Незадолго до ностальгии

Очеретный Владимир Владимирович

«Суд закончился. Место под солнцем ожидаемо сдвинулось к периферии, и, шагнув из здания суда в майский вечер, Киш не мог не отметить, как выросла его тень — метра на полтора.

…Они расстались год назад и с тех пор не виделись; вещи тогда же были мирно подарены друг другу, и вот внезапно его настиг этот иск — о разделе общих воспоминаний. Такого от Варвары он не ожидал…»

 

© Очеретный В., 2018

© Издательство «ArsisBooks», 2018

© ООО «АрсисБукс», дизайн-макет, 2018

© Шатов А., дизайн обложки, 2018

* * *

 

Посвящение

Посвящается Галке (Кавке) Федоровской вдохновившей автора на невыполнимое проникновенной смс-кой: «Дай слово, что допишешь!»

Благодарность

Автор выражает две признательности своим соратникам по пространству идей и идеалов Роману Букаранову и Елене Каминер, в общении с которыми его посетили две идеи, породившие замысел этой вещи.

 

1. Уж будьте уверены!

Суд закончился. Место под солнцем ожидаемо сдвинулось к периферии, и, шагнув из здания суда в майский вечер, Киш не мог не отметить, как выросла его тень — метра на полтора.

«Скоро уже закат, — машинально подбодрил он себя, — в полдень будет не так заметно».

И правда, сейчас не до тени. Её он наверстает и даже сократит. Не первый раз, как говорится. Но Варвара… Умолкшая песня души моей, Варенька, зачем ты опять зазвучала?..

С этим и предстояло разобраться — зазвучала ли.

Они расстались год назад и с тех пор не виделись; вещи тогда же были мирно подарены друг другу, и вот внезапно его настиг этот иск — о разделе общих воспоминаний. Такого от Варвары он не ожидал.

Процесс для такого рода дел оказался коротким (всего девять заседаний), но насыщенным. Было рассмотрено пять направлений и несколько десятков эпизодов. В их совместном владении остались воспоминания о том, как это случилось первый раз, второй и третий (все три — за день до женитьбы, а вообще-то на следующий день знакомства), а также семь случаев, помеченных маркером «а помнишь?», и три приключения, которые они запомнили по-разному. Ещё бытовые пустяки, летние и зимние вечера, осенние и весенние, прогулки на лыжах и велосипедах, кормление уток с моста через Пехорку, романтические ужины после возвращения из командировок, променады перед сном — всё то, что спрессовывается в калейдоскопическое мельтешение картинок. Варваре отошло то, что она когда-либо рассказывала ему о своих пациентах (что, в общем, справедливо), о своей жизни до их встречи (вздорная мелочность — как-никак при расставании он оставил ей свою фамилию), и остальные интимные сцены (что ни в какие ворота не лезет). Ему… в общем и целом немногое: он лишился всего, где звучало: «Я так тобой горжусь, Киш!» и «Покажи им, Киш, у кого кишка тонка!», тех дней, когда он валялся с температурой, а она ухаживала за ним, кроме того, ему запрещается использовать образ Варвары в лирических мечтаниях и эротических грёзах. Нарушение последнего ограничения, равно как и проникновение в отчуждённые воспоминания, отныне станет трактоваться как ментальное сексуальное домогательство и посягательство на частную собственность — со всеми вытекающими.

— У вас есть право во избежание будущих конфликтов с законом уже сейчас пройти вспомогательную дементализацию, что обеспечит вам смягчение обстоятельств в случае нарушений по данному вердикту, — закончив чтение приговора, сообщила ему судья, тридцатилетняя шатенка в чёрной мантии, чьё толстенное обручальное кольцо ужасно раздражало Киша на протяжении всего процесса.

— Благодарю. — Киш учтиво покачал головой, словно был на обеде у радушных хозяев и отказывался от сладкого. — Я даже после армии без этого как-то обошёлся. А там, знаете ли, было много всякого такого, что хочется забыть.

— В таком случае, — кивнула она, — закон предоставляет вам инерционный период забывания сроком в двое суток, начиная с девяти ноль-ноль завтрашнего дня. Суд рекомендует вам использовать данное время по назначению, так как практика показывает, что использование инерционного периода нецелевым образом, а именно — для того, чтобы в последний раз вспомнить всё, — здесь она сделала ударение, — неминуемо приводит к дальнейшему нарушению установленных судом ментальных ограничений и, как следствие, к принудительной дементализации, — ещё одно ударение.

«Бог ты мой, а ведь это могла быть моя одноклассница!», — бесстрастно ужаснулся Киш напоследок.

— Я учту это, — в последнюю секунду он удержал себя от сарказма: он прятал боль за весёлостью, а веселье под слоем невозмутимости. — Непременно.

К последнему заседанию Киш пропитался к даме в мантии мягкой антипатией. Понятно, что среди судей высока безработица — слишком много желающих судить других, и уж если выпадает законный повод, то стараются отработать его по полной. Но данная жрица Фемиды проявляла неугомонный интерес исследователя именно к тем моментам дела, которых он бы предпочёл не касаться. Ноль деликатности. Киш живо представлял, как по вечерам, обмениваясь с мужем новостями дня, её честь рассказывает его чести (?) про них с Варварой (очередную парочку семейных неудачников) и тонко делится подробностями: «Ничего особенного… В основном всё то же самое… Милый, может, тоже так попробуем?..»

Заодно его утомил собственный адвокат — со звучным, словно сбежавшим с афиши, именем Аркадий Аккадский, и негромкий на вид (маленький, с ярко выраженной лысиной и очень энергичный — несмотря на полтинник с хвостиком). Доброжелательность Аккадского так основательно подкреплялась многословием, что порой становилось непонятно, чем это таким неуловимым она отличается от назойливости.

— Как вы? — Аркадий снова был тут как тут.

Киш пожал плечами.

— Что ж, старина, считаю, мы неплохо отбились, — бодро продолжал служитель Презумпции. — На большее и рассчитывать было сложно, а если учесть, что судья — женщина…

Киш промолчал. В небольшом дворе суда оглушительно пахло сиренью. Он надеялся, вдруг повезёт ещё раз увидеть Варвару и перекинуться с ней парой слов без свидетелей. Во время процесса они виделись только в начале заседаний, чтобы подтвердить, что узнают друг друга, а затем удалялись каждый в свой сектор зала, разделенного матовой перегородкой чуть ли не по судейскую трибуну, дабы не множить общие воспоминания.

— Приятно было с вами работать.

Киш решил, что это прощание, и рассеяно протянул руку. Аккадский, которому на последнем заседании не дали вволю наговориться, обхватил её обеими ладонями.

— А вы — необычный клиент, — последовало эпическое вступление, — это я вам искренне говорю: необычный. Признаться, первый раз вижу, чтобы человек в вашем положении не стремился узнать, как обстоят дела у его бывшей на личном фронте. Я мог бы это пробить, — не в первый раз мягко напомнил он как бы невзначай, — у меня есть кое-какие связи. Обычно такие вещи стараются раскопать ещё до процесса, но вы…

— Я могу и сам об этом спросить, — возразил Киш. — Напрямую.

— Вы уверены, что узнаете правду? — мастер Апелляции тонко улыбнулся.

— Если она не захочет говорить, зачем мне это узнавать? — Киш пожал плечами.

— Приятно работать с интеллигентными людьми, — подхватил Аккадский. — Помню, вёл дело одной пары: вот там схлестнулись так схлестнулись — ни мгновенья не хотели друг другу уступать. Уж на что я всякого навидался, а… — Киш вовремя отключил уши, и чужие перипетии полетели мимо.

Из суда выходили люди. Какой-то распалённый собрат по несчастью, переживший аналогичное унижение, прокричал своей надменно шествующей экс-подруге: «Я тебе это припомню!» Киш взглядом послал парню солидарное сочувствие: бедолаге сложно будет удержать воображение от смачной расправы над своей драгоценной. А ей, по-видимому, только этого и надо, чтобы — как только между ними установится взаимный ментальный контроль — уличить его в нарушении вердикта и выбить знатную компенсацию за ментальный ущерб или даже подвести под дементализацию и тем самым ещё раз продемонстрировать своё превосходство над полным ничтожеством. И он, несомненно, в курсе её нехитрых планов, но ничего не может с собой поделать, а, возможно, именно откровенность её плоского, как блин, коварства и приводит его в ярость…

Варвары не было. Судя по всему, она снова воспользовалась своим правом покинуть суд другим крыльцом.

Киш почувствовал, как вокруг солнечного сплетения разливается разочарование: он так и не понял, зачем ей всё это понадобилось. Вопросительный крючок, дёргавший нутро на протяжении последних недель, так и не выловил ответа.

Одно он знает точно: на раздел воспоминаний просто так не идут. Для этого должна быть веская причина, очень веская, а он не смог обнаружить хоть какую-то — даже не вескую. Сам он, конечно, ни о чём не спрашивал, — он был слишком уязвлён. За него это сделал Аккадский. «Моя клиентка, — ответила адвокатесса Варвары, — считает, что данный процесс соответствует интересам обеих сторон».

«Это нужно нам обоим», — перевёл Киш на человеческий язык, удалив посредников и стараясь услышать эту фразу произнесённой голосом Варвары. И повторил: «Это нужно нам обоим».

Понятней не стало. Чего уж там: объяснение с самого начала выглядело вежливой отговоркой, и по завершении процесса оно окончательно приобретало статус причудливого сувенира, который не знаешь, куда приткнуть. Если отыскать в душе холодильник, то объяснению самое место на его дверце (стоило подумать об этом, и Киш понял, что так оно и есть: он таскает в душе огромный холодильник, вот только объяснение к его дверце никак не хотело магнититься, — уж он-то легко обошёлся бы и без судебных разборок).

Даже если отрешиться от эмоций, остаётся внешняя прагматичная сторона. Раздел воспоминаний автоматически делает их обоих (именно так: не только его, но и её) ментально неполноценными, подвергает риску дементализации, что ни репутации, ни карьере, мягко говоря, не способствует, и это Варвара прекрасно знала с самого начала. Не могла не знать. Правда, она никогда не была ушлой и легко могла проигнорировать общепринятые вещи вроде карьеры ради личных воззрений и порывов, но тут никаких специфических, неизвестных ему, воззрений не прослеживалось. Ни воззрений, ни мотивов, ни цели.

Киш с холодностью стороннего наблюдателя пытался обнаружить их на каждом заседании, в самом подборе оспариваемых воспоминаний, и в каждом из них по отдельности, однако цель, по-видимому, была слишком воздушной, чтобы её можно было ухватить и чётко зафиксировать в мысли или хотя бы в чувстве. Можно было даже предположить, что её цель заключалась в том, чтобы он ничего не понял, но и это объяснение не объясняло ничего.

Из всего следовал не очень приятный вывод: получается, он Варю знал довольно поверхностно, если не может определить её мотивы без посторонних подсказок. И не только определить, но даже заподозрить — для подозрений, как известно, нужна почва, а не воздух.

Правда, здесь могут быть внешние, совсем не психологические причины, которыми она не захотела с ним делиться. Может, Аккадский прав: у неё появился мужчина, сумасшедшая любовь, с которым она хочет начать всё с чистого листа, — так, словно Киша и не было в её жизни, и вот этот тип настоял на ментальном разделе?.. Вариант малоприятный, но теоретически вполне реальный. Можно даже допустить, что она не захотела ему об этом говорить — из самых разных соображений. А может, наоборот: воспоминания о нём не дают ей начать новую жизнь, и она решила выкинуть его из памяти с помощью внешних подпорок? Такое предположение, в свою очередь, выглядело слишком лестно, чтобы Киш всерьёз поверил в него. Но если не всё это, то — что тогда?..

От буйства гипотез кругом шла голова. Пока же он мог констатировать: Варвара избегает приватных разговоров с ним. Впрочем, и неприватных тоже. Он же мог лишь похвалить себя за внешнюю бесстрастность, выдержанную на протяжении всего процесса: если Варя темнила, то и он не собирался показывать ей, как относится к происходящему.

— Мне пора, — соврал Киш.

— Ещё раз: был рад оказаться полезным, — Аккадский вернул ему руку, предварительно несколько раз качнув её вверх-вниз, и с теплотой уже не постороннего добавил: — Не переживайте! Лучше поезжайте куда-нибудь, развейтесь… Проверено — так проще забыть.

Киш благодарно покивал: совет был из тех, что самому вовек не догадаться.

— Если что, мои координаты у вас есть, — уже с деловитой предупредительностью напомнил Аккадский.

— Буду перед сном перечитывать вашу визитку, — пообещал Киш.

Маленький человек хохотнул, понимающе покивал и зачем-то снова ушёл туда.

Оставшись один, Киш внезапно рассмеялся и, потерев ладонью шею, довольно помотал головой. Ничего конкретно смешного здесь не было, просто он лишился защитного слоя невозмутимости — теперь уже не нужного. Да и как должен вести себя в дурацкой ситуации настоящий мужчина? Только смеяться!

Когда смех улетел в небо, Киш на секунду почувствовал себя пассажиром ныряющего в пропасть автобуса, водитель которого, обернув в салон искажённое лицо, ошеломлённо сообщает: «Дальше дорогу я не знаю!!!»

Что сталось с автобусом, Киш так и не разглядел — ноги внезапно пошли сами собой, бездумно. То ли им захотелось размяться после долгих часов ёрзанья на скамье разводимых, то ли после снятия блокировки, наконец, сработало стремление, охватившее его в первый же судный день — сбежать отсюда и не возвращаться.

Киш послушно последовал за ногами: промелькнул дворами, не заметил треть переулка, выплыл к проспекту и наткнулся на вход в Подмосковье, где не бывал уже несколько лет, предпочитая наземные пути. Хм.

Возможность проехаться на метро вдруг показалась ему жутко забавным приключением. Он спустился по эскалатору, разглядывая антураж и людей так, словно те, двигаясь каждый по своему маршруту, выполняли согласованную сверхзадачу муравейника — участвовали в едином спектакле («Весь мир — метро. В нём женщины, мужчины — пассажиры», — вспомнился Шекспир, адаптированный для чтения в подземке). В то же время краем внимания он отмечал, что здесь ничего не изменилось — всё как в давние и недавние времена, о чём убедительней всего свидетельствовало присутствие целующихся парочек. Так он проехал несколько станций, вышел неподалёку от Нового Света и огляделся вокруг.

Майский вечер располагал к гулянию, влёк в розовые дали — туда, где воздуха было видимо-невидимо, и он сгущался в романтическую дымку, пристанище влюблённых. Киш двинулся навстречу дымке, вдыхая упоение вечера, но метров через шестьсот понял, что в одиночку не выдержит внешнего великолепия: цветущие вишни, яблони и вездесущие сирени разрывали мужавшееся сердце со свирепостью душисто-шипастых акаций.

«Домой, — устало решил он. — Ну их всех!..»

В квартире уже правили сумерки: под стать настроению. Не глядя, он ловко попал ногами в тапочки, как всадник в стремена боевого коня, и устремился из прихожей в кухню. Извлёк из холодильника апельсиновую водку и сок «Столичный», смешал напитки в высоком стакане, сделал длинный глоток и несколько раз удовлетворённо кивнул: «То, что надо!»

Решимость — вот что он долго скрывал и теперь был готов предъявить миру. Решимость броситься в бой — с Варварой, судьёй, Аккадским и всеми доброжелателями, кто за его спиной станет обсуждать его резко выросшую тень и ментальную уязвимость или заключать пари, долго ли он протянет до дементализации.

Он подошёл к зеркалу в прихожей и криво усмехнулся. Отражение, знавшее и лучшие времена, понимающе усмехнулось в ответ.

— «Разопью четвертинку-у-у за свою половинку-у-у!» — сиплым голосом пропел Киш, вознося стакан. — Твое здоровье, Варвара!..

Звонкое «дзинь!» от соприкосновения стакана с зеркалом прозвучало в его ушах, как удар гонга, зовущего на ринг. Он прошёл в комнату, плюхнулся в кресло напротив окна и вытянул ноги. Прикрыл глаза.

Что бы там ни говорила дама в судебной мантии, он не сможет выполнять предписания вердикта, пока не поймёт: почему он должен их выполнять — с какой-такой стати? Единственный способ забыть Варину загадку — разгадать её. И для этого у него осталась только одна возможность: перестать быть сторонним наблюдателем и провести расследование изнутри событий — снова пережить и дочувствовать в них то, что, вероятно, он не прочувствовал тогда, когда это было важно. Не исключено, что иногда это будет неприятно и даже мучительно, но, если понадобится, он вспомнит всё, — будьте уверены.

…Так как же всё начиналось, Киш?..

 

2. Вдвоём в старом городе

Немудрено было счесть это судьбой: они прилетели одним и тем же утренним рейсом и вдобавок оказались в одной гостинице. Оба были в Праге впервые.

Голубое открытое платье так пленительно шло её летнему телу, что у него не мог не возникнуть боевой замысел. И не было ничего удивительного в том, что она сразу согласилась с ним пообедать: увидев её в холле, переодевшейся с дороги, он действовал не раздумывая, по наитию, а именно так и удаются невероятные дела.

Старинная Прага купалась в расчудесной солнечной погоде. Черепичные крыши смотрелись особенно ярко и уютно, и даже самые узкие средневековые переулки, куда солнечный луч попадает, лишь хорошо прицелившись из зенита, выглядели не более мрачно, чем воспоминания о детских приключениях со страшилками.

Многолюдье растекалось по улицам бодрыми потоками. Путешествующие субъекты с объективами жизнерадостно пополняли коллекцию будущих воспоминаний, тиражируя себя на фоне древностей, словно стремились тем самым позаимствовать долголетия. Этот праздник запечатления заметно сдабривался специальной протестной публикой — пёстрой и разноликой, свободной в нравах. Антиглобалисты прибывали со всего глобуса, чтобы решительно освистать огромный международный саммит, который вот-вот. А пока искали друзей по прежним Протестам, заводили в своих рядах новые знакомства и импровизировали в парках пикники с любовью.

Они с Варварой не относились ни к тем, ни к этим, что выяснилось по ходу знакомства с чешской кухней, которую оба до поры знали лишь по названиям блюд, и теперь обменивались фразами вроде: «Первый раз в жизни пробую швейки! А как вам гашеки?» — «Интересный вкус! Очень пикантное сочетание острого со сладким. А как вам чапеки?» — «Знаете, весьма своеобразно: такое тонкое и долгое послевкусие. Я бы сказала: вкусно!»

Миниатюрный столик позволял их коленкам вести свой обмен случайными соприкосновениями, за которые головы поначалу извинялись друг перед другом, но потом перестали, поняв бессмысленность, обретя смысл в неизвинениях (если, конечно, согласиться с утверждением, что понимание — не что иное, как обладание смыслом, и понять бессмыслицу невозможно по определению). Чехия вкушалась на открытой террасе, устроенной на крыше одноэтажного кафе, что давало возможность время от времени скользить снисходительными взглядами по макушкам прохожих и снова возвращаться к постижению друг друга.

Варвара прибыла сюда из-за Кафки.

— А кто это? — он заинтересованно сощурился.

Слово не вызывало у него даже отдалённых ассоциаций, но тренированная интуиция подсказала, что речь идёт о человеке, а не о предмете или, скажем, празднике. И он не ошибся.

— Вот это я и хотела бы выяснить, — Варвара непринуждённо вскинула загорелые плечи.

Тут их коленки снова соприкоснулись. Киш стал думать, значит ли это что-то особенное или ничего не значит, и упустил время для уместной реплики.

— А знаете, — неожиданно сказала она, — это здорово, что вы не стали понимающе кивать, когда я сказала про Кафку. Зачем притворяться всезнайкой и напускать на себя умный вид? По-моему, если чего-то не знаешь, то лучше сразу так и сказать.

В её словах он машинально отметил скрытое приглашение к откровенности посредством комплимента — довольно простенькая манипуляция, которая на некоторых, тем не менее, действует (похвали собеседника за чувство юмора, и он продолжит укреплять реноме остряка, отдай должное его прямоте, и он пустится в рассказы о том, как не терпит криводушия). Но вполне возможно, — отмёл Киш подозрения в коварстве, — она говорит искренне, без всяких скрытых целей, и просто предлагает ему держаться без церемоний начального знакомства.

— А знаете, — улыбнулся он глазами, — это здорово, что вы не стали негодовать: «Как?! Вы не знаете, кто такой Кафка?!» По-моему, если что-то знаешь, это ещё не повод выпендриваться.

Она улыбнулась в ответ (губами), благодарно взмахнув ресницами. Дальнейшее произошло слишком быстро: налетевший ветерок взвихрил-закружил её каштановые волосы, Варвара лёгким круговым движением головы откинула их с лица, провела по ним рукой, словно успокаивая, и вернула ему свой внимательный взгляд.

Это было похоже на обводящий приём, которого не ждёшь. Она словно наперёд знала его необременительные намерения и изящным финтом оставила их позади. Путь к сердцу Киша теперь был свободен, ей оставалось только войти и начать обустраиваться.

Киш почувствовал, как стремительно нагревается и вспыхивает. Что-то пронзительное и застенчивое промелькнуло в её лице, когда она откидывала волосы, — в это мгновение она угадывалась вся, и прошлая, и будущая, ласковая и нежная, та, что надо. В ответ на эту краткую презентацию счастья в его груди ударили колокола, и кто-то ликующе завопил на всю голову: «Ты влюбился, Киш, ты влюбился!»

Вместе с тем он испытал болезненное опасение, что из-за страха фиаско его обаяние утратит победительную лёгкость, и теперь, может статься, не он её завоюет, а она сама снисходительно подарит ему себя — на одну или две ночи. Если, конечно, захочет.

Что лучше — вовсе её не узнать или принять подаяние? — на этот вопрос у Киша ответа не было.

— Надо же! — сказал он невпопад, но тут же взял себя в руки: — А зачем вам выяснять про Кафку?

— Это связано с одним моим пациентом, — объяснила она. — Запутанная история…

Она лечила людей, чья тень начинает расти без видимых причин, при всех атрибутах внешнего благополучия и приличном здоровье, а также тех, чья тень не сокращается при очевидных усилиях и успехах.

— Здорово! — восхитился Киш. — У меня нет ни одного знакомого тенетерапевта! Близко знакомого, — уточнил он на всякий случай. — Наверное, это очень интересно?

— В общем да, очень, — согласилась она. — Но, как и везде, со своей рутиной, подводными камнями…

Неожиданно Варвара сама разоткровенничалась. Может, на неё подействовала его встречная контрпрограммирующая похвала? Или ей, привыкшей слушать, самой захотелось выговориться перед случайным знакомым, с которым не рассчитываешь встретиться вновь?..

— Знаете, какие случаи я терпеть не могу? — продолжила она после совсем короткой паузы. — Когда приходят и говорят: «Доктор, почему на прошлой неделе я сделал десять миллионов, а моя тень ни с места — какая была такая и осталась?» С таким подтекстом: я очень занятой человек, делаю большие дела, так что давай быстренько разберись, и я побежал дальше. На таких типах можно заработать кучу денег, но меня от них просто тошнит. Нехорошо так говорить о своих клиентах, но тем не менее. Просто физически тошнит.

— И что вы в таких случаях делаете? — проникся сочувствием Киш. — Отказываете?

— Отказывать не всегда получается, — покачала она головой, — по крайней мере, сразу. Нельзя же сказать: «Таких, как вы, я терпеть не могу». Обычно минут пятнадцать гоняю по теньмометру, записываю показания, составляю ментальную карту, а после говорю что-то вроде: «По-видимому, это случайные десять миллионов: если вы их потеряете, ваша тень не удлинится». В качестве эксперимента предлагаю временно перевести их на мой счёт и самим убедиться. Как правило, этого хватает.

— Хитро! — Киш рассмеялся.

— Но однажды это не сработало, — уточнила она, словно возразив самой себе. — Он вернулся и закатил скандал: «Я потерял эти десять миллионов, и моя тень выросла на целый этаж!» Орал, что из-за меня над ним всякие козлы, трын-трын-трын, и что моё место на трын-трын-трын, и что он мне это устроит. Короче, вёл себя по-хамски — пришлось его выставить.

— И он… выставился? — изумился Киш. — Сам?

В его голове уже промелькнули беспощадные «бац-трах-шмяк-плюх!», после которых чванливый толстяк униженно покидал картинку, а спасённая Варвара…

— Ну, это было несложно, — она сделала крохотный глоток кофе, не столько поднимая чашку, сколько склоняясь над ней. — Я сказала, что его реакция многое объясняет: если вместо того, чтобы держать удар судьбы, он предпочитает орать на тенетерапевта, словно не тень выросла, а пенис уменьшился, то… Он, конечно, опешил, но ушёл, пообещав мне разные неприятные трын-трын-трын.

— А дальше? Больше не появлялся? — спросил он, хмурясь.

— Почему же? Появился, — невозмутимо продолжала она. — С огромным букетом. Вроде того что: собирайся, мы женимся, у тебя всё равно никого нет, я это выяснил, выходи за меня замуж, короче.

— А вы? — спросил Киш ревниво.

— Всё это очень лестно, сказала я, и он видный мужчина, но у меня принцип: я никогда не выхожу замуж за клиентов. Слыхали такое слово — «увы»? Вот это оно самое.

— А он? — внимательно следил за сюжетом Киш.

— Вначале он, конечно, не поверил: думал, я ломаюсь, кочевряжусь, набиваю цену. А потом его задело, вспылил, весь раскраснелся: у тебя нет выбора — или выходишь за меня, или к тебе больше ни один мужик и на километр не подойдёт, уж он это обеспечит. Так что останусь одна до скончания века…

— Подонок, — сказал Киш, — конченый подонок.

— Да нет, что вы, он милый, — не согласилась Варвара, словно заступалась за своего невоспитанного, но обаятельного пса, — просто к нему нужен подход. Я сказала: хорошо, раз так, то я согласна…

— Согласна?! — не поверил своим ушам Киш.

— …но с одним непременным, — она снова склонилась над чашкой, — условием: он сам передумает жениться.

— Почему? — удивился Киш.

— Ага, — кивнула Варвара, — он тоже спросил: «Почему это? Ты это о чём, крошка?» Ну как почему, сказала я. Потому что у меня противный характер, я страшно расточительна и капризна, я его вмиг разорю и доведу до неврастении, к тому же у меня дурацкая привычка начинать смеяться в спальне в самый неподходящий момент. Короче, говорю, я очень мечтала вас охмурить, но вы меня отшили. Только с этим условием я согласна.

— А он?

— Опять опешил. А потом расхохотался. Сказал, что я девка не промах, та ещё штучка, и со мной надо дружить. И мы действительно подружились…

«Я её перевоспитаю, — утешил себя Киш, — будет знать, с кем дружить».

— Ну как подружились, — уточнила она. — Поддерживаем общение: он заезжает раз в несколько месяцев — просто поболтать. И, знаете, он умеет бывать галантным: на праздники цветы дарит, приглашает в ресторан…

— А почему вы сказали «никогда»? — Киш склонил голову набок. — «Никогда не выхожу замуж за клиентов»? Как это?

— Ну, он был не первый, это более-менее регулярно случается, — легко объяснила она, будто речь шла о чём-то обычном. — Профессиональные издержки…

— У вас опасная профессия, — произнёс Киш заботливо и немного сварливо.

— Не опасней, чем ваша, — она снова непринуждённо пожала плечами. — Кстати, а вы чем занимаетесь? Вы же здесь тоже по делам?..

— В общем-то да, — медленно ответил он и задумался, не зная, как передать всю важность своих неопределённых планов.

В ту пору он писал эссе о дефенестрации — средневеково-ренессансном обычае начинать всякую серьёзную смуту с выбрасывания в окно одного-двух представителей зарвавшейся знати или задирающих цены торговцев, чиновных мздоимцев, коллаборационистов и прочих адептов угнетения. Эссе Киша посвящалось роли дефенестрации в формировании политической культуры Европы, и, в частности, он тонко проводил связь между европейским стремлением к свободе и дефенестрацией, как разновидностью свободного падения. Из этого при желании можно было сделать вывод, что стремление к свободе легко приводит к падению, и далее порассуждать, всегда ли такое падение неизбежно или только при ложном понимании свободы. Но такой подход переносил исследование из призрачно исторического русла в откровенно философское, к тому же вносил неуместный морализм (а кто он такой, чтобы читать морали умершим?) и заведомо сужал возможный круг рассматриваемых тем.

Киш выбрал другой путь: он смело противопоставлял демократическую дефенестрацию авторитарному сжиганию на костре, при этом указывая на противоречивость данной антитезы, которая, свою очередь, свидетельствовала о тернистости пути либеральных устремлений. Ведь, как ни крути, а дефенестрация, будучи оружием низов против верхов, в физическом плане представляла ровно обратное движение — сверху вниз, в то время как сжигание, применяемое верхами против низов, воплощаясь в огне и дыме, устремлялось снизу вверх. Именно это диалектическое противоречие, по мнению Киша, привело к тому, что в новейшие времена всё стало происходить ровно наоборот: при банкротстве вчерашние небожители в основном предпочитали уходить из жизни путём самовыбрасывания из небоскрёбов, тогда как отчаявшиеся бедняки всё чаще стали прибегать к самосожжению…

Идеей противопоставить окно и костёр Киш был обязан почти неизвестному даже в среде профессионалов апокрифу о необъяснимом исчезновении успешного пражского ростовщика Вальтера Эго по прозвищу Истый Меняла, о котором ходили слухи, будто бы он так богат, что может купить себе второе «я». Во время очередного обнищания масс, перешедшего в погромы, настолько успешный Вальтер был подвергнут дефенестрации одним из первых. Далее случилось таинственное: насильно выпихнутый из узкого оконного проёма и свободно устремившийся вниз, Эго-Истый сумел всех перехитрить и не превратился в жижку на булыжниках пражской мостовой, но словно растворился в тумане и сумерках, которые густо закрывали мстительное нетерпенье разъярённой толпы. Странствующий монах-доминиканец, собиравший свидетельства о чудесах в городах и весях, куда его приводила Дорога, записав эту историю, высказал в отношении Эго однозначность, что спасение прадедушки банкиров случилось дьявольскою силою, а надо было на костёр голубчика.

Основывать глобальные выводы на столь зыбкой почве, как средневековый апокриф, с научной точки зрения было легкомысленно и даже спекулятивно, и Киш отдавал себе в этом отчёт. Однако при столь скудном материале, который оставила после себя дефенестрация, не избежать эфемерных построений, и тут ничего не попишешь.

«А вообще всё это грустно», — такую концовку заготовил Киш для своего эссе, подразумевая и выбрасывание из окна, и предание огню, но до финальной точки было ещё далеко.

Заказ на эссе поступил из не самого влиятельного аналитического центра «Мозг и партнёры», и, тем не менее, для Киша это был шанс наконец-то громко заявить о себе и вознестись над рутиной — заняться по-настоящему интересными делами. Дни напролёт он просиживал то в библиотеках, то в Мути, выискивая в старинных гравюрах скрытые коды и иносказания в летописях, а перед сном гадал, как далеко ушли разрабатывающие эту же тему неведомые ему коллеги.

В том, что заказ не чья-то случайная прихоть, и что не он один занят полузабытым обычаем, Киш убедился довольно скоро, наткнувшись на несколько совсем свежих публикаций о дефенестрации, разбросанных как по серьёзным изданиям, так и по развлекательным. Это свидетельствовало о том, что бунтарскими приёмчиками далёкого прошлого заинтересовались некие влиятельные силы, и, значит, приз на кону стоит весьма серьёзный. Но также это означало, что Киш заочно соперничает с асами аналитики и обобщений и даже целыми авторскими группами, у которых несравненно больше ресурсов для проведения исследований. Они могут копать сразу в нескольких направлениях, методично прочёсывать архивы старинных городов, устраивать мозговые штурмы, оперативно проверять свои гипотезы. Он же может противопоставить коллегам только свой ум, интуицию и неожиданный взгляд на вещи — способность узреть картину событий там, где остальные видят лишь нагромождение бесформенных облаков, или отыскать среди скал тайный ход в пещеру, мимо которого другие проходили, не замечая.

Иными словами, он мог рассчитывать только на себя. Даже посоветоваться с отцом возможности не было: отцовские мысли кружили сейчас в куда более древних временах и широтах (отец снова уехал на раскопки).

Лёжа по вечерам в темноте и прислушиваясь к шуршанью тополей за окном, Киш пытался представить себя в стане конкурентов, чтобы изнутри рассмотреть, сделан ли ими прорыв или пока действия носят рутинно-описательный характер. Может быть, они хлопают друг друга по плечам и восклицают: «Мы сделали это!»? Или, наоборот, нервничают и признают: «Мы в тупике»?

