и негодованием на быстрое обогащение пришлых. Но среди оймяконцев мало ловких дельцов.

Черский писал, что в 1891 году в Оймяконе были владельцы стад в пятьсот голов, но теперь самый большой богач владеет сотней голов, включая телят и жеребят. При том низком качестве коров, о котором я уже писал (удой – бутылка молока в день летом), 20–40 коров – это только ведро или два молока.

В Якутске в то время уже хорошо знали, что фактически в Оймяконе все в руках нескольких кулаков, но оказать влияние на оймяконскую жизнь в 1926 году было еще трудно. Оймякон был слишком удален от Якутска, который не имел еще возможности выделить сюда достаточное число работников. Настоящим представителем центральной власти в то время в Оймяконе был только Богатырев – судья-коммунист, присланный из Якутска, и его секретарь, комсомолец.

Вскоре в Оймяконе произошли значительные изменения.

Первые две недели в Оймяконе я провел в очень оживленной деятельности: надо было заготовить теплую одежду, продукты и продать лошадей. В первое же утро по прибытии я продал четырех лошадей по сорок – пятьдесят рублей и, главное, в обмен получил сено для остальных коней. В тот же день были проданы еще две средние и две хорошие лошади, последние по сто пятьдесят рублей, и настроение рынка сразу изменилось. Первыми стали покупать члены исполкома и другие оймяконцы, которые не хотели, чтобы Попову дешево достались хорошие лошади. Попов до конца вел агитацию против нас и лично не купил ни одной лошади (хотя, может быть, и были подставные покупатели – его агенты). Неуструев же к концу попросил продать ему одну лошадь среднего качества. Нам стало ясно, что враги экспедиции были разбиты. К концу двух недель все лошади были распроданы по хорошим ценам.

За лошадей мне очень редко давали деньги, приходилось брать пушнину, шубы, унты, шапки, рукавицы, оленьи шкуры, мясо, молоко, хаяк. На большую сумму принял дебиторов Якутгосторг; купив у нас лошадей, дебитор обязывался уплатить фактории пушниной, и эти суммы шли на уплату за наш оленный транспорт.

Теплые вещи для рабочих я собрал по частям, научным же работникам Богатырев уже заказал четыре комплекта одежды. Каждый получил пару унтов (из камусов), пару оленьих чулок, надевающихся внутрь унтов, пару заячьих рукавиц, штаны из пыжика, пыжиковую шапку и оленью шубу. Для наших спутников, оставшихся на Эльги, теплая одежда была отправлена 8 ноября вместе с гостинцами – хлебом, табаком и конфетами.

В первые же дни по прибытии в Оймякон Салищев начинает вести астрономические определения возле школы, и я помогаю ему. У нас еще не было тогда теплой одежды, и приходилось трудно.

Зато мы имели возможность любоваться каждую ночь северным сиянием. Оно перекатывается по небу складками, как свернутая занавеска. «Юкагирский огонь» – якутское название северного сияния: якуты увидели его впервые, придя на Север, в страну юкагиров (одулов). Здесь северное сияние производит сильное впечатление: кругом тишина, нет ветра, все спокойно и безмолвно. И это причудливое холодное пламя, которое, извиваясь, движется по небу!

В Оймяконе зимой не только почти нет ветра, но и очень мало осадков. За месяц, что мы были там снег выпадал очень редко. Небо то сияющее, то затянутое легкой дымкой или серым туманом, из которого падает легкий мельчайший снег.

И это неудивительно. Оймякон закрыт от ветров и доступа влаги со всех сторон высокими хребтами. Эти же барьеры в связи со значительной высотой местности обусловливают и скопление в Оймяконской впадине холодного воздуха. Уже с 10 ноября замерз ртутный барометр (спиртового у нас не было: мы не собирались зимовать в горах), и температура даже днем держится все время ниже 40°С. Только в конце ноября на три дня наступает «оттепель», когда днем температура поднимается до минус 30 градусов, и мы выскакиваем из дома неодетые, без шапок. Надо думать, что по ночам уже в ноябре температура была ниже 50 градусов.

Между тем на полюсе холода, в Верхоянске, средняя температура ниже 30 градусов держится с 6 ноября, а ниже 40 градусов – только с 22 ноября. Сравнение с Верхоянском даже этих наблюдений конца октября и ноября показало, что Оймякон должен быть настоящим полюсом холода. И действительно, метеорологические наблюдения, которые позже были поставлены в Оймяконе, показали, что средняя температура зимних месяцев здесь всегда на 3–4 градуса ниже, чем в Верхоянске.

Чтобы использовать полнее пребывание в Оймяконе, я решил, закончив все хозяйственные дела, съездить вверх по Оймяконской долине, в верховья Индигирки, к горячему источнику Сытыган-Сылба. Нам дают «подводы» – трех лошадей и проводника для поездки. Со мной едет оймяконский фельдшер Н. Харитонов. Благодаря его настояниям исполком построил избу у источника.

Утро 10 ноября, в день нашего выезда, на редкость морозное. Сегодня окончательно замерзла ртуть. Над Куйдугуном, большим притоком Индигирки, вблизи которого расположены дома Томтора, стоит густой покров тумана, закрывающий горы. Это пар над незамерзшей рекой. От Томтора на юг по широкой долине Куйдугуна идет дорога на Охотск. Вверх по Индигирке идет дорога на Колыму и к источнику Сытыган-Сылба.

Нам подают мохнатых лошадей: мне темно-серую, фельдшеру белую. На третьей – молодой парень Мичика Винокуров. Фельдшер одет соответственно погоде: сверх короткой шубы у него ровдужный верх от кухлянки с капюшоном, на голове шапка из волчьих голов, с рысьей оторочкой; на ней даже торчат волчьи уши. На шее боа из беличьих хвостов – это колымский шарф, на него идет около двухсот хвостов. Он очень удобен тем, что заиндевевшее место можно сейчас же продвинуть назад.

Я решаюсь ехать в своем полушубке, но надеваю штаны из белого камуса и белые же унты (самый щегольской цвет, по якутским понятиям). Верхний край унтов оторочен разноцветными полосками материи. Якуты не умеют делать красивых наборных унтов, но у оленных народов – эвенов, коряков – унты бывают иногда изумительны по разнообразию рисунка, состоящего из чередования кусков белого и темно-коричневого камуса.

С места мы выезжаем якутской рысцой, шесть километров в час, и всю неделю, что длилась поездка, трусим этой «хлынью», как говорят в Сибири. Некоторые лошади, идя таким аллюром, могут вытрясти у всадника всю душу.

Путь все время вдоль левого склона долины Индигирки. Там, за рекой, нестерпимо сияет белыми цепями хребет Тас-Кыстабыт, идущий параллельно реке. Впереди лесистая долина Индигирки с белыми пятнами озер и лугов. Нередко попадаются юрты. Эта часть долины Индигирки населена сравнительно густо.

Ночуем у богатого якута, старика Готовцева. В честь нашего приезда он специально натопил юрту. В юрте просторно и чисто, в окнах вставлены льдины, пол покрыт сеном.