Иногда его уносило в мечтания: вот ему удаётся установить связь времён, и тогда… Но это были лишь пьяняще-сладостные фантазии, в которых наутро стыдно признаваться даже себе. Установление связи времён (обнаружение перекрёстка временных потоков) требует неуловимого сочетания качеств, главное из которых — невероятное везение. Даже отцу за всю карьеру это удалось всего раз, и этого раза хватило, чтобы прослыть в среде археологов небывалым счастливчиком. Говоря упрощённо, нужно сильно угадать со временем и местом, а значит, нужно ездить по городам, сотни и сотни лет назад отметившихся, как очаги дефенестрации, бродить, искать — без какой-либо гарантии обнаружить. На долгие вдумчивые поиски у него не было ни времени, ни денег, а главное, не было даже туманных предчувствий, откуда надо начинать Поиск.

Первый письменно зафиксированный факт дефенестрации указывал на древнюю Самарию, где прославившаяся своей жестокостью финикиянка Иезавель, жена израильского царя Ахава, та самая, что насаждала культ Ваала и преследовала Илью Пророка, была выброшена из окна дворца взбунтовавшимися евнухами (Библия, 4 книга Царств). Однако развалины Шомрона, хотя и стоило о них упомянуть из культурологических соображений, уводили во времена, далёкие от Европы и почти недоступные для Поиска. Столицей дефенестрации при этом, несомненно, следовало считать Прагу, где дефенестрация стала чем-то вроде местной достопримечательности (об этом свидетельствовали три знаменитых и ещё несколько просто упоминаемых дефенестраций), что делало пражское направление едва ли не единственно перспективным. Но именно эта открытая очевидность, куда могут ломануться целые толпы исследователей, и настораживала Киша. Он не сомневался (это была догадка, которой он гордился), что обычай дефенестрации восходит к древнейшему суеверию, согласно которому самоубийц боялись выносить через дверь, а потому выбрасывали в окно. Отсюда логично следовало, что толпа, предавая кого-либо окну, таким образом ритуально приравнивала дефенестрируемого к самоубийцам, и это было, пожалуй, высшей мерой общественного отторжения. Но, в свою очередь, данное суеверие было повсеместно европейским, а значит, и юридически образцовый Магдебург, и мудролюбивая Падуя, и знающий счёт Гамбург, и знаменитый своими крышами Лион, и волшебная каналья Венеция и ещё с полдесятка городов в ощущениях Киша с одинаковым основанием могли сойти за исходную точку Поиска, а стало быть…

Всё решила случайная рифма с прошлым. В один из вечеров, когда, прогуливаясь после библиотеки, он задумчиво брёл по Воздвиженке, его окликнул Марк (Толяныч) — товарищ по былой беспечности, во взрослой реализации непонятно чем занимавшийся, но живший беззастенчиво.

Когда-то, на излёте школьной поры, они познакомились в секции почти-до, а позже — так уж совпало — пару-тройку лет упивались юностью из одной и той же пущенной по кругу бутылки: болтались в одних и тех же компаниях безмятежников, весёлой толпой подрывались в авось-путешествия и неизменно забивали болт на всякое закручивание гаек. Славные были времена!.. Их тогдашний девиз «Если не по карману, то — по фигу!» не столько очерчивал узкий коридор возможностей, сколько провозглашал игнорирование стен и перегородок, а то, что они тогда считали ожогами разочарований, было лишь обратной стороной чрезмерной веры обещаниям жизни и избытка молодых звенящих эмоций.

Когда же все разбрелись кто куда, каждый в поиске своих подарков, путь Марка стал напоминать цепь деепричастных оборотов — красочных и ярко зримых. Все они обозначали добавочные действия к одному-единственному, но тайному глаголу. Глагол был начертан белыми буквами на белой поверхности, и это было совсем не то же самое, что писать чёрными буквами на чёрной поверхности или, скажем, синими на синей: глагол Марка оставался невидимым, будучи у всех на виду. Толяныч передвигался по миру, не отказывая себе в роскошных отелях и изысканных ресторанах и, кажется, не скрывая юридического образования. Он действовал, так сказать, средь бела дня, а не под покровом синих сумерек или чёрной ночи.

Всё, что относилось к деепричастиям, Марк не особенно скрывал. Он, участвуя в многосложном ритуале подготовки дров и добывания огня для жертвоприношения у статуи Совы в Богемской роще, где сильные мира сего предаются игровому язычеству. Воочию наблюдая тени афонских монахов — настолько огромные, что все вместе они могли бы погасить рекламные огни не менее тринадцати Нью-Йорков. И не понаслышке зная о нравах в республике Ностальгия — необозначенной на картах самой дорогой стране мира, устроенной на подтропическом архипелаге группой чудаков-триллионеров, где на улице 1920-х годов можно, подпольно добыв спиртного, порассуждать, кто, помимо Алёхина, способен бросить вызов Капабланке, поспорить, станет ли синематограф звуковым или это технически недостижимо, а на улице 1960-х — обсудить новинки Кастанеды и поучаствовать в сексуальной революции или на посиделках с гитарой помечтать о теперь уже близких временах, когда человечество станет свободно путешествовать по космосу.

О глаголе же делал вид, будто его и нет. Но не могут же деепричастия существовать сами по себе — без глагола? В кругу старых друзей сложилось убеждение, что Марк служит в Управлении по работе с теневыми структурами или сходной по влиятельности конторе, о чём его, естественно, не спрашивали — отчасти из деликатности, отчасти потому, что ответ был предсказуем. Ещё в беззаботные времена, когда речь шла о жизненных планах, Толяныч весело сообщал, что собирается подвизаться на поприще, которое зовётся «Толик Маркин», и на нём у него вряд ли найдутся соперники, кроме него самого — так оно, в общем-то, и получилось.

И вот теперь Марк выходил из белоснежной KLV (бешеная штучка — куда там «мерсейотам»), сверкая солнечными очками и не меняющейся с годами улыбкой, делавшей его стильно небритое лицо мальчишеским, а погружённый в мысли Киш помахивал на ходу пакетом, в котором бутылка кетчупа соседствовала с пачкой розовых сосисок. Он обрадовался Толянычу, хотя и был уверен: за те пять-семь лет, что они не виделись, Марк ни разу о нём не вспомнил — их объединяла, скорей, общая принадлежность, чем личная дружба. И потому был тронут, когда мистер Мой-дом-весь-мир приветствовал его в манере, принятой среди почти-доистов — легонько стукаясь лбами.

Марк был не из тех людей, кто при встрече восклицает: «Сколько лет, сколько зим!» и требует подробного отчёта о периоде с момента последней встречи. Он отмахнулся от расспросов о своих делах и сразу перешёл к текущим занятиям Киша. Неожиданно для себя Киш разговорился — поведал об эссе, о своих догадках и сомнениях. До встречи с Толянычем у него не было слушателей, с кем он мог поделиться своими идеями, а Марк слушал так, что речь сама лилась, — внимательно сощурив глаза и кивая в такт рассказу. Толяныч издавна отличался чертой характера, неожиданной при его психотипе человека-праздника, экстремала, любимца девушек и вообще гусара: он был подчёркнуто великодушен и умел впечатляться даже незначительными успехами друзей, из-за чего рядом с ним каждый мог ощутить прилив дерзновенья. Вот и сейчас Марк впитывал новую информацию и, казалось, уже прикидывал, чем может помочь.

— Ты стал настоящим учёным, — похвалил он Киша, уважительно качнув небритым подбородком, — это круто. У меня не получилось.

Потом они (куда ж без этого) вкратце пробежались по общим друзьям: кто кого и где видел, кто женился или развёлся, повздыхали, что не так уж они стали и молоды — с ума сойти, им скоро по тридцатнику, даже не верится, есть уже и потери, кое-кого накрыла Тень, а дальше таких будет больше и больше — словом, время летит, и никак его ни остановить, ни замедлить. И уже сошлись в прощальном рукопожатии, уже прощально стукнулись лбами, когда Толяныч, словно вспомнив, проговорил: да, кстати, может, тебе пригодится: такого-то июля в Праге (слыхал про такой город?) начнётся саммит, и, говорят, будет неспокойно, — протесты и погромы: ты ведь про это и пишешь, так? Так, ответил Киш и в следующую секунду понял, что это и есть указательный палец судьбы.

Марк навёл его на важную мысль: давнюю дефенестрацию надо увязать с современным протестным движением. Идея, казалось бы, лежала на поверхности, но почему-то раньше она в голову не приходила (он был слишком погружён в старинные слои). Дело, однако, было не только (не столько) в современных протестах, а в чём-то ещё — то ли в ощущении, что Марк на что-то намекает и недоговаривает, полагаясь на его сообразительность, то ли в безошибочном предчувствии того, что нечто важное обязательно произойдёт.

Он прилетел в Прагу, готовясь увидеть это нечто важное, но не очень отчётливо представляя, куда именно нужно смотреть. И оказалось, что смотреть хочется на Варвару. Это, в свою очередь, означало, что либо предчувствие касалось не работы, а Варвары, либо того, что Варвара может стать его счастливым талисманом в Поиске. Почему бы и нет? В конце концов, интуиция и удача в его работе значат не меньше, чем тренированные мозги…

— Так вот в чём дело, — понимающе протянула Варвара, — а я думала, почему все центральные отели заняты, и места есть только на самой окраине? А это, оказывается, саммит!

— Самый большой за последние лет десять, а то и двадцать, — подтвердил он, — он будет проходить одновременно в восьми дворцах. И самый необычный: он начнётся только ближе к закату. Так что до вечера у меня куча свободного времени. Я с радостью составлю вам компанию в поиске Кафки. Если, конечно, вы не против.

Варвара была очень даже не против: она обрадовалась, что сможет воспользоваться советами такого специалиста, как он. Но поставила условие: вечером он возьмёт её с собой изучать протесты.

— Мне интересно, как разумные индивидуальности растворяются в общем безумии, — объяснила она. — Говоря обобщенно, как индивидуальные тени сливаются в единую тень толпы.

— Вечером вам лучше остаться в гостинице, — мягко отказал Киш, чуть было не добавив «сударыня», ибо с Варварой его тянуло выражаться слогом девятнадцатого века. — Там будет небезопасно. Беспорядки могут выйти из-под контроля, и публика самая разная…

Он ожидал, что сейчас она скажет: его страхи преувеличены. Или даже сообщит, что тогда и он не сможет пойти с ней. Но Варвара привела совершенно иной довод.

— Это будет нечестно, — сказала она, немного подумав. — По отношению к вам. Вы не сможете сосредоточиться на своей работе. Вы будете думать, а вдруг она (то есть я) вышла из гостиницы? А вдруг толпа ворвалась именно в наш отель? Я не пытаюсь вас программировать на такие мысли: вы сами сказали, что мне лучше остаться в отеле, значит, вы за меня беспокоитесь. А если я буду рядом, беспокоиться будет не о чем. К тому же одна пара глаз — хорошо, а две — лучше, не находите? Я умею замечать тонкие детали. Вы только скажете мне, на что обращать внимание, и потом мы сможем поделиться впечатлениями. Согласны?

— Вы правы, — он накрыл её ладонь своею, вкладывая в этот жест столько тайного символизма, что она тут же отдёрнула руку: — Вы искрите, Киш!

— Избыток искренности, — смущенно пробормотал он и тут же весело продолжил: — А вообще, слыхали про такое: «между ними проскочила искра»? Это оно и есть: то же самое, что и «увы», только наоборот!

 

3. Загадка Кафки

Они отправились бродить по городу и кое-что выяснили о Кафке — в музее знаменитых теней уроженцев Праги этому обычному юристу была посвящена целая экспозиция.

Обычному да необычному. Никто не мог сказать достоверно, чем так исключительно было его место под солнцем, однако факт оставался фактом: его тень была заметно короче, чем даже у членов августейшей семьи правящей династии Габсбургов. При жизни Франца имперская канцелярия Теней их Величеств и Высочеств билась об эту загадку (они называли её проблемой) своими лучшими умами, но так и не расколола. И потому предпочла пустить в ход проверенные средства: установила негласный надзор и создавала Францу репутацию парня не в себе — дескать, что и взять с сумасшедшего. Надзор, судя по обилию архивных донесений, был тщательный, но не слишком тонкий: Франц не раз о нём догадывался. Он неоднократно порывался попасть на приём в высшие инстанции для объяснения, в чём конкретно его подозревают, но ещё на нижних этажах встречал снисходительное непонимание, о чём идёт речь, и вежливые заверения, что у полиции к нему претензий нет. Страх, что однажды его схватят и станут судить за преступление, о котором он и понятия не имеет, кажется, остался у Франца до конца жизни — даже и после распада A-В империи.

Посвящённая ему экспозиция называлась «Он унёс свою тайну с собой», что звучало, пожалуй, выспренно, но точно отражало положение дел: от Франца осталось несколько опубликованных при жизни рассказов, талантливых и необычных (но ведь в то тревожно-смутное время между двумя мировыми войнами многих тянуло писать необычно), остальные бумаги, согласно последней воле, были сожжены. Однако уже перед самой Второй мировой то тут, то там стали появляться люди, кого манила тайна его неопознанной гениальности. И, несмотря на то, что первое поколение кафкианцев было почти полностью выбито войной (а вместе с ними пропали и многие из тех бесценных документов, которые удалось собрать по сравнительно горячим следам), постепенно возникло целое международное сообщество приверженцев Франца. Оно проводило свои конгрессы и конференции, намечало мероприятия по почитанию памяти Кафки, состояло в дружеских отношениях с сообществами альтернативных шекспироведов и разгадчиков теоремы Ферма (печально и незаметно растаявшее после публикации работы Эндрю Уайлса), но сторонилось уфологов, предлагавших считать Франца космическим пришельцем, представителем более развитой цивилизации (возможно, отбывавшим на Земле наказание за какой-нибудь космический грех), а также рериховцев, видевших в фигуре Франца черты посвященного — посланника Шамбалы (с пока невыясненной миссией). Благодаря кафкианцам, собственно, и была открыта экспозиция в музее знаменитых теней: кафкианцы сделали Кафку популярным (не в попсовых массах, разумеется, а среди тех, кто понимает).

— Габсбурги — это те, которые ничего не забыли и ничему не научились? — тихо спросила Варвара под пафосный айн-цвай-драй экскурсовода.

— Те были Бурбонами, — шепнул он в ответ, — они с Габсбургами как раз враждовали. К временам Франца Бурбоны уже потеряли трон.

Она хихикнула:

— Смешная фамилия — Бурбоны. У нас в школе с такой задразнили бы!..

Экскурсовод бросил на них строгий австро-венгерский взгляд: казалось, сейчас он потребует их дневники и оставит без обеда. Киш тут же взял Варвару за руку и шагнул вперёд, прикрывая её собой от экскурсовода и давая последнему понять, что при любом замечании в адрес Варвары тот будет иметь дело с ним, Кишем.

Затем, для полноты впечатлений, они выслушали тот же рассказ в чешском варианте (ведь Франц прекрасно разговаривал и на чешском) — более мягком, без ностальгии по имперскому величию, но не лишённом исторических комплексов. И, купив на прощанье большие круглые значки с портретом Франца, вышли из музейного полумрака в дневное пекло.

— Возможно, он был гениальным писателем, — задумчиво произнесла Варвара, щурясь от яркого солнца. И, словно извиняясь за высказанную банальность, добавила: — Во всяком случае, это первое, что приходит в голову.

— Не исключено, — согласился Киш. — Но и не обязательно. Мы же не знаем, что было в его сгоревших бумагах. Если это были романы или рассказы, то что мешало ему напечатать их при жизни? Ведь что-то он опубликовал! Может, эти опубликованные рассказы были только для отвода глаз, чтобы скрыть нечто более важное? То, что составляло его истинную сущность? Вдруг это было что-то, связанное с его профессией — только противоположное? Помните того сельского католического священника, который оставил после себя рукопись, которую Вольтер назвал катехизисом атеизма?

— У него тоже была выдающаяся тень? — заинтересовалась она.

— Вроде бы нет, — сказал он, подумав, — иначе бы об этом непременно упомянули. Наверное, тень как тень. Скорей всего, длиннющая, как колокольня. Но я не об этом. Вдруг записи Франца были такой анархической бомбой? Представьте: юрист и — революционер! Законник, призывающий к мятежу!

— Я плохо знаю историю, — призналась она. — Но это же вроде бы не первый случай юриста-революционера — возьмите хотя бы Ленина или Керенского: несчастные люди…

— Франц тоже был несчастным, — напомнил он. — Но вы правы: одной революционностью тут не объяснишь. Да и, скорей всего, имперская канцелярия это бы вычислила — наверное, они и боялись чего-то в этом роде… Тогда, может, это было что-то вроде утопии — литературное произведение с социальным содержанием? Талантливое произведение с необычным взглядом на мироустройство? Вроде Мора или Кампанеллы, но в совершенно другом направлении?

— «В совершенно другом» — это антиутопия? — уточнила Варвара.

— Нет-нет-нет, — Киш категорически замотал головой, — утопия и антиутопия — это как раз одно и то же. И там, и там — вполне себе тотальный контроль всего и вся, вершители и исполнители, строгое кастовое общество с чётко дозированной системой прав, обязанностей и привилегий. Просто Платон, Кампанелла, Мор и Маркс с Энгельсом подают это как идеал, а, скажем, Замятин, Брэдбери, Оруэлл и Былинский — как ужас. Это просто две разные точки зрения на одно и то же гипотетическое устройство общества. Иногда до смешного: у Платона в идеальном государстве на высшей ступени стоят философы, а на нижней — рабы. Сам он был философом, и ему такое положение дел нравилось, а антиутопии написаны с позиции раба, откуда идиллия выглядит страшноватенько. Именно что написаны: собственно, это всего лишь два литературных жанра, причём второй — зеркальное отражение первого. Или, верней, антиутопия — это тень утопии, потому что не будь утопии, не возникла бы и антиутопия: вначале создавался некий идеал, пусть и ошибочный, и только потом стали появляться его разоблачения, и наоборот быть не могло: пока нечего разоблачать, разоблачение невозможно в принципе.

— Антиутопия — тень утопии? — заинтересованно протянула Варвара. — Интересная мысль…

— Тень или продолжение, — уточнил Киш, — в конце концов, почти все мы начинаем с утопического восприятия жизни, а потом каждый находит свою антиутопию… Правда, есть индивидуумы, которые умудряются снова превратить антиутопию в свою личную утопию: обычно таких людей и называют успешными. Но сейчас я не об этом, — он вернулся к начальной мысли. — «Совсем другое» — это не противоположное, а другое. Не «мокрое — сухое», а «мокрое — жёлтое» или «мокрое — канцелярская скрепка», или «мокрое — постпозитивный артикль». И вот я думаю: вдруг Франц описал общество с кодексом на принципиально новых основах права? Или это было что-то совсем далёкое от мира — что-нибудь мистическое? Или что-то научное — какое-нибудь невероятное открытие, которое он интуитивно установил, но не мог доказать? Или, например, умел путешествовать во времени с помощью генетической памяти?

— Это как? — заинтересовалась Варвара.

— Это когда в твоём мозгу возникают воспоминания твоих предков — одного или нескольких. Это может быть во сне или в каких-то особых состояниях, а могут быть и внезапными — при определённых размышлениях. Понятно, что это могут быть лишь те воспоминания, которыми предки уже обладали на момент зачатия потомков: воспоминание прадедушки — до зачатия дедушки, воспоминание дедушки — до зачатия отца и так далее. Теоретически, чем ближе к тебе предок, тем больше шансов проникнуть именно в его воспоминание, но у генов, как известно, свои игры, так что…

— Никогда о таком не слыхала, — призналась она.

— Это направление только недавно появилось, — охотно пояснил Киш. — Генетическая история то есть. Многие его считают антинаучным и даже авантюрным, хотя и признают, что некое рациональное зерно в этой идее есть. И если Франц был одним из способных к генетическим путешествиям и мог видеть воспоминания, например, из шестнадцатого или девятого века, то вряд ли он мог кому-то об этом рассказать: его бы сочли сумасшедшим. А если учесть, что в те времена существование генов было только гипотезой, то, возможно, ему и самому в себе было непросто разобраться, и наверняка Франц такие воспоминания объяснял как-нибудь мистически. Они могли его даже пугать.

— Но какие-то успешные опыты в этой области уже есть? — продолжала допытываться Варвара.

— Какие-то есть, — кивнул Киш, — хотя опять же, считать их успешными или не считать, это вопрос даже не интерпретации, а причастности. Я участвовал в одном таком деле: оно считается успешным только потому, что заказчик был доволен результатом. А он, в свою очередь, опирается на свои ощущения.

— Заказчик? — удивилась Варвара. — Вы хотели сказать: спонсор?

— На тот момент только заказчик, — покачал головой Киш. — Сейчас, насколько знаю, он какие-то суммы перечисляет, но на тот момент у него у самого были сомнения. Да и трудно представить, что кто-либо станет осуществлять серьёзное финансирование такой зыбкой области, как генетическая история: здесь слишком тучная почва для фабрикации липовых результатов, не говоря уже о добросовестных заблуждениях. Поэтому серьёзные исследования проводятся раз от разу. Впрочем, дело не только в деньгах, но и в людях: почём знать, кто перед тобой — настоящий генетический путешественник или душевнобольной с навязчивыми фантазиями, а может, просто любитель попудрить другим мозги с целью прослыть неординарной личностью? Тот случай с богатым американцем можно назвать счастливым: если человек готов финансировать исследование своих видений, значит, он относится к ним серьёзней, чем к фантазиям.

— Вы потом мне всё об этом расскажете? — утвердительно спросила Варвара.

— Да я, собственно, почти всё рассказал, — пожал плечами Киш. — Саймону время от времени виделись улочки старого провинциального города. Знаете, такие — с одноэтажными и двухэтажными домами, телегами, каретами, брусчаткой. Иногда он видел какие-то интерьеры — то частные дома, то что-то вроде учебного заведения. Интуитивно он определил, что это где-то восемнадцатый-девятнадцатый век, причём ему было ясно, что это не Америка. Это было видно и по людям, и по домам, а однажды он увидел вывеску на русском языке в старой орфографии. Это подтверждало, что его видения — не просто фантазия, потому что его предки эмигрировали за океан как раз из Российской империи. Строго говоря, он не знал, как ко всему этому относиться, и когда узнал про генетическую историю, подумал, что это то, что ему нужно. Короче говоря, Саймон захотел узнать, что это за город, или что это за города — потому что уверенности, что всё это относится к одному городу, у него не было. И мы нашли. Я говорю «мы», потому что там человек десять работало.

— Оу! — восхищённо протянула Варвара. — И как вам это удалось? Ведь эти улочки, надо думать, не сохранились?

— Совершенно верно, не сохранились. Точней, почти не сохранились. Сохранились кое-какие здания.

— И по ним вы отыскали? Здорово! Но как? — Варвара была не на шутку заинтригована. — И какую роль сыграли в этом деле вы?

— Почему вы так уверены, что я сыграл какую-то особую роль? — засмеялся Киш.

— Я чувствую, что вы — герой, — объяснила Варвара, — просто у меня ещё нет доказательств.

— Роль у меня была десятая, — весело усмехнулся Киш, — так, на подхвате. Меня привлекли, что называется, на всякий случай. Но мне и правда удалось отыскать интересную зацепку. Понимаете, география вначале была довольно обширная — Белоруссия, Украина, Бессарабия, а старые улочки, как вы правильно заметили, почти не сохранились, потому что эти страны сильно пострадали от Второй мировой. Но я понимал, что плясать надо не от улиц, а от интерьеров: улицы могут быть похожи друг на друга, по улице можно просто один раз пройтись и потом никогда на нее не вернуться, а интерьер — это уже конкретный адрес.

— Но это же ещё сложней! — воскликнула Варвара. — Разве нет? Вот, допустим, есть фотография какой-нибудь комнаты: поди узнай из какого она дома, с какой улицы? Да и на старых фотографиях городов в основном улицы изображены, а не интерьеры: ведь фотографов в свои апартаменты мало кто пускал!

— Совершенно верно, — согласился Киш. — Но есть одна деталь: окна.

— А что — окна? — не поняла Варвара.

— Я предложил Саймону сосредоточиться и обратить внимание на форму окон. Ведь форма окна и снаружи, и изнутри одинаковая. Если в здании какие-то особенные окна, то по ним можно отыскать здание, используя фотографии фасада. Так, в общем, и получилось. Он думал несколько дней, а потом нарисовал эскиз высокого арочного окна с тремя кругляшами под аркой. По словам Саймона, оно было в учебной аудитории: там были парты и классная доска. Дальше было дело техники: мы отыскали этот город в Бессарабии, и это здание, которое когда-то действительно было Ремесленным училищем. Далее копнули архивы и в списке зачисленных в 1881 году обнаружили одного из предков Саймона, что окончательно убедило и нас, и самого Саймона, что это именно то самое здание. Что интересно: в списке выпускников фамилия предка не значится, по-видимому, он проучился там всего год или два, и, естественно, такая деталь в фамильных преданиях вряд ли могла сохраниться. И ещё одна интересность: когда Саймон туда приехал, он сказал, что местами город соответствует духу его видений. Несмотря на то что, действительно, там всё сильно изменилось. Правда, здесь уже, возможно, сработало самовнушение: Саймон сильно впечатлился и самим зданием, и видом архивной записи.

— Да, интересно, — протянула Варвара. — А почему Саймону виделись воспоминания именно этого предка?

— А вот это непонятно, — поведал Киш. — Может быть, они внешне очень похожи (от предка не осталось изображений), а может, просто совпадают по психотипу. А если удариться в мистику, можно напридумывать кучу причин — от спрятанного клада до какого-то страшного греха. Вообще, повторю, здесь было очень удачное стечение обстоятельств: например, если бы Саймон оказался не мультимиллионером, а простым клерком, он бы до конца жизни мог не разобраться в своих видениях, и его бы считали чудаком вроде Франца.

— Так вы думаете, Франц был генетическим путешественником?

— Это только одна из гипотез, — объяснил Киш. — Мог быть, а мог и не быть. Вообще, если в деле Саймона много неясностей, то история с Францем — одна сплошная загадка.

— Да, загадка, — согласилась Варвара. — И главное, — добавила она задумчиво, — каких бы мы сейчас ни настроили предположений о Франце, их невозможно ни доказать, ни проверить…

 

4. Лучшее место для расставаний

Между тем солнце взобралось высоко-высоко, их тени пребывали в минимуме, и Киш тайно торжествовал, наблюдая соотношение их длин: его была всего на пядь длинней — почти идеальное для начала знакомства. Тени его родителей, как знал Киш из семейного предания, уравнялись вскоре после его рождения, и даже в моменты родительских размолвок соотношение менялось несильно. «У нас с Варей будет так же, — сладко грезилось Кишу. — Да, старик, тебе пора жениться!..»

Его торжество плохо сочеталось со следующим пунктом кафкианской программы — принести дань памяти праху Франца.

При вступлении на территорию усопших Варвара поёжилась и инстинктивно прижалась к его плечу. Как и все погосты мира, Ново-еврейское кладбище Праги нашёптывало входящим:

— «…смерть — правда жизни…»

— «…вы тоже умрёте…»

— «…ещё неизвестно, где вас похоронят…»

И отличалось разве что местным иудейским акцентом: в глазах рябило от латиницы и загадочного еврейского письма надгробий, так что начинало казаться (очень странное чувство), что здесь не встретишь ни одной русской фамилии — даже отдалённо-приблизительной (вроде Транснефтер, Рубльбаум, Скрипкевич, Ойвейзмермамочкин, Зубдолойцман или простой Рабинович).

В отличие от жарких улиц, здесь было зелено, прохладно и почти безлюдно: если просто брести по дорожке и смотреть на верхушки деревьев, то это походило бы на прогулку в пригородном парке. Возраст большинства могил уже намного превзошёл земной возраст лежащих в них, и свежее горе здесь давно сменилось еле слышной печалью. Они легко отыскали последнее прибежище Франца (кафкианцы заботливо развесили указатели) — могилу с высоким серым камнем, к подножию которого они положили свои слегка обрусевшие гвоздики.

К тихому изумлению Киша, Варвара всплакнула, — беззвучно, но на несколько минут. Подушечки её сочных губ скорбно сжались, глаза набухали влагой, которая, сорвавшись вниз, катилась по щекам, оставляя мокрые полоски. Он обнял её за плечи и прикоснулся губами к волосам. Она не удивилась — должно быть потому, что вся порция удивления, которую могло породить во Вселенной это действие, досталась ему одному: он и сам не ожидал от себя этого порыва. Потом она подняла к нему влажный взгляд, и он понял, что её можно уводить.

Перед выходом у массивных ворот Варвара достала из сумочки зеркальце и протянула ему:

— Подержите, пожалуйста.

Киш взял зеркальце, направил его на лицо Варвары и унёсся вперёд — туда, где они станут просыпаться вместе, и он будет видеть её без косметики, с заспанными глазами и всклокоченными волосами. Будущие будни вызывали в нём тихое торжество и умиление.

— Мне нужно было это всё прочувствовать, — Варвара тем временем приводила себя в порядок, бросая на него быстрые взгляды поверх зеркальца. — А вы, наверное, подумали: что за нюня! И зачем это она припёрлась сюда, если всю эту информацию можно было узнать, не вставая с московского стула?

— Я так не думал, — Киш покачал головой, — вы всё правильно сделали. Одно дело, когда просто экранируешь, другое — когда дышишь тем же воздухом. Настоящие дела только так и делаются, это известно.

— Воздух уже тысячу раз поменялся, — вздохнула она. — Воздух, которым дышал Франц, уже может быть где-то на вышине тысячи метров или в Америке, или в моём кабинете, или в вашем. А скорей всего, кислород из того воздуха уже давным-давно вступил в реакцию с молоком или железом, или был поглощен растениями. Меня уже давно удивляет мысль, что мы, возможно, состоим из тех же атомов, что и древние люди…

— И всё же место имеет значение, — возразил он, — поверьте потомственному археологу: важно не только что ищешь, но и откуда начинаешь поиск. А бывает, и — с кем. Может быть, ваша удача как раз и заключается в том, чтобы вдохнуть молекулу Франца. Я подобных историй десятки наслушался с детства.

— Вы археолог? — в её голосе скользнуло любопытство к его семье. — Ну то есть: потомственный?

— Вообще-то, мама — архитектор, — поведал Киш, — а отец — да, археолог. И его отец тоже, и отец отца… Я уже не совсем такой, как они. Они предпочитали старую добрую лопату, совок, скальпель, кисточку, а я работаю в теоретическом секторе — веду раскопки умозрительно, когда нужно что-то откопать в том или ином времени. Археолог-теоретик, короче говоря. Вот сейчас копаю про дефенестрацию.

— Кстати, — Варвара заканчивала подводку глаз, — мне это не совсем понятно. Вот я занимаюсь Кафкой, чтобы вылечить человека, а кому нужна дефенестрация? Для чего она нужна вашим заказчикам?

— Хороший вопрос, — признал он. — Но я стараюсь об этом не думать. Во всяком случае, пока. Во-первых, это бессмысленно: ведь я заказчика даже в глаза не видел, и не уверен, что его видели те, кто заказал эту работу мне. Верней, уверен, что и они не видели. Скорей всего, это анонимный заказ, и, судя по всему, его разместили сразу в нескольких аналитических центрах… Во-вторых, если пытаться отгадывать, каких результатов от тебя ждут, то легко впасть в шаблон и направить исследование по пути этих придуманных ожиданий. Забрести в тупик, который сам же и соорудил, короче говоря. История, в конце концов, развивается совсем не для того, чтобы подтвердить ту или иную концепцию, верно? Иногда халтурщики так и делают: подгоняют результат под ожидания, но халтура так или иначе выплывает наружу… Кстати, заказчики тоже нередко халтурят — когда заказывают определённый результат: «Мы и сами всё знаем, ты только придай этому вид исследования». Это примерно так же, как с теми вашими клиентами, которых вы терпеть не можете… Но это дело с дефенестрацией тем и интересно, что никто ничего не конкретизировал и не подсказывал, сказали: «Интересно всё, что накопаешь».

Он так увлёкся рассказом, что не сразу заметил, как Варвара внезапно прекратила заниматься макияжем и смотрела на него и изумлённо, и испуганно. Голубые глаза вдруг налились серой тревогой, и Киш не удивился бы, если бы она снова заплакала.

— Почему вы на меня так смотрите? — смутился он.

— И вы говорили мне про опасность? — то ли возмутилась, то ли попеняла ему она. — Ваша профессия куда опасней моей!

— Почему? — поразился он, машинально возвращая ей зеркальце.

— Потому что это дело очень опасное! — объяснила она ему, как маленькому.

— Почему? — по-прежнему не понимал он. — Что в нём опасного?

Варвара вздохнула и направила зеркальце на него:

— Посмотрите, Киш, на себя и повторите эту фразу: «Но это дело с дефенестрацией тем и интересно…», просто повторите.

— А что такого в этой фразе? — заупрямился он. — И что опасного в этом деле?

Варвара смотрела на него с сочувствием, которое Киш не понимал и не принимал. Несколько секунд они играли в кто кого перемолчит.

— Я знаю, что такое интеллектуальный азарт, и очень хорошо вас понимаю, — мягко произнесла она (он подумал: вот таким голосом она говорит со своими пациентами). — Но здесь опасность не в ожиданиях ваших заказчиков, а в ваших. Жажда ожиданий их не коснётся — они просто заплатили, чтобы жаждали вы. Настоящего, как вы говорите, результата. И в результате они-то останутся чистыми, а вы иссушите душу…

— Каким это образом? — грубовато спросил он. — И вообще, о чём это вы?

Варвара ответила не сразу, — она смотрела на него испытывающее, то ли подбирая нужные слова, то ли надеясь, что он и сам додумается, то ли собираясь с духом. И, наконец, снова заговорила.

— Вы ведь хотите это увидеть? — она спрашивала, но на самом деле утверждала. — Вы приехали, чтобы увидеть дефенестрацию? Вам хочется, чтобы озверевшая толпа начала выбрасывать из окон чиновников и банкиров, а вы потом могли написать об этом в своей работе?

Ему сделалось неуютно: жарко лицу от стыда и как-то по-тоскливому холодно внутри. Он стоял потрясённый тем, как легко она прозрела то, в чём ему не хотелось себе признаваться.

— Какими б они ни были, Киш, это ужасно.

Всё было кончено.

«Зачем, — успела пронестись мысль, — зачем, радость моя, ты это сделала?..»

— А с вами надо держать ухо востро, — невесело улыбнулся он, медля с тем, чтобы распрощаться с ней навсегда. — Это действительно ужасно… Ещё можно понять взбалмошных манифестантов: пусть они жаждут крови, но ведь они — негодуют против несправедливости… А у меня — просто исследовательский интерес и желание прославиться…

Он говорил это, глядя в потрясающе синее небо, чтобы не видеть глаза Варвары, и потому понятия не имел, почему она продолжает молчать. Ему оставалась только продолжать:

— А ещё это ужасная глупость: у такого саммита должна быть ТАКАЯ охрана, что даже намёка на инцидент не может быть. Надеяться, что произойдёт дефенестрация, настолько глупо, что не хочется себе в этом сознаваться. Поэтому, собственно, я и не сознавался… Вы правы… Что ж, приятно было познакомиться.

Он позволил себе ещё раз окинуть Варвару взглядом, потрепать её по плечу и, развернувшись, направился к чёрным кованым воротам. Уже на третьем шагу его захлестнуло одиночество, такое острое и внезапное — даже сопротивляться не было смысла. Киш смог лишь подбодрить себя полуироничной мыслью, что кладбище, как ни крути, — самое место для расставаний и утрат, и, пожалуй, ещё никогда он не расставался столь безупречно. Варвара при таком раскладе вполне заслуживала звания идеальной утраты…

— Киш!

Не оборачиваясь, он сделал ей ладонью «пока-пока!» и через несколько чрезвычайно долгих мгновений услышал за спиной дробный стук каблучков. В последний момент он развернулся, и Варвара налетела на него, уткнувшись ладонями в его грудь.

— Не может быть, Киш, чтобы вы вот так взяли и ушли, — выпалила она, запрокинув лицо и устремляя взгляд прямо в его глаза. — Это просто исключено. Вы не можете!

— Вот как? — не без гонора он сделал небольшой шаг назад. — Это почему же?

Задумавшись, Варвара на секунду опустила лицо в поиске волшебной формулы, с помощью которой могла бы удержать его, а затем решительно вскинула голову, встряхнув своими великолепными каштановыми волосами:

— Если за сегодня вы не наделаете больших глупостей, я пересплю с вами этой ночью!

Радостная волна взлетела к самому горлу, но уже через мгновенье случился отлив: кто бы мог предположить, что мечта так быстро покажет изнанку — да ещё такую, какую и не нафантазируешь.

— По правде говоря, — медленно произнёс он, — теперь с вами ложиться в постель даже как-то страшновато.

— А мне страшно — одной, — быстро призналась она. — Уже давно. И мы так славно гуляли…

Он видел: она специально раскрывается перед ним, чтобы он не чувствовал себя перед ней беззащитным.

— И я при вас плакала, — напомнила она про ещё не обсохшие события, — это ведь что-то да значит… Я не хотела делать вам больно, Киш. Вы же должны это понимать.

— Понимаю, — кивнул он. — Вообще-то, я думал, это вы не захотите больше со мной иметь дело.

— Тогда я была бы ужасной снобкой и ханжой, — отмахнулась Варвара, — а я не такая… Между прочим, могли бы и заметить!

Казалось бы, можно радоваться, что всё так легко разрешилось, но его продолжал грызть кладбищенский червь сомнения.

— Вы думаете, сможем делать вид, будто последней минуты в нашей жизни просто не было? — недоверчиво спросил он. — Боюсь, мы не сможем её забыть, даже если очень захотим.

— А мы и не хотим, — легко успокоила его она. — Просто нужно что-то придумать…

— Всего-то? — улыбнулся Киш. — И что бы такого придумать? Может, отмотаем время назад? Помните, в «Гарри Поттере и узнике Азкабана» у них была такая волшебная штука…

— Тсс! — Варвара приложила палец к губам и задумалась.

Звенела тишина. Киш смотрел на Варвару и думал, какой странный момент он сейчас переживает — ничего подобного в его жизни ещё не было, и трудно было даже определить, в чём необычность заключается. Наверное, в стремительных переходах от нежности к отчуждению и обратно, в контрастном сочетании любви и смерти, большого города и безмолвия, такой близкой и при этом едва знакомой Варвары, о которой он ещё вчера даже не подозревал, а сегодня так боялся потерять, и в чём-то ещё неуловимом, что невидимыми волнами плыло в воздухе…

— Придумала! — Варвара легонько стукнула себя ладошкой по лбу. — Мы же на кладбище! Здесь вы можете похоронить свои нехорошие ожидания! Сможете?

И он похоронил.

 

5. Трын-трын

Стакан опустел. Киш открыл глаза и упёрся руками в подлокотники, чтобы подняться, но внимание скользнуло дальше — к окну, а точней, к надписи на стекле, которая уже тридцать секунд висела в нижней части стеклопакета. Окно — последняя разработка Kaleva («…не интересуются погодой — готовы к любой!») — предупреждало, что кто-то пытается заглянуть в квартиру с уровня тротуара. Ориентировочный цвет глаз — тёмно-карий.

Вставать и выглядывать во двор было и лениво, и опрометчиво. Киш вывел на поверхность стеклопакета вид из окон первого этажа, где жил ещё один приверженец калевского стиля. На тротуаре, действительно, задрав голову, стоял человек в тёмном костюме. Брюнет. Полное лицо с усиками казалось незнакомым. Лет тридцать пять.

«Довольно крепкий парень», — отметил Киш и снова пообещал себе спортзал. Позади, метрах в десяти, ещё несколько. Судя по всему, охрана. Человек нетерпеливо выругался. Киш точно никогда не видел этого типа. Но, кажется, о нём слышал.

Вздохнув, он побрёл в прихожую, а затем спустился во двор.

— Добрый вечер, вы ко мне?

— К тебе, — подтвердил крепыш и шагнул навстречу. Парни в темноте шагнули вслед за ним. — В общем так, парень, не делай глупостей, трын-трын. Всё закончено. Больше к Варваре ты не подъезжаешь и не подкатываешь. Ты меня, трын-трын, понял?

Киш вздохнул.

— И не вздыхай, — запретил усатый. — Что ты мне тут, трын-трын, вздыхаешь? Я что приехал твои вздохи слушать? Нашёлся вздыхальщик, трын-трын! Я таких, трын-трын, вздыхальщиков знаешь сколько перевидал? Трындовую кучу! И где они все?

— Где? — кротко спросил Киш.

— Тебе, трын-трын, лучше не знать! Ты мне тут зубы не заговаривай, трын-трын. Ты меня понял или нет?

— Я почему-то представлял вас толстым, — задумчиво брякнул Киш.

Эта мысль вслух неожиданно не оскорбила крепыша, а заставила расплыться в улыбке.

— Я и был толстым, — сообщил он довольно. — Целый пуд скинул, въезжаешь? Шестнадцать кило, не фунт изюма, трын-трын! Знаешь как? Все эти диеты-шмуеты — полная трын-трын. Водка и секс, секс и водка. Через две недели пуза как не бывало, усёк?

Киш понимающе кивнул, как бы показывая, что берёт этот могучий метод на заметку, и чуть снова не брякнул: «Вам бы ещё перестать трындеть».

— Так ты меня понял? — бывший толстяк вернулся к основной теме.

— Ещё бы, — кивнул Киш. — Водка и секс. Секс и водка.

— Я про Варвару, — грубо поправил его мастер последних предупреждений, — для тебя её больше нет. Ясно, трын-трын?

— А что тут может быть неясного? — мягко удивился Киш.

— Не-е-ет, ты, трын-трын, не увиливай, а то потом будешь говорить, что не понял. Хочу, трын-трын, услышать от тебя «Я тебя понял».

— «Потом» — это когда?

— Ты что, издеваешься? — изумился крепыш. — Надо мной?!

— Ни в коем случае! — заверил Киш. — Ты же не сделал мне ничего плохого, с чего мне над тобой издеваться? Просто ты предположил вариант будущего, когда я буду говорить, что тебя не понял. А поскольку я тебя прекрасно понял, то мне показалось, что такого будущего не может быть. Таким образом, если я подъеду или подкачу к Варваре, подойду, подскочу, подплыву или подлечу, и мы снова с тобой увидимся, то я не смогу сказать: «Я тебя не понял». Я тебя правильно понял?

— Неправильно, — любитель ясности мотнул головой. — Я хочу, чтобы ты, трын-трын, сказал, что не будешь подкатывать к Варваре. Точка, трын-трын!

— Но ты даже не сказал, кто ты, — напомнил Киш. — Ты просто друг Варвары или её любовник? Это она попросила тебя встретиться со мной или ты действуешь по собственному усмотрению? А может, она тебя попросила встретиться со мной, но так, чтобы это выглядело, как твоя собственная инициатива? А может…

— Ты задаёшь много вопросов! — крепыш начал заводиться.

— Но ты же сам хочешь ясности, — напомнил Киш, — чтобы мы друг друга поняли. А тут многое неясно. Может, ты меня с кем-то путаешь, и мы говорим о двух разных Варварах? Как выглядит Варвара, о которой ты говоришь?

Крепыш несколько секунд смотрел на него мутным взглядом.

— Ты — Киш?

Киш кивнул.

— Значит, кто это ещё путает, трын-трын?! — снова вспылил крепыш, но внезапно в нём проснулось любопытство: — Откуда у тебя такое прикольное имя?

— Родители дали, — сообщил Киш. — А тебя как зовут?

— Нормально — Семён, — крепыш слегка выпятил грудь. — А с какого перепугу — Киш? Нормальных имён не было?

— Не с перепугу, — отмёл Киш. — Это семейная традиция: бывает, в честь людей называют города, а в нашей семье — людей в честь городов. Не знаю, почему так пошло, — возможно, потому что города живут дольше людей, и это такое пожелание долголетия, а, возможно, просто потому, что в моей семье все — архитекторы и археологи.

— И что, есть такой город Киш? — продолжал сомневаться Семён.

— Был когда-то, — поведал Киш, — в древнем Шумере. Месопотамия. Теперешний Ирак, короче. К слову, в нём когда-то был найден самый древний памятник письменности, и родители одно время опасались, что на меня это может плохо повлиять, и я стану писателем… Не суть. Шумеры — это такой давний народ, сейчас от него уже почти никого не осталось. Но в своё время они многое сделали: изобрели колесо, разбили год на двенадцать месяцев, месяц на четыре недели, неделю на семь дней, сутки на двадцать четыре часа, час на шестьдесят минут, а минуту на шестьдесят секунд. Они же разделили круг на триста шестьдесят градусов — по примерному числу дней в году. И вот друг отца, дядя Гильгамеш (он по национальности как раз шумер) сказал: «А пусть будет Киш: коротко и ясно». Так и получилось.

— Прикольно, — оценил Семён. — И что, у тебя отец — Саратов, а мать — Астрахань? — он весело гоготнул. — Или Одесса-мама, Ростов-папа?

— Нет, у матери обычное имя — Татьяна. Правда, у неё необычная фамилия — Арх, но сейчас мы не об этом. А у отца — да, в честь города Ниневия, тоже очень древнего. Ниневий Камышов — слыхал? Известный археолог!

— Археолог? Не, не слыхал. Я по части закопать, а не откапывать, — снова гоготнул Семён. Он заметно повеселел и даже приобнял Киша за локоть: — В общем так, Киш Нёвыч, я тебе сказал, ты меня услышал…

— Какого цвета у Варвары волосы? — быстро спросил Киш.

— Ты опять за своё? — почти по-приятельски укорил его Семён.

— Нет, ну правда, надо же это выяснить…

— Ну коричневого.

— Глаза?

— Глаза… глаза… Серые глаза! Скажешь, нет?

— Татуировки?

— Что — татуировки? — Семён замешкался.

— Татуировки есть?

— Какие ещё, трын-трын, татуировки? Ты меня что — допрашиваешь? Нёвыч, не советую тебе так шутить со мной!

— Мы просто выясняем, о какой Варваре говорим: у твоей есть татуировки?

— Может, и есть, — уклончиво ответил Семён, — а может, и нет. Такой ответ, трын-трын, устраивает?

— Устраивает, — спокойно произнёс Киш. — Кажется, мы действительно говорим об одной и той же Варваре. Да и сколько их может быть, верно? Приятного вечера!

— Надеюсь, ты меня, трын-трын, понял, — буркнул Семён, на прощанье вновь становясь суровым. — Не пожалей потом, парень.

— Ты сказал, я услышал, — подтвердил Киш, оборачиваясь на ходу, — а будущего не знает никто: какое бы «потом» ни наступило, всегда есть о чём сожалеть.

— Это ты верно сказал, — Семён кивнул своим топтавшимся в темноте охранникам и зашагал к припаркованному под фонарём авто.

Поднявшись в квартиру, Киш вновь прошёл на кухню и сделал ещё один коктейль. Теперь он точно знает, что у Варвары никого нет и, как знать, может, и не было с момента их расставания.

Но отчего, трын-трын, стало так грустно?..

Ах да, татуировка!..

Это была идея Варвары — сделать татуировки в память об их знакомстве и незабываемых приключениях в Праге. Он наколол на правой лодыжке изображение Вариной туфельки и своей кроссовки, а она — какую-то непонятную фигуру, со столь же непонятным узором из линий и чёрточек: сколько он ни разглядывал, не мог понять, что же она означает. На попке, в верхней части левой ягодицы.

— Это браслет, — объяснила Варвара, когда показала ему татуировку в первый раз.

— Что угодно, но не браслет, — засмеялся он. — Если бы меня спросили, на что это меньше всего похоже, я бы, наверное, так и сказал: на браслет!

— Вот! — возликовала она. — Ты сам сказал! Именно поэтому и браслет!

— Постой, — озадачился он, — но эта фигура и на слона совсем не похожа… и на вилку… и на наших соседей… В мире куча всего, на что она не похожа!

— Когда просто не похоже — это одно, — Варвара категорически замотала головой, — а меньше всего похоже — совсем другое. Совсем. Поверь мне. Совсем-совсем.

— Хорошо, — согласился он, — но скажи, пожалуйста, зачем тебе на попке браслет? Браслеты, насколько мне известно, носят на других частях тела.

— Как — зачем? — удивилась она. — Для украшения!

— Ты даже не можешь его увидеть! — снова засмеялся он. — И зачем украшать такую очаровательную попку? Разве её может украсить какая-то татуировка?

— Ещё как могу! — Варвара предпочла отвечать только на первое замечание. Она стала вертеться и выгибаться, стараясь заглянуть себе за спину, но в конце концов убежала к зеркалу и торжествующе сообщила оттуда: — Могу! Вот видишь: я вижу!

— Ну хорошо, — согласился он, — пусть это — браслет, и ты его можешь увидеть. Но какое отношение он имеет к Праге? Я не помню там ничего такого!

В ответ она загадочно улыбалась и качала головой.

Киш подумал, если слово «браслет» применять не к изображённому предмету, а к самому рисунку, получится не нарицательное, а собственное, как названия у картин, и тогда всё становится на свои места. Потом не раз, когда они лежали в постели, обнявшись, Варвара спрашивала: «Как там мой Браслет?» — «На месте», — отвечал он, ласково гладя её, и иногда ему казалось, что он осязает рисунок кончиками пальцев.

Сейчас эти воспоминания принесли с собой лирическую горечь. Он посмотрел на свой диван, превратившийся из ложа любви в лежак холостяка (смешно, но факт: после Вариного ухода диван стал потихоньку разваливаться), и позволил себе предаться грусти ещё на некоторое время (ровно в один коктейль). Включив Kaleva-скоп, он стал рассматривать в окне бесчисленные улицы, переулки и дворы, которые сменяли друг друга в произвольном порядке — респектабельные и так себе, крохотные и огромные, новые и те, откуда уже ушло время. Это созерцание домов и дворов, которые он, носимый потоком повседневности, никогда не увидит воочию, походило на бесцельное шатание по городу в попытке заглушить хандру усталостью.

В довершение ему вдруг вспомнился рассказ из ранней прозы Саши Ивойловой: в нём говорилось о мужчине, который каждый день видел в окне дома напротив женщину приблизительно своих лет. Они никогда не встречались на улице, но однажды он увидел, как её комната охвачена огнём. Не раздумывая, он бросился на помощь. «Только бы с ней ничего не случилось!», — думал он на бегу и, взлетев по лестничным пролётам, стал что есть силы колотить в её дверь. Она открыла и смотрела на него испуганно и удивлённо. «Пожар, — выдохнул он, — у вас пожар!» «Пожар? — удивилась она. — Нет никакого пожара. А вот у вас что-то странное происходит». Она повела его к окну, и он увидел, что пол и мебель в его комнате покрыты толстым слоем снега.

Да, так там и было сказано: покрыты толстым слоем снега. С весьма призрачными шансами на хэппи-энд.

История, скорей всего, была реальной — внезапно он понял это со всей отчётливостью. Разве что приём метафоры был доведён в ней до буквальности законов физики, и не стоило заморачиваться, пытаясь понять, как рассказанное могло бы происходить на самом деле. Киш чувствовал, как именно эта метафорическая (или гиперболическая?) составная истории расширяет его одиночество далеко за пределы отдельной человеческой личности, бросает в космос отрицательных температур, и гадал, насколько его теперешнее положение отличается от того, в котором оказался прототип героя рассказа. Он вздохнул, намереваясь выдать стандартное «Охо-хонюшки», но вышло что-то вроде «И-и-хм!» Никогда не пытался он узнать, где живёт Варвара после их расставания, иначе сейчас, наверное, не удержался бы от искушения заглянуть в её окно. Что бы он увидел там: огонь или снег? Снег или огонь?.. А может, на самом деле именно это ему и хотелось узнать в приватном разговоре с Варварой, а вовсе не то, зачем она устроила процесс?.. Означает ли это любовь или просто уязвлённое чувство?..

…А может, не огонь и не снег, а — пену?

 

6. Заполнение пустот

Третий раз это случилось в ванной: они купались в любви. Варвара вторглась, когда он стоял под душем, скинула халатик и тоже шагнула под водные струи. Потом они набрали полную ванну воды и тихо блаженствовали, полулёжа друг напротив друга. Их ноги свойски сплелись в объятьях, а головы наблюдали за пеной, покрывшей всю водную поверхность, и обсуждали, на что больше всего похожи эти пышные комья — на снег или сахарную вату, на облака, когда самолёт только поднялся над ними, или «Пену дней» Бориса Виана («А что, разве есть какая-то другая „Пена дней“, не виановская?» — «Конечно! Ведь есть же ещё фильм по книге»).

Раскрасневшееся лицо Варвары казалось от усталости задумчивым. Она вовсю щурила начинавшие слипаться глаза и подолгу засматривалась то на лицо Киша, то на пену, то на запотевшее зеркало. Они только прилетели из Праги, и в предыдущую ночь спали часа три, не больше.

— Может, уже в постель? — предложил он после её очередного длинного зевка.

— Тогда мы сразу уснём.

— И чем это плохо?

— Давай ещё чуть-чуть посидим, — попросила Варвара, — я хочу ещё немного подумать о пене…

— Ты думаешь о пене? — Киш не удивился и лишь ещё раз испытал радость узнавания: конечно же, так и должно быть — его женщина и должна задумываться о вещах, которые большинство людей игнорируют. — Мне казалось, мы просто дурачимся, а ты…

— Ну да, — подтвердила она, словно речь шла о чём-то очевидном. — Знаешь, что удивительно? Вот люди видят пену и почему-то сравнивают её со снегом или сахарной ватой, или облаками. А говоря про сахарную вату, сравнивают её с пеной или снегом. Можно сказать: «Ну и что тут такого? Это естественные мыслительные реакции: для распознавания предметов мозг ищет в них сходства и различия, незнакомые вещи пытается объяснить уже знакомыми, и вот поэтому». Но почему-то считается, если что-нибудь с чем-нибудь сравнил, то так получается красивей — почему, спрашивается? «Губы, как вишни», «в багрец и золото одетые леса» и всё такое? Тебя это не удивляет?

— До сих пор не удивляло, но сейчас немного удивляет.

— Хм. Я думала, ты скажешь: «Это же так просто», — укорила его Варвара, — а потом объяснишь, в чём тут дело.

— Как видишь, не сказал, — усмехнулся он. — По-видимому, я этого просто не знаю.

— И это всё? — возмущённо удивилась она. — Давай думай, Киш, думай! А то пена осядет, и красота погибнет! — она легонько наподдала ему ногой.

— Эй, девушка, не деритесь! — Киш нащупал под водой её лодыжку и ухватил пальцами. — Мне кажется, ты сама уже всё объяснила. Организм нуждается в пище, поэтому еда нам кажется вкусной. Сексуальное влечение, которое так любят романтизировать, продиктовано инстинктом размножения. А сравнения, если они необходимы мозгу для опознания предметов, кажутся красивыми.

— Хм, — Варвара задумалась.

На всякий случай Киш погладил её по ноге и тоже зевнул.

— Не годится, — сообщила она несколько секунд спустя и покачала мокрой головой. — Какое-то некрасивое объяснение. Разве может красота объясняться некрасиво?

— Не может, — признал он. — К тому же это слишком рациональное объяснение, а красота — иррациональна, её до конца не объяснишь…

— Вот-вот: и я про это!

Киш вздохнул:

— Но тогда что же?.. Мне кажется, тут можно залезть в такие дебри, так заплести мозги, что потом ты скажешь: «Я предложила тебе прогуляться в парке, а ты завёл меня в тёмный лес и изнасиловал!»

— Представляю! — Варвара оживилась, и её взгляд азартно блеснул. — Воспользовался доверчивостью, а потом такой встаёшь и говоришь: «Кажется, мы заблудились! Забудем наши распри — теперь мы в общей беде!» А я, такая добренькая, тебя прощаю и говорю: «Не бойся, Киш, я тебя выведу!»

— Ну, если так, — произнёс он с сомнением, — я попробую. Только не знаю, с чего начать. Мне кажется, это всё каким-то образом связано с загадкой про красный квадрат.

— Про красный квадрат? Никогда о такой не слыхала!

— Её придумал мой друг художник — мы тогда отдыхали компанией на море. А потом она разошлась по миру, и через несколько лет мне её задал попутчик в самолёте… Короче: на что больше похож красный квадрат — на зелёный квадрат или на красный круг?

— Хм. Ты уверен, что это корректный вопрос?

— Это загадка о восприятии, — объяснил он. — Здесь есть несколько ответов.

— И на что же он больше похож?

— Ответ первый: в темноте — ни на что. Свет — первое условие для зрительного восприятия, и в темноте все эти три фигуры не видны.

— A-а, — протянула она, — ну если так…

— Ответ второй: красный квадрат больше похож на красный круг.

— Почему?

— Если смотреть на эти фигуры издали, откуда-нибудь с линии горизонта, то мы будем видеть лишь три крошечных цветных пятнышка. И, конечно, два красных пятна будут отличаться от зелёного. То же самое, если эти фигуры сильно увеличить. Вот представь: ты стоишь на некой красной или зелёной поверхности, конца и края не видно. У тебя просто нет шансов определить геометрическую форму этой поверхности, и тут красный квадрат для тебя ничем не будет отличаться от красного круга, а вот от зелёного квадрата — ещё как.

— А если их просто начертить на бумаге? — полюбопытствовала Варвара. — При свете дня? Не удаляя и не приближая? A-а, поняла: поскольку не существует квадрата и круга одинаковой площади, то красный круг всегда будет немного больше или немного меньше красного квадрата. И если он по площади больше, то красный квадрат больше похож на красный круг — красного будет больше, чем зелёного. А если красный круг по площади немного меньше, то красный квадрат больше похож на зелёный квадрат, так как квадратности больше, чем круглости? Или зелёности больше чем круглости, а красности меньше чем квадратности? Что-то я запуталась!

— Вряд ли это имеет значение, — качнул он головой, — разница в площадях может быть такой минимальной, что глаз её попросту не заметит.

— Тогда что же?

— Тогда ответ третий: в этом случае всё зависит не только от того, что это за фигуры, но и того, кем являешь конкретно ты. Если ты геометр, то для тебя не имеет значения цвет фигур, если маляр — их форма.

— Ну-у, — немного разочарованно протянула Варвара.

— Короче, эта загадка о том, что у нашего восприятия есть два уровня — природный и культурный. Природный — свет, цвет, расстояние, культурный — это то, что мы считаем красивым, понятным, полезным, и он зависит от среды и воспитания. Вот даже эти формы — круг и квадрат — являются культурными изобретениями, в природе они в чистом виде не встречаются. Но знаешь, что любопытно? Красоту мы определяем почти так же быстро, как свет и цвет. Если мне что-то кажется красивым, то я понимаю это мгновенно, а не путём долгих раздумий. И переубедить меня так же невозможно, как невозможно заставить считать красный цвет зелёным или тёмную комнату светлой. Здорово?

— И какое это отношение имеет к сравнениям? К тому, что облака похожи на пену, и это красиво?

— По-видимому, такое, — Киш успокаивающе погладил её лодыжку, чтобы она не вздумала снова брыкаться. — Всё это красиво только на словах, понимаешь? В реальности вряд ли кому-нибудь понравилось бы, если бы вместо снега улицы залило пожарной пеной, а на деревьях настоящие листья заменились бы лоскутьями золотой фольги. Скажу более: если бы твои живые глаза вдруг заменились бы сапфирами, я бы испугался. Хотя на словах это, может, и здорово звучит: «её глаза — чистейшие сапфиры». Ну, или изумруды. Понимаешь?

— Понимаю. И?

— Ну как «и»? — задумался он. — У меня сейчас плохо мозги соображают, надо выспаться… Я читал как-то книжку — «Семь незнакомых слов» называется. Там главные герои, он и она, проводят лингвистическую раскопку и обнаруживают, что в восприятии красоты и в восприятии речи много общего. У разных эпох и народов свои представления о красоте, но ведь и языки у народов разные: среди кого вырастешь, на таком языке и будешь говорить. Короче: эстетика в языке играет центральную роль — она задаёт норму. Например, когда кто-то коряво изъясняется или употребляет слова-паразиты, или ругается, то мы так и говорим: «Ухо режет», верно? Это оно и есть. Но норма может отклоняться не только в худшую сторону, но и в лучшую. Лучшая — собственно, и есть красота. Красота — это необычность и новизна. Когда мы привыкаем к чему-то красивому и устаём восхищаться, то для нас это уже не совсем красота, верно? Это уже норма. Поэтому если просто сказать: «Они сидели по горло в пене», то ничего такого тут нет — простая констатация факта. А если: «Они сидели по горло в пене, как на облаке» — получается необычно и красиво. Нас так раздражают заезженные сравнения: от долгого употребления они утрачивают свою необычность, и значит, их применение становится бессмысленным, а бессмыслица раздражает: зачем прибегать к сравнению, если оно не добавляет ни красоты, ни смысла?

— Хм, — Варвара снова задумалась.

— И вот ещё что, — поспешно добавил он, наконец, осенённый выводом, — про язык и красоту, я имею в виду. Раз эстетика — одна из фундаментальных основ языка, а сам язык стар, как homo sapiens, то можно сделать предположение, что первые человеческие украшения появились именно в языке. Ну как первые? Самые первые, вероятно, были почерпнуты из природы — потому что природный уровень предшествует культурному. Например, женщины украшали свои волосы цветами — венки, гирлянды, то да сё. Но украшения, которые люди придумали сами — все эти серьги, бусы, узоры на посуде и оружии — появились только после рождения метафоры — может быть, намного позже. Язык появился раньше всех вещей, и метафора — предтеча всех рукотворных украшений. Ещё надо помнить, что древние люди придавали словам магическое значение — метафоры для них были реальнее что ли. И красивее. Так что, друг мой, пуская в ход пышные сравнения, мы следуем древнейшей традиции — она у нас в культурном коде.

— Но это же так грустно, Киш! — сделала она неожиданный вывод. — Я про это: «красота, которой мы устаём восхищаться, становится нормой». Сейчас ты сравниваешь меня со своими прежними девушками, и я, вся такая новая и необычная, кажусь тебе красивой. А потом ты привыкнешь ко мне, как к заезженному сравнению, и я стану тебя раздражать? И ты меня заранее об этом предупреждаешь?

— А вот тут ты ошибаешься, — качнул он головой. — Я тебя ни с кем не сравниваю. И не спорь: так оно и есть.

— И я тебя не сравниваю, — задумчиво призналась она. — Разве что тебя с тобой же — тем, каким я увидела тебя впервые в аэропорте, а потом, когда ты подошёл ко мне в фойе, и в кафе, и на кладбище, и вечером среди всеобщей суматохи, и утром в парке. Но вряд ли это можно назвать чистым сравнением — скорей, попытка сознания объединить эти воспоминания в единый образ. А вообще, это ведь удивительно, Киш: мы так устроены, что поневоле должны сравнивать. Мы же не можем отключить ассоциативную память!

— Не можем, — подтвердил Киш. — Тогда, может быть, всё дело в пустотах?

— Каких пустотах? Не хочешь же ты сказать, что я — пустая и никчёмная?

— У каждого человека есть свои пустоты, — терпеливо объяснил Киш. — Вот, например, ты знала, как должен выглядеть счастливый случай? Конечно, мы знаем разные примеры счастливых случаев, но это совсем не то, что «мама», «папа» или «дом», которые у каждого свои, понимаешь? Я хочу сказать, теперь я знаю: счастливый случай — это наша с тобой встреча.

— «Счастливый случай — это наша с тобой встреча», — повторила Варвара, задумчиво закинув голову, а потом снова с любопытством посмотрела на него: — А я тогда кто?

— Ты? — задумался он. — Ты — песня души моей, ликование глаз моих, услада тела моего. Не думал, что мне захочется изъясняться таким стилем, но вот же — случилось. Ты заполнила во мне эту пафосную пустоту.

— Ты такой милый, Киш! — Варварино лицо на несколько секунд расцвело улыбкой, она наклонилась вперёд, чтоб нашарить под водой его коленку и признательно погладить. — Значит, ты считаешь, ассоциации не работают, когда случается такое необычное, что и сравнить не с чем?

— По-видимому, так, — кивнул он.

Последовала задумчивая пауза, нарушаемая лишь еле слышным шорохом оседающей пены.

— Что это было, Киш? — Варвара склонила голову набок, словно так ей было удобнее рассматривать его.

Кажется, она только сейчас заговорила о том, что её по-настоящему волновало, а разговор о пене, по сути, и сам был пеной, словесным облаком и снегом, скрывающим случившееся накануне.

Киш вздохнул: сходные мысли одолевали и его.

— Связь времён, — медленно произнёс он. — Мы установили связь времён.

 

7. На штурм Замка

«Я забегаю вперёд, — подумал он, снова извлекая из холодильника бутылки, — это неправильно». И тут же усмехнулся: кто знает, что тут правильно, а что нет? Если бы у него был верный алгоритм вспоминания, отсеивающий всё несущественное, то всё было проще. А так он без понятия, что именно надо искать — судьбоносный момент или повторяющееся явление, а может, нужна картина в целом?

Киш вернулся в комнату и ещё некоторое время стоял, задумчиво барабаня пальцами по стакану. Медленно опустился в кресло: так что там было потом?..