Первым делом, входя в юрту, каждый снимает с себя рукавицы, сматывает мерзлую шаль (якуты носят не шарфы, но женские шерстяные шали) и постепенно разоблачается. Как приятно стоять перед «госпожой печкой» (так именуется она в якутских сказках) и прогревать у сильного огня руки, ноги, особенно спину! Хозяева предупредительно вешают мерзлую одежду на жерди под потолком, придвигают низенькие табуретки, у которых ножки не по углам, а по середине сторон.

Затем сейчас же чай. Чтобы согрелись ноги, надо выпить чашек пять – тогда чувствуешь, как живительная теплота растекается по всему телу. Якуты считают необходимым и перед выездом пить и есть побольше, и действительно, после еды не так холодно.

У Готовцева рядом зимняя юрта, в ней также гости, но не особенно почетные. Сам он с женой сидит все время с нами. Тут же в юрте находятся работник и работница. Нас кормят обедом: мне и фельдшеру на тарелку кладут по утке, по куску гуся и куску мяса, а Мичике только мясо. Наши объедки забирает работница и вместе с работником обсасывает кости.

В этом глухом углу Якутии в те годы не были еще изжиты различные формы кулацкой эксплуатации. Батраки Готовцева, вероятно, формально считаются «итемни» – обедневшими и разорившимися бедняками, которые содержатся за счет улуса. Конечно, богачи, у которых они живут, беззастенчиво пользуются их трудом и кормят их плохо.

Другая обычная форма эксплуатации в те годы в Якутии – это «воспитанники». Богатые якуты и частью середняки, имевшие мало детей или не имевшие их вовсе, брали на воспитание чужих детей, получая, таким образом, дешевую рабочую силу. Еще в 1930 году шестнадцать процентов якутских хозяйств имели «воспитанников».

Наконец, очень часто в якутской юрте жило вместе несколько семей. В зимнее время якутский камин с его прямой и широкой трубой, топящийся весь день, требует очень много топлива. Мне говорили в Оймяконе, что за год в одной юрте уходило до трехсот кубометров дров. Заготовка такого количества дров не под силу одной семье, и в одной юрте собиралось два-три, иногда даже четыре хозяйства. Если сожители, «дюккахи», как их называют, были одинаково состоятельны, то они поровну выполняли все работы по дому. Но когда бедняк шел на квартиру к зажиточному, то, конечно, на него падала вся тяжелая работа.

Это эксплуатация в скрытой форме, которую сначала трудно заметить.

Наконец, была еще одна форма кулацкой эксплуатации, которую я отмечал уже не раз: скот богача отдавался на выпас в бедные хозяйства. Поэтому не только у бедняка Атласова оказывалась корова Федора Кривошапкина, но и большие стада оленей у эвенов часто принадлежали какому-нибудь богатому дойдунцу.

Жизнь бедняка якута в Оймяконском районе в те годы была очень тяжела. Если мало скота и нельзя убивать его на мясо, то вся надежда зимой на зайцев. Целая семья иногда сидела по три-четыре дня в ожидании, пока в петлю заскочит заяц. Все это время пили только пустой чай, даже не чай (на него также нет денег), а настой из травы.

Кроме мяса зайцев и домашнего скота основной пищей был тар. Тар – кислое молоко, которое все лето сливается в ушаты или берестяные чаны. Молоко предварительно, до закваски, кипятят. В чанах тар держат до зимы и затем замораживают его в больших формах. Последние лепят из навоза; изнутри форму замазывают снегом, чтобы тар не прикасался к навозу. Потом большие плиты тара держат в амбаре вместе с кругами молока и хаяка. В жидкий тар часто бросают разные остатки: хрящи, кости, коренья; все это растворяется в молочной кислоте. Из тара готовят похлебку с примесью небольшого количества муки.

Хлеб в Оймяконе в 1926 году был очень дорог, и ели его только богачи. Теперь оймяконское население снабжается совершенно иначе, и государственные торговые организации завозят достаточно продуктов питания и других товаров.

Еще два дня мы едем вверх по Индигирке через обширные луга, покрытые снегом, ночуем в юртах, греемся вечером у камелька. Встаем часа в три утра, но традиционное чаепитие перед отъездом задерживает всегда до семи или восьми часов. Уехать без чаю нельзя – обидишь хозяина.

На третий день пересекаем большую реку, один из истоков Индигирки. Река уже покрыта толстым льдом.

Еще один раз ночуем в бедной юрте у озерка Санга-Кюёль и на следующий день едем уже не по наезженной дороге, а по едва протоптанной тропке – это след якутов, посланных Харитоновым вперед, чтобы вставить ледяные окна и протопить избу у источника.

Путь к источнику лежит через большое озеро. Оно заходит длинными заливами между остатками морен и «бараньими лбами» (выступами коренных пород, обработанными ледником). Сейчас озеро блестит на солнце, его поверхность гладка, только кое-где виднеются трещины с вздыбленным вдоль них льдом.

Источник вытекает из моренного холма ленивой струйкой. Несмотря на то что мороз держится ниже 40 градусов, температура источника +26 градусов, а вокруг него на камнях сосульки. Вода сильно пахнет сероводородом и на вкус омерзительна. Население давно лечится этой водой от ревматизма и кожных болезней, приезжая сюда, чтобы на час-два опустить в источник руку или ногу. Лечат и скот, собирая глину у источника и прикладывая ее к больному месту.

В 1926 году организация курорта у источника только начиналась. На бугре была построена русская изба, но пока что с ледяными окнами и якутским камином. Проконопачена она очень плохо, и в избе ужасно холодно: пока мы топим, возле камина всего 4 градуса тепла. Мы жмемся к огню и пьем побольше чаю.

Ночью в избе 12 градусов мороза, и у нас пропадает охота провести здесь еще одни сутки, тем более что пробы воды из источника взяты, утесов вблизи нет и смотреть больше нечего.

Назад едем новой, прямой тропой. Собственно, это даже не тропа, а только следы копыт лошади в снегу. Я постепенно отстаю: плетка бессильна подвинуть вперед моего ленивого коня. Мичика уезжает с фельдшером вперед: они знают, что я привык находить следы и езжу без провожатых.

Наконец мне надоедает стегать коня. Я слезаю и тащу его в поводу, хотя он упирается. Тогда я пускаю его вперед, предполагая, что после длинного пути с Мичикой из Охотска по глубоким снегам конь сильно истощен.

Через некоторое время устаю брести в своих мехах по ямам и хочу сесть на коня. Но чуть только я намереваюсь схватить его за узду, конь бросается в сторону. Я останавливаюсь, он тоже и, косясь на меня, пытается сорвать верхушки трав (я привязал узду к седлу так, что он не может наклонить головы). Тихо, едва переступая, снова подвигаюсь к нему, но, когда я бросаюсь к узде, конь бьет задом.

Так бежим мы по тропе долгое время. С меня льет пот в три ручья. Я сбрасываю шарф, рукавицы, развязываю шапку, расстегиваю полушубок и готов, кажется, постепенно скинуть все.

Когда я открываю уши, то слышу странный шум: как будто пересыпают зерно или ветер стряхивает с деревьев сухой снег. Куда ни обернусь, всюду этот шум, а между тем ветра нет и деревья не шелохнутся. Наконец догадываюсь, что это шуршат кристаллики льда, образующиеся из влаги выдыхаемого мною воздуха. Черский уже описывал этот характерный шум, он появляется при морозе ниже 50 градусов. Якуты называют его «шепотом звезд».