…А потом он увидел Марка. Это случилось по пути в штаб-квартиру кафкианцев, когда они с Варварой, перекусив сочными жижеками, застряли на Староместской площади, залюбовавшись её величественной красотой. Толяныч пересекал площадь независимой походкой человека, намеревающегося забраться на потухший вулкан, чтобы посмотреть, что произойдёт, если в него помочиться. Даже в многолюдье, среди великолепия соборов и дворцов, он каким-то образом был заметен — благодаря невероятной уверенности в себе, что ли («Наверное, их этому обучали, — подумал Киш, — быть в центре внимания»).

Увидев Марка, он обрадовался, но почти не удивился — это была сбывшаяся догадка. Его лишь озадачил внешний вид друга — в драных джинсах и красной футболке с чёрной надписью «Однажды это случится!»

Марк бросал направо-налево невозмутимые взгляды, и один такой взгляд полетел в Киша и Варвару. Киш не сомневался, что Марк узнал его, — их разделяло всего метров семь, и на миг они встретились глазами. Но уже в следующий миг Марк повернул голову в другую сторону, ничем не выдав старого знакомства, словно Киш был ему не более близок, чем памятник Яну Гусу.

Внезапно оказалось, что Варвара тоже заметила Марка. Она даже обернулась, чтобы посмотреть ему вслед.

— Видите того типа? — кивнула она в сторону Толяныча. — Вот про таких я говорила, что меня от них тошнит.

— Думаю, вы ошибаетесь, — уверенно и даже весело возразил он, — это совсем другой тип людей. Не тот, про который вы говорили.

Это был, возможно, первый раз, когда он по-настоящему её удивил — и тоном, и словами. По-видимому, Варвара была не лишена профессиональной самоуверенности в том, что умеет угадывать человеков лучше, чем представители иных умений и навыков.

— Почему вы так думаете? — она склонила голову набок: прядь волос упала на правое плечо, а слева показалось ушко — такое милое и незащищённое, что Киш вдруг легко увидел в Варваре четырнадцатилетнюю девочку, уже полную грандиозных планов, но ещё терзаемую не преодолёнными сомнениями («Уши долго остаются детьми», — мелькнула мысль).

— Таким людям наплевать, какая у них тень, — объяснил он, и в его голосе непроизвольно появился дружелюбный тон, в котором при желании можно было отыскать и покровительственные нотки. — Им и в голову не придёт пойти на приём к тенетерапевту. Возможно, они даже не догадываются, что есть такая профессия.

Варвара была озадачена. Она бросала взгляд то на Киша, то на неспешно удалявшегося Марка и пыталась соотнести смысл слов с фигурой в дранных джинсах.

— Давайте пойдём за ним! — предложила она. — Я хочу ещё раз на него посмотреть.

Кишу тоже было любопытно, куда направляется Толяныч, но заниматься слежкой за другом он считал недопустимым. Марк, если б хотел, сам дал бы понять, что надо следовать за ним.

— Вот видите, — улыбнулся он Варваре, — вы говорите, что терпеть не можете таких людей, а сами готовы идти за ним по пятам, даже забыв про кафкианцев! Я же говорю вам: такие люди не отталкивают, а наоборот, притягивают. Вы просто перепутали противоположности. Это неудивительно: противоположности часто похожи друг на друга.

Варвара ещё больше изумилась. Она то недоверчиво смотрела на Киша, то оборачивалась в сторону, где уже скрылся Марк, и, наконец, рассмеялась:

— А вы хитрец, Киш! Хитрец и обманщик! С вами тоже надо держать ухо востро. Я бы и не подумала идти за этим человеком, если бы не вы. Меня заинтриговал не он, а ваши слова о нём. Сами меня заинтересовали этим человеком и потом говорите, что я готова бежать за ним! Хитрец! И знаете, что ещё хорошо?

— Что?

— Что вы не боитесь со мной спорить!

— С вами я боюсь только одного, — весело сообщил он, — потерять вас. Будьте любезны, не теряйтесь, пожалуйста. Хорошо?..

Для международного движения штаб-квартира кафкианцев выглядела скромноватой: она занимала первый этаж ветхого двухэтажного особнячка или две комнаты и две комнатёнки. Все четыре были наполнены людьми разного возраста и вида, но примерно одинаковой оживлённости. Можно было подумать, что кафкианцы готовят очередной съезд, но оказалось, что последователи Франца собираются присоединиться к манифестантам для выражения Протеста международному чиновничеству.

Когда выяснилось, что Киш и Варвара — простые посетители, а не кафкианцы из России, прибывшие поддержать Протест (поначалу их приняли за таковых из-за значков с портретом Франца), к ним вежливо потеряли интерес, предложив прийти завтра, а для верности послезавтра (для обработки неофитов сегодня не было времени).

— Почему же? Мы тоже хотим с вами пойти, — заверила Варвара, быстро взглянув на Киша.

Он бодро закивал: хотим.

Если Варваре это нужно, а ему всё равно с кем идти, то почему бы нет?

Их готовность в корне изменила отношение. Им предложили кофе и булочки, свойски похлопали по плечам, а далее передали на попечение Огнешке — девушке с ярко-рыжими волосами, торчащими во все стороны, как лепестки хризантемы, — настоящий костёр на плечах! Огнешка знала семь языков, среди них и русский, и курировала пока ещё не поражающее воображение, но перспективное кафкианство в России.

Окна были открыты настежь, и всё же ощущалась накуренность. В воздухе летали чешские, английские и немецкие слова. Стоял уверенный галдёж. Здесь они с Варварой незаметно перешли на «ты»: их принимали за пару, они так себя и стали вести. Когда их разносило по разным компаниям говорящих, они искали друг друга в толпе и, найдя, успокаивающе улыбались друг другу: «Я здесь!», а проходя мимо друг друга, напоминали о себе лёгким прикосновением, которое, очевидно, означало «Помню о тебе!» Несколько заинтересованных мужских взглядов, оценивающих ножки Варвары, заставили Киша мрачно вскидывать бровь.

Возможно, они слегка переигрывали, полусознательно стремясь продемонстрировать больше совместного прошлого и прав друг на друга, чем было на самом деле. Так, по-видимому, сказывались увлечённость новой ролью и стремление поскорей вжиться в неё. Внезапно Киш испытал к окружающим странноватым людям тёплую признательность: благодаря им он проникся спокойной уверенностью, что теперь может относиться к Варваре, как к своей девушке: с лёгкой естественностью обнять её за талию или мимоходом нежно чмокнуть в щеку, так, словно делает это далеко не впервые.

Варвара вовсю общалась с кафкианцами. Обнаружить столько почитателей Франца сразу было для неё несомненной удачей — ведь именно синдром кафкианства и вызывал её научный интерес. Она легко переходила от одного кружка говорящих к другому, чему-то смеялась, поражённо вздымала брови, сочувственно кивала — её можно было счесть за давнюю посетительницу подобных сборищ. Несколько неприкаянный Киш смотрел на неё с удивлением: он впервые видел, как Варвара общается с кем-то ещё. Сам он, дважды споткнувшись о приготовленные к Протесту транспаранты, занялся изучением портретов на стенах штаб-квартиры — благо здесь их было множество, и большинство запечатлевали не Франца, а знаменитых или особо заслуженных кафкианцев. Очевидно, штаб-квартира выполняла ещё и функцию музея самого кафкианства.

На какое-то время они потеряли друг друга, мигрируя по комнатам и комнатёнкам, и Киш, увидев сидящую на подоконнике Огнешку, пошёл к ней болтать. Та охотно поддержала разговор, умудряясь вставлять реплики то в один, то в другой кружок беседующих, а затем снова возвращаясь взглядом к Кишу и каждый раз на секунду задумываясь, словно снова вспоминала, кто это такой. Тем не менее их общение оказалось достаточно информативным. Огнешка рассказала ему про свою любовь к русской литературе, и особенно к Гоголю, который явно был близок Францу по духу, потому что, как известно, сжёг свою важную рукопись, и под конец жизни был очень одинок, а ещё она, конечно, в курсе, что великий чешский писатель Чехов много писал о России. Киш, в свою очередь, спросил, давно ли она состоит в кафкианцах, и узнал, что один из небольших портретов в одной из комнатёнок изображает Огнешкиных родителей, так что она здесь, можно сказать, с пеленок и даже помнит времена, когда штаб-квартире принадлежали не все теперешние помещения, а только половина (комната и комнатёнка). Более того, она уже три года снимает квартирку на втором этаже, над штаб-квартирой.

Потом он записал координаты нескольких московских, питерских, тверских и нижегородских кафкианцев. И, наконец, почувствовав себя на дружеской ноге, решился на прямолинейный, единственный занимавший его вопрос: какое всё-таки отношение собравшиеся имеют к Протесту, — ведь кафкианство, в сущности, не про это?

— Францу бы это понравилось! — Огнешка вспыхнула застенчивостью и гордостью, словно сообщала о чём-то очень личном. После чего посмотрела на Киша немного удивлённо: откуда у него такое бестактное любопытство?

— Полностью согласен, — поспешно заверил её он. — Отличная идея!

Далее выяснилось, что желание выразить Протест сочетался у Огнешки с патриотизмом — гордостью за то, что всемирные мироеды для своей мегасходки выбрали именно Прагу.

— Это потому, что у нас много замков и дворцов, — объяснила она Кишу. — Мало где в мире есть столько дворцов в одном городе, сколько у нас!

Он снова вежливо кивнул.

Примерно через час с небольшим, дёрнув для куражу бехеровки, выдвинулись в сторону Пражского Града, к президентскому дворцу, или, как называли это сами кафкианцы, «на штурм Замка». Сначала шли разудалой колонной в пять-шесть человек, но иногда из-за узких тротуаров приходилось перестраиваться и идти по двое или по трое, из-за чего отряд растягивался, и первым время от времени приходилось ждать последних.

По пути им попалось несколько огромных экранов, установленных для трансляции заседаний саммита. В ожидании открытия экраны заполняли местные певцы.

Киш нёс транспарант с универсальным для всех стран требованием снижения коммунальных тарифов (чем был, в общем, доволен, могло достаться чего похлеще), Варвара держала его под руку, время от времени задирая голову, чтобы заглянуть в его лицо.

— Знаешь, они, может, немного странные, но очень милые, — делилась она впечатлениями. — И удивительно, что они совсем не парятся, в какой именно области Франц был гением. Считают, что каждый может найти у Кафки своё, индивидуальное и неповторимое.

— По большому счёту они правы, — согласился с кафкианцами Киш. — На самом деле, людей, которые могут объяснить, что такого гениального сделал конкретный гений, ничтожно мало. По отношению ко всем остальным людям они — статистическая погрешность, если не сказать меньше. А раз так, то какая разница, в какой области гений был гением?

— Как это — какая разница? — удивилась Варвара. — Ты шутишь?

Руки были заняты, и он слегка наклонился, чтобы чмокнуть её макушку.

— Тут всё просто. Вот ты можешь сказать, в чём заключается гениальность, к примеру, Ньютона?

— Законы механики, — почти не задумываясь ответила она. — И ещё вроде бы алгебра: бином Ньютона. Нет?

— Ну, алгебру Ньютон называл инструментом счисления для сапожников, — поведал Киш, блистая эрудицией в лучах вечернего солнца. — Законы механики? Тоже большие сомнения. Ты можешь сказать, что гениального в этих трёх законах? Скажем, в третьем: «Действие равно противодействию»? У нас неграмотные крестьяне задолго до Ньютона без всяких формул знали: «Как аукнется, так и откликнется».

— Хм, — задумалась Варвара.

— А разве древнегреческое «Угол падения равен углу отражения» не из той же оперы?

— Да, пожалуй, — согласилась она. — Но это что же получается?..

— Пока не знаю, — признался он, — мы просто с тобой ведём исследование на тему гениев. Спонтанная раскопка. И пока видим, что третий закон Ньютона нам не кажется гениальным. А как насчёт второго?

— F = та?

— Кажется, так. Ты испытываешь восхищение, когда видишь эту формулу?

— А разве надо испытывать восхищение?

— Без этого трудно считать открытие этих формул гениальным. Я, например, ни капли не испытываю. Мне больше нравится выражение Ньютона: «Если мне удалось заглянуть дальше других, то только потому, что я стоял на плечах гигантов». Здорово сказано, но эта фраза как раз и не очень известна, а известна «Сила равняется произведению массы на ускорение». И что в ней, скажи, гениального?

— Ну, не знаю, — произнесла Варвара с сомнением. — Без знания законов Ньютона, если на то пошло, были бы невозможны полёты в космос.

— Верно, — согласился Киш. — Но ведь его считали гением задолго до космонавтики — ещё при жизни. Почему?

— Почему? — доверчиво повторила Варвара, ожидая, что сейчас услышит ответ.

— Не знаю, — разочаровал её он, — я не из тех, кто может это объяснить. Могу только предположить: дело было не в том, что его законы на тот момент открывали какие-то перспективы, и все ликовали, как они пригодятся в будущем. Никто и не помышлял о полётах в космос. Просто людям стало казаться, что теперь они знают, как устроен мир, и почему, например, Луна не падает на Землю.

— Вот видишь, ты всё-таки объяснил, — указала она, — почему Ньютон — гений.

— Вовсе нет, — не согласился он. — Для нас с тобой естественно, что Луна не падает на Землю, потому что мы знаем про всемирное тяготение и прочее. А для миллиардов людей, которые даже и сейчас ничего не знают о законах Ньютона, это тоже естественно. Потому что… не падает Луна, и всё тут. Никто и не думает, что она может упасть. Верней, людей, которые могут задуматься об этом, — о том, почему Луна не падает на Землю, — их тоже ничтожное меньшинство. Они такая же статистическая погрешность, как и те, которые могут объяснить насчёт гениев. Наверное, иногда это одни и те же люди. Представь, вот есть некие чудаки, которые терзаются загадкой: почему это Солнце и Луна не падают на Землю, а висят себе в небе? И тут Ньютон им всё объясняет с помощью формул. Конечно, они назвали его гением. Но это не отменяет того факта, что их и при жизни сэра Исаака было ничтожно мало.

— Наверное, ты прав, — задумчиво произнесла Варвара. — Из того же Бетховена люди знают, как правило, «Лунную сонату», «К Элизе» и еще парочку вещей… Или «Война и мир»: людей, которые слышали об этом романе, немало, но прочитавших его от начала до конца уже гораздо меньше, а понявших, почему он гениальный, и того меньше.

— И мы возвращаемся к тому, что понимающих, почему гениальное — гениально, очень немного, — подхватил Киш. — А раз так, то для большинства не так уж и важно, в какой области гений был гением. Главное зафиксировать факт: такой-то был гением. Почему бы Франца в таком случае не считать гением в чистом виде — без уточнения, что гениального он сделал?

— А вот тут ты ошибаешься, — не согласилась Варвара. — Пусть людей, умеющих объяснить, почему Ньютон, Бетховен или Толстой гениальны, мало, но они всё же есть. А с Кафкой таких людей нет. И в этом принципиальная разница. Разве не так?

— Когда-то такие люди наверняка были, — для удобства Киш взвалил древко транспаранта на плечо, как солдат винтовку. — Кто-то из его друзей или знакомых. Наверняка они знали. Просто они уже умерли — вскоре началась война, и передавать знание в тех условиях было некому. А возможно, знание передали, но и те, кому оно было передано, тоже погибли.

— А это по большому счёту неважно, были или не были, важно, что сейчас их нет. Здесь разница, как между «нечто» и «ничто». Или я чего-то не понимаю?

— А наши друзья-францеведы, — рассудительно заметил он, — по-видимому, считают, что если мир не понял Франца и не сохранил знание о его гениальности, то это ещё не повод его не чтить. И скажи, что они так уж неправы… Бывают же красивые вещи, секрет изготовления которых утерян, но это не мешает восхищаться ими. Так и тут. Это почитание в самом чистом виде.

Варвара на какое-то время задумалась, глядя себе под ноги, и ему почему-то показалось, что она слегка пригорюнилась.

— На самом деле, — поспешил он на помощь, — я тоже считаю, что в этом есть нечто странное: чтить гения, не зная, в чём именно он был гениален. Просто я стараюсь тебе помочь.

— Ты очень милый, Киш, — отозвалась она. — И ты всё верно говоришь. Если смотреть со стороны, то так оно и есть. Но главное — внутри. Их всех что-то объединяет — что? Вряд ли кто-то из них руководствуется желанием быть почитателем в чистом виде.

— Ты права, — согласился Киш. — Их что-то притягивает. Собственно, это ты и хочешь установить?

Варвара кивнула.

— Наверное, со стороны это странно смотрится, — грустновато улыбнулась она. — Что это за тенетерапевт, который не знает, что людей надо принимать такими, какие они есть? Но мне важно понять, что их привлекает в фигуре Кафки. Как бы отгадать их, понимаешь?

— В сущности, ты о том же самом, — заметил он. — Это разница между знанием и пониманием. Можно просто знать, что Ньютон гений, а можно и понимать, почему. Или даже не так: знать, почему Ньютон гений, невозможно. Можно знать, что он англичанин, физик, математик, астроном, директор Монетного двора, а почему гений, можно только понимать. Так же и с людьми: можно принимать их такими, какие есть, а ты хочешь понимать, почему они такие. Поэтому тебя не устраивает простая констатация, что Франц — гений. Большинство знаний мы получаем не рационально, а просто на веру: нам сказали, что Ньютон гений, вот мы машинально и верим в это. Но, по-видимому, это не всегда правильно, и как раз сейчас мы с этим и столкнулись: увидели, как мало рационального объяснения. Наше знание, что Ньютон гений, само по себе ещё не рождает в нас почитания к нему. Поэтому тебе и хочется не просто знать, что Франц гений, но почему он гений. Тем более что в случае с Ньютоном есть хоть какое-то объяснение, а в случае с Францем — никакого. Разве не так?

— Вот ты меня понимаешь! — Варвара признательно погладила его по руке.

— Но почти совсем не знаю! — засмеялся он. — И к чему мы пришли? Мне кажется, надо копать дальше. Надо признать, мой пример с Ньютоном был не очень удачным, мне кажется, он нас только запутывает.

— Почему? — удивилась Варвара.

— Потому что Ньютона при жизни признавали гением, а Франца — нет, — объяснил Киш. — О чём это говорит? О том, что открытия сэра Исаака соответствовали духу и чаяниям времени, а то, что делал Кафка, по-видимому, не соответствовало.

Ты здорово сказала про полёты в космос: возможно, для своих просвещённых современников Ньютон стал кем-то вроде Гагарина и Королёва одновременно, — его научные достижения оказались, что называется, в самой струе. А вот с Францем всё не так: он был малозаметен для современников, и, похоже, вовсе не стремился быть в струе. Может быть, разгадка в этом?

— А почему ты решил, что не стремился? — полюбопытствовала Варвара.

— Помнишь, нам рассказывали, как сестра Франца сказала ему, что по описанию в одном из его рассказов она сразу узнала комнату в их доме? И как он расстроился, потому что вовсе эту комнату не описывал, и вообще никакую конкретную комнату не описывал? Похоже, для него это было важно.

— Но это ещё больше всё усложняет, нет? — расстроено произнесла Варвара. — Если Франц специально избегал сходства, значит, он не хотел оставлять следов?

— Да уж, задачка не из простых, — подбадривающе рассмеялся Киш. — Мы можем применить здесь галилеевский метод: если есть что-то, чему мы не можем найти объяснения, то надо оставить это в стороне и сосредоточиться на том, что мы объяснить можем. Наша задача сейчас: выбрать какое-нибудь наиболее лёгкое для нас направление. У тебя есть какие-то идеи на этот счёт?

Она покачала головой.

— Идеи — не самая сильная моя сторона.

Некоторое время они брели молча, не замечая красот вечерней Праги, погружённые в себя до машинальности действий. Киш думал изо всех сил. Это дело с Францем неожиданно стало для него принципиально важным. В нём он мог показать себя перед Варварой. Конечно, она не выкажет ему и тени упрёка, если они не справятся с кафкианской загадкой, но насколько будет лучше, если всё же справятся. Тогда даже на подсознательном уровне он будет ассоциироваться у Варвары с умением решать проблемы и радостью открытий.

— Киш, — окликнула его она, — а ты сам это придумал?

— Что именно? — не понял он.

— Про то, что без восхищения невозможно считать что-либо гениальным?

— По-моему, это очевидно, — пожал он плечами.

— Очевидно, когда уже кто-то это высказал, — не согласилась Варвара. — Это из серии «Я тоже так могу» — кажется, что легко, а на деле, поди попробуй, ничего не получится.

— Ну хорошо, — согласился он. — Хотя мне и неловко приписывать себе такую очевидность, в рамках этой раскопки пусть считается, что она принадлежит мне.

— А чем можно восхищаться в этой истории с Францем?

— Красотой, — ответил Киш, не задумываясь. — Всегда или почти всегда люди восхищаются красотой — даже если речь идёт, к примеру, о мужественном поступке. Потому что мужественный поступок — это красивый поступок. И благородный поступок — тоже красивый поступок. Так же и во всём другом. Можно видеть эпичную красоту «Войны и мира» — не отдельных сцен или персонажей, а всего романа, как во дворце или крепости восхищаешься не только отдельным интерьером, а общим рисунком здания, с его мощью и гармоничной соразмерностью частей. Можно видеть элегантность комбинаций в шахматных партиях, грандиозность замысла в симфониях, изящность математических решений, красоту эксперимента в физике и химии. Ландау, например, говорил, что был потрясён невероятной красотой общей теории относительности. Вероятно, в истории Франца тоже есть какая-то красота, которую мы не видим — или просто пока не пытались увидеть.

— Красота, которую мы не видим, — повторила Варвара задумчиво. — Киш, а может быть, это не с ними что-то не так, а с нами? Какая это красота, которую мы не можем увидеть?

— А вот это непростой вопрос, — вздохнул он. — На вкус и цвет, как известно… Может быть, ключ к отгадке в том, почему Франц завещал сжечь все свои бумаги?

— Это лишь один из элементов истории, — Варвара с сомнением покачала головой. — А их явно притягивает вся история Франца, а не только её финал.

— А мне кажется, в этом финале есть особая драматическая сила, — продолжал Киш, увлечённый своей внезапной мыслью. — Вот все знают, что за собой надо убирать — после еды, сна, работы, пикника… А Франц, похоже, счёл, что и после всей жизни нужно произвести приборку. Ты же сама сказала: он словно стремился не оставлять следов! Гениальная догадка, гениальная! Он попросил друзей, чтобы те сожгли его бумаги, когда уже точно станет известно, что они ему не понадобятся, то есть после его смерти. А сам не сжигал, потому что надеялся жить. То есть попросил друзей об услуге — убрать за ним. И это поразительно: обычно люди стараются оставить после себя какой-нибудь след, а он решил, что это нескромно и неаккуратно. В этом есть какая-то невероятная метафизическая тяга к чистоте, тебе не кажется?

— А может, ещё он боялся, что кто-то заглянет в его бумаги и станет насмехаться? — задумчиво предположила Варвара.

— Одно другого не отменяет, — поддержал он её. — Возможно, он был гением очень неуверенным в себе — что-то вроде напыщенной бездарности, только наоборот. Возможно, в этом и есть красота его истории — в том, что он не захотел оставлять следов и в этой неуверенности гения в своей гениальности?

— Мне так жаль Франца! — жалобно вздохнула Варвара. — Он такой замечательный! И как хорошо, что мы это увидели!

Киш кивком дал понять, что разделяет её чувства. Он уже знал, что раскопка успешно завершена, и теперь ждал, когда это поймёт и Варвара.

Озарение произошло несколько мгновений спустя.

— Киш, мы стали кафкианцами! — внезапно выдохнула она и замерла на месте, слегка согнув колени, словно это открытие её придавило. — Ты понимаешь это? Мы увидели красоту его гениальности!

— А ведь и правда! — он улыбался её радости. — Поздравляю с успешной раскопкой!

— Какие мы молодцы, — воскликнула Варвара. — Мы ведь молодцы, правда?

— Молодцы! — подтвердил он. — У нас получается отличный тандем!

— Киш, давай обнимемся!

Он остановился, быстро огляделся по сторонам, наугад сунул транспарант одному из идущих следом кафкианцев и крепко обнял Варвару, чувствуя, как она привстаёт на носках, и его шею обвивают её горячие руки, и запах её волос, пронзая мозг, бьётся о стенку черепа в районе темени.

— Я думала, ты меня поцелуешь, — поделилась Варвара, когда объятия с большой неохотой разомкнулись. — Мне так показалось.

— Тебе не показалось, — признался Киш, — я еле удержался. Хотел, но вдруг понял, что так можно смазать хорошую концовку. Мы же хотели обняться, как сообщники, обстряпавшие удачное дельце. От полноты чувств, так сказать. А поцелуй — это уже начало совсем другого дела. Не имеющего к Францу никакого отношения.

— Ты любишь ясные чувства, — оценила она. — Из тебя бы вышел хороший тенетерапевт.

— Сомневаюсь, — засмеялся Киш. — Я даже не знаю, что это такое — любить чувства.

Он забрал обратно свой транспарант у терпеливо ожидающих окончания лирической сцены следующих за ними собратьев по Кафке, и они кинулись догонять ушедших вперёд.

— Вообще-то, это хорошо, что ты не тенетерапевт, — продолжала Варвара, когда они снова перешли с ускоренного шага на степенный. — А то мы бы были не сообщниками, а соперниками. А с чувствами всё просто: нам нравятся одни состояния и не нравятся другие. Есть люди, которые любят смешанные чувства: им нравится погрустить или насладиться страхом, — это такой эмоциональный романтизм. А есть представители классицизма — люди, которые предпочитают ясные чувства…

— Получается, я — классицист? — засмеялся Киш. — Старею, однако: раньше меня больше привлекал романтизм… Слушай, а ты сказала: если бы я был тенетерапевт, мы бы стали соперниками. Ты такая ревнивая к успеху коллег?

— Не очень, — помедлив секунду, ответила Варвара. — Ну то есть ужасно. Нечасто ревную, но если ревную — гори земля, замёрзни солнце. А ты?

— Тоже нечасто и тоже сильно, — снова засмеялся Киш. — Мы с тобой страстные натуры!..

Пройдя улицами и переулками, отряд спустился к набережной Влтавы. Здесь вечерняя, остывающая от зноя Прага, была особенно прекрасна. Шедшее с горы солнце блистало на крышах соборов и на лёгких волнах реки, отражалось в стёклах узких старинных окон, золотило стены домов.

Внезапно Киш почувствовал, что он счастлив. Рад детской, переполняющей радостью, какая бывает от наступления долгожданных огромных каникул и полученных за хорошие отметки подарков, и ожидающихся приключений. Всё это — только ещё сильней, потому что рядом была Варвара.

— Милая, — окликнул он её сверху.

— Да? — она подняла к нему лицо.

— Я тебя люблю!

— Киш? — Варвара не столько удивилась, сколько не ожидала услышать его признание сейчас.

— И всех люблю!

— Ты сошёл с ума! — засмеялась она, догадавшись.

— То ли ещё будет! — весело подхватил он. — Ты ведь тоже счастлива?

Она подтвердила — улыбкой и на секунду опущенными веками.

С Кишем, между тем, происходило то, что Варвара обозначила как «индивидуальная тень сливается с тенью толпы»: оказавшись в рядах протестующих, он терял хладнокровие исследователя и заражался бунтарским духом:

— Протест счастьем! — несло его. — Всем быть счастливыми! Пусть им будет не по себе от того, что мы счастливее их!..

Идущие непосредственно перед ним кафкианцы оборачивались, чтобы понять, о чём так пафосно кричит этот русский, и Киш охотно делился новой программой противостояния:

— Даёшь повышение счастливости!!! Выполним и перевыполним план по счастью! Йо-хо-хо! Выше нос, скво, мы зададим этим бледнолицым!.. — последняя фраза адресовалась Варваре.

Людей — разрозненных и организованных в колонны — становилось всё больше. Полицейские пытались регулировать движение, но автомобили неизменно застревали в людских волнах.

Перед Карловым мостом, у входа в узкую готическую арку, возникла пробка, и минуты три пришлось семенить мелким шагом, то и дело утыкаясь в чьи-то спины и получая неприятные тычки по пяткам.

— Представляешь, это мост длиной в тысячелетие, — с задумчивым пиететом констатировала Варвара и непроизвольно стала бережней наступать на булыжники мостовой. — Ну, или лет в шестьсот. Как ты думаешь, мы сильно состаримся, когда дойдём до его конца?

— Такая вероятность есть, — произнёс он озабоченно. — Но есть и способ этого избежать. Достаточно эффективный, хотя и непростой: когда мы ступим на мост, надо одновременно сказать: «Жили-были Варвара и Киш», а когда сойдём: «И жили они долго и счастливо». Тогда резонансные частоты временных кривых гармонизируются, вследствие чего мы долго не состаримся, и будем жить долго и счастливо.

— Здорово! — оценила Варвара. — А как надо говорить: хором или каждый про себя?

— Я думаю, хором надёжнее.

— Ты сам придумал или это такая местная примета?

— Я не верю в приметы, — покачал головой Киш. — Только в научные методы. Когда ты спросила про «состаримся», этот научный метод как-то сам взял и придумался.

— Тогда должно сработать, — решила она. — Ты готов? Вот уже сейчас… три-четыре!

Они негромко выкрикнули заклинание и довольно рассмеялись.

Идти стало немного свободнее. Некоторое время они вертели головами, разглядывая статуи, расставленные по бокам на постаментах у перил. В Варваре проснулся просвещённый турист.

— Я читала, у Марины Цветаевой здесь была любимая скульптура, «Бородач», — сообщила она. — Наверное, вот этот, слева. Или тот, следующий? Видишь, в конце? — но тут её настигла тревожная мысль, и она беспокойно дёрнула Киша за руку. — Киш, мы всё неправильно делаем! Надо же рассказать, как они жили-были! А то что это за долгая счастливая жизнь, если с ними ничего не произошло? «Жили-были Варвара и Киш…» и что дальше?

— «У них было много друзей!» — легко продолжил Киш.

— «У них был замечательный дом, — подхватила Варвара, — с уютной кухней, дружелюбной гостиной и розовой спальней!»

— «Они были отчаянные домоседы, — решил он, — но это не помешало им объездить весь мир!»

— «Расставаясь, они скучали друг по другу, — предположила она, — и никогда не говорили: „Нам нужно отдохнуть друг от друга!“»

— «Они никогда не ссорились, потому что умели уступать друг другу!»

— «Когда им становилось грустно, они спешили обнять друг друга».

— «И когда им было радостно — тоже».

К концу моста жизнь Варвары и Киша обросла подробностями. Так выяснилось, что кое-кто из них не ест после шести вечера, а кто-то не прочь и ночью заглянуть в холодильник, что кто-то любит принимать ванну с большим количеством пены, а кое-кто предпочитает душ, что оба любимой одеждой считают джинсы и футболку или свитер, — и много других интересных деталей.

— «И жили они долго и счастливо!» — финальная строка эпоса прозвучала без специально озвученного сигнала, лишь после краткой встречи взглядов. Они снова довольно засмеялись, словно слаженно произнесённая фраза говорила о глубинном понимании друг друга, и тем самым подтверждала неслучайность их встречи. Позже этими фразами — «Жили-были Киш и Варвара» и «И жили они долго и счастливо» — они встречали и провожали все мосты, попадавшиеся при пеших прогулках, — и небольшой шаткий мосток через ручей в деревне, и старинные мосты Европы, и утилитарно-повседневный мост через Пехорку. Это стало частью их собственной маленькой мифологии, необходимой для укрепления любого союза.

Вскоре начался подъём на замковую гору. Мощенная булыжниками дорога сузилась и пошла вверх — вдоль каменной стены забора по одну сторону и мимо уютных старых домиков с крохотными садами по другую. Идущие напоминали шествие разномастного войска, ощетинившегося транспарантами.

Их веселье незаметно улетучилось, заменившись смутной тревогой.

— Киш! — окликнула его Варвара.

— Да, милая?

— Почему на закате? Разве саммиты открываются не утром?

— Это особый случай, — объяснил он. — Такая у них сейчас повестка — «Снижение солнцезависимости мировой экономики».

— Снижение солнцезависимости?

— Они хотят придать символичность — начать обсуждение, когда солнце зайдёт.

— А разве это не глупо? Как можно быть независимыми от солнца?

— Что творится в их головах — самая большая загадка науки, — пояснил он. — Мне кажется, тут двойной символ: смотри, всё делается напоказ — повсюду экраны для трансляций, открытый доступ ко дворцу — демонстрация полной публичности. Но им обсуждать свои мегапроекты удобней не при свете дня, а в темноте, и самого важного люди всё равно не узнают. И это они тоже показывают, как бы насмехаясь над профанами. И ещё этим двойным символом они показывают, что помимо официальной повестки у саммита есть и неофициальная — тайная для остальных.