Совсем стемнело. Мы прошли уже около десяти километров – лошадь впереди, я за ней. Иногда ей приходит в голову уйти от следа, и тогда надо забегать кругом и гнать ее на тропку. Наконец ей это надоело, и, встретив узкий ручей вроде рва, она убегает по нему вскачь обратно. Мне это тоже надоело, и я отправляюсь один дальше по следу.

Вскоре встречаю Мичику, которого фельдшер послал мне навстречу. Мичике удается поймать лошадь, и мы едем с ним дальше.

В следующей юрте нас ждал фельдшер. Был приготовлен обильный ужин, даже со стаканом сливок на десерт. Но семья хозяина в унынии: сам он только что приехал от эвенов, куда ездил за пушниной, а вернулся со свежей бленорреей глаз. Он сидит у огня с обвязанной головой и стонет. Фельдшер успел перевязать его и выбросить лекарство – беличий хвост, – которое было приложено к глазам. Он велит ему приехать в больницу, но хозяин отговаривается усталостью.

Глазные болезни, главным образом трахома, раньше сильно были распространены среди якутов. Их передаче способствовали общий таз для мытья и общее полотенце.

Но уже в 1926 году в глухом Оймяконе якуты начинали лечиться в больнице, слушались указаний фельдшера и просили лекарства. Они постепенно отвыкали от прежних, знахарских способов лечения…

Наш обратный путь в Оймякон лежал через те же места, с ночевками в знакомых юртах.

Вернувшись в Оймякон, мы получили первое письмо от наших товарищей, оставшихся на Эльги. Протопопов подробно описывал жизнь зимовщиков. Очень опечалило нас сообщение о тяжелой болезни Афанасия. 1 ноября он почувствовал себя плохо и затем так разболелся, что не мог подниматься и от приступов боли кричал. Старику, как оказалось, шестьдесят семь лет, а при найме он говорил, что пятьдесят пять, и к тому же он застарелый алкоголик. Сейчас боли прекратились, но слабость такая, что он не может сидеть на нарте. Неизвестно, удастся ли его привезти в Оймякон.

Другое, но уже радостное сообщение Протопопова заключалось в том, что 26 октября сделана закваска из кислого молока и сахара и 27-го удалось выпечь хлеб. Вырыли яму и в ней сделали хлебную печь. Это коллективное творчество: закваска – Протопопова, печь – Михаила, а выпекает Петр. Нам прислали в гостинец хорошо выпеченный, вкусный хлебец из пшеничной муки.

Протопопов сделал три термометра для низких температур: один из медной проволоки, другой спиртовой и третий газовый, и будто бы они показывают согласно. Протопопов пишет: «Можете себе представить, какой эффект произвели сумы с одеждой!» И действительно, никто из них не знал, удастся ли мне заготовить одежду или придется ехать в летнем обмундировании.

21 ноября в тумане от оленьего дыхания наши товарищи явились и сами, в больших оленьих шубах, закутанные шарфами. Афанасий приехал также; ему гораздо лучше, он даже может ходить, но я помещаю его в больницу.

Михаил и Петр ворчат. Они представляли себе поездку на оленях спокойным удовольствием, а тут мерзнут ноги, леденеет лицо, а рядом с нартой не побежишь – снег и кочки.

Сегодня 21 ноября, но вместо оленей я получаю от Попова записку: «Во-первых привет и почтение вчера приехал с тунгуса гр-н Николаев Егор и говорит загонял волк оленей не известна сколько оленей свел сколько дней будут содержатся».

По устным сведениям, волки угнали оленей куда-то далеко и их ищут. Целых семь дней прошло, пока снова собрали всех оленей, и только 28 ноября удалось нам двинуться.

За это время открылась еще одна уловка Попова. Уезжая в Сеймчан, Богатырев оставил нам письмо; оно было передано исполкомом Якутгосторгу, Якутгосторгом – Попову для доставки мне. Попов благоразумно его припрятал – мало ли что лишнего может писать судья! Случайно это все вышло теперь наружу, и Попову пришлось отдать письмо. Печати на нем целы, оно предусмотрительно прошито, с иронически теперь звучащей надписью «срочно». В письме Богатырев объясняет, что он должен был поспешить заключить договор с Якутгосторгом на доставку экспедиции, так как весь транспорт в Оймяконе находится в руках нескольких «мощных» лиц, которые с меня иначе сдерут втридорога. К письму был приложен договор. «Мощные» лица все-таки нами попользовались, но благодаря заботливости Богатырева экспедиция пострадала минимально.

Мы используем неделю отдыха, чтобы приготовить для поездки палатки и печки.

Наши короткие печки сдваивает попарно Никульчан – здешний мастер, большой искусник. Он умеет делать все, даже починяет карманные часы, хотя никогда не выезжал из Оймякона. Особенно хорошо он делает ножи, оттачивая их из напильников.

Афанасий все в том же положении – слабость и легкие боли в желудке, но он ни за что не хочет оставаться в Оймяконе: он боится, что одному ему потом никак не выбраться отсюда, а Иннокентий и Яков довезут его до дому. Для него делают специальную нарту: сиденье оплетают веревками и ставят верх из брезента.

 

В горных ущельях при 60 градусах мороза

28 ноября с утра лихорадочно укладываемся – сегодня приходят олени. Подают нарты: тринадцать для людей (включая двух проводников) и восемь для груза. Все население Томтора собралось посмотреть на отъезд и попрощаться с нами.

Сначала никак не могут распределить груз, людей, оленей, потом все кое-как улаживается, и в половине четвертого, после заката солнца, мы выезжаем. Олени еще не приспособились к нартам: они молодые и многие в первый раз в упряжи. Два моих оленя совсем дикие – едва тронув с места, они сцепляются рогами и падают. Весь поезд останавливается, оленей расцепляют. Через несколько минут другое происшествие: в овраге моя нарта опрокидывается и я вываливаюсь. Все очень рады, а в особенности довольны приехавшие с Эльги: они все уже вываливались из нарт и теперь считают себя опытными путешественниками.

Нарта сделана так, что опрокидывается очень легко. На двух широких полозьях укреплены плоские столбики – «копылья», соединенные поперечинами из тальника или иногда лиственницы. Спереди полозья соединены дугой из тальника – «бараном».

Упряжка оленей необыкновенно проста и остроумна: широкая ременная петля, перекинутая через шею, проходит под передней внутренней ногой; ременная постромка идет от этой шлеи к саням, перекидывается через баран и протягивается к другому оленю. Запрячь и распрячь оленей – дело одной минуты: накидывают петлю на голову оленя, поднимают ему ногу и просовывают в петлю. Если один олень тянет плохо, другой сейчас же оттягивает постромку вперед, и ленивый олень попадает ногами в баран. Таким образом, оба принуждены тянуть одинаково.

Общий ход регулируется передними нартами. Обычно проводник ведет связку из десяти нарт, каждая пара оленей привязана к предыдущей нарте недоуздком. Как только трогает передняя нарта, следующие принуждены бежать. Трогают они легко, сразу переходя на рысь. Если нарта из связки слишком раскатывается, олени разбегаются в стороны, а нарта, ударяясь бараном об идущую впереди, останавливается. В нарте нет ни одного гвоздя, все ее части связаны ремешками.

Грузовые нарты имеют ширину около шестидесяти – семидесяти пяти сантиметров, а длину в рост человека. Беговые, на которых ездят эвены или проводники-якуты, не шире пятидесяти сантиметров и почти на метр длиннее. У них спереди есть еще вертикальная дуга, за которую можно держаться, когда бежишь рядом. Эти нарты еще легче опрокидываются, но якуты и эвены никогда не лежат на нарте, а сидят, свесив ноги и поддерживая нарту ногой, когда она накреняется.

Мы устраиваемся по-барски: сзади к нарте привязываем груз, подкладываем под себя оленью шкуру, и, таким образом, можно полулежать и даже спать, но это опасно. Спит только один техник Чернов. Нередко слышишь дикие крики «Тохто!» («Стой!») и затем видишь Чернова, волочащегося по снегу под опрокинутой нартой, а возница не слышит (или из озорства делает вид, что не слышит), продолжая мчаться вперед.

В первый день мы делаем немного – всего 15 километров. Ночевка в лесу. Для первого раза тепло, всего только 35 градусов мороза, но с непривычки кажется тяжело. Надо разгрести снег, нарубить и связать жерди, поставить их двумя пирамидами и к положенным сверху продольным жердям привязать палатку. Потом поставить печку, приладить трубы. Сегодня это все делается очень медленно, все не налажено; долго приходится ждать, пока принесут жерди, напилят дрова. В темноте никак не собрать печку, трубы не приходятся друг к другу, хотя в Оймяконе они хорошо подходили. Наконец печка нагрелась, можно скинуть с себя часть мехов.

На следующий день пересекаем плоские отроги Верхоянского хребта и выходим на Ючегей-Юрях, приток Кюёнтя. На речке несколько юрт. Вокруг много болот, снега очень мало, и нарты постоянно опрокидываются на кочках. Проводник этого не видит и не слышит; олени тащат нарту полозьями вверх по кочкам, и ящики и сумы одна за другой рассыпаются по пути. Много времени пройдет, пока едущие сзади докричатся проводника.

1 декабря проезжаем юрту нашего проводника и пьем у него чай. Это последнее жилье, а дальше на 500 километров ледяная пустыня без жилья. Разве только встретим эвенов. Юрта стоит в урочище Джакай – это расширение в горах, где сходятся три реки, образующие вместе большую реку Кюёнтя. К северу от нас высятся уже большие горы, продолжение Брюнгадинской цепи, которую мы пересекали летом.

Прояснилось, небо сияет, мороз днем ниже 40 градусов. От тряски на кочках у Афанасия снова начались боли. Он почти ничего не ест, только пьет чай да немного молока.

Начиная с этого дня до 9 декабря мороз нас не оставляет. По-видимому, по ночам около 60 градусов, а днем до 50. От дыхания оленей, когда они бегут, поднимается такое облако пара, что совершенно не видно не только гор, но даже ближайших деревьев. В тумане различаешь только соседнюю нарту, следующая уже скрыта. Только когда караван останавливается и олени дышат не так порывисто, можно разглядеть окрестности; в это время слышен шорох дыхания. Солнце стоит низко, мы едем по ущелью и его почти не видим. Сейчас самые короткие дни, уже в половине четвертого совсем темно. Все время едем во мгле, завернутые до глаз в шарфы. Когда у задней нарты рвется постромка, олени убегают вперед, а нарта остается; но никто не замечает потери. Только случайно на остановке в пути она обнаруживается. Поэтому, чтобы не терять нарт, мы сзади каждой связки привязывали нарту, на которой ехал кто-либо из рабочих.

Холодно. Несмотря на теплые унты, меховые чулки, две пары шерстяных носков, войлочные стельки, ноги быстро мерзнут. Чтобы защитить себя от холода, надо было бы сделать меховые одеяла и сидеть, закутавшись в них, но все время нарта наклоняется на кочках и камнях, надо ее подталкивать, поднимать. Мы предпочитаем подражать проводникам: когда становится холодно, соскакивать и бежать рядом с оленями. Скорость их рыси около восьми километров в час, и, если не слишком много надето меховой одежды, нетрудно держаться наравне с ними. На проводниках почти ничего нет: драная, безволосая парка, ровдужные штаны да ровдужные холодные унты. Они бегут почти все время: в таком костюме долго не усидишь. Наши якуты одеты немногим теплее, только что парка новая, но штаны и унты у них тонкие. Якуты удивительно изящны, стройны и ловки. Особенно хороши Яков и Иннокентий, когда они сбрасывают парку и легко бегут рядом с нартой в одной курточке, туго стянутой скрученным ситцевым поясом. Мы рядом с ними как медведи, какие-то кучи меха в своих дохах и громадных унтах.

Я также еду сравнительно легко одетый, в одном полушубке; но на это есть серьезные причины: в кухлянке к утесу не проберешься, не достать ничего из кармана, а сбрасывать ее каждый раз невозможно, каждое лишнее прикосновение к холодным предметам замораживает руки. Я предпочитаю соскакивать каждые полчаса с нарты и бежать рядом с оленями, пока не начинаю задыхаться.

Лица у всех нас, даже у якутов, завернуты шалями или шарфами; все время оледеневшая маска на лице, в узком просвете у глаз нарастают сосульки и иней, ресницы покрываются льдом, глаза закрываются.

Но это все пустяки, главное – руки. Чтобы иметь возможность работать, мы обшили металлические дощечки компасов материей, сняли кожаные поясные сумки; Салищев держит записную книжку и компас в холщовом мешочке на шее, а я – в карманах полушубка. Я еду в двойных рукавицах, а Салищев пришил большие волчьи рукавицы к шубе, внутри – заячьи рукавицы, дальше – перчатки; для работы рука просовывается в прорез рукавицы на запястье – по эвенскому образцу.

Но ничто не помогает – в эти дни и в двойных рукавицах руки у меня совершенно холодные. Не успеваю я вынуть руку из рукавицы, взять компас и книжку, как рука деревенеет и нельзя записать наблюдений. Особенно мучительно брать образец или делать снимки. Не раз случалось, что, вынув аппарат и раскрыв его, я не был в состоянии нажать спуск; тогда приходилось прятать аппарат в карман, сложив его кое-как. А затем мучительное отогревание рук в холодной рукавице. Салищев в отчаянии стал засовывать руку сквозь все меха и греть ее о голое тело. Это, кажется, самое верное.

У него еще другое несчастье: останавливаются часы; он перепробовал все наши часы – ни одни не выдерживают. В кармане везти их нельзя – не достанешь на морозе, а внутри двойной рукавицы через два-три часа замерзает смазочное масло, и часы останавливаются. Он пробовал их даже надевать на ногу под шубу – также мало толку.

Ничего подобного не испытываешь при морозах меньше 40 градусов. Тогда можно писать без особых мучений. А теперь каждая пуговица, которую надо застегнуть, представляет препятствие. Расстегнув полушубок, чтобы достать из внутреннего кармана аппарат, я иногда еду так несколько километров, пока не нагреваются руки, или прошу о помощи Якова.