— Ты думаешь?.. — протянула она тревожно.

— Определённо. Раньше такие вещи люди лучше понимали: мне кажется, что и дефенестрация была не только местью, но и разоблачением. Ведь окно — это источник света, и, выбрасывая своих угнетателей в проём, люди предавали их свету, разоблачали их тёмные делишки.

— Так может быть, твои заказчики — из антиглобалистов?

— Не исключено. Но и не обязательно… Дурацкий транспарант, с ним так неудобно!..

Толкотня густела. Их всё чаще начинали пихать локтями и плечами. Колонна кафкианцев постепенно растворялась в людском море. Огнешка успела им крикнуть, чтобы вечером, когда всё закончится, непременно дали о себе знать: если они окажутся в полиции, их обязательно придут выручать.

По периметру Президентский дворец был окружён несколькими рядами полицейских — не местных, а из международных, в белой форме.

Наконец, загорелись экраны: в торжественный зал входили президенты и премьеры в цветных мантиях, показывающих принадлежность к тому или иному региону мира. Они приветствовали друг друга похлопыванием по плечу и постепенно рассаживались на золоченых стульях, как когда-то герцоги и графы. Толпа перед дворцом встретила их гневными криками на самых разных языках, улюлюканьем и таким свистом, что закладывало уши.

К трибуне вышли президент Чехии и председатель саммита. Оба лучезарно улыбались, изображая торжественность происходящего, а потом начали по очереди говорить, рассыпаясь во взаимных комплиментах. Вскоре Киш почувствовал, как от занудства международной болтовни у него начинает сводить челюсти. Обволакивающее облако свиста пыталось проникнуть внутрь головы и взорвать её изнутри. Он стал лечиться нежностью — разглядывая обращённое к экрану лицо Варвары.

Его подруга испытывала совсем другие чувства: её не отпускала тревога.

— Хотела бы я, чтобы всё закончилось хорошо, — пробормотала прижатая к нему толпой Варвара. — А ты? — выжидающе посмотрела она на него.

— Я тоже, — успокоил он её и поцеловал в макушку (ниже было не наклониться, его сдавили со всех сторон). — Всё будет хорошо, вот увидишь!

Тут-то всё и началось.

«Интересно, где сейчас Марк? — подумал Киш, вплывая на окраину сна. — Вот бы с кем я сейчас выпил!..»

 

8. Цветная гипотеза Аккадского

Несмотря на первую половину дня, владелец визитной карточки «Аркадий Аккадский. Адвокат» уже выглядел утомлённым: его веки припухли, фигура в кресле с высокой коричневой спинкой выглядела расслабленной. На столе перед ним стояли три опустошённые кофейные чашки, четвёртую ждала та же участь.

— Хорошо, что вы ещё не уехали, — похоже, Аркадий не сомневался, что его совет о небольшом путешествии будет принят Кишем к исполнению. — Я всю ночь не мог заснуть. Думал о вашем деле. Знаете, что мне в нём совершенно неясно? Зачем вашей бывшей весь этот процесс понадобился? Вот этого я не могу понять!

— Да ну, — сказал Киш, — неужели?

— Всю ночь ворочался, пытался разгадать… Дело уже закончено, поэтому признаюсь вам в одной вещи. Для успокоения совести я кое-что пробил об её личной жизни и узнал любопытную вещь: у вашей Варвары никого нет! Это, конечно, не стопроцентная информация, но всё же достаточно точная. Вы понимаете?

Он смотрел на Киша с торжеством и неуверенностью одновременно. Киш был убеждён, что все эти сведения Аркадий раскопал ещё в начале процесса и теперь смог выложить, как свежеиспечённые.

— Понимаю, — кивнул Киш. — И?

— Это же окончательно всё запутывает! — воскликнул Аккадский. — Если бы у неё кто-то был, то всё было бы более-менее понятно — без деталей, но в общих чертах. Но у неё никого нет. И это ставит в тупик. На раздел воспоминаний просто так не идут, вы это понимаете? Никогда ещё такого не бывало! — Аккадский возбужденно поддался вперёд. — Это же не шуточки, в конце концов!

— Согласен, — сказал Киш. — И?

— И вот у меня возникла гипотеза, которую я хочу проверить, — уже немного спокойней заговорил адвокат.

— Гипотеза? — вяло поинтересовался Киш.

— Она немного необычная. Как и всё ваше дело.

— И какая же?

— Вам ничего не говорит слово жзксжбжбж?

— ?!

— Не торопитесь, — призвал его Аккадский. — Я понимаю, звучит странно. Но здесь могут быть пропущены гласные, так что… Ничего?

Киш отрицательно покачал головой.

— А оскгобобо?

— Нет.

— А если прочесть наоборот, — настаивал адвокат, — жбжбжскзж? Или обобогксо?

— Снова нет.

— Понимаете, — заговорил Аккадский немного разочарованно, — у влюблённых бывают свои, только им известные словечки, и вот мне показалось, что ваша Варвара хотела передать вам некое зашифрованное послание.

— Как?

— Не знаю, обратили ли вы внимание: на заседания Варвара одевалась так, чтобы в её наряде совершенно чётко доминировал какой-либо цвет — коричневый, розовый, голубой и так далее. Когда я ещё раз всё прокручивал в голове, меня под утро и осенило: а не является это шифром?!

— Ерунда какая-то, — вырвалось у Киша.

— Возможно, — быстро согласился Аккадский. — Тогда скажите мне, что не ерунда? Скажите, что вы точно и твёрдо знаете причину или причины, так сказать, совокупность причин, по которым ваша бывшая супруга решилась на этот процесс. Можете даже не называть эту причину, просто скажите, что вы её знаете, и я успокоюсь.

Киш не нашёл, что ответить: его защитник, то и дело переходящий в нападение, точно формулировал суть.

— Вот, смотрите, — Аккадский выложил перед ним распечатку фотографий Варвары. — Вот по порядку, как она одевалась на каждое заседание.

— А разве женщины не поступают так сплошь и рядом? — спросил Киш, деликатно оставляя за скобками вопрос, как Аркадий раздобыл снимки и корректны ли его действия с точки зрения профессиональной этики. — У Варвары так и раньше было: наряд — для понедельника, наряд — для вторника… Но это касалось одежды для работы. Не думаю, что в её неделе стало девять дней. Возможно, что-то в этом есть.

— Я предположил, — уже уверенней заговорил Аккадский, — что каждый тон соответствует одной букве. Но вам эти сочетания букв ни о чём не говорят.

— Может, вы неправильно определили, какая буква соответствует тону? — предположил Киш.

— Не спорю, — охотно закивал Аккадский. — Я в этом совсем не разбираюсь и даже не знаю, кто в этом разбирается. Чего нет, того нет — с художниками жизнь не сводила… Можно, конечно, составить программу, но это слишком долго, я предположил, что вы сможете что-то определить. Конечно, всё может быть ещё сложней, если задействована символика цветов. Ну, знаете: красный — страсть, зелёный — умиротворённость… Но в этом я разбираюсь ещё хуже.

— Я возьму их? — спросил Киш, кивнув на снимки. — У меня такие люди есть. Точней, один человек.

— Разумеется. Только обещайте, если вам удастся расшифровать, вы сообщите мне. Сделаете?

— Разумеется.

Киш спрятал фотографии и, вставая, протянул руку Аккадскому. Тот поднялся навстречу и глянул на часы.

— Кстати, уже сорок минут идёт ваш инерционный период. По истечении вы должны направить в суд своё согласие на защиту ваших ментальных интересов по этому делу. Если Варвара вторгнется в воспоминания, которые по разделу отошли вам, то по первому же вашему требованию будут предприняты меры в соответствии с законом. Форма стандартная. Если хотите, я отправлю от вашего имени.

— Не надо, — покачал головой Киш, — я ещё не решил.

— Вот я и говорю: это дело необычное, — ухватился за старую мысль Аккадский. — И вы необычный клиент, и ваша Варвара, если на то пошло, тоже. Необычная пара. Не обижайтесь, но создаётся впечатление, что вы сами не знаете, чего хотели от этого процесса. Ну, то есть, конечно, не вы, а ваша бывшая супруга. А что? Это мысль! Тогда мы, может, зря ломаем головы? Женская логика, как известно…

— Варвара тоже должна прислать своё согласие? — Киш пропустил риторические вздохи Аккадского.

— Ну, она-то — истец, — пожал плечами тот. — Для неё это вообще должно быть пустой формальностью. Хотя не удивлюсь… Такие случаи бывали. Редко, но бывали. Натешатся в суде, а потом снимают взаимные претензии. Но надо сказать, в таком случае истца ждёт весьма чувствительный штраф.

— Если она пришлёт своё согласие, сообщите, пожалуйста, мне. По возможности сразу же.

— Разумеется, — пообещал адвокат. — Признаюсь, мне чрезвычайно интересно, чем кончится всё это дело.

— И последний вопрос: почему — совести?

— Не понял, — Аккадский смотрел на него с удивлением.

— Вы сказали: «Для успокоения совести я решил пробить…»

— Ах, вы об этом… По-видимому, у некоторых людей совесть и любопытство — одно и то же. Я из их числа.

— Вы скромничаете, — пожурил его Киш. — Мне кажется, это число равно единице…

 

9. У Шедевра

Вот и ещё один друг юности — Игорь-Игорёк, по прозвищу Шедевр. Как и все служители кисти, начинал с натюрмортов-пейзажей-портретов, потом в какой-то момент лица современников стали казаться Шедевру неинтересными, и он сдвинулся к исторической живописи, образы для которой черпал из старых фотографий. Наконец, перешёл в иконописцы, на том и успокоился, начав новую жизнь.

Юность, однако же, увязалась следом: его квартира, служившая и студией художника, где в прежние времена собирались люди разных убеждений, объединённых любовью к знанию, и где совершались обильные возлияния во славу искусства и науки, располагалась в районе дремучих переулков у Курского вокзала, фактически в самом центре, благодаря чему Шедевр оказался на пересечении многих линий. С преображением богемного капища в православную мастерскую протоптанные тропки заросли лишь частично и потому Игорёк по-прежнему располагал наиболее свежей (хотя и не всегда уже актуальной) информацией о разбросанной по миру честной компании. К нему в старую мансарду на четвёртом этаже потрёпанного дома многие забегали на минутку, случайно оказавшись рядом, а со временем стали заходить и для того, чтобы узнать новости о друзьях.

Иногда, впрочем, в периоды наиболее интенсивной работы, Игорь мог не принять даже самых близких друзей, просто не отвечая на стук в дверь (основной для него способ предварительной коммуникации).

Но Кишу повезло: когда он поднялся по широкой лестнице на последний этаж старого здания в стиле конструктивизма 1920-х и глухо постучал в дверь, по старинке обитую коричневым дерматином, из недр мастерской раздалось: «Кто?»

— Киш, — сказал он. И, кашлянув, чтобы придать голосу звучность, громко уточнил: — Арх-и-Камышов.

Ответом было золото.

Киш подождал: он допускал, что Игорь именно в этот момент занят работой и не может сразу оторваться.

Прошла минута, и другая: Шедевр, словно и не собирался открывать. «Жзксжбжбж, — подумал Киш, разглядывая местами потертый до белых проплешин дерматин, — оскгобобо».

И опять постучал. Из-за двери снова послышалось терпеливое «Кто?»

— Во имя Отца, Сына и Святаго Духа, — вспомнил он.

— И ныне, и присно, и вовеки веков, аминь, — раздалось из-за двери, но встречного движения не произошло.

«Странно, — подумал Киш, — раньше это срабатывало».

Думать пришлось целую минуту, пока из-за дверей не последовала подсказка:

— Христос воскресе!

— Воистину воскресе! — хлопнув себя по лбу, ответил Киш, и, наконец, лязгнул замок.

Игорёк предстал в белой рабочей рубахе, с закатанными до локтей рукавами, тёмных бриджах и тяжёлых кожаных шлёпанцах. Длинные, до плеч волосы, были перехвачены проходящей по лбу синей лентой. Лицо не то украшала, не то обезображивала нерегулярная, как лесостепь, борода, отличавшаяся к тому же разноцветьем: тёмные поросли соседствовали с откровенно рыжими.

— Привет, Киш, надевай тапки, — распорядился Шедевр и вернулся в комнату.

Переобувшись, Киш последовал за ним — в запах олифы и свежей древесины, спартанской мебели и святых ликов на стенах. Небольшая комната казалась просторней из-за огромного, почти во всю внешнюю стену, окна, разделенного на шесть высоких прямоугольников. На примыкающем к окну столе лежал накрытый белой тканью прямоугольный предмет, — надо думать, икона, над которой сейчас работал Игорёк.

Мастерскую пронзали косые лучи солнца.

Шедевр ждал его посреди комнаты, уставив руки в бока. Он окинул Киша лучистым взглядом и еле заметной улыбкой.

— Что скажешь, учёный человек?

Киш неопределённо пожал плечами. Он не знал как приступить к разговору.

— Да что скажу? Рад тебя видеть.

— А я-то как рад, — подхватил Шедевр и предложил: — Обнимемся?

— Ещё бы! — охотно согласился Киш и шагнул навстречу. — Мы же года два не виделись? Или три?

Они обнялись, похлопав друг друга по спинам, и в этот миг Киш ощутил, что соскучился по Шедевру больше, чем предполагал на расстоянии. Ему стало радостно, что есть у него такие вот старые друзья, и он почувствовал, что заговорить о своём деле ему стало намного легче.

— Я знаю, зачем ты пришёл, — сообщил меж тем Игорёк.

— Как?! — Киш ошеломлённо отшагнул. — Откуда?!

На секунду у него мелькнуло предположение, что друг-изограф, пребывая в посте и молитве, достиг такого уровня духовности, что может читать чужие мысли.

Шедевр озабоченно поскрёб бородёнку.

— Дело надо сделать, — пояснил он. — Сам сейчас не могу, вот и думал: кого Господь пошлёт в помощь? А тут ты. Стало быть, дело для тебя. Стало быть, за этим и пришёл.

— А-а, — протянул Киш и вяло поинтересовался: — А что задело?

Игорёк на секунду задумался.

— Давай сначала ты, — решил он. — Тоже не порожний, поди, пришёл. Да ты садись, — он подтолкнул Киша к кушетке.

— Ага, — машинально согласился Киш, но вместо этого стал ходить взад-вперёд, от стола у окна к кушетке у задней стены. — Вот, — он достал из сумки фотографии Варвары и протянул их Шедевру. — Моя жена… бывшая…

Он коротко рассказал о процессе, усмехнулся, сознаваясь в том, что теперь он — фактически ментально неполноценный (Шедевру рассказывать об этом было не так стыдно, как кому-то ещё), и, наконец, изложил гипотезу Аккадского.

— Такие дела, Шедеврушка…

Покончив с самой непростой частью визита, Киш быстро прошёл к кушетке и целеустремлённо уселся, откинувшись спиной к стене и вытянув ноги. Поёрзал для удобства. Снова окинув взглядом белые стены мастерской, он вспомнил её в былые времена, когда Шедевр ещё только искал себя, — когда здесь устраивались высокоинтеллектуальные посиделки со спорами об искусстве, могучими возлияниями и спонтанными романами, с которыми наутро не всегда знаешь что делать. Давно это было!.. Теперь всё иначе. Однако что скажет Шедевр?

Игорёк перебирал одну за другой фотографии Варвары и о чём-то думал.

— Красивая, — сказал он, почувствовав вопросительный взгляд Киша. — Я и не знал, что ты женился. Хоть бы в гости зашли. Или к себе позвали. А?

Киш виновато пожал плечами:

— Да всё работа, работа… А потом расстались.

— А что не сложилось? Расстались-то отчего?

— Не знаю, — Кишу снова пришлось пожимать плечами. — Она захотела. Я пытался удержать — не получилось. Да и какая разница? В юности над такими вещами ломаешь голову, а потом понимаешь: зачем? Ведь такую, как Варвара, я уже не встречу. Даже если я точно буду знать, почему она от меня ушла, это никак не помешает следующей девушке уйти по совершенно другой причине. Это ведь только в юности думаешь, что каждый из нас тяготеет к определённому типу девушек, и что на тебя западают тоже девушки определённого типа, и остаётся только это дело гармонизировать. А потом понимаешь, что если это и так, то не совсем так. Ну, например, когда вы сходились, она будущую жизнь представляла по-другому — даже не на уровне конкретных требований, а просто как ежедневную картинку. Или наоборот: всё сбылось, как хотелось, но оказалось, что это не приносит радости. Короче, нет у меня хорошего объяснения. А теперь ещё процесс этот непонятный…

— Да, нерадостно, — согласился Шедевр и сочувственно вздохнул. — Но, знаешь, Киш, душеполезно. Так что зря ты расстраиваешься: и от этого тоже может быть польза.

— Это ты о чём? — не понял Киш.

— О борьбе с греховными помыслами, — объяснил Шедевр. — Разве не так?

— Я понимаю, о чём ты, — с горьким удовлетворением кивнул Киш. — Ты хочешь сказать: всё начинается с мысли и всё мыслью заканчивается. Так мы устроены, что нам легче понять, чем выразить мысль словами, и легче сказать, чем сделать. И наоборот: когда надо от чего-то удержаться, то нам легче не сделать, чем не озвучить свои чувства или намерения, и легче промолчать, чем не подумать. Если бы каждый, кто бросил в сердцах фразу: «Я тебя убью!», воплотил свои слова, человечество самоуничтожилось бы быстрее, чем от ядерной войны. Иными словами: если внешне мы удерживаемся от недобрых поступков и слов из страха наказания или чувства приличия, или нежелания делать кому-то больно, то в мыслях не так сдержаны. И никто мне не мешает, например, мысленно дать в пятак типу, который мне нахамил. Или овладеть девушкой, которая мне понравилась. Или ехать на самой крутой тачке. Или просто осудить кого-то за что-то. Или над кем-то посмеяться. Отсюда следует два вывода. Первый: каждый проживает ту жизнь, какую хочет, только кто-то в реальности, кто-то иллюзорно, а большинство — с серединки на половинку, так как идеальных прагматиков, как и идеальных мечтателей, не так много. Второй вывод: сделать что-то хорошее — всегда составляет какой-то труд, а вот плохое — происходит само собой, не успеваешь заметить, как что-то дурное ляпнул или подумал, или ещё хуже — сделал. И вот чтобы не было так, святые отцы учили контролировать себя ещё на уровне мысли, верно? Это, так сказать, общее описание. Если к нему приложить мой частный случай, то нетрудно заметить и сходство, и различие. Общее — контроль своих мыслей. Но есть и различие: многие отчуждённые воспоминания вполне себе добрые, не греховные. Чего ж с ними бороться?

Шедевр продолжал стоять напротив окна, обтекаемый солнечными лучами, задумчиво поглаживая бороду.

— Ты всё верно говоришь, Киш, — согласился он, — только один момент упускаешь: ты говоришь о грешных мыслях, а помыслы — это то, что им предшествует. Предыдущие мысли. Например, ты видишь девушку и думаешь: какая красивая. Потом: особенно грудь. Потом: интересно, какая она в постели. И пошло-поехало. Вроде первая мысль вполне себе невинная, но дальше действует по накатанной. Поэтому, как только подумал о красоте, то дальше надо сворачивать, иначе увязнешь. Это я к чему говорю? Тебе остались по вердикту какие-то воспоминания, но они запросто могут тебя привести к отчуждённым или запретным. Ты мирно вспоминаешь, как вы с Варварой бегали по утрам, а потом твои мысли ассоциативно перескакивают к поездке на море, а далее к тому, как вы занимались любовью на пляже на заходе солнца — то есть к тому, что тебе запрещено по вердикту. А тебе это сейчас не помешает, разве нет?

Игорь говорил спокойно и как-то буднично, но Киш внезапно испытал острый приступ тревожного одиночества: он только сейчас начал осознавать далёкие последствия вердикта. Получается, любое легальное воспоминание о Варваре огорожено запретными флажками: шаг вправо, шаг влево, и тебя берут под белы рученьки… Формально его права соблюдены, а на деле всё — чистейшей воды фикция. Ему предлагается избирательная память, фактически равная беспамятству.

Интересно, знает об этом механизме Варвара? Почти наверняка. Как-никак, именно она затеяла этот процесс. И если разобраться, вердикт составлен таким образом, что ей остаётся куда более широкое поле для ментальных маневров, — ей остались почти все интимные сцены. И вряд ли это случайно. Значит, процесс он продул ещё основательнее, чем может показаться при поверхностном рассмотрении. Но опять же: как Варваре удалось это прокрутить? Её адвокатесса выглядела ничуть не сильней Аккадского. И ещё непонятней: зачем ей это нужно?

— Да, — медленно произнёс он, — ты верно сказал: всё это очень невесело. Получается, любая мысль о Варваре — опасна. Будем называть вещи своими именами. Но тогда я вообще ничего не понимаю: я ведь и так старался о Варваре не думать — без всякого процесса. Не потому, что это были греховные помыслы, а потому что больно. Это почти как из страха наказания — только не внешнего, а внутреннего, когда тебя не снаружи колошматят, а изнутри жгут. Я даже придумал такой приём: стал думать, что это всё было как бы не со мной. С кем-то другим. Что эту историю я видел в кино или вычитал в книжке. На худой конец, что всё произошло с парнем, которым я когда-то был, но уже не со мной. Поэтому и глупо переживать: надо на всё это смотреть со стороны, как не имеющее ко мне никакого отношения. Неплохо, кстати, действовало. Не сразу, конечно, а со временем, но помогало. Это, конечно, совсем не святоотеческая борьба с помыслами, но уж как получалось. И, знаешь, ведь почти получилось. А теперь всё сначала. Какая-то сомнительная помощь от этого вердикта получается. Что я должен из него вынести? Какие духовные высоты?

Он остановился, так как, во-первых, считал, что исчерпывающе описал ситуацию, а, во-вторых, голос на последних предложениях начал подрагивать — чего Киш никак не ожидал и даже разозлился на себя: это ж надо так опозориться, чтобы впасть в сентиментальную жалость к себе!

Шедевр некоторое время думал над ответом, по-прежнему теребя небогатую бороду.

— Тогда что ж, Киш, — наконец тем же будничным тоном произнёс он, — тогда, как понимаешь, тем более.

— Не понимаю, — признался Киш. — Что «тем более»?

— Ну, не знаю… «Тем более» — оно и есть тем более. Помнишь, как Форд говорил? Автомобиль может быть любого цвета, если этот цвет — чёрный. Так и тут. Ты можешь вспоминать о чём угодно, если воспоминания вызваны покаянием. И неважно, вердикт у тебя или не вердикт.

— Что ты хочешь сказать? — не поверил Киш. — Что запрещённые воспоминания не могут быть отслежены, если они вызывают у меня раскаяние?

— Ну да, — подтвердил Шедевр, — примерно это я и сказал.

— Не может быть!

— Это почему же? — Шедевр искренне удивился.

— Как почему? — Киш даже слегка растерялся. — Это же… невозможно! — он не знал, как точнее выразить свою мысль, и потому ограничился только поверхностной констатацией: — Никогда об этом не слыхал!

Игорёк жизнерадостно рассмеялся:

— Волшебный аргумент, Киш! Неубиваемый! Только знаешь, если пользоваться им слишком часто и не делать добрых дел, он утратит свою магическую силу…

— Ты хочешь сказать, — не замечая подтрунивания, продолжал сомневаться Киш, — что я могу обойти предписания суда? Как это возможно? Я имею в виду — на технологическом уровне? Как раскаяние может сделать картинку невидимой для?..

— Понятия не имею, — легко сознался Шедевр. — Я вообще не понимаю, о чём это ты. «На технологическом уровне» — это что? Технология — это когда ты хорошо делаешь своё дело. Так делаешь, что люди могут твоей работой любоваться. «Техно» с греческого — искусство, мастерство. То, что римляне называли словом «арт». «Логос» — знание. Секреты высшего мастерства то бишь. О каком уровне мастерства или о каких секретах ты сейчас говоришь?

— Наверное, я неправильно выразился, — кашлянул Киш. — Здесь речь идёт не о технологии, а о том, как её можно обойти. Вот есть технология фиксации мысленных образов. На ней построен взаимный ментальный контроль. И ты говоришь, что в определённых случаях она не срабатывает. Вот я и спрашиваю: почему? Как такое возможно?

— Так это ж вопрос к тебе, — развёл руками Игорёк, — ты же у нас учёный! Вот и объясни.

— А почему ты не можешь?

— Потому что не могу, — легко признался Шедевр. — Я никогда над объяснением и не думал — на кой оно мне? Мне и так понятно. Сам объясни.

— Сам? — переспросил Киш и, немного помешкав, согласился: — Ладно, подумаю на досуге.

— Э, нет, — Игорь неожиданно хлопнул его по плечу, — ты сейчас подумай. А я послушаю. Мне интересно, на что ты ещё годишься.

— Сейчас? — Киш смятенно задумался.

По правде говоря, его терзало искушение отложить размышления о раскаянии на потом, но не было уверенности, что в этом важном вопросе он может полностью положиться на себя. Шедевр открыл для него новую дверь для поиска, и, стало быть, проверять результаты размышлений нужно с ним. С другой стороны: почему бы и нет? То, что сообщил Шедевр, было неожиданно, да. Но ведь сам Киш над этой темой никогда не задумывался — во всяком случае, под таким углом, хотя его никак нельзя назвать в ней полным профаном. Если бы ему поступил такой заказ, он наверняка бы согласился и что-нибудь раскопал бы на эту тему. Доказать, почему возможно то, что ты считал невозможным, в принципе хорошая задача для ума, а именно это ещё и имеет для него очень практическое значение. Экзистенциальнее некуда.

Он прикрыл глаза и откинулся к стенке. Мысли тут же свернули в сторону и устремились к Варваре: что если он как-то её обидел и сам этого не заметил, а теперь она его подталкивает к раскаянью? Если обидел, то это должна быть чудовищная обида, раз Варя ни разу о ней не упомянула, и только спустя долгие месяцы решала о ней напомнить. С другой стороны, как он мог её чудовищно обидеть и сам этого не заметить? А вдруг — мог? Предположение фантастическое, но оно позволяет оценить минувший процесс в новом свете — поискать новые смысловые акценты. И да, технология — тут, по-видимому, надо идти от…

Так он просидел минуть десять, а может, и все пятнадцать.

— Ты не уснул? — в голосе Игоря слышалась добродушная усмешка.

— Знаешь, — задумчиво произнёс Киш, открывая глаза, — тут многое зависит от точки зрения. Например, если ты помог мне, а потом я помог тебе, то кто-то снаружи может назвать это технологией взаимопомощи, но мы-то изнутри знаем, что это просто дружба. Я раньше об этом как-то не задумывался.

— Верно, — согласился Игорёк. — Я тоже не задумывался.

— Это, конечно, никакое не объяснение, — продолжал Киш. — Или, по крайней мере, ещё не объяснение. Но мысль сама по себе интересная: она даёт ощущение верно выбранного направления.

Киш почувствовал что-то вроде азарта, который возникает от предчувствия удачной раскопки, и в предвкушении потёр ладони.

 

10. Ясности и непонятки

— А объяснение может быть такое, — заговорил он почти деловито, вскакивая с кушетки и подталкивая к ней Шедевра, отправляя его на место слушателей. — Логично предположить, что мысленный образ тем проще и чётче фиксируется, чем ярче он возникает в голове, так? А ярким он бывает, когда произвёл сильное впечатление, или же обладает для думающего притягательностью, как, например, мечтания или приятные воспоминания, — когда его хочется получше разглядеть и заново пережить. Но есть неприятные мысли — например, о смерти или о том, что доставляло боль, или о постыдном поступке. Их хочется поскорей прогнать, начать думать о чём-то приятном. Из них совсем не хочется делать в воображении яркую картинку, и такие воспоминания в принципе должны фиксироваться намного хуже, чем приятные. Поэтому воспоминания, вызванные раскаянием, для технологии должны быть проблемными по определению. С другой стороны, технология никогда не рассчитана на то, чтобы объять необъятное. Она нацелена на то, чтобы гарантированно получить определённый результат и ничего более. Её задача — не допустить брак на конвейере. Избежать провалов, а не достичь вершин.

Какая у нас самая распространённая технология? Я думаю — язык. Знание какого-либо языка позволяет тем легче определять в нём речевые ошибки, чем они грубее, или чем выше уровень владения языком — позволяет выявлять речевой брак. Но технология языка не даёт ответа, как стать Пушкиным или Шекспиром — с одной стороны, для технологии это и не нужно, с другой, это говорит о том, что язык — нечто большее, чем технология, что в нём есть надтехнологический уровень.

И теперь мы подходим к важному моменту: если технологию фиксации мысленных образов можно обойти, то логично предположить, что делается это либо с помощью более мощной технологии, либо с помощью чего-то, что технологией не является — когда некая неправильность побеждает алгоритм, или когда подключается надтехнологический уровень. Если мы в качестве такого способа берём христианское раскаянье, то необходимо рассмотреть само христианство, что оно собой представляет — технологию или неправильность? Думаю, ответ тут простой: конечно же, христианство — никакая не технология, но правда и то, что его неоднократно воспринимали и применяли именно как технологию.

Вообще-то, в эту дверь кто только ни ломился, но если бы рассказать древним римлянам, что христианство создано для того, чтобы держать тёмный народ в повиновении, они бы просто посмеялись. По части управления народами римлянам не было равных, и они первыми столкнулись с христианством, так им ли не знать? И вот они могли бы подтвердить, что считают христиан опасными людьми, но совсем не как политических конкурентов. Опасность христианства заключалась в двух вещах: во-первых, оно не вписывалось в римские управленческие схемы вроде «разделяй и властвуй», во-вторых, от гонений христианство только укреплялось. На территории своей империи римляне поддерживали самые разные национальные культы для того, чтобы у каждого народа было по своей национальной религии. Чем чётче проведены этнические границы в конкретном культе — тем меньше вероятность, что другой народ тоже захочет его исповедовать. Чем эти границы древнее — тем выше гарантия, что они никогда не будут перейдены. Христианство не соответствовало ни одному, ни другому критерию: у него не было национальных ограничений, и это была совершенно новая религия — её Бог не требовал жертв, наоборот, сам принёс себя в жертву. Это смущало умы и подрывало вековые устои. Но и гонения на христианство не действовали — христиане радовались, идя на смерть за своего Бога.

Когда мы с Марком, ну то есть с Толиком Маркиным, занимались почти-до, нас учили, что попытка устрашить противника дикими воплями довольно примитивна: нас учили улыбаться. Особенно в тот момент, когда ты пропустил удар. Когда соперник раз за разом видит, что его удары вызывают лишь улыбку, он начинает бояться, потому что начинает думать, что тебе не больно.

Думаю, примерно так же было с Римом и христианами — отличие только в том, что христиане первых веков вовсе не боролись с римлянами, они и не помышляли о создании христианского государства. То, что христианство победило величайшую империю древности, вовсе к этому не стремясь, — самое большое, загадочное и невероятное чудо в истории. И победило оно вовсе не потому, что было более совершенной управленческой технологией. После распада СССР страны Запада почти моментально отказались от христианства, которое им было нужно в «холодной войне» для демонстрации морального превосходства, и вернулись к нравам и ценностям языческого Рима. А это говорит о том, что западные элиты считали куда более эффективными для управления древние языческие рецепты. Можно предположить, что Константин, когда решил сделать христианство официальной религией империи, действовал не столько как христианин, сколько как император, озабоченный сплочением народов государства. Но зачем это ему? Лучше чем «разделяй и властвуй» ещё ничего не придумано, а он пошёл наперекор этому принципу. С точки зрения укрепления личной власти крещение империи было не самым лучшим ходом, ибо император с той поры стал зависим от суждений Церкви. Через тысячу лет, когда папа римский запретил Генриху VIII Тюдору жениться в четвёртый раз, тот объявил о создании Англиканской Церкви и заодно назначил себя её главой. Исходя из логики власти, Генрих был прав — он действовал абсолютно как кесари языческого Рима, которые одновременно были и верховными жрецами, и, возможно, поэтому уже при его дочери Елизавете Британия начала своё превращение в империю, над которой не заходило солнце. Но Константину и в голову не могло прийти назначить себя папой римским или константинопольским патриархом — он мечтал о стране единоверцев, а не об укреплении своих властных позиций.