Меня поражали якуты, особенно проводники; они вообще необыкновенно выносливы, а благодаря тому, что они все время бегут, у них горячие руки. Ломается нарта, и по пятнадцать-двадцать минут проводники голыми руками перетягивают ремни, развязывают узелки, строгают.

А нарты ломаются часто. Мы мчимся, не разбирая камней и кочек. Нарты ударяются о дерево, о камень, подскакивают, на спусках с размаху стукаются друг о друга. Проводники не обращают на это никакого внимания. На спусках тормозит задняя пара оленей. Упираясь, олени тянут за недоуздок, которым привязаны к передней нарте. К самой задней нарте привязывают запасного оленя, который также тормозит. Но если спуск крут и передних оленей начинают бить по ногам задние нарты, олени отскакивают в стороны, нарты с размаху ударяют баранами о впереди стоящие, и вся вереница нарт, давя друг друга, мчится вниз. Несколько нарт при этом обязательно опрокидывается. Хорошо еще, что у нас все крепко увязано.

Олени бегут очень весело, берут с места охотно и легко. Когда я отставал на утесах, Яков, ехавший со мной на передней нарте, пускал нарты галопом, со скоростью километров до пятнадцати. Хороша такая езда – дух захватывает: впереди пара скачущих оленьих задков, тучи мелкого колючего снега летят в лицо, нарта сильно раскачивается, только успеваешь перекидываться на ухабах с одного ее края на другой, чтобы нарта не опрокинулась.

Двигаемся мы теперь почти все время по рекам, где дорога ровнее и можно быстро ехать. Во многих местах тарыны – свежий лед, захватывающий всю долину. Олени широко расставляют ноги, копыта у них расползаются. Нередко олень падает, но связка не останавливается, она тащит оленя, пока он не ухитрится встать. Мы сначала кричали «Тохто!» («Стой!»), но главный проводник каравана якут Уйбан (Иван) сказал: «Один олень упал, два олень упал – ничего, все олень упал – мой бежит, ничего, едем». И теперь мы равнодушно смотрим, как то одного, то другого оленя его товарищи тащат на боку.

В самом деле, оленей так много, они так часто попадают ногой куда не следует, что нельзя постоянно останавливаться, тем более что во время остановки олени обязательно переступят постромки или станут ногой в дугу барана. Они при этом забавно чешут задней ногой морду, счищая лед, или трут морду о спину пассажира. Вообще у них нет такого делового подхода к работе, как у лошадей: на остановках сразу ложатся, в пути начинают драться друге другом, с ними можно шалить, дергать за хвост, за рога. У нас олени почти все серые и коричневые, белых два или три. Рога спилены до половины, чтобы не цеплялись за соседа. Олени очень кротки, безропотно сносят побои, не кусаются, не лягаются. Впрочем, их почти не бьют.

Правят одной вожжой, привязанной справа к голове правого оленя. Чтобы заворотить направо, достаточно потянуть вожжу, но налево не повернешь никак. Поэтому проложенная оленным караваном по широкой реке дорога представляет странное зрелище: она не идет прямо к цели и все время крутит. Мы видим, как возникают эти изгибы: олени идут вправо до тех пор, пока ямщику не надоедает; он соскакивает, догоняет оленей и бьет правого по морде, тогда олени поворачивают и начинают закручивать уже влево. Ямщик тянет за вожжу направо, и вся история начинается сначала.

Говорят, что в других районах олени понимают какие-то слова и идут куда надо. Но у нас передовой нарте случалось описывать полный круг на потеху остальным. Тогда вперед выезжает Иннокентий – он всегда хочет поддержать честь своего улуса перед оймяконцами, – но, как назло, его олени тоже кружат, только в противоположную сторону.

Особенно забавны олени на тарынах, на которых лед покрыт тонким слоем воды, еще не успевшей замерзнуть. Оленям не хочется идти в воду – кому же придет охота мокнуть при 60 градусах мороза, – они всячески стараются свернуть в сторону. Когда же их заставят пойти по тарыну, они поднимают хвостики, как будто бы их можно подмочить, и, расставив широко ноги, торопятся перебежать тарын. Пассажирам тоже приходится беречь ноги, чтобы не замочить унтов.

Как только стемнеет, мы останавливаемся, так что всего едем пять-шесть часов в день. С оленей сбрасывают лямки, и они убегают в гору, грациозно подняв голову. Более хитрым привешивают на ремне к шее бревно – «чанкай», которое бьет по ногам, мешая убегать. Размеры бревна тем больше, чем более непослушен олень. Как только отпущены олени, все принимаются за устройство ночлега, разгребают снег под палатки, рубят жерди, натягивают палатки. Это мучительная операция: надо привязывать палатку к жердям голыми руками, а концы пальцев замерзают. Все страшно холодное: палатки, жерди, веревки. Деревья так замерзли, что звенят от удара топора. Печка холодная, дрова тоже, разгораются плохо. Почти час мы сидим в палатке, ожидая, пока она нагреется настолько, чтобы можно было раздеться. Сначала снимаешь рукавицы, шарф, потом шапку и наконец полушубок. Дальше ничего снимать не приходится: наша печка в эти морозы слабо нагревает, возле нее мех на одежде горит, а в задней половине палатки на стенах осаждается толстым слоем иней.

Как только разогрелась печка, вытаскиваем из мешка кусок масла; оно колется, как стекло, на тонкие осколки. Мы поглощаем их в большом количестве с сухарями, подогретыми на печке. Чай поспеет еще не скоро: надо растопить лед, а где нет льда – снег. Однажды мы получили чай с резким запахом, вроде мыльного, – это попал снег с листиками багульника.

Вечером все четыре палатки сплошь завешаны меховыми вещами. Ведь каждый снимает с ног штук десять-пятнадцать всяких обуток да еще рукавицы, шапки, шарфы; все это надо просушить. Сохнет плохо: ночью палатки выстывают.

Но нам ночью тепло без печки. В палатке научных сотрудников едва хватает места для нас четверых, и когда мы залезаем в спальные мешки, покрываемся дохами, то в этой меховой куче мороз не пробивает. Спим одетые, в меховых штанах и теплых фуфайках и снимаем только унты, заменяя их запасными меховыми чулками.

Самое неприятное – утреннее разжигание печки. Делает это дежурный, а остальные лежат в мешках, пока палатка не нагреется.

Утром Уйбан приманивает оленей солью; он берет несколько крупинок на руку и кричит: «Мэк, мэк, мэк!» Пока олень облизывает руку, другой рукой хватают его за недоуздок и ведут к саням. Далеко у нас олени не разбегались – мы собирали их за два часа. За всю дорогу на них истратили, наверно, не больше фунта соли. Это все, что они получали от человека.

От Джакая мы едем короткое время вверх по долине реки Суантар, затем сворачиваем в узкое ущелье реки Кюнг-кюняс. На слиянии этих рек во льду огромная яма – это вода из-подо льда ушла, просочившись в галечник, а выше русло промерзло до дна, и вода не может больше проникнуть в яму.

Кюнгкюняс прорезает южную часть Брюнгадинской цепи. Черные скалы, сейчас мрачные, громоздятся кверху. В шарфе и шапке трудно задрать голову, поэтому кажется, что едешь в темном коридоре, где никогда не бывает солнца.

Из-за поворота на паре хороших оленей вылетает нарта, на ней кто-то в кухлянке. Наш караван останавливается, и все собираются у головной нарты. Встречным путником оказывается миниатюрная эвенская девушка с открытым, несмотря на мороз, лицом. Она держится с достоинством, степенно отвечая на любезности якутов. Вот олени помчались, и девушка легко вскакивает на ходу: не полагается садиться до того, как двинулась нарта, потому что оленям трудно сдвинуть ее с места и лямка сбивает им плечи. Когда кто-нибудь лениво лежит на нарте при отправлении, на лицах якутов можно видеть насмешливую улыбку.

Как только ветер относит густой пар от каравана, я вижу впереди Уйбана, который бежит рядом с нартой, держась за ее дугу левой рукой. Помню, еще в детстве я с любопытством рассматривал в старинных книгах о северных путешествиях картинки, изображающие бегущего рядом с нартой человека. Теперь час за часом целых две недели сквозь пар дыхания я вижу эту картину, столь же старую, как сама езда на оленях.

Мы идем теперь по древнему пути: здесь проехал верхом в феврале 1786 года путешественник Гаврила Сарычев, который прошел из Якутска в Верхне-Колымск и построил там суда для исследования побережья Ледовитого океана.

К вечеру 2 декабря выходим из ущелья в расширение долины Кёбюмы, выше которого река поворачивает на запад. Еще три дня едем вверх по этой реке между пологими склонами слабоволнистых гор. Это тот же пейзаж, что в верховьях Томпо на северном пути. Обгоняем партию якутов, везущих пушнину из Оймякона. Зимний тракт, оказывается, гораздо оживленнее летнего.

Мороз как будто все время усиливается, б декабря переваливаем через Чыстай, где нас захватывает холодный ветер. Все тело леденеет, не знаешь, куда деться в этой открытой долине.

Перевал здесь, на границе леса, в широкую ледниковую долину вскоре врезается узкая долинка реки Хандыги. Мы снова в бассейне Алдана. Быстро спускаемся по Хандыге.

Назавтра входим в широкую долину. Здесь горы той же абсолютной высоты, как на Кёбюме, но долина все углубляется и скоро переходит в такое же глубокое ущелье, как по Теберденю. Голые скалы по обе стороны, ребристые скаты до километра высотой. Это углубленная ледником и засыпанная позже речными галечниками долина.

На Хандыге мы знакомимся еще с одним из зимних препятствий – водой. Из галечников выбиваются струи воды, которая приходит из глубины и не успела еще замерзнуть. Струи эти сливаются в целую протоку, которую нужно перейти. Олени останавливаются перед ней и, несмотря ни на какие крики и побои, не хотят идти в воду. Уйбан уже разбил в кровь морду головного оленя, но тот тоскливо отворачивается. Людям тоже не хочется мочить ноги, хотя брод только до колен; но что потом делать с обмерзшими унтами? Вдруг Яков берет своих оленей и храбро пускается вброд. Другие проводники гонят свои связки поспешно за ним – речка пройдена. Желтые щегольские унты Якова покрыты до колен льдом. Я предлагаю ему запасные, но он отказывается: через его новые унты вода не прошла. Он только сбивает палкой и ножом лед, и мы снова мчимся.

Помните, в «Дочери снегов» Джека Лондона героиня попадает в мокасинах (в меховых сапогах) в воду и сколько из-за этого потом шуму: разрезают мокасины, разводят костер. А ведь в Клондайке никогда не бывает таких морозов, как здесь.

Днем еще брод более глубокий; вода заливает нарты поверх досок, и наши подстилки и груз обледеневают.

Еще день идем вниз по Хандыге, ущелье становится все грандиознее. На Кёбюме белые, как будто бы сахарные, горы вырезывались на фоне желтоватого, светло-соломенного неба в час заката; здесь, на Хандыге, солнца не видно совсем. Серебристые (от снега и инея) леса сияют на тусклом сером небе днем, на иссиня-черном – ночью.

Вечером санный след привел нас к эвенской юрте. Это черное низкое строение из бревен, сделанное в глухом лесу по образцу якутской юрты, но гораздо теснее и грязнее. Снаружи оно завалено оленьими сумами. Мы приподнимаем рваную ровдужную завесу на дверях и вползаем внутрь. Там полутьма, в очаге тлеют угли. Сначала видишь только их: очаг в углу, вровень с полом, и над ним в потолке просто дыра. Немного свыкнувшись с темнотой, различаешь человек семь или восемь эвенов, сидящих на земле у огня. Грязь страшная, неуютно, холодно, нет ни нар, ни стола, нет даже шкур на земле. У огня старуха в грязных и рваных ровдужных штанах пьет чай. Чашки стоят прямо на земле. Тут же лежат две собаки, короткомордые и печальные.

Это жилище, которые я видел четверть века назад, – последний остаток мрачной дореволюционной эпохи. С 1929 года эвены начали в этом районе переходить на оседлость, селиться в домах русского типа.

В этот день накатанная дорога кончилась. Мороз, несмотря на безветрие, прохватывает еще сильнее.

8 декабря мы подходим к Скалистой цепи. Долина Хандыги превращается в извилистое ущелье. Опять тарыны, но на этот раз грозные, с водой, заливающей все ущелье.

Мы избираем другой путь: по рытвине в скалистом крае долины взбираемся на поверхность древней террасы. Подъем трудный – узкая ложбина с камнями; нарты опрокидываются, возок Афанасия перекидывается через верх, старик в снегу. Мы общими усилиями вытаскиваем нарты и помогаем ему взойти на террасу.

Но скоро терраса кончается, приходится снова спускаться в ущелье, залитое водой. Нарты мчатся одна за другой: каждый боится отстать – тогда олени не пойдут. Одна связка обгоняет другую. И вот в тот момент, когда Конон в этой необычной скачке поравнялся с моей нартой, раздается треск, и три нарты – Конона, Якова и моя – проваливаются сквозь лед. Под верхним слоем воды оказался другой этаж наледи, со слабой верхней коркой льда, еще только начавшей замерзать. Мы проломили эту корку и провалились до следующего слоя. Вода заливает нарты, олени бьются, разбивают кругом лед и падают. Их кроткие черные глаза выражают крайнюю степень ужаса. Вода зловещим пятном расползается во все стороны.

Конон и Яков бредут по воде; мне очень не хочется идти за ними: я не верю в непромокаемость своих унтов. Ближайший край льда рассечен трещиной – выдержит ли? Но раздумывать некогда, решаюсь прыгнуть. Мне повезло: льдина не обломилась, и я выбираюсь на сухое место. Чернов успевает обрезать постромки задних оленей, чтобы они не стянули в полынью остальные нарты, и олени вытягивают нарты на лед.

Снова мы мчимся галопом: караван ушел вперед. Вдруг я замечаю, что в утесах вместо черных сланцев появляются известняки с новым и необычным для Верхоянского хребта простиранием слоев. Останавливаю Якова, но впервые за полгода слышу от него ответ в резком тоне: «Тох нада, у бар!» («Что надо, вода!») Он боится отстать от других в этом гибельном ущелье. Приходится покориться. Только в небольшом расширении дальше я наконец могу осмотреть утесы и взять образцы, насколько это позволяют замерзшие руки.