Однако всё это взгляд снаружи, а мы хотим понять, может ли раскаяние противостоять технологии. Нам нужно смотреть изнутри самого христианства — попытаться выявить в нём технологические моменты. Надо сказать, их было немало, и началось всё ещё в эпоху гонений, когда у Церкви появились её первые святые мученики. Уже тогда среди христиан появились люди, жаждавшие мученической смерти. Зная о том, что христианство под запретом, они демонстративно объявляли себя христианами, чем, безусловно, провоцировали римские власти на расправу. Возможно, они искренне жаждали подвига, но сам подход был чисто технологический — мученическая смерть рассматривалась как гарантированное попадание в Рай. Но поскольку христианство не считало себя технологией, Церковь объявила, что таких людей будут предавать анафеме, ибо действуют по своей воле, а не Божьей. Это несколько отрезвило воспалённые головы, но, понятно, что такой тип людей никуда не делся — он продолжал существовать и существует поныне. Таким, например, был Франциск Ассизский, который, живя в католической Италии, где могли вздёрнуть на виселице или оттяпать голову, но никак не распять, мечтал пережить страдания на кресте по подобию Спасителя — так мальчики, опоздавшие на войну, грезят себя участниками отшумевших сражений.

Впрочем, к Франциску я ещё вернусь, а пока вот что хочу сказать: сейчас нередко превосходство Запада обосновывают тем, что там рождается большинство прогрессивных технологий. И когда пытаются объяснить, что такого есть в Западе, что позволяет ему лидировать в области технологий, то говорят о политических системах, организации образования, моделях бизнеса, но мне кажется, всё определилось намного раньше — в те времена, когда Римская империя разделилась на Восточную и Западную. Именно тогда начало складываться западное технологическое мышление. Как мы знаем, судьбы Востока и Запада сложились совершенно по-разному. После того как в Риме был низложен последний император, Ромул Августул, и Европа на несколько веков превратилась в проходной двор, Константинополь ещё тысячу лет был столицей империи. И в то время, когда восточные христиане находились под имперской защитой, западным нужно было думать об отражении нашествий и выживании. Папе римскому Льву I приходилось лично уговаривать вначале Аттилу, а позже Гейзериха, не подвергать Рим разграблению, причём если грубые азиаты гунны вняли просьбе понтифика, то предки европейцев, вандалы, грабили Рим две недели — максимум, на что хватило их благородства, это не сжигать город и не слишком убивать невинных людей, но тысячи пленников они с собой всё же увели (стоит ли после этого удивляться, что позже крестоносцы разграбили Константинополь?).

И вот в этих плачевных обстоятельствах, почитаемый и на Западе, и на Востоке, папа Лев объявляет себя наместником Апостола Петра — главным человеком в Церкви. По-моему, это сильно. Претензия на вселенскую власть звучит из глубины беспомощности. Не знаю, играл ли Лев I в шахматы, по сути, он объявил себя шахматным королём — фигурой слабой в военном отношении, но которую должны защищать все остальные фигуры. Вполне себе технологический ход. Понятно, что претензия опирается на известные строки из Евангелия и факт, что апостол Пётр руководил христианской общиной Рима и в Риме же был казнён. Однако почему-то первые пять веков у римских епископов не возникало мысли, что они — наместники Петра и должны первенствовать в Церкви. И если бы Пётр погиб не в Риме, а в Иерусалиме или, скажем, Александрии, вряд ли бы у римских пап возникла идея подчиниться иерусалимскому или александрийскому патриарху. Короче, идея родилась очень вовремя, и в Риме в неё, надо думать, искренне поверили.

Важно, что она стала привлекательной для королей и князей Европы: они разрушили Западную Римскую империю и в то же время — вовсю стремились ей подражать. Главенство римского папы в Церкви давало им основание считать, что это они — настоящие наследники империи, а вовсе не император Византии. Идея заработала, а то, что работает, применяют вновь и вновь. Естественным образом идея о главенстве папы развилась в концепцию двух мечей — о том, что папа должен руководить не только духовной жизнью, но и светской. А в девятнадцатом веке, когда половина Италии находилась под Австро-Венгрией, и влияние Ватикана на мирские дела очень заметно снизилось, появился догмат о непогрешимости папы — что-то вроде попытки повторить ход Льва I на новом уровне, в новых условиях. Думаю, сам Лев от этой попытки пришёл бы в ужас.

В целом, мы видим у западных христиан много такого, что никогда бы не могло родиться в Византии или России, и что показывает именно технологичность их мышления. Они пытаются логически доказать Бытие Божие. Конструируют круги ада, расселяя грешников согласно их деяниям — причём Данте тут вовсе не первопроходец. Спорят о том, после какой евхаристической фразы хлеб и вино превращаются в Плоть и Кровь, и пытаются установить, происходит ли при этом изменение химического состава хлеба и вина, хотя спрашивается, зачем это им? Ещё вводят целибат священников, чтобы церковное имущество не передавалось по наследству, а накапливалось в Церкви. Разделяют причастие — одно для клириков, с Кровью и Плотью, другое — для мирян, только с Плотью. И прочее, и прочее, что показывает технологический подход к делу. Даже продажа индульгенций характеризует не столько жадность, сколько определённый склад ума — до неё ещё надо было додуматься, здесь надо было иметь определённую логику. А логика, вероятно, была такова: у святых перед Богом столько заслуг, что хватает не только для их личного спасения, но ещё и излишек остаётся. И этот излишек, разумеется, принадлежит католической Церкви, а, стало быть, его можно продать грешникам за прощение грехов. По-своему убедительно, да?

Вот только откуда это взялось — я имею в виду технологический подход к делу? Ответить можно одним словом: воображение. На Востоке и на Западе сложилось диаметрально противоположное отношение к воображению. В православии воображение всегда держали на голодном пайке — оно рассматривалось как источник искушений и опасность подмены реальности фантазиями. В православной практике при молитве ум должен сосредотачиваться на смысле произносимых слов, и совершенной считается та молитва, при которой в голове не возникает никаких образов. Православная служба последовательно антипсихологична, музыка в ней неритмична, поскольку ритм подчиняет человека, каноны читаются монотонно, без художественного выражения, чтобы не возникало артистической игры, и молитва не превращалась в роль.

Для католицизма, а потом и протестантизма, воображение — один из любимых инструментов: в них упор делается на эмоции и яркость внутренних картинок. Поэтому возникает много психологии и что-то вроде допинга в спорте — возбуждённое воображение помогает легко достичь эмоционального накала, как бы гарантирует его достижение, а эмоциональный накал и даёт ощущение горячей молитвы. Подтверждение этому можно найти в разных источниках — например, в наставлениях иезуитов, которые рекомендовали перед началом молитвы как можно ярче представить несколько сцен из Евангелия. Но особенно показательны здесь истории со стигматами: как мы знаем, они появлялись у несомненно великих подвижников, но людей при этом экзальтированных, которые мечтали пережить крестные страдания, и потому их самопроизвольные язвы «раны Христа» трудно не счесть результатом самовнушения. Замечу, что в Восточной Церкви молитва о ниспослании крестных мук — а Франциск Ассизский, первый носитель стигматов, именно молился об этом — была бы сочтена дерзостью и духовным прельщением, ибо сам Апостол Пётр не считал себя достойным быть казненным так же, как Спаситель, и поэтому попросил свой крест перевернуть вверх ногами.

Но именно поэтому на Западе, а не на Востоке, получила мощное развитие живопись — не как часть религиозной культуры, а как отдельный вид искусства. Неслучайно именно в романской Европе возникла литература в современном её понимании — как выдуманных историй. Всё это было продолжением ментальных практик, их развитием во внешний мир. Неслучайно на Западе впоследствии родилось такое направление, как дизайн, и до сих пор западные дизайнеры — лучшие в мире. Неслучайно появилось понятие имиджа — не сути человека, а видимости, которую он должен создавать в глазах окружающих. Неслучаен Голливуд и создание альтернативных информационных реальностей.

Наконец, неслучайна победа Запада в «холодной» войне — по сути, это было превосходство яркой глянцевой картинки над блеклой и затёртой. Для победы оказалось достаточно сопоставить советскую пельменную с уютным европейским кафе, советский универмаг — с американским супермаркетом. В первый советский Макдональдс выстраивалась многочасовая очередь даже не для того, чтобы поесть, а чтобы поглазеть на блистательный мир капитализма. За все годы советской власти так и не была создана картинка «А как будет при коммунизме», тогда как «американская мечта» была предельно наглядной. Когда Хрущёв, пообещавший построить коммунизм уже через двадцать лет, обсуждал со своими помощниками потребительскую корзину жителя коммунизма, он мало чем отличался от провинциальных фантазёров девятнадцатого века, начитавшихся Сен-Симона и Фурье, описанных Достоевским. И опять же неслучайно послевоенные партийный бонзы, генетически неспособные нарисовать привлекательный образ будущего, так нажимали на сознательность — апеллировали к внутреннему, а не к внешнему.

Каким образом воображение связано с технологичностью мышления? Да очень просто: воздействие на воображение — это и есть технология управления, причём самая эффективная. Когда не можешь поддержать своё влияние силой оружия и денег, остаётся сила воображения. И именно ею, похоже, папам римским удалось подчинить своему авторитету варварских королей. Сам факт, что к римскому первосвященнику перешло право вручать королевские и императорские короны, надо признать огромным политическим достижением. И нельзя не заметить, что главным оружием воздействия, а стало быть, и управления, был страх. Конечно, без ада картина христианского мироздания и на Востоке будет неполна, но Византия меньше всего напоминает запуганную страну, тогда как для Европы средневековье — столетия страха.

Боялись не только адских мук, но и конца света — его ожидание сотрясало европейские страны едва ли не тысячелетие. Понятно, европейцы тут были не первыми — Второго пришествия Христа стали ждать уже самые первые христиане. Но технологичность европейского мышления проявилась в том, что если раньше признаки наступления конца света видели в знамениях и приметах времени, то теперь его стали вычислять. А когда Армагеддон не случался, расчёты не забрасывались — в них просто вводились новые, скорректированные, данные. Позже, во время холодной войны, когда много говорилось о взаимном ядерном уничтожении, на Западе люди в частном порядке активно строили себе бункеры, тогда как в СССР такого в помине не было. И этому не приходится удивляться: у западного обывателя подготовка к концу света — навык на генном уровне.

В конце концов, европейцы так сами себя запугали, что им понадобилось придумать Чистилище — ещё одно технологическое новшество. Европа уставала бояться, вся суть Ренессанса — это попытка забыть о страхе, забыть о смерти и пожить в своё удовольствие. В духовном плане Возрождение настолько же ниже Высокого Средневековья, насколько городское палаццо Ренессанса уступает в высоте готическому собору, но никто ж не спорит, что палаццо намного комфортней.

Непосредственным толчком к Возрождению послужил карнавал смерти — эпидемия чумы середины четырнадцатого века. Та самая, с которой «Декамерон» начинается. Она зародилась в пустыне Гоби, сильно прошлась по Китаю и Византии, затронула Псков, Смоленск, Суздаль, Москву и выкосила от трети до половины населения западной и северной Европы. Однако Ренессанс не случился ни в Китае, ни в Константинополе, ни в Московии — только европейцы решили отгородиться от страха. Кажется, они его уже не вмещали, им требовалась передышка. Те, кто уцелел, торопились праздновать жизнь — отчасти это было продолжение пира во время чумы, когда отчаявшиеся уцелеть предавались разгулу. Обращение к античности, которым пронизан весь Ренессанс, тоже началось ещё во время эпидемии: не находя спасения в христианских молитвах и святынях, европейцы стали обращаться к своим древним языческим культам. А когда чума отступила, люди Возрождения неожиданно стали воспринимать себя соседями античных богов, муз и купидонов. Понятно, что их отношение ко всем этим Юпитерам и Венерам, Парнасам и Пегасам было не такое, как у людей античности — они их воспринимали, наверное, как сказочных персонажей, но им до чёртиков хотелось в эту сказку попасть.

Однако стремление отгородиться от реальности не смогло победить страх до конца, что и показала Реформация. Она случилась как реакция на Ренессанс, на непотребства, творившиеся в Церкви, — это общеизвестно. Во время чумы католическая Церковь многое приобрела и многое потеряла. Она сказочно разбогатела — в надежде спастись и выжить люди жертвовали целые состояния папской курии и монастырям. Но потеряла намного больше — потеряла своих лучших людей. Самым выбитым эпидемией сословием оказались священники: причащая и соборуя умирающих, они первыми подвергались заражению, на их место потом пришлось набирать новых — гораздо менее подготовленных нравственно и интеллектуально. И, как следствие, католическая Церковь потеряла целые страны — пол-Европы.

Но опять же — это лишь внешняя сторона. Внутренняя причина Реформации, по моему скромному суждению, заключается в том, что всякая технология тяготеет к упрощению — к тому, чтобы сокращать число производимых операций и затрачивать меньше ресурсов. А когда невозможно проверить конечный результат технологического процесса — сколько душ попадает в Рай, а сколько в Ад, сколько среди них католических, а сколько протестантских — упрощение с точки зрения здравого смысла выглядит естественным развитием. Католичество, восприняв технологичность как способ мышления и жизненный стиль, неизбежно должно было столкнуться со стремлением к рационализации. Именно это и произошло в ходе Реформации, после чего на Западе слово «реформы» приобрело статус сакрального, стало любимой мантрой политиков, и теперь, когда говорят: «Нужны реформы», это уже никем не подвергается сомнению. Вопрос о том, какая форма должна возникнуть после изменений, толком никем не ставится, словно реформы хороши сами по себе, независимо от их цели.

Так вот, упрощение. Помнишь, Честертон сравнивал веру с ключом? В частности, он видел их сходство как раз с точки зрения формы. Бессмысленно упрекать ключ за то, что его форма слишком причудлива или сложна: единственный критерий полезности ключа — он должен открывать дверь. Поэтому к вере тоже может предъявляться только одно требование — она должна вести к Богу и открывать врата Рая. Лютер спилил с католического ключа зубцы, которые счёл лишними с точки зрения здравого смысла, а в некоторых протестантских течениях ключ и вовсе упростили до гвоздя, что опять же очень технологично — так удобнее вколачивать веру в головы.

Можно было бы ожидать, что, рационализировав религиозное учение, протестанты проявят сдержанность в вопросе чувств, но случилось ровно наоборот. Страха стало ещё больше, он уже не вмещался в одном только аде грехов и выплеснулся в ад суеверий: в протестантских странах охота на ведьм получила поистине эпический размах: по числу сожжений протестанты в разы опередили инквизицию. Но и когда костры перестали пылать на городских площадях, страх ещё долго оставался главной целью проповеди. Вплоть до начала двадцатого века американские проповедники зачастую соперничали между собой именно в этом — в том, кто из них больше нагонит жути, у кого на проповеди больше людей хлопнется от страха в обморок. Можно сказать, что протестанты, технологически облегчив работу для одного полушария мозга путём сужения смыслов, неизбежно увеличили в своём мышлении роль другого полушария — ответственного за иррациональное. Неслучайно именно рациональные и законопослушные немцы оказались так восприимчивы к романтизму и к фантазиям о героическом тевтонском прошлом. Таким образом, мы видим: чем технологичнее мышление, тем шире и пространство воображения. Кажется парадоксальным, но так и есть.

И теперь остаётся отметить одно маленькое «но», а потом я попытаюсь подвести итог. Не скажу, что мне всё понятно, однако кое-что прояснилось. Хотя христианство много раз воспринималось и применялось как технология, в нём никогда не исчезал надтехнологический уровень. Его, конечно, далеко не все видели и видят — ну так и не все говорящие на русском языке способны оценить красоту стихов Пушкина или Бродского, не все англоязычные — красоту поэзии Шекспира или Китса. Кто-то может называть Церковь организацией, а кто-то — организмом. Слова похожие, но суть совершенно разная, и, стало быть, это разные способы смотреть. Короче, я говорю про уровень чудес. Они могут быть исторического масштаба вроде победы христианства над языческим Римом или беспричинного отступления войск Тамерлана от незащищённой Москвы. Могут быть сверхъестественными в виде мироточения икон или естественными, когда безнадёжно больной человек выздоравливает по молитвам своих друзей. Это всё неважно, тип чуда неважен, ибо что такое чудо? Чудо — работа Бога, которую Он делает по своей воле или по нашим просьбам. Чудо — это наша встреча с Ним. И что тут важно? Уровень чуда является надтехнологическим не из-за чудес как таковых, а из-за того, что он проистекает от свободной воли Бога и свободной воли человека. Бог захочет сделать чудо и сделает, не захочет и не сделает. Человек может обратиться к Богу, а может и не обращаться. Тут технологией даже и не пахнет.

И вот теперь я подытожу. Если технологию фиксации ментальных образов можно каким-то образом обойти, победить, оставить не при делах, то для этого необходимо, как минимум, соблюсти два условия. Вспоминая реальное событие прошлого, нужно следить, чтобы оно не перешло в мечту и фантазию, потому что как раз тогда мышление становится более технологичным и подверженным влиянию технологии, — это первое условие. И второе — в процессе вспоминания необходимо сосредотачиваться не на образе-картинке, а на смысле воспоминания. А дальше нужно вспоминать с раскаянием, и тогда технология взаимного ментального контроля бессильна над тобой. Это то, что мне понятно. Но остаются вопросы. Если надтехнологический уровень зависит от двух свободных волеизъявлений, то я могу сколько угодно вспоминать с раскаянием, но не факт, что Бог моё раскаяние примет. Значит, вторгаясь в запрещённые вердиктом воспоминания, у меня нет никакой уверенности, что я не буду пойман. Я понимаю, это смешно звучит: раскаяние и уверенность вообще рядом не стоят и не могут стоять. При раскаянии можно говорить о надежде, а не о гарантиях. И всё же, как тут быть?

Второй вопрос: есть воспоминания, в которых смысл как таковой отсутствует. Ну, например, я делаю себе яичницу и неожиданно вспоминаю, как её готовила Варвара — с сухариками или с цветной капустой, или с кусочками ветчины. Какой тут может быть смысл — пусть не глубокий, а хоть какой-то? И, наконец, последний вопрос, я его уже тебе задавал: предположим, я обнаружу что-то такое, что вызовет у меня к Варваре острое чувство вины. Или я так духовно возрасту, что пересмотрю всю нашу совместную жизнь и пойму, насколько я в ней был грешен и неправ. Но всё равно ведь останутся какие-то добрые и красивые воспоминания — с ними-то как быть? А?

 

11. Люлю

Киш остановился посреди комнаты. К удовлетворённости, что он смог сделать столь обширное объяснение, примешивалось тревожное ощущение, что недалеко-то он, в целом, и прошёл. Он ждал от Шедевра похвалы своим рассуждениям и не был уверен, что такая похвала последует.

По лицу Игоря было совершенно невозможно понять, чем наполнены его мысли.

— Так значит, тебе яблок хотелось? — произнёс он, наконец, задумчиво.

— Каких ещё яблок? — даже расстроился Киш. — Ты меня вообще слушал?

— Помнишь, — пояснил Шедевр, — ты рассказывал, как в детстве, когда учили сложению и вычитанию, говорили: «Представь, что у тебя два яблока, и тебе дали ещё одно яблоко. Сколько яблок у тебя получилось?», и тебе всегда в этот момент начинало хотеться яблок?

— Как в детстве учили — помню, — признал Киш, — а как рассказывал — нет.

— Это когда мы в Крым поехали, деньги у нас кончились, жрать было нечего, всё вокруг напоминало о еде, и ты тогда вспомнил эту историю.

— А-а, — протянул Киш. — И? Ты хочешь сказать, когда вспоминаешь что-то чувственное — еду или женщину — образ оказывается сильнее смысла? Мне это понятно. Например, если каешься за обжорство, то в этот момент лучше не вспоминать, как аппетитно выглядел бифштекс или корочка пирога — они снова вызовут чувство голода. Так же и с женщиной: когда каешься за блуд, лучше не вспоминать, в каких позах у вас это происходило. И, кстати, вопрос: если раскаяние бессильно перед чувственными образами, то как оно может побеждать технологию взаимного ментального контроля? Игорь пожал плечами:

— Не знаю как. Просто вспомнилось, как мы ездили на море. А знаешь, что ещё вспомнилось? Вот это, — Шедевр направил взгляд к потолку, задумчиво потеребил бороду, а затем, глядя на Киша, стал декламировать:

В недрах этой атмосферы Мы живём из чувства долга. Мы — живём? Живём, наверно. Только это ненадолго. Мы давно живём на Блюде — Не сбежать и не остаться: Нас едят Больше Люди И на нас за это злятся. Мы, должно быть, не такие, Как про нас писали в книжке: Их намеренья благие Завершаются в отрыжке. Их не мучает изжога, Ложки их в бою не дрогнут: Они б съели даже Бога Да найти никак не могут.

— Бог ты мой! — поразился Киш. — Ты это помнишь?..

— Ки-иш! — с ласковой снисходительностью протянул Шедевр, покачивая головой, словно призывая Киша образумиться. — Это же ты написал! А теперь ты хочешь съесть Бога, да найти никак не можешь.

— Вот это да! — продолжал поражаться Киш. — Не думал, что это кто-то может помнить. Я и сам уже почти забыл. А тут такое… На самом деле, думаю, эти строчки случайно родились: никаких прозрений с моей стороны тут не было, а выстраданных убеждений тем паче. Просто красиво звучало. Так бывает, когда язык сам подсказывает мысль.

— Ты всё здорово рассказал и близко подошёл, но почему-то упустил последний вывод. Ведь что такое раскаяние? Это путь к своему истинному неповторимому «я», оно возникает от соприкосновения с Богом. А какие могут быть технологии, если каждая личность неповторима? Ты же сам сказал: технология построена на повторяемости.

— И ты не мог мне это сразу сказать? — хмуро поинтересовался Киш. — Зачем я тут разливался? Просто и понятно: раскаяние ведёт к неповторимости и потому нетехнологично. Могли бы сэкономить кучу времени.

— Ну, на тот момент у меня этой мысли не было, так что считай, ты меня на неё навёл, — подсластил пилюлю Шедевр. — И мне очень понравилось твоё сравнение Востока и Запада, как иконы и картины.

— Так ведь я такого сравнения не делал, — покачал головой Киш. — Хотя, в принципе, это в духе того, что я говорил.

— Ну вот, а говоришь, что я тебя не слушал, — подхватил Игорёк.

— Всё равно ты мошенник, — Киш посмотрел на Шедевра со скепсисом. — Жулик с кисточкой. Сто лет назад ты наверняка бы рисовал фальшивые купюры. Тебя правильней называть не Шедевр, а Шедеврун — от слова «врать». Не стыдно?

— Ладно, — Игорь поднялся с кушетки и приобнял Киша, — идём лучше чай пить. Ты чай будешь?

— А то, — буркнул Киш, — я ведь за этим только и пришёл. А разговоры — это так, для отвода глаз.

На кухне он занял своё любимое место для всех кухонь мира — в углу, между столом и окном. Игорёк поставил на плиту старый чайник и достал из допотопного тяжёлого буфета огромные красные чашки в крупный белый горох.

— И всё же я не пойму, как быть с теми воспоминания, которые не вызывают раскаяния, — помолчав, Киш вернулся к прежней теме. — Насильно что ли мне чувствовать себя виноватым? Но зачем?

— Насильно — незачем, — согласился Шедевр. — Ты лучше мне другое скажи: ты её хоть любишь, Варвару свою? Или просто от обиды расследование проводишь?

Киш тяжко вздохнул: по правде говоря, он не знал, как ответить на этот вопрос:

— Хорошо бы вначале разобраться, что такое — любовь… Мы же уже не мальчики, чтобы путать любовь с влюблённостью. Влюблённость даётся на время, чтобы успеть привыкнуть к недостаткам друг друга, а дальше извольте не на крыльях летать, а топать ножками — любить без всякой влюблённости… А что такое любить без влюблённости? Вот то-то и оно, что дальше показания путаются: кто-то говорит — привычка, кто-то — дружба, кто-то — психологическая взаимозависимость… Ты, наверное, Апостола Павла процитируешь: любовь долготерпит, милосердствует, не ищет своего, всё переносит…. Но это же любовь уровня Павла — нам такой, скорей всего, и не достигнуть никогда. Короче, мне сказать нечего: мы с Варей меньше года прожили, так что моя влюблённость на тот момент толком и не закончилась, — он снова громко выдохнул.

Шедевр молчал, подперев бороду кулаком.

— Иногда мне её жалко, — признался Киш, — очень. И можно сказать: да, это и есть любовь! Но, может, эта моя жалость — надуманная? Может, это я в тайне воображаю, что ей без меня плохо, оттого и жалею? А как будет, если узнаю, что ей моя жалость побоку? Что она довольна и счастлива? Может, меня это наоборот заденет? А ведь заденет — точно знаю, что заденет. Так какая же это любовь? Это просто эгоизм уязвлённого самолюбия — чистое собственничество. Но с другой-то стороны — разве может быть любовь, если не боишься потерять человека?

— А какая любовь тебе нужна? — спросил Шедевр. — Для чего?

— Вообще говоря, взаимная, — усмехнулся Киш. — И ещё, чтобы меня любили таким, какой есть… Этого ведь все и хотят, только сами не готовы других воспринимать такими, какие есть. Может, это и заставляет людей меняться — чтобы кто-то их мог любить?

— Я не про это, — Игорь покачал головой. — Ты верно сказал: люди по-разному любовь представляют и разной любви хотят. А ты? Какая должна быть любовь с точки зрения Киша? Вот, например, смелость кому-то нужна, чтобы за слабых заступаться, а кому-то — чтобы пойти грабить или экстремальный трюк совершить. А тебе любовь для чего?

— Хороший вопрос, — признал Киш. — Большущий такой.

— Вот и не торопись отвечать.

— А как насчёт фотографий?

— Фотографий? — вспомнил Шедевр. — Не знаю. Не уверен, что у меня получится. С чего ты вообще взял?.. — он снова взял в руки снимки, погрузился в их изучение, и до Киша доносилось лишь едва слышное бормотание, похожее на заклинания деревенского знахаря: — Экрю… шамуа… зекрый… сиена… ежевичный… жонкилевый… джало санто… инкарнантный… капут мортум… маренго… опаловый… нанковый… вердепешевый… фельдграу… гелитропный… шерлак… хризопразовый… рудый… кармин… индиго…

Бормотание продолжалось минут восемь, Шедевр перекладывал фотографии Варвары, тасовал их и так и эдак, разложил в ряд и задумчиво разглядывал. Его брови сошлись на переносице, и даже куцая бородёнка стала выглядеть сосредоточенно-строго. Наконец, лицо мудреца просветлело.

— Ну что, — произнёс он, счастливо улыбаясь, — записывай, студент: янтарный, телемагента, ежевичный, бедро взволнованной нимфы, яловый, лососевый, юхотный, лазурь берлинская, юфтевый.

— И что получилось? — не понял Киш.

— Как что? — удивился Шедевр. — «Я тебя люлю».

— «Люлю»?

— Ну да! — Игорёк свойски хлопнул его по плечу. — Она люлит тебя, парень! А ты тут горемыку строил!

— Может быть, всё-таки «люблю»? — вкрадчиво уточнил Киш.

— Хорошо бы, если бы «люблю», — вздохнул Шедевр. — Просто замечательно, если бы «люблю»… Но где ты, Зоркий Глаз, вторую «б» увидел? Её нет. Лососевый, юхотный, лазурь берлинская, юфтевый — вот, вот, вот и вот. «Люлю». Или ты одну фотографию посеял по дороге?

Киш покачал головой:

— Не посеял. Девять заседаний — девять фотографий, всё правильно. Но что же получается? Если бы ей просто не хватило букв, потому что не хватило заседаний, то надпись была бы оборвана в конце. Но она не оборвана, выходит, Варвара заранее специально пропустила одну букву? Зачем?

Это было, скорей, размышление вслух, чем вопрос к Шедевру, но Игорь принял слова на свой счёт и сокрушённо развёл руками:

— Ну, этого я не знаю! Вдруг она тебе на что-нибудь намекает?

— На что?

— На что-нибудь. Вдруг она беременна и хочет, чтобы ты принял её вместе с будущим ребёнком? Это же может быть! Прими её, Киш! Хорошее дело!

— А главное, — произнёс Киш с усталой иронией, — именно в таких случаях, прежде чем воссоединиться, подают в суд.

— Да, не похоже, — слегка сник Игорь, но тут же снова оживился: — А скажи мне, Киш, какой цвет — отец всех цветов?

— Ты уверен, что есть такой?

— Белый, Киш! Бе-лый! А белый у нас какой? Брачный! А? Как? Всё сходится! Она тебя любит и хочет, чтобы вы снова поженились!

— Ещё один обалденный повод затевать процесс, — вздохнул Киш.

Когда Шедевр только произнёс: «Я тебя люлю», его сердце радостно вспрыгнуло, словно увидело своё законное лакомство, но теперь ему было неловко за тайные ожидания.

— Нет, ерунда это всё, — решил он. — С самого начала было ерундой. Будь мы с Варварой художниками, ещё можно было бы подумать, что она передаёт цветовое сообщение, а так… с какой стати? И ты тоже выдумал — брачный! Почему тогда не барно-стоечный или бурно-проведённо-ночной?

— Ну, я не знаю, — Шедевр расстроено покачал головой, — по мне так всё сходится. А ты чего ждал?

— Понятия не имею, — признался Киш. — Наверное, ключ. Какой-нибудь ключ, который бы… Ладно, неважно. А у тебя какое дело?

Игорь озабоченно поскрёб бородёнку:

— Да, тут такое, в общем… Я ведь чего тебя ждал — надо к Толику съездить. Сам не могу, икону для него заканчиваю. «Нечаянная радость» — он просил. У него день рождения завтра…

— К какому Толику? — не понял Киш.

— Как к какому? К Маркину.

— К Марку? — дошло до Киша. — Толянычу?!

— Ну да! А ты других Толиков Маркиных знаешь?

— А он разве в городе? И что случилось? С ним всё нормально?

— Запил наш Марк, — вздохнул Шедевр.

— Запил? Марк?! — не поверил Киш. — Да он же никогда… Как?! Почему?!

Игорёк неопределённо пожал плечами:

— Кто ж это знает… Значит, плохо ему, если пьёт. Съездишь?

Киш вскочил и возбуждённо прошёлся по кухне туда-сюда, от плиты к двери и обратно.

— Это и есть то дело, о котором ты говорил? — уточнил он.

— Ну да, — кивнул Игорёк и развёл руками. — А какое ещё?

— Ты прав, — медленно произнёс Киш, — это дело именно для меня.

Он пробыл у Шедевра ещё с полчаса, они попили чайку и поговорили о знакомых. Всё это время Киша не покидало потрясение, вызванное совпадением: он только вчера вспоминал Марка и думал о том, чтобы неплохо было бы посидеть с ним за рюмкой коньяка, и вот его желание сбылось столь стремительно, что трудно было не почувствовать в этом какого-то глубинного судьбоносного смысла, определенного ещё вчера, а, может, и раньше — намного раньше. По сути, именно Толянычу он обязан знакомством с Варварой, и теперь видно, что вздорная цветовая гипотеза Аккадского была лишь указателем на пути к Шедевру, а от него — к Марку. Отсюда возникало странное ощущение, что его размышления каким-то удивительным образом опережают реальность и, возможно, даже немного определяют её.

Он не стал делиться своим потрясением с Шедевром, понимая, что тот постоянно живёт среди таких совпадений, которые кажутся случайными лишь на посторонний взгляд: записавшись в рабы Божьи, Игорь пребывает в спокойной уверенности, что всё нужное явится в свой срок, а если не явится, то оно и не нужно. Также Киш знал, что после его ухода Игорёк прочтёт благодарственную молитву за его, Киша, нужное и своевременное появление.

— Побудь с ним сегодня, а завтра-послезавтра и я подъеду, — напутствовал его Шедевр. — Обязательно дождись меня. А если удастся завязать с пьянкой, то…

«Кстати, — подумал Киш, выходя во двор и направляясь к автомобилю, — возможно, удастся узнать и об…».

 

12. Посреди хаоса

…Когда в Торжественный зал ворвалась группа людей в форме международных полицейских, но с масками на лицах, Кишу на секунду показалось, что в одном из них он узнал Марка — по плавной и стремительной манере передвигаться, усвоенной в спортзале за время занятий почти-до. По чему-то неуловимому, передающему стиль движений.

Между тем ворвавшиеся, разбившись по парам, рассредоточились по залу. Что им нужно, стало понятно, когда первая пара схватила одного из сидящих с краю чиновников и, заломив ему руки, поволокла к распахнутому окну. Чиновник в надежде на помощь пытался повернуть голову к сотоварищам, но тех словно парализовало: они так привыкли быть охраняемыми, что совсем разучились защищаться. Первую жертву приподняли над подоконником и…

— А-а-а!.. — было очень странно наблюдать на экране, как исчезает в проёме чиновник в синей мантии, дрыгнувший напоследок ногами в чёрных брюках, а потом смотреть, как он уже в натуральном (значительно уменьшенном) виде вылетает из окна.