Конон меняет здесь прямо на морозе унты, а Яков опять только сбивает палкой лед со своих унтов.

Нам повезло. Если бы нижний этаж тарына был глубже или под ним находилась тонкая кровля над третьим слоем, мы наслаждались бы полным купанием. По рассказам, в этом ущелье были случаи гибели эвенов, провалившихся вместе с оленями под лед.

Ночью все время дует ветер с гор. К утру он достигает такой силы, что рвет палатку. Просыпаемся со странным ощущением: тепло! Высовываемся из палатки – можно рукой брать что угодно. Начинаем гадать, сколько градусов: один говорит сорок, другой осмеливается поднять до двадцати пяти. Но термометр показывает головокружительную цифру: 15 градусов мороза! Невозможно поверить: такие температуры здесь неслыханны. Но ртуть все время повышается, и в десять часов доходит до 9 градусов. Что-то невероятное!

Весь день в спину, вниз по ущелью, дует страшный ветер, но впервые мы едем с открытыми лицами; снегу много, олени бегут быстро, не хватает только бубенчиков, чтобы была полная иллюзия праздничного катания. К вечеру – 6 градусов и наконец утром 10 декабря – 5 градусов. В Якутске метеорологи не хотели нам верить: в эти дни там было 19 градусов мороза. Сильный циклон захватил Алданский склон Верхоянского хребта, это он создал необыкновенное потепление.

Но вскоре температура начала еще быстрее падать: к вечеру 10-го было уже – 25 градусов, а 11 декабря замерзла ртуть, и наступили холода, хотя и не оймяконские, но все же почтенные.

Из всего пережитого за зиму меня более всего ошеломила эта оттепель. Сидеть в палатке в одном костюме, без мехов, не видеть над собой висящих хвостов инея и, главное, трогать все предметы голой рукой – после двух недель ледяного режима! – казалось невероятным. И даже первая ночевка в юрте на Алдане после этого не оставила большого впечатления.

Снега на этом склоне хребта все больше и больше. Когда идешь к утесам, проваливаешься по пояс и набираешь снег в унты. Под палатку мы уже не разгребаем снег, а слегка утаптываем и, чтобы не провалилась печка, кладем под ее ножки камни и небольшие бревна.

После того как мы вышли из Главной цепи, на дне долины появились первые ели, но на склонах гор все та же лиственница, запорошенная слегка снегом, и на мутном, сером небе странно серебрятся гребни гор с зубцами леса.

Только 11 декабря пересекаем Окраинную цепь и выходим на Алданскую низменность.

Наши олени начинают утомляться, часто ложатся, хромают, худеют – у них уже видны ребра.

12-го и 13-го все еще спускаемся вниз по Хандыге. Вблизи хребта мы встречаем три нарты с великолепными белыми оленями; первая пара сейчас же начинает бодаться с нашей головной, а мы сбегаемся посмотреть встречных. Белые олени в семь дней промчали 600 километров от Оймякона до Крест-Хальджая, отдохнули и вот возвращаются в Оймякон – везут нового председателя исполкома. Несколько минут расспросов, и белые олени мчат нарты в горы. От председателя я узнаю, что в Крест-Хальджае нас ждет какой-то якут, который заготовил лошадей, чтобы отвезти экспедицию в Якутск. Опять кто-то ждет! Нет, довольно таких любезных благодетелей, объедем их лучше стороной!

Сзади белая стена хребта становится все меньше и меньше. Когда-то за ее увеличением мы так жадно следили на томпинских болотах, теперь никто не оборачивается посмотреть, как она исчезает. Смотрят только вперед.

14-го в полдень выходим по Хандыге на Алдан. Здесь он снова стеснен плоской возвышенностью, узок и весь в торосах. Дорога идет вдоль реки, а затем через леса наискось к устью Амги. Начинаются юрты, и мы, конечно, заворачиваем напиться чаю. Здесь уже не подают к чаю хаяк, а чистое масло и гору лепешек: хлеб есть и свой и привозной. У Петра улыбка не сходит с лица: он увидал гумно и скирду хлеба. Начинается санная дорога со следом посредине – это ездят на лошадях, и нашим оленям, которым нужно два параллельных следа, некуда ставить ноги. Они спихивают друг друга в снег, бодаются, каждый старается бежать по среднему следу.

Ночуем в юрте Харлампия Попова в урочище под странным названием Былахы («блоха»). Здесь – семья Харлампия, а сам он в Оймяконе, так сказать, на отхожем промысле. Юрта построена как русская изба, и только плоская крыша и камин еще остались от старого. Нары вдоль стен превратились в широкие скамейки. Несмотря на свое богатство, хозяева и не думают нас угощать.

Сын Харлампия не менее предприимчив, чем отец, и вызывается собрать по соседям лошадей, чтобы отвезти нас в Якутск.

На следующий день первый перегон половина каравана идет еще на оленях: лошадей привели прямо в якутское поселение, близ устья Амги. В последний раз смотрим на круглые серые спины милых животных. Даже Михаил, завзятый лошадник, и Петр, который не хотел садиться на оленей: «В кустах все глаза выхлещут», жалеют расставаться с ними и сменять на лошадей, в особенности на местную упряжку: здесь запрягают коня в те же оленьи нарты, приделав к ним оглобли. Лошадиные копыта у самого передка, и невольно представляешь себе, как разнесет лошадь это легкое сооружение, если оно опрокинется.

Маршруты экспедиций С. В. Обручева по Северо-Восточной Сибири в 1926 году и в 1929-1930 годах

Особенно легки и изящны легковые санки: они очень коротки, сзади сплетена спинка, а человек сидит спереди, верхом, погрузив ноги в снег, поистине «бразды пушистые взрывая».

20 декабря достигаем Охотского тракта и селения Татта, где есть почтово-телеграфная контора. Отправляю целую пачку телеграмм, которые выводят из равновесия даже меланхолического заведующего конторой, – вероятно, с ее основания здесь не подавали таких чудовищно длинных телеграмм.

Экспедиция настолько затянулась против всех мыслимых сроков, что нас, очевидно уже считали погибшими.

К Якутску мы подъезжаем вечером 24 декабря. На Лене туман, из которого время от времени выскакивают сани: туда и обратно едет много народу. Все – и мужчины и женщины – закутаны шалями, так что видны только глаза: на Лене почти всегда ветер.

Показываются огни Якутска. Странно, какая масса огней в одном месте!

В начале января, закончив ликвидацию экспедиции, мы выехали из Якутска на лошадях через Алданские прииски на железную дорогу.

 

Хребет Черского

Я не рассказывал подробно о тех научных наблюдениях, которые мы вели ежедневно. Ведь не для того мы мучили и себя и животных, чтобы только поглубже забраться в неизвестную страну. Нашей целью было возможно более полное исследование всех этих бесчисленных хребтов.

Ежедневно, невзирая на дождь, снег и холод, как бы ни беспокоила нас судьба каравана, мы занимались своим делом – геологией и топографической съемкой.

Чего же мы добились?