Плюх!..

Звук падения на секунду замершая толпа встретила единым выдохом. Затем начался такой свист, что его трудно было выдержать.

— Дефенестрация! Чтоб мне провалиться, это она и есть! — выкрикнул кто-то на английском прямо у Киша за спиной, но обернуться не было никакой возможности.

«Дефенестрация, — сходным образом подумал и Киш. — Та самая».

Это было удивительно и в то же время закономерно: как только он перестал жаждать увидеть дефенестрацию, она произошла.

На экране началась суматоха. Ещё семерых-восьмерых властителей мира тащили к окнам, остальные повскакивали с мест. Председатель вылетел к трибуне, отпихнул оратора и стукнул по трибуне деревянным молотком, после чего экраны погасли.

— А-а-а! — бордовая мантия.

Плюх!..

— А-а-а! — тёмно-зелёная мантия.

Плюх!..

— А-а-а!.. — снова синяя.

Плюх!..

Затем последовала заминка, и толпа застыла в ожидании, как бывает после праздничного салюта, когда хочется убедиться, что вот этот залп был последний, и зрелище закончилось. Но тут последовал ещё один «А-а! — плюх!»: его толпа приветствовала усиленным свистом и воплями.

Стоявшие в оцеплении международные полицейские утратили свою беспристрастность: вначале они оглядывались, не зная, как реагировать на падения из окон, происходящее за их спинами, потом несколько человек бросились к дворцу. Это нарушило строй, и вскоре за первыми бросились вторые и третьи. В ответ на это отступление толпа окончательно обезумела: она хлынула вперёд, многие стали перелезать через кованую решетку забора, а потом не выдержали и ворота, и толпа хлынула в брешь — то ли для того, чтобы попытаться спасти чиновников, то ли для того, чтобы поучаствовать в расправе. Арьергард полицейских развернулся, чтобы противостоять толпе.

— Надо выбираться! — прокричал Киш Варваре прямо в ухо. — Сейчас начнётся месиво!..

Но их влекло вперёд, внутрь дворца. Киш опустил бесполезный транспарант, не заботясь, что кто-то может о него споткнуться: в такой толпе упасть было невозможно. И только правой рукой изо всех сил прижимал к себе Варвару. Попытка развернуться и начать плыть против течения была безуспешной. Он начал пробираться влево и это понемногу удавалось. Несколько раз он спотыкался о чьи-то ноги и едва не падал, что в этой ситуации означало бы верную смерть под тысячами подошв. На переднем крае штурма началась свалка из отступающих, напиравших и уже выключенных из игры. Киш усердней заработал левой рукой, расчищая дорогу и ни на секунду не отпуская Варвару.

Внезапно экраны снова ожили, — на этот раз не ради приобщения к Торжеству, но к Ужасу: люди с перекошенными лицами приговорённых, но до последнего надеющихся спастись, бежали прямо на протестующих. Их неестественно огромные рты выбрасывали истошные крики, которые залили площадь, перекрывая шум перед дворцом, а топот ног задавал ритм, словно гигантские барабаны африканских шаманов. Киш почувствовал, как ему становится не по себе, очень не по себе. На него накатывал ужас, и весь он заключался в неизвестности, откуда идёт опасность.

Настроение на площади стремительно поменялось. Толпа на какое-то время застыла, а дальше началось копошение, потому что каждому было непросто развернуться. Началось отступление.

— Киш, мне страшно, мне страшно, — Варвара изо всех сил вцепилась в его правую руку и дёргала её, как ребёнок, напоминающий взрослому о своём существовании. — Бежим, Киш!

Казалось, бежать хотели все, но толпа была слишком плотной. Ноги удавалось продвигать вперёд едва ли на стопу. Киш на мгновение застыл, чтобы создать чуть-чуть свободного пространства, в которое он увлёк Варвару: так она будет у него перед глазами. Потом их снова стало продавливать вперёд.

Наконец, впереди словно кто-то выдернул пробку, и движение сразу ускорилось. Это был самый опасный момент, когда толпу понесло: кто-то спотыкался, падал, и в этом месте мгновенно возникала свалка.

— Только не упади, — прокричал он на ухо Варваре.

Вскоре их понесло по склону и вынесло к набережной в километре от Карлова моста, где сейчас царила непередаваемая давка. Кое-кто из бежавших, не раздумывая, разувался и бросался в воду, чтобы добраться до Старого Города вплавь. Но не все были такими отчаянными пловцами.

— Что будем делать, Киш? — голос Варвары звучал жалобно и почти с отчаянием.

— Ты плавать умеешь? — быстро спросил он.

Она кивнула.

— Хорошо или так себе? Влтаву переплывёшь?

— Я неплохо плаваю, но… я так устала за сегодня, и… это ужасно, Киш, это ужасно!

— Можешь держаться за мою шею, — предложил он.

— А наша одежда?

— Можем завязать в узел.

— Милый, я без купальника!

— Разве сейчас это важно?

— Я… я стесняюсь.

— Да перестань, чего тут стесняться! — нетерпеливо возразил Киш, но тут же одёрнул себя и посмотрел на Варвару с любопытством. — Стесняешься? Это хорошо, значит, ты уже не боишься.

— Боюсь!

— Это уже остатки, — объяснил он. — Они включили генератор страха. Судя по всему, не такой уж и мощный, но из-за большой толпы хватило и такого: в толпе страх усиливается многократно.

Она смотрела на него недоверчиво, и Киш понял, что нужно просто обнять её, чтобы помочь не бояться. Он так и поступил: прижал Варвару к себе, ощутил непередаваемый запах волос, провёл рукой по её спине.

— Я тоже здорово перепугался, — признался Киш. — И вообще, и из-за того, что мы могли потерять друг друга. Но мы вместе, теперь всё будет хорошо.

Варвара обнимала его за пояс и прижималась щекой к плечу. Он почувствовал, как она несколько раз кивнула.

Да, они по-прежнему были вместе, и это было главное, но никак не решало ситуацию.

— Что будем делать, Киш? Я хочу в гостиницу!

— Если хочешь, можем пробираться к мосту, — произнёс он, стараясь наполнить свой голос уверенностью. — А можно просто переждать — правда, неизвестно сколько…

Рецепта спасения у него не было, и в этом не хотелось признаваться. Киш несколько раз энергично прошёлся по краю берегового парапета туда-сюда, делая вид, что вовсю ищет выход. Начинало темнеть. Здесь, у реки, темнота сгущалась быстрей, чем у холма, верхушка которого освещалась последними лучами.

И вдруг послышался приближающийся шум моторов: метрах в сорока от них, к причалу, один за другим начали приставать прогулочные катера.

— Бежим! — он схватил Варвару за руку так, словно появление плавсредств было его личной заслугой.

На берегу началась ещё одна давка. Заполняясь, катера тихо отчаливали в темноту. Их самым бесцеремонным образом отпихнули от последнего, стремительно заполнившегося катера.

— Мы не успели! Не успели! — в голосе Варвары слышалось отчаяние.

— Они вернутся, — успокоил её Киш, — ещё не раз. Они зарабатывают.

И катера вернулись. Им удалось пробраться в один из них, когда несколько человек, узнав цену, заколебались и подались назад. Народу набилось столько, что их прижало к самым перилам. Катер тихо заскользил по реке. На середине Влтавы стало ещё прохладней. Варвара поёжилась. Киш обнял её и несколько раз провёл ладонью по её плечу, помогая согреться. Оба не сводили взгляд с удаляющегося берега и испытывали невероятное облегчение. Потом толпа вынесла их на деревянный причал у арки с проходом наверх, и катер тут же отчалил.

— Я потеряла туфлю, — пожаловалась Варвара. — Когда мы сходили на берег. Кажется, она упала в воду.

Киш скользнул взглядом по её ногам: так и есть, правая застенчиво пряталась за обутой левой.

— Будем считать, что ты просто выбросила туфельку на счастье. Вместо монетки, — утешил её он и тут же предложил: — Бери мои кроссовки.

— Нет, — не согласилась Варвара. — Я в них утону и буду выглядеть, как Бармалей. К тому же, если я возьму твои кроссовки, то ты останешься в одних носках, ты об этом не подумал?

— Подумал, — улыбнулся он. — Только не в носках. Их я как раз собирался снять.

— И где же логика? От переобувания башмаков их сумма не меняется: этому ещё в младших классах учат.

— Логика в том, что ты будешь обутой.

Но Варвара категорически отмела этот вариант.

— Лучше я вторую тоже выкину. Буду полностью босой — это даже приятно, асфальт, наверное, теплый.

— Хорошо, тогда и я разуюсь, — решил Киш, — будем оба босые, тогда все будут думать, что это у нас такой стиль. В городе полно чудиков, не думаю, что мы кого-то удивим. Только не выкидывай вторую туфельку, я привяжу её к своим мальчикам…

С этим Варвара не спорила. Он уселся прямо на мостовую набережной, стянул с ног кроссовки, засунул носки в задний карман джинсов и соорудил трёхчленную шнурочно-обувную композицию. — Как тебе? — спросил он Варвару, покачивая связкой из кроссовок и туфельки.

Варвара прыснула.

— Это правильно, — одобрил Киш. — Главное, чтобы ты всегда улыбалась. Хочешь, я скажу кое-что, чтобы тебе стало ещё веселее? Мы выбрались, Варя. Мы выбрались, представляешь?

— Главное, мы выбрались, — подтвердила она улыбкой и, должно быть, тоже отметила про себя, что он впервые назвал её Варей.

Выбрались, да не совсем. Оказалось, что они покинули один очаг безумия и оказались в другом.

— Киш, смотри!

Впереди показался раскуроченный Макдональдс, тротуар перед ним был густо усыпан картофелем фри, внутри виднелись баррикады из столов. Витрины соседних кафе и магазинов тоже были добросовестно вандализированы — разбиты и разграблены, и в некоторых продолжались битвы кого-то с кем-то. По улицам метались ошарашенные люди, и трудно было определить, кто из них относится к антиглобалистам, а кто к перепуганным обывателям или попавшим в водоворот событий туристам.

— Я-то боялся, что нас не пустят в кафе босыми, — прокомментировал Киш. — А тут как бы ноги унести…

Словно в подтверждение его слов по улице, вопя сиренами, один за другим неслись полицейские автобусы. Один из автобусов остановился, из него высыпали полицейские.

— Облава! Бежим! — Киш схватил Варвару за руку.

Они кинулись прочь от полицейских, но тут же стало ясно, что далеко им не убежать, — асфальт безжалостно тёр ноги.

— Направо! — скомандовал он. — Идём медленно, как ни в чём ни бывало…

Они свернули в переулок, где было значительно темнее из-за отсутствия светящихся витрин, а асфальт сменился старинной булыжной мостовой, по которой идти подчёркнуто деревянным шагом не составляло труда. Метров через сто остановились.

— Ты думаешь, нас могли забрать в полицию? — спросила Варвара. — Мы же ничего плохого не сделали!

— Если весь город сошёл с ума, почему полицейские должны быть исключением? Сейчас они хватают всех подряд, всех более-менее подозрительных, а потом уже будут разбираться.

— А мы более-менее подозрительные?

— Конечно!

— Почему? Разве мы тоже сумасшедшие?

— Ещё бы!

— Почему?

— Потому что мы счастливы, помнишь?

— Мы счастливы, — повторила она, — и ещё немного голодные и слегка босые.

— Потерпи чуть-чуть, — утешил он её, — я чувствую, скоро что-нибудь найдётся. А потом мы будем вспоминать это приключение до глубокой старости!

— Можно тебя поцеловать?

— Странный вопрос.

— И обними меня покрепче, мне холодно…

Она привстала на цыпочки, он крепко обнял её, провёл ладонью по спине и подумал, что здорово было бы вот прямо сейчас, сию секунду перенестись в номер отеля, а там…

И, кстати, об отеле: когда они спустились по переулку и снова выплыли к более людным местам, где по-прежнему царили хаос и неразбериха, Варвара потёрлась носом об его плечо, что (как он потом не раз убеждался) служило у неё вступлением к вопросу:

— Киш, а ты помнишь, где наша гостиница?

— Вот! — произнёс он с горечью, потому что она озвучила худшие его опасения нескольких последних минут. — Вот и я о том же! Если бы мы днём поехали на трамвае, то сейчас бы помнили его номер. Если бы мы поехали на метро, то знали бы, какая нам нужна станция. Но я, как последний пижон, решил взять такси. А сейчас найти такси та ещё задачка! — отведя душу Киш тут же сообразил, что ведёт себя как дурак, только пугая Варвару, и включил задний ход: — Ты не переживай, — произнёс он поспешно, — я точно помню: отель находится на северо-востоке!

— Ты уверен, что говоришь об отеле, а не о Москве?

— А название? — напомнил он. — Мы помним название — «Карл Верный».

— «Любимый Карл».

— Вот видишь! У нас уже есть один неоспоримый факт. Если местных спросить, они сообразят!

Варвара вздохнула и не стала спорить. Они отправились искать метро или такси, но нарывались на несколько облав, а такси не было ни одного, — сколько ни голосуй.

— Если даже на реке нашлось такси, то они должны быть и на обычных дорогах, — досадовал Киш. — Почему же их, спрашивается, нет?

Они несколько раз выходили к станциям метро, но те работали только на выход пассажиров. Дважды утыкались в оцепление солдат, которые не пускали их дальше. По улицам хаотично спешили толпы, откуда-то доносились крики. Один раз Кишу всё же пришлось обуться, чтобы перенести Варвару через битые стёкла.

Прага окончательно погрузилась в сумерки. В домах давно зажглись огни, и легко угадывалось, что, несмотря на приступ сумасшествия, в который погрузился город, пражане, как ни в чём не бывало, засели за ужин, обсуждая происшествия дня. От этого соседства с уютным благополучием их собственная неприкаянность ощущалась ещё острее.

— «Как бедному жениться, так и ночь коротка», — с чувством вспомнил Киш, когда они сели передохнуть прямо на бордюр.

Он и сам бы не мог сказать, какой смысл видит сейчас в этой пословице: то ли сожаление о том, что на первую ночь с Варварой времени остаётся всё меньше, то ли надежду, что осталось потерпеть всего каких-то шесть-семь часов.

— А мы — бедные? — Варвара прильнула к его плечу.

— У нас же ничего нет, — пожал он плечами, — деньги и связь не работают, получается — бедные.

— У меня есть ты — я богатая!

— А у меня — ты, — Киш тут же устыдился подступившего малодушия, — я богаче.

— Ты же не жалеешь, что я сейчас с тобой?

Киш помолчал, разбираясь в противоречивых чувствах.

— Конечно, я бы предпочёл, чтобы ты сейчас сидела в уютном номере, — признался он, — и наблюдала это сумасшествие со стороны. Но тогда бы мы остались полузнакомыми людьми, а мне это сейчас даже дико представить. Короче, я очень рад, что мы… ну, ты понимаешь.

— Вот! — наставительно произнесла Варвара. — Женщины больше разбираются в любви. Лучше, я хотела сказать. У нас это от природы. Ну что, попытаемся найти ещё один вход в метро?..

В поисках они бродили по улицам и переулкам, асфальт постепенно стал охлаждаться, и ступать на него становилось больней.

— В крайнем случае, заночуем на скамейке, — с преувеличенной бодростью предложил он, когда они вышли к одному из парков. — Если обняться, то будет не холодно, как думаешь?

И удивился тому, что Варвара внезапно пришла в возбуждение, дёрнув его за руку:

— Киш, это ведь тот же самый парк!

— Какой — тот же самый? — не понял он.

— Тебе не кажется, что мы уже проходили мимо него? С кафкианцами! Помнишь эту кованую решётку? Мы шли вон оттуда, — она указала влево.

— К Огнешке, — мгновенно решил он. — Ты уверена, что это тот парк, а не другой? Тут вроде бы их немало…

— Кажется, тот, — не очень уверенно сказала она. — Но у нас вроде бы нет других вариантов?

— Если парк тот, то идти недалеко, мы ничем не рискуем, — поддержал он её. — Только бы Огнешка уже была дома…

Огнешка уже была дома: никогда и ничего они не видели более уютного, чем свет в окошке второго этажа, над штаб-квартирой кафкианцев. Свет лампы с зелёным абажуром за зелёной занавеской. Они увидели его ещё метров за пятьдесят и просто ошалели от счастья, так что напоследок Киш подхватил Варвару на руки и нёс до самой двери.

— Diky Bohu! — выдохнула Огнешка, распахнув дверь, после того, как они назвали себя («Это мы, русские: Киш и Варвара»).

Вид у Огнешки был всклокоченный и взбудоражено-несчастный: она вернулась уже два часа как и сходила с ума от тревоги, мечась по своей крохотной квартире в борьбе с неизвестностью. Из пятидесяти двух человек отряда кафкианцев девять ещё не дали о себе знать, и связаться с ними не было никакой возможности — связь тотально не работала. После прибытия Киша и Варвары временно пропавших осталось семь. Огнешка то и дело подходила к окну, чтобы выглянуть на улицу, на ходу тянула пиво из банки, смотрела новости и ждала, когда все, наконец, найдутся и сообщат, что у них всё в порядке. Она и им вручила по банке пива и только тут заметила, что они босые:

— Hej, со je to?

— Так получилось, — устало объяснил Киш. — У тебя не найдётся лишняя пара женских туфель?

— Не навсегда, только в долг, — поспешила уточнить Варвара. — У нас все вещи остались в отеле. И, если можно, нам не помешал бы душ…

— Тогда уж и поесть, — без околичностей махнул Киш. — Нам по пути не попалось ни одной работающей забегаловки. Все кафешки позакрывались от погромов.

Огнешка ещё раз окинула взглядом их ноги, сделала головой «ай-ай-ай», показала, где в её доме ванная, и пошла на кухню готовить что-нибудь на скорую руку.

После душа они ужинали за круглым столом, над которым низко нависла люстра с зелёным абажуром, поедая брызгающие горячим соком шпикачки, запивали их пивом и смотрели идущие нон-стопом новости.

В новостях сообщалось о мерах по наведению порядка, и подсчитывались потери. Так они узнали, что акты дефенестрации состоялись во всех восьми дворцах, где проходил саммит, всего было дефенестрировано девять президентов, одиннадцать премьер-министров и семнадцать представителей финансовых и бизнес-кругов. Слово «дефенестрация» повторялось в среднем по пять раз в минуту, и то ли для простоты, то ли из пафоса даже появились выражения «дефенестрированные страны», «дефенестрированные корпорации», «дефенестрированные банки» (те, которые на данный момент считались обезглавленными). Выяснялись подробности: последняя фраза одного из преданных окну была «Оставьте меня, я плотно поужинал!», у другого: «Я не хочу!», у третьего: «Это не я! Вы меня с кем-то путаете!», у четвёртого: «Ну, наконец-то!», у пятого: «Меня нельзя трогать! Я неприкасаемый!» Сменяя друг друга, эксперты выдвигали примерно одни и те же предположения, какие могущественные и зловещие силы могли выступить против мирового сообщества, рассказывали о предпринятых накануне беспрецедентных мерах безопасности и сокрушённо констатировали, что ни одна террористическая организация пока не взяла на себя ответственность за происшедшее. Никто не сомневался, что преступники, и заказчики, и исполнители, будут установлены и понесут заслуженное. Также сообщалось, что, несмотря на произошедшую трагедию, саммит продолжит свою работу, и это подавалось как непреклонность воли мирового сообщества и призыв сплотиться всем прогрессивным силам, как первый признак неотвратимости возмездия и вообще как позитивная новость. Показали и Президентский дворец, куда они ходили с Протестом: прокрутили кадры людей в масках, которые они уже видели на экранах, а также те, что были зафиксированы дополнительными камерами. Какой-то большой полицейский чин выразил уверенность, что преступники обязательно будут найдены. Показывали разгромленные кафе и магазины, сообщалось об уверенных действиях полиции против антиглобалистов. Киш отметил в тоне репортёров возбуждённость, ловко маскируемую под сочувственное волнение: для них происходящее было самым настоящим пиршеством, о котором потом вспоминают годами.

Варвару и Огнешку новостные кадры вгоняли в скорбную озабоченность.

— Это ужасно, — сказала Варвара, — какие бы они ни были, это ужасно!

При этом она быстро взглянула на Киша, словно напоминая: «Я же тебе говорила!»

— Ужасно, ужасно, — без конца повторяла и Огнешка. — Теперь во всём мире про нас будут говорить плохо! А мы же не виноваты, там была международная полиция! Теперь никто не захочет к нам приехать!

— Наоборот, — утешил её Киш, — теперь вы сможете создать дополнительный туристический маршрут по следам сегодняшних событий. Теперь во всём мире интерес к Праге только возрастёт!

Сам он чувствовал себя на редкость хорошо: его протест счастьем получил вполне счастливую концовку, и усталость только подчёркивала блаженное состояние, из которого мир теперь виделся как бы со стороны. В комнате Огнешки было до истомы уютно. После целого дня ходьбы и треволнений он, наконец, мог спокойно вытянуть ноги, сидя в широком кресле с толстыми подушками, и, как он ни заставлял себя переживать за кафкианцев, чья протестная участь ещё была неизвестна, у него это плохо получалось. Из просмотренных новостей он вынес кое-что любопытное, но на дальнейшие размышления по поводу информационного улова у него просто не было сил.

Время перевалило за полночь, и вскоре Огнешка предложила им укладываться спать. У неё, судя по всему, часто ночевали соратники, и подготовка гостевых постелей была делом отлаженным. Кишу и Варваре отводился диван-кровать, для себя Огнешка раздвинула кресло с толстыми подушками. Спать она пока не ложилась, решив ещё немного подождать, стоя у окна и вглядываясь в уличную темноту. Возможно, так она деликатно давала им возможность улечься. Киш быстро скинул рубашку и джинсы, с тихим блаженством вытянулся посередине дивана и накрылся простынёй.

В ожидании Варвары он заложил руки за голову и стал разглядывать низкий сумеречный потолок, на котором отражались всполохи новостного экрана.

«Ну и денёк!», — подумалось ему. Фантастический и невероятно удачливый. Разве что со своим эссе он потерпел безнадёжное поражение. Теперь оно просто никому не нужно. После сегодняшних событий ясно, что с помощью публикаций о дефенестрации создавался необходимый информационный фон, а теперь, когда дельце успешно обстряпано, анонимные заказчики постараются стать ещё более анонимными. Конечно, ему не ставили определённых сроков, и это тоже понятно: кто ж станет озвучивать информацию, по которой косвенно можно вычислить день Икс? Расчёт был на расторопных. Что ж, теперь ему заплатят только условленный базовый минимум (а ведь оговаривались и внушительные бонусы, если удастся раскопать что-нибудь интересное), а уж о резонансе в научной среде и говорить не приходится. Зато он встретил Варвару — благодаря своему эссе и, конечно же, Марку. Значит, в этом и был смысл Поиска. Он встретил Варвару, а это куда важней всех научных резонансов. По-видимому, они могли пересечься только в этом времени и месте: иногда для того, чтобы встретить близкого человека, надо пролететь не одну сотню километров — даже если этот человек находится где-то рядом…

— Уберите свой локоть, сударь, — Варвара присела на край дивана: на ней был лёгкий цветастый халатик, очевидно позаимствованный у Огнешки, — и подвиньтесь, вы здесь не один. И вообще, привыкайте, что теперь вы не один, — она провела рукой по его волосам, затем наклонилась и быстро поцеловала в губы. — Ну что, пустишь бедную странницу в своё тёплое гнёздышко?

— Ещё бы, — Киш поспешно отодвинулся к стене, и она забралась к нему под простыню. — Тебе удобно?

— Удобно, да, — Варвара положила голову на его плечо и провела горячей ладошкой по животу. — А теперь скажи мне, Киш, что всё это не сон.

— Что именно?

— Вот то, что мы тут лежим с тобой и разговариваем, и весь сегодняшний день…

— Не сон, — улыбнулся он. — Во сне не хочется спать, а ты уже несколько раз зевала…

— Значит, мы друг другу не снимся? Это хорошо. И всё же как-то это сноподобно. Есть такое слово «сноподобно»?.. Как во сне, короче. Ещё утром, выходя из дома, я тебя знать не знала, а потом увидела в «Шереметьеве», в очереди на регистрацию, ты стоял с сумкой на плече, весь такой сосредоточенный и какой-то озарённый, и подумала: «Этот парень станет моим мужем. Надо узнать, какой у него характер». Но я и подумать не могла, что всё понесётся таким галопом…

— Ты решила, что я стану твоим мужем, ещё даже не познакомившись? — осторожно удивился он.

— Не решила, а поняла, — поправила она. — Это не любовь с первого взгляда, если ты об этом… Это — предчувствие. Даже, наверное, не предчувствие, а узнавание: ты выглядел точно так, как должен выглядеть мой муж. Не знаю, как объяснить: дело не в конкретной внешности, а в чём-то другом. В ауре, наверное.

— Поэтому ты сказала, что я не могу уйти? — догадался он. — Ну, там, на кладбище?

— Как раз тогда я испугалась, что ты можешь уйти. Знаешь, как бывает: тебе выпадает шанс, но им ещё нужно воспользоваться.

— Но всё равно, получается, я зря так старался тебя завоевать, — мягко усмехнулся он. — Оказывается, всё уже было предрешено!

— А ты старался?

— Я старался не наделать глупостей, — объяснил Киш. — Скажу больше: я очень хотел быть умным. Не просто выглядеть в твоих глазах, так сказать, произвести впечатление, а по-настоящему быть умным. А это, знаешь ли, непросто: за день через мозг человека пролетает столько ерунды! Даже у очень умного человека, не говоря уже о просто сообразительных и не очень умных. Это примерно так же, как с гениями и людьми, которые могут рассказать, почему гениальное — гениально. Глупых мыслей всегда намного-намного больше, чем умных. Умные мысли даже у очень умных людей по отношению к глупым мыслишкам составляют статистическую погрешность, и почему-то это все равно не мешает им слыть умными.

— Ты справился, Киш, — мягко похвалила его она. — Ты справился на все сто. Я тобой сегодня просто восхищалась.

— А я тобой. Что было бы, если бы ты не узнала этот парк? Возможно, мы бы так и остались ночевать на какой-нибудь скамейке!

— Да уж, — содрогнулась Варвара, — мы бы сейчас мёрзли, мечтали о еде и отбивались от комаров. И, чтобы отвлечься от грустных мыслей, занимались бы сексом на скамейке. Чудесная ночка!

Он отметил, что Варвара впервые произнесла при нём слово «секс», и его мысли тут же устремились в практическое направление.

— Как ты думаешь, Огнешка скоро ляжет спать?

— Не знаю, — произнесла Варвара с сомнением, — видишь, как она беспокоится. Мне даже неловко, что мы так запросто ложимся спать, а она продолжает ждать…

Огнешка всё ещё стояла у окна и, словно почувствовав, что речь идёт о ней, обернулась к ним.

— Если вы хотите, — как ни в чём не бывало сообщила она, — мне это не помешает.

— Ну что ты, — деликатно отверг Киш. — Лучше тоже ложись спать.

— Не стесняйтесь!

— Спасибо, — сказала Варвара. — Ты и так столько для нас сделала!

— Как хотите, — в голосе Огнешки прозвучало лёгкое разочарование.

Второй раз это случилось на обратном пути в самолёте: оба были на высоте.

 

13. У Марка

— Сколько лет, Киш, сколько зим! — Марк приветствовал его на пороге тёмной прихожей. Лицо Толяныча было ещё более небритым, чем в последнюю случайную встречу, и уже не казалось мальчишеским. Супермен выглядел постаревшим и каким-то примятым.

Киш шагнул в чёрный тоннель прихожей, звякнув бутылками в бумажном пакете, нашарил в темноте протянутую для рукопожатия ладонь Марка и хотел по давнему обычаю соприкоснуться лбами, но в последний момент его друг убрал голову в сторону.

— Прости, Киш, башка просто раскалывается.

Они вошли в комнату. Здесь было не намного светлей, чем в прихожей, тёмные шторы плотно задёрнуты, и дневной свет почти не проникал. Но Киш узнал квартиру: тот же синий палас, полки с книгами, журнальный столик с двумя креслами, разложенный диван. Он бывал здесь всего один раз: лет двенадцать назад они встречали у Марка Новый год, и наутро он ушёл с однокурсницей Толяныча, девчонкой с зелёными волосами, с которой здесь же и познакомился (тогда такие вещи происходили почти сами собой). Народу набилось с полтора десятка, стол устроили прямо на полу, все были счастливы, и потом такие вот вечеринки удавались всё реже. К лёгкому наплыву ностальгии добавилась тонкая струйка удивления: естественно было предположить, что за эти годы Толяныч немало разбогател и, по идее, должен был приобрести апартаменты посолидней. А Толяныч оказался привержен аскетической простоте юности (в юности, впрочем, выглядевшей не такой уж и аскетической), и это неожиданно тронуло Киша.

Марк между тем без стеснения заглянул в один из принесённых Кишем пакетов и одобрительно гуднул:

— Уу-у! Да ты серьёзный пьянчуга!

— Если не хочешь, не будем, — примирительно сказал Киш. — Можем и не пить.

Марк посмотрел на него мутноватым взглядом и сочувственно покачал головой.

— А можем и выпить, — тут же развернулся Киш.

— Вот это разговор, — Толяныч одобрительно потрепал его по плечу, как матёрый сержант бесстрашного новобранца. — Сейчас выдам тебе стакан.

— Два! — поправил Киш. — Один чтобы запивать.

Марк неуверенной походкой скрылся на кухне, откуда вскоре послышались скрип и хлопанье дверец старых кухонных шкафов. Киш тем временем занялся извлечением провизии и условной сервировкой журнального столика, которому, судя по диспозиции, и предстояло стать полем для масштабного возлияния. Так на столике появились сыр, лайм, мясная нарезка, банка маслин, свежие помидоры и огурцы, и ещё кое-что по мелочи.

Марк вернулся, держа в одной руке хрустальную рюмку в серебряной оправе, в другой — высокий стакан с рисунком города Бремена.

— Вот, Киш, говорят, с помощью этих маленьких штучек-дрючек можно выпить Мировой океан! Посмотрим, хватит ли нас хотя бы на какой-нибудь Бискайский залив! — он протянул штучки-дрючки Кишу, достал из пакета бутылку, повертел её в руках, разглядывая этикетку, скрутил крышку, принюхался к горлышку и одобрительно кивнул: — Молоток, Киш: просто, ясно и без эстетского выпендрёжа.

— Ну что, — спросил он, когда рюмки были наполнены, а сами они расселись по креслам, — за неё?

— За неё, — кивнул Киш.

Чокнувшись, они выпили за встречу, Киш закусил кусочком лайма, а Марк откинулся на спинку кресла и вальяжно махнул рукой.

— Рассказывай, Киш! Как живёшь? Что новенького в минувших эпохах?

— Ничего эпохального, — в тон ему ответил Киш и, немного помолчав, осторожно поинтересовался: — Давно пьёшь?

Марк неопределённо пожал плечами, словно спрашивая: не всё равно ли?.. Киш мысленно согласился с Толянычем: вопрос получился бессмысленным.

— Долго собираешься продолжать? — уточнил он.

— Трудно сказать… Пока не оклемаюсь.

— От чего? — это был ключевой вопрос.

В ответ на него последовала пауза, которая завершилась горьким «Ха!»

— Дементализация, Киш, дементализация… Слыхал про такую болезнь?..

Киш тихо охнул.

— Профессиональная, жёсткая дементализация, — желчно подтвердил Марк. — Мой гиппокамп побывал в руках высокопрофессиональных уродов. А что они могли сделать? Только изуродовать. Вот и все дела.

Киш потрясённо молчал. Теперь он понял, почему его друг предпочитает темноту: говорят, после неё даже от неяркого света голову разрывает боль. Его передёрнуло: значит, если он нарушит предписания вердикта, его ожидает то же самое — пусть и не в такой сильной форме, и всё же, и всё же…

Он не удивился, когда Толяныч, как ни в чём не бывало, достал из кармана рубашки очки с чёрными круглыми линзами и нацепил их на нос. Не удивился, но в полумраке комнаты в этом невинном жесте проявилось что-то физиологическое, словно Марк продемонстрировал ему ещё не зажившие шрамы после страшной операции.

— Сочувствую, друг, — мягко сказал Киш. Он привстал, перегнулся через столик и потрепал Толяныча по плечу. — Выздоравливай скорей!

Марк усмехнулся:

— Спасибо, Киш, спасибо. По правде говоря, я и сам себе сочувствую. Не думал, что так скоро окажусь среди «грустных».

— Почему «грустных»?

— Сленг, — пояснил Толяныч.

— Это я понял.

— Да как тебе сказать, почему?.. Потому что излучают оптимизм, подчёркнуто бодренькие и оживлённые, с вечной улыбкой. Хотят показать, что у них всё пучком, и они такие же, как все. И всё равно в глазах — беспросветная тоска. «Грустные», одним словом.

— Это ты про дементализованных?

— Ага, — легко согласился Марк, — про них. Или теперь я должен говорить про «нас»?

— Ну, на оптимиста ты нисколько не похож, — заверил его Киш. — Рано в бодрячки записываешься, старина!

— Что, правда? — Марк скептически приподнял бровь, но голос его звучал почти весело: он словно потешался над неловкими попытками сочувствия, и не только Кишевскими, но и всеми вообще. — А скажи, что у меня сейчас в глазах?

— У тебя? — немного растерялся Киш.

— Ну да, у меня, — Марк сдвинул очки на кончик носа и посмотрел на него поверх оправы.

— Ну…

Они наклонились друг к другу и несколько секунд всматривались в глаза друг друга.

— Ну, никакой тоски у тебя нет, — сообщил Киш, снова откидываясь в кресло. — И грусти тоже.

— А что есть? — Толяныч изображал небрежное безразличие.

— Пропасть, — сообщил Киш. — Обычная бездонная пропасть. Знаешь, в такие когда падают, вопят от ужаса. А ты просто летишь и любуешься синим небом.

Марк негромко рассмеялся:

— Спасибо, Киш.

— Всё наладится, — пообещал Киш, — вот увидишь, всё наладится. Тебе же не пятьдесят лет, ты ещё обязательно найдёшь себя. Это же ты! Твоё обаяние никакая дементализация не может уничтожить!

— И снова спасибо, Киш, — Марк учтиво кивнул. — Только что ты подразумеваешь под «всё наладится»? Что должно наладиться? Ты говоришь, не пятьдесят? Я всегда знал, рано или поздно этим всё закончится, но думал: когда это ещё будет — лет в пятьдесят!.. А всё оказалось куда быстрей.

— Но почему? За что? Что случилось?

Марк неопределённо пожал плечами.

— Как тебе сказать, Киш? Случилось то, что случилось.

— Извини, — Киш помахал рукой, словно хотел стереть с доски свои предыдущие слова, — рассказывать не обязательно. Это я так, от ошеломления.

— Да ты не стесняйся, спрашивай, — неожиданно поощрил его Толяныч, — дело житейское. И не делай трагическую физиономию. Если говорить коротко: мне слишком повезло. Слишком. А когда слишком везёт, быстро доходишь до черты, где везенье кончается. Это естественный ход событий, Киш. Ты же не спрашиваешь: «За что я промок под дождём?» Так и тут. Обычные законы метафизики. Я узнал, кто на самом деле правит миром. И им это не понравилось. Вот и все дела.

Марк замолчал, по-видимому, ожидая, что на Киша его сообщение произведёт сильнейшее впечатление. А может, Кишу просто показалось. Но вместо потрясения на него вдруг нахлынула острая жалость к Толянычу.

— Ну и подумаешь, — заговорил он расстроено, — я тоже знаю, кто на самом деле правит миром: правительства, корпорации и тайные общества… Я понимаю, ты говоришь о конкретных персоналиях или конкретных схемах, но… И что, никто не мог тебя никак защитить?

Марк немного помолчал.

— Так ведь, Киш, — произнёс он с лёгкой усмешкой, — дементализация — это и есть защита.

— Да ну! — усомнился Киш. — Как это?

— Да вот так. Сам догадайся.

— Пожалуй, — согласился Киш, немного подумав. — Гуманитарной акцией это, конечно, не назовёшь, но она делает человека безопасным, так?

— Так, — согласился Толяныч. — Если только…

— Если только — что?

— Если только какой-то лишний осколок информации не застрял на бескрайних просторах неокортекса… Давай начистоту, Киш, дементализация не даёт стопроцентной гарантии полного забывания запретной информации. Какой-то обрывок всегда может остаться. И это всегда потенциальная опасность. А как выяснить, остался осколок или нет? Вот в таких незатейливых дружеских разговорах. Так что если тебя попросили со мной побеседовать, не стесняйся — спрашивай, о чём надо.

Зазвенела пауза.

— Ты думаешь, что меня к тебе подослали с расспросами? — поразился Киш. — Да я только два часа назад узнал, что ты в городе. От Шедевра. Или ты думаешь, что Шедевр тоже в сговоре?

— Это так и должно выглядеть, — кивнул Марк, — как естественный ход событий… Да ты не парься, Киш, дело житейское. Ты думаешь, я тебя осуждаю? Я, наоборот, рад, что ты согласился.

— Я согласился?

— Как друг, ты и должен был согласиться. Потому что если не ты, то будет кто-то другой. А кто-то другой может быть кем угодно, правильно?

«А вдруг так оно и есть? — мелькнуло в голове Киша. — Вдруг весь процесс с Варварой задуман именно с этой целью? Ведь не так трудно просчитать, что с цветовой гипотезой Аккадского я обращусь именно к Шедевру. Но это значит, что Варвара и Аркадий каким-то образом связаны с теми же структурами, что и Марк, — или, наоборот, с конкурирующими».

Он тряхнул головой, чтобы отогнать бредовые мысли: слишком громоздкая подготовка со многими тонкими местами: ну, например, Шедевр мог бы и сам поехать к Марку, не дожидаясь его, Киша.

«А вдруг и это входит в чей-то план? — снова подумалось ему. — Ведь не обязательно, чтобы в нём был задействован только один человек! Может быть, те, кто следит за Толянычем — если такие люди и вправду есть — хотят подослать к Марку сразу несколько друзей?»

Он ещё раз тряхнул головой — на этот раз решительней. Подозрительность Толяныча явно плохо на него действовала.

— Что я тебе скажу, — сказал он Марку, — помнишь, у нас было правило «Попал в пробку — не лезь в бутылку»? Сейчас такая же ситуация. Ты и сам понимаешь: доказать, что чего-то не было, если его не было, невозможно. Как я докажу, что никто ко мне со специальным поручением относительно тебя не обращался? Никак. Ты, конечно, и дальше можешь меня подозревать, но что поделаешь? Обижаться глупо. Были времена, когда дружба давала нам больше, чем мы дружбе. Теперь, по-видимому, пришла пора возврата долгов: мы должны давать дружбе больше, чем она — нам, иначе всякая дружба кончится.

Марк молчал.

— Короче, может, и жаль, что меня к тебе не подослали, — продолжал Киш, — потому что тогда у нас было бы больше информации. Но, чего не было, того не было. Интересней другое, Марк: интересней посмотреть — а могло ли такое быть, чтобы они к тебе кого подослали? Зачем им это? Ведь при желании они могли сделать так, чтобы ты вообще не помнил, кто ты такой.

— Или отправить в страну теней, — негромко уронил Марк.

— Или это, — неохотно согласился Киш.

— Так ведь одно другому не мешает. Иногда убирать человека сразу не комильфо. Это будет прямым подтверждением того, что он обладал опасной информацией. Поэтому лучше вначале локализовать проблему, выждать, и потом уже устроить настоящую зачистку.

— Может, и так, — кивнул Киш, — а может, и не так. В мире полно конспирологов, уверенных, что они-то знают, кто на самом деле управляет миром. И чем больше версий, тем для вершителей лучше. Если ты выскажешь ещё одну — пусть и наиболее приближённую к истинному положению дел — то что с того? Разве к твоей версии будет больше доверия, чем к другим? Тем более что о полноценном знании говорить не приходится — речь может идти только об осколке истинной информации, остальное будет не более чем произвольной реконструкцией. А вершители мира, как мне представляется, потому и вершители мира, что не только обладают самыми большими ресурсами для отправки в страну теней, но и как никто умеют обращать минусы в плюсы, выдавать чёрное за белое и наоборот. Так что убирать тебя только за то, что ты узнал, кто они, просто нелогично. И если они могут опасаться того, что на их инкогнито прольётся свет, то гораздо практичней посмотреть, с кем ты в дальнейшем станешь общаться, кто тобой интересуется и так далее. И, наконец, Марк, положа руку на сердце: можешь ли ты утверждать, что самое опасное в информации, которую ты узнал, — это персоналии? Может, ты знал ещё что-то — например, алгоритм принимаемых решений или алгоритм смены алгоритмов, или ещё что-то, о чём теперь можно только догадываться? Даже если дело действительно в конкретности персон, всегда остаётся сомнение и подозрение, что было ещё что-то важное. И вот в этом состоянии, в этих сомнениях, разве ты так для них опасен, что им непременно нужно тебя убрать — даже по прихоти? Для вершителей это слишком мелочно. Так что, Толяныч, я уверен: всё у тебя будет хорошо. Не знаю, как это устроится, но ты будешь счастлив. Твоя натура остаётся при тебе: ты обязательно будешь счастлив.

Марк сидел, сложив руки на груди и слегка склонив голову набок. Казалось, он не столько внимает словам Киша, сколько как-то по-особенному сквозь тёмные стекла рассматривает его лицо — словно внезапно разглядел то, чего раньше не замечал.

— Что? — спросил Киш, немного смутившись. — Я несу ересь?

— А ты сам… не того? — лицо Толяныча неприятно заулыбалось. — Не из «грустных»? А, Киш?

— Я?! — поразился Киш. — Почему ты так подумал?

— Ты такой оптимист! Столько аргументов нашёл в пользу светлого будущего! А главное, Киш, главное: какой изящный ход! Прислать «грустного»!

Марк хрипловато засмеялся. В его словах и в смехе было что-то бледно-устрашающее и холодное, от чего Киша осыпало иголками. Возможно, с точки зрения дружбы было бы правильно признаться Толянычу, что да, он тоже вот-вот станет ментально небезупречным, но почему-то Киша охватило суеверное предчувствие, что этим признанием он приблизится к дементализации.

— Мимо, Марк, мимо, — он не смог удержаться от кривой улыбки, возможно, немного снобистской, но сейчас он защищался.

— Брось, Киш, колись, не стесняйся! — весело настаивал Толяныч. — Мы были друзьями, теперь будем братьями!

Киш решительно покачал головой:

— Зарекаться нельзя, но пока Бог миловал. Хотя согласен: это был бы изящный ход. И, наверное, если бы я хотел у тебя что-то такое выведать, то мне бы и стоило сразу сказать: не переживай, Марк, я тоже. Но я уже сказал, что меня никто к тебе специально не подсылал. Ты, конечно, по-прежнему можешь думать иначе. Может быть, это даже правильно: установка на бдительность лучше, чем установка на беспечность. Но иногда дерево означает просто дерево и ничего больше, без всяких скрытых смыслов и метафор. А ещё подумай вот о чём: если ты даже про меня не можешь точно сказать, «грустный» я или нет, подослали ли меня некие специальные люди, или я сам с подачи Шедевра пришёл, то что такого опасного ты можешь сказать про вершителей мира? Ты же сам множишь картины мира: если я «грустный» и меня подослали, — это одно видение, если я пришёл сам — то это совсем другое. Это разные миры: жизнь в одном течёт совсем не так, как в другом, с разными подводными и вытекающими. Разве нет?

Марк ещё некоторое время тихо посмеивался, глядя внутрь себя. По-видимому, он гонял туда-сюда летучую мысль о «грустном» Кише и от души веселился, наблюдая за её пируэтами. И когда вновь вернулся в комнату, на его лице всё ещё играла улыбка.

— Заряжай, Киш, — он протянул свою пустую рюмку, — слишком много разговоров между первой и второй. — За него!

— За него! — поддержал Киш.

Они выпили за мир во всём мире и немного помолчали. Киш налил себе томатного сока и сделал несколько длинных глотков. Марк меланхолично взял пальцами маслину и стал откусывать от неё крохотные кусочки.

— Значит, ты у Шедевра был? — спросил он чуть погодя. — Как он?

— Икону для тебя пишет, — сообщил Киш.

— Для меня? — Толяныч удивлённо приподнял бровь. — Чем заслужил?

— Это не награда, — объяснил Киш. — Подарок. У тебя день рождения завтра.

Было видно, что про свой день рождения Марк забыл, но это обстоятельство его не поразило.

— Ха! — произнёс он задумчиво. — Вот оно как. Значит, сегодня уже шестнадцатое? Ну что ж, тогда втроём и отпразднуем, — решил он. — А откуда Шедевр вообще знает, что я в городе?

— Понятия не имею, — Киш развёл руками. — Не догадался спросить.

Толяныч помолчал.

— Этот отшельник иногда меня пугает, — с юмором сообщил он. — Он обо всём в курсе! Интересно, на кого он работает?

— Мы оба знаем — на Кого, — усмехнулся Киш. — Но, думаю, тут всё было проще: вероятно, ты сам спьяну пытался с ним связаться. Может, вы с ним даже разговаривали, а ты забыл?

Марк задумался — на этот раз тщательно.

— Не помню, — произнёс он расстроенно. — Что-то с памятью моей, Киш, стало: тут помню, а тут не помню. И почему этот Воин Света не пришёл посидеть со старыми друзьями?

— Я же говорю: икону для тебя заканчивает.

— A-а, ну да…

Они посмотрели друг на друга. Толяныч улыбнулся — то ли грустно, то ли скептически.

— Дожили, Киш! Кто бы мог подумать, что так всё обернётся?

— Да уж, — Киш сочувственно кивнул.

— А помнишь, какие мы были? — в голосе Марка внезапно появилась ностальгическая нотка. — Как нам было море по колено?..

— Особенно Азовское, — улыбнулся Киш. — Идёшь, идёшь, а оно всё по колено…

Но Марк не заметил юмора, его уносило внезапной волной.

— Помнишь, как в Ялте у нас кончились деньги, и мы сказали Шедевру: хорош рисовать девушек бесплатно, ступай на набережную, сынок, делай, как нормальный мазила, портреты отдыхающих и без башлей не возвращайся?

— А он спросил: «На что больше похож красный квадрат — на красный круг или зелёный квадрат?», ушёл и не возвращался два дня, — вспомнил Киш. — Мы его всюду обшарились, я уже думал: кранты Шедевру, и почему я так мало хвалил его картины? А он завис у девчонки из Кривого Рога, скотина криворогая! И, главное, вернулся без копейки! А ты играл в шахматы — блиц на деньги!

— Не на деньги! — Марк категорически покачал указательным пальцем перед самым его носом, словно запрещал Кишу нести чушь. — Не на деньги! Ты всё забыл! На шашлыки! С Ашотом, владельцем шашлычной!

— На шашлыки — да, но мне казалось, что и на деньги тоже. Хотя… тебе же нельзя было проиграть Ашоту, потому что нам нечем было расплачиваться, так? — Киш тоже заразился азартом воспоминаний.

— Вот! — обрадовался Марк. — Помнишь же!

— Несколько шашлыков мы съели сразу, а несколько оставили на следующий день!

— Девять — девять шашлыков! Пять сразу, а четыре оставили на завтра.

— А назавтра мы такие приходим, а Ашот как будто первый раз нас видит: какие ещё шашлыки? Платите деньги — будут вам шашлыки. И тогда ты предложил ему сыграть в последний раз — без часов, по-взрослому.

— И? Что было дальше? — Марк в возбуждении привстал над креслом. — Помнишь?

— И ты проиграл, — улыбнулся Киш. — Ашот был счастлив.

— Ещё бы! Мат с жертвой ферзя, — с удовольствием подхватил Толяныч. — В этом и была главная сложность: проиграть так, чтобы Ашот не догадался, что я сливаю партию, и чтобы выигрыш был красивым. Я думаю, он эту партию до сих пор вспоминает!

— Мы тогда еле ноги утащили, — вспомнил Киш. — Шашлыки, долма, помидоры, брынза, вино… Слушай, почему мы пьём водку? Водка — зимний напиток, а сейчас почти лето!

— Как тонко ты умеешь намекнуть, что пора выпить! За нас, Киш!

— За нас!

Они снова выпили, и вскоре обнаружилось, что Марк может работать справочником по их юности: он начал вспоминать даже такие тонкости, как кто, когда и во что был одет — вплоть до цвета ниток на локтевой заплате на свитере. Подробности былой повседневности обоими сейчас воспринимались, как греющие душу открытия.

Впрочем, не обошлось и без деталей, которые теперешний Киш стеснялся признать в Кише давешнем.

— А помнишь, Киш, как ты читал стихи?

— Где? — испуганно спросил он.

— Да там же, в Ялте! В кафе «Антоша Чехонте»! Помнишь?

Снег ложится на ступени, А ступеням всё равно. Мчат к тебе мои олени, Про тебя моё кино. И на тротуары тоже Целый день валится снег. Если встретимся, то, может, Не расстанемся вовек. Я ищу тебя, друг нежный, И, порой, схожу с ума: До чего наш город — снежный, До чего у нас — зима!

— Бог ты мой!.. — поразился Киш. — Я уж и забыл о его существовании!

— На улице жарища плюс тридцать, а ты им про зиму шпаришь!

— Марк, но откуда?.. Как?.. Ты же никогда не знал это стихотворение наизусть! Не мог знать! Ну, раз или два слышал, как я читал! Как?!

— По-видимому, знал, — как-то ревниво возразил Толяныч. — По-твоему, я вообще ничего уже не помню? А вот это твой хит:

Глядел на Глашу. Глазами хлопал. Забыв про всё. Едва дыша. Что за глаза! Нет, что за попа! А там, в душе, — что за душа! Да, я влюблён. Не в этом дело. Сойдёт с ума, кто не дурак, Плывёт бульваром такое тело С душой такою, увидев как. Тревожно сердцу от перегрузки, И вдруг захочешь не умереть. Боксёром быть. Учить французский. И много денег всегда иметь. Уста — коралл. И грудь что надо. Ума — навалом. И доброты. Всё это вовсе и не баллада. А осознанье. Красоты.

— О Боже! — выдохнул Киш. — Какой ужас!

— Вспоминаешь? — не замечал его страданий Марк. — Здорово, Киш, здорово! Признавайся, старый ловелас, сколько девушек ты охмурил этим стишком?..

— Марк, это было здорово только тогда, — болезненно поморщился он, — сейчас уже не очень… Я всё же не могу взять в толк: как ты можешь помнить эти стихи? Это невероятно!

— Помню, как видишь, — Толяныч пожал плечами. — А вот ещё — тоже недурственное:

В глазах нет огня рокового, И страстью не дышит чело. Я спрашивал: что в ней такого? И сам отвечал: ничего. Обычное хрупкое тело, Застенчивы дуги бровей… Но я — что я только ни делал, Лишь только б не думать о ней! Часами сидел в интернете, Смотрел телевизор, читал, Бесцельно бродил по планете, Пил водку и в космос летал. Но снова таинственной силой…

— Марк!.. — взмолился Киш. — Может, хватит уже? Разве больше вспомнить нечего? Давай о чём-нибудь другом!

— «Часами сидел в интернете…», — с чувством повторил Марк. — Какие мы древние, Киш! Как быстро мы устарели! Мы ещё застали интернет! Как мы будем объяснять детям, что такое Паутина? Для них уже не будет разницы между «мышью» и деревянными счётами! Пещерный век!.. Да что детям! Теперешняя молодёжь в этом не коннектит! Эх!.. А помнишь, как…

Они допоздна вспоминали — приключения в студенческих общежитиях, гульбу на чьих-то дачах, квартирные концерты, поездки в Питер и сплавы на катамаранах по рекам Карелии. Аномальное освежение сектора памяти, ответственного за юность, дало Марку небывалое информационное преимущество. Он на глазах оживал: по-видимому, ему доставляло настоящее наслаждение обнаруживать новые перипетии юных лет, причём роль Киша вскоре свелась к вставлению реплик типа «Да ну!», «Точно-точно!», «Ещё бы!» в неудержимый монологТоляныча.

Они уговорили бутылку, основательно приложились ко второй, и уже за полночь Марка охватила блестящая идея: немедленно, прямо сейчас, ехать собирать всю старую гвардию — Жихаря, Поручика, Кукуя, Егорку, Пенча, Бука, Колпака, Нельзика, Тодрика, Белого Джи, братьев Гебанов, Шульца, Смолу, Гросмана, Гулечку, Куму, Фисена, Майкла, Гитиса, Гамзата, Злотника, Юнкера, Асечку Гусеву, Ниночку Божидарову, Леночку Гуляеву, Нату Новохатнюю, Снежану, Колю Анашкина, Вадика Бережного, Ксюшу Кирееву, Виталия и Раду, Хруста и Лильку, Зориных и Першиных, Викулю и Натика, Димку Лялина и Кристину, Казакову и Йорга, Йозефа и Анну, Лёху Поцелуева и Анфису Садыкову, Катюху и Миху, Марину Михееву и Марию Макееву, Саню Жеребцова, Траяна, Молдавана и первым делом праведника Шедевриуса — чтобы зажечь, как в старые добрые времена. Свистать всех наверх, словом. Киш еле уговорил его отложить это грандиозное мероприятие до завтра.

— Тогда до завтра! — скомандовал Марк и браво захрапел на кушетке.

Киш устало вытянулся в кресле. В голове стоял чугунный гул.

 

14. Звёздный час

Прежде чем заснуть, он попытался вспомнить, говорила ли ему что-нибудь о дементализованных Варвара — по работе она время от времени с ними сталкивалась. Но ничего такого на ум не приходило: по-видимому, тогда он был слишком погружён в свои дела, и, чего уж там, эта тема никогда не казалась ему приятной. Ещё он подумал, что вряд ли Марк перестал подозревать его, и, значит, завтра у них будет разговор по существу.

Но и сегодня они сделали немало: их совместный набег на прошлое вполне мог быть спонтанной импровизацией Толяныча, однако нельзя не признать, что у неё есть и чёткий прагматический смысл. Теперь их дружба обновилась воспоминаниями юности, и на этой укреплённой свежими эмоциями платформе Марк, надо думать, и предлагает строить дальнейшие отношения, по какую бы сторону баррикад оба ни находились. В этом Киш с ним мог только согласиться. Правда, он не чувствовал себя по какую-либо сторону баррикады, но, как знать, так ли уж он прав в своей уверенности. Возможно, подозрительность Толяныча — всего лишь временный послеоперационный симптом, когда всё и вся вызывают ощущение опасности. Но также не исключено, что Киш находится среди тех, кто вызывает у подсознания Марка тревожные эмоции. А это значит, что Марку известно (или было известно до дементализации) о Кише нечто такое, чего и сам Киш о себе не знает. И это может быть связано только с Прагой — с его, Киша, звёздным часом.

Звёздный час случился ранним утром, когда они с Варварой, укрывшись прихваченным у Огнешки клетчатым пледом, вышли из парка, где у них случилось в первый раз. Рассветный сумрак уже почти рассеялся, но на улицах по-прежнему было пустынно: город, выплеснув накануне огромный заряд энергии, казалось, решил спать дольше обычного. Они прошли уже полпути до Огнешки, когда почти у самого впадения узкого переулка в улицу произошло ЭТО. В воздухе послышалось слабое «A-а!», затем возник человек в коричневом кафтане и малиновом берете — падая вниз, он пытался бежать по воздуху, быстро перебирая худыми в коричневых лосинах ногами, но тяжёлый удар о брусчатку остановил его бег. Какую-то долю секунды пришелец стоял на ногах, но тут же, не выдержавши приземления, рухнул лицом вниз — так стремительно, что вытянутые вперёд, навстречу к ним двоим, руки не спасли от удара лицом о камни. Берет слетел с головы, открыв чёрные, с сильной проседью, длинные волосы, веером рассыпавшиеся по мостовой. Переулок заканчивался одноэтажными домами, и получалось, что человек упал с высоколетящего самолёта или из космоса, а точней говоря, из ниоткуда. И до него было семь-восемь шагов.

Киш выскользнул из-под пледа и рванул вперёд, Варвара последовала за ним, на бегу поправляя слетающий с плеч плед. Так они пробежали мимо берета и склонились над упавшим с двух сторон. Поколебавшись всего мгновение, Киш повернул человека на спину. Узкое лицо его было в крови, но он был жив, и левой рукой (тоже окровавленной) ухватил Киша за правое запястье, словно прося о помощи.

— Кто вы? — почти выкрикнул Киш. — Oui es?

Несколько мгновений человек отстранённо всматривался в лицо Киша.

— Laris Davidis, — слабо произнёс он и прикрыл почти чёрные глаза.

Его голова, словно в фильме, склонилась набок, из края рта пролилась тонкая струйка крови, и Киш физически почувствовал, как из человека вышла жизнь. Это было похоже на лёгкий удар тока, и он инстинктивно отдёрнул руку, но усопший не отпустил его.

— Что он сказал? — робко спросила Варвара.

— Ларис Давидис — «Дух Давида». Это латынь.

— Он умер?

— Судя по всему, да, — осторожно подтвердил Киш.

— Может, он всё-таки ещё живой, и его можно спасти?

Она достала из сумочки зеркальце, поднесла его к носу лежащего и, сев на корточки, держала так с полминуты, надеясь уловить хотя бы слабое дыхание. Но стекло осталось незамутнённым. Длинно вздохнув, Варвара спрятала его в сумочку, пробормотала «Господи, помилуй!» и перекрестилась. Потом, немного подумав, перекрестила умершего. На какое-то время на них нашло короткое оцепенение, словно остановка чьей-то жизни заставила и их на какое-то время воздерживаться от слов и поступков.

— Ты уже видел когда-нибудь, как умирают? — Варвара произнесла эти слова, видимо потому, что тишина начинала становиться гнетущей.

— Нет.

— И я нет.

Они снова помолчали.

— Что теперь делать, Киш? Наверное, надо вызвать «скорую»? У них же есть «скорая»? Или полицию?

— Не надо, — покачал он головой. — Можешь принести его берет?

— Берет? Ага, сейчас.

По-видимому, Варвара сейчас нуждалась в простых и понятных действиях. На ходу поправляя сползающий с плеч плед, она охотно кинулась выполнять это небольшое поручение: подняла берет с мостовой, тщательно отряхнула от пыли, и, когда Киш свободной рукой приподнял голову пришельца, аккуратно подложила его, несколько раз разгладив ладошками. Потом посмотрела на Киша, ожидая новых поручений, но их не последовало. Тогда Варвара присела на корточки по правую сторону от лежащего.

— Как ты думаешь, откуда он взялся? — спросила она осторожно. — Как будто из воздуха! Я такого ещё никогда не видела!

Киш ничего не ответил, он продолжал рассматривать умершего. В правой руке тот держал камень: вероятно, человек от кого-то убегал и не успел метнуть им в своих преследователей. На левой, которой он по-прежнему сжимал запястье Киша, красовался перстень-печатка — на поверхности выступали сплетённые между собой буквы EV. Ещё он отметил, что во всей одежде нет ни единой пуговицы, словно портным, её шившим, это изобретение было ещё не знакомо. Тёмно-жёлтый кафтан был перехвачен на поясе коричневым кожаным поясом с пряжкой цвета золота (скорей всего, она такой и была), под кафтаном виднелась белая нательная камиза и коричневый жилет на крючках, на ногах — чулки и плоские широкие башмаки.

— Ларис Давидис, — задумчиво повторила Варвара. — Красивое имя…

— Ты думаешь, это имя?

— А что?

Он еле заметно пожал плечами:

— Не знаю, например, обрывок фразы.

Варвара осторожно убрала с лица умершего прядь седых волос и потрогала его правое запястье, словно всё ещё надеялась обнаружить пульс.

— Странный человек, — произнесла она задумчиво и вопросительно взглянула на Киша, проверяя, разделяет ли он её мнение. — Словно с карнавала…

— Он не с карнавала, — медленно ответил Киш.

Молния догадки уже мелькнула в его голове, озарила и обожгла, — возможно, в тот самый момент, когда жизнь покинула лежащего на мостовой. И теперь он пребывал в странном понимании, что чудо уже произошло, уже начало смешиваться с реальностью, и сейчас его, Киша, задача правильно принять эту новую реальность и, как говорит Варвара, не наделать глупостей. У него оставалось всего несколько мгновений, прежде чем начать действовать, и эти мгновения он тратил на тихое удивление самим собой: отчего он не скачет, как безумный, не вопит в сладостном восторге: «Это случилось!!! Это случилось!!!», ведь именно такой восторг охватывал его, когда он мечтал о чём-то подобном перед сном, прислушиваясь к шуршанию тополей.

— Он не с карнавала, — повторил Киш. — Просто прибыл издалека. Точней, издавна. Из далёких времён.

— Как это? — не поняла она.

— Это Вальтер Эго, — он поднял к Варваре своё застывшее в отстранённости лицо. — Оказывается, он существовал на самом деле.

— Кто?

— Истый Меняла. Его дефенестрировали много веков назад.

Как непредсказуема жизнь! Эту историю о таинственном исчезновении пражского ростовщика он прочёл ещё подростком, когда во время летних каникул отдыхал на старой археологической даче и, роясь в библиотеке прадедушки, вдруг заинтересовался сборником «Мифы и легенды средневековой Европы». И теперь, сидя над остывающим телом Вальтера Эго, он вполголоса пересказывал эту историю Варваре, а те давешние, жёлтые от времени, страницы то и дело представали перед его глазами, словно стремясь перелистнуться сквозь стенку черепа из воображения в реальность.

Варвару — в отличие от Киша она вся была здесь и сейчас — полученные сведения не удовлетворили.

— Киш, я всё равно не понимаю, — помотала она головой, — как он мог провалиться во времени, а сейчас вынырнуть? Это же против законов физики!

— Да уж, Ньютон бы его не одобрил, — задумчиво согласился он. — Но знаешь, как пишут перед входом физических факультетов? «Будьте осторожны: занятия физикой могут свести с ума». Многие физические явления не поддаются нашей логике, их можно лишь принимать к сведению. Наверное, вчерашняя массовая дефенестрация вызвала какой-то резонанс временных потоков и… и не знаю что, — признался он. — По-видимому, Эго провалился в какой-то временной колодец, и вчерашняя дефенестрация его оттуда извлекла, как бы выбила. Ты не помнишь, вчера по новостям ничего такого не передавали — никто из дефенестрированных не исчез при падении?

Варвара с сомнением покачала головой.

— Тогда это реализовалось другим способом, — сделал вывод Киш.

— И теперь это научное открытие?

— Что-то вроде, — кивнул он. — Вроде того, что мы нашли старинный клад, только, конечно, круче.

— Как жаль, что он сразу умер! — огорчилась Варвара, разглядывая Эго новым взглядом. — Он бы мог столько интересного рассказать!

Киш еле заметно кивнул: мысль была для него сама собой разумеющейся. Но Варвара тут же спохватилась:

— О чём я говорю! Человек умер, а я жалею не о том, что умер, а об утраченной информации! Это ужасно!

В знак утешения он погладил её по плечу свободной рукой.

Ему пришлось кое-кого разбудить в Москве, извиниться за столь раннее беспокойство, несколько раз повторить, что он не пьян и в своём уме, и что сообщаемая им информация самая что ни на есть стопроцентная и достоверная, просто слегка сенсационная. Для верности он навёл камеру на лежащего Эго, и вот ему, кажется, поверили, пообещали по возможности оперативно прислать необходимую помощь, после чего оставалось только ждать.

— Киш, я хочу к тебе! — Варвара, которая несколько минут увлечённо разглядывала правую руку Эго, как дети разглядывают ползущего по земле муравья, внезапно встала с корточек. — Ноги затекли! — пожаловалась она и несколько раз привстала на цыпочках, чтобы размяться. — А у тебя нет?

Она осторожно обошла лежащего Вальтера и постелила на мостовую плед, на который они оба сели. Свободной рукой Киш обнял её талию. «Счастья сразу много не проглотишь», — подумалось ему. О том, что сейчас произошло, он даже и не мечтал, но это случилось, и вот он испытывает только необычность момента, но не более. А дело в том, что он встретил Варвару, успел пережить с ней целую гамму сильнейших чувств и на Вальтера ему, по-видимому, банально не хватает эмоций.

Нет, это никудышное объяснение: он встретил Варвару, и это гораздо важнее сенсаций в научном мире — так будет правильно…

Варвара прижалась к его плечу:

— Представляю, как дико мы смотримся со стороны, — произнесла она после недолгого молчания. — А если сейчас приедет полиция?

— Это было бы очень некстати, — ответил он, удивляясь своему хладнокровию. — Придётся как-то тянуть время.

— Что ж, попробуем, — произнесла она с сомнением. — А как выглядят те, кто приедет тебе на помощь? Как мы поймём, что это — они?

— Самому интересно.

Они прибыли с поразившей Киша оперативностью — прошло не более четверти часа. Вначале раздался визг тормозов, затем длинный чёрный автомобиль вылетел из-за угла, слева направо, перегородив выход из переулка. Из правой передней двери выскочил человек в тёмно-синем костюме, — на вид ему можно было дать и сорок, и пятьдесят. Роста выше среднего и довольно крепко сложен. Наголо бритая