Вы помните, что, двигаясь по Индигирке вниз от устья Эльги, мы нашли на месте низменности, которую по расспросам здесь указывал Майдель, высокие горы – целый ряд скалистых цепей, тянувшихся с востока на запад.

Сопоставив эти наблюдения с геологическим строением гор, с наблюдениями Черского и исследованиями других путешественников на Севере, я пришел к выводу, что мы открыли громадный хребет, пересекающий страну параллельно Верхоянскому хребту.

До нашей экспедиции на картах северо-восток Азии изображали в виде получаши, окруженной с запада, юга и востока стеной хребтов Верхоянского, Колымского и Анадырского; от этих хребтов отходили внутрь по радиусам, подобно спицам в колесе, меньшие хребты, разделяющие реки Яну, Индигирку, Колыму и Омолон (см. карту на этой стр.).

В действительности оказалось, что и реки и хребты расположены совсем иначе. Верхоянский хребет – очень широкий, мощный хребет, состоящий из нескольких параллельных цепей. За ним лежит обширное высокое Оймяконское плоскогорье и затем новый громадный хребет, состоящий на Индигирке из девяти цепей. Он тянется далеко на север и доходит до хребта Полоусного, а в другую сторону, на юго-восток, уходит далеко за ту тропу, по которой прошел Черский (см. карту на стр. 98).

Что делается с хребтом дальше к востоку? Заворачивает ли он на юг, параллельно Верхоянскому хребту, или на восток и потом в виде дуги на северо-восток, вдоль Колымского хребта?

Схема хребтов Северо-Восточной Азии до экспедиций С. В. Обручева

В 1926 году никто этого сказать не мог, потому что весь бассейн Колымы выше Верхне-Колымска был не изучен. Там побывал только ссыльный этнограф Иохельсон; из его краткого описания было видно, что Колыма ниже Коркодона пересекает какие-то горы, сложенные известняками, и из этого можно было заключить, что древние свиты, слагающие северную полосу хребта, проходят, изгибаясь дугой, к Коркодону. Может быть, и весь хребет поворачивает туда? Наши геологические исследования показывали, что Верхоянский хребет, Оймяконское плоскогорье и новый хребет составляют одну огромную область, смятую в складки в мезозойское время. На север эта складчатая зона идет до Ледовитого океана, но что с ней делается на юго-востоке?

Нашей экспедицией мы захватили краешек огромной неизвестной страны. Множество новых вопросов встало перед нами, и, чтобы хотя бы в общих чертах выяснить строение северо-востока, нужно было проникнуть еще дальше па восток, на притоки Колымы, изучить эти бесконечные горные цепи.

Но как назвать новый хребет?

Географическое общество Союза ССР, рассмотрев представленные нами материалы, решило назвать его хребтом Черского – в честь Ивана Дементьевича Черского, замечательного исследователя Сибири, политического ссыльного, умершего в 1892 году на Колыме.

Черский родился в 1845 году в Виленской губернии. Восемнадцатилетним юношей был сослан за участие в польском восстании в Сибирь и служил шесть лет солдатом в Омске. С 1871 года он работал в Иркутске, где скоро стал крупным геологом. Он написал там ряд интересных работ по геологии Сибири, обративших на себя общее внимание. Талантливый самоучка, он дал схему строения Сибири, которая далеко опередила тогдашние воззрения на геологию этого края. После амнистии Черский в 1885 году поселился в Петербурге и вскоре организовал экспедицию в Якутию, о которой он мечтал.

В 1891 году Академия наук командировала его на три года в область рек Колымы, Индигирки и Яны. В июне 1891 года он выехал из Якутска вместе с женой в экспедицию, о которой я уже упоминал выше.

В Верхне-Колымск он прибыл 28 августа и зимовал здесь. Весной 1892 года экспедиция поплыла вниз по Колыме.

Черский, человек слабого здоровья, зимой серьезно заболел: по-видимому, это была сильная вспышка туберкулеза легких. К весне он понял, что дни его сочтены, и торопился привести в порядок свои наблюдения. Выезжая из Верхне-Колымска 31 мая, он говорил одному местному жителю: «При самых лучших условиях я надеюсь протянуть еще недели три, но больше вряд ли». И зная это, он все-таки выехал! «Я сделал распоряжение, чтобы экспедиция не прерывалась до Нижне-Колымска даже в том случае, когда настанут мои последние минуты, и чтобы меня тащили вперед и даже в тот момент, когда я буду отходить». Он считал необходимым довести работы до Нижне-Колымска, чтобы была исследована вся Нижняя Колыма.

Схема хребтов Северо-Восточной Азии, составленная по работам экспедиции С. В. Обручева 1926 г.

Первое время – до 10 июня – он сидел в лодке и давал указания жене и сыну, которые осматривали утесы. На ночь он перебирался в каюту, сделанную в лодке, но спать ему не удавалось из-за глубокого кашля. 10 июня приплыли в Средне-Колымск; здесь его видел наблюдатель метеорологической станции. По его словам, «Иван Дементьевич скажет слово и минут пять – десять ждет прекращения горловых спазмов, чтобы сказать следующее слово, а тут опять те же спазмы прерывают надолго его речь».

С 20 июня Черский уже не в силах писать дневник и передал его ведение жене. И вот записи шести последних дней жизни своего мужа во исполнение его непреклонной воли вела М. П. Черская, чередуя наблюдения геологические и метеорологические с короткими и трагическими фразами: «Мужу хуже, силы его совсем слабеют».

Мужество не оставляло Черского до последней минуты, и он даже давал распоряжения, что делать маленькому сыну с его бумагами, если жена не переживет его.

Черский умер в 10 часов 10 минут вечера 25 июня (старого стиля) у устья реки Прорвы. Его жена записала в своем дневнике в эти дни следующие строки:

«Июня 24. Боюсь, доживет ли муж до завтра. Боже мой, что будет дальше?!

Июня 25. Всю ночь мой муж не мог уснуть: его мучили сильные спазмы. В 12 ч. дня у мужа сделалась сильная одышка. Пристать к берегу нельзя, потому что крутые яры. Муж указал рукой на шею, чтобы прикладывать холодные компрессы. Через несколько минут одышка уменьшилась, и сейчас же пошла кровь из носу.

Пристали к 3h 30' к речке Прорве.

Муж умирает.

Он скончался в 10h 10' вечера».

Буря задержала М. П. Черскую у Прорвы на двое суток, и только 28 июня ей удалось приплыть к устью Омолона. Лишь к 1 июля была выкопана могила и сделан гроб, и в четыре часа Черского похоронили против устья Омолона. На следующий день в дневнике опять записи барометра и температуры, которые с 26 июня жена Черского иногда забывала вносить.

3 июня Черский шутливо говорил: «Впрочем, смерть меня не страшит: рано ли, поздно ли, но всем одна дорога. Я могу только радоваться, что умираю в ваших палестинах, через много-много лет какой-нибудь геолог найдет, может быть, мой труп и отправит его с какой-нибудь целью в музеум и, таким образом, увековечит меня».

Желание Черского исполнено, но иначе: его памятник – горный хребет в 1000 километров длины, 300 километров ширины и до 3000 метров вышины; он выше всех хребтов Северо-Восточной Азии и по площади превышает Большой Кавказ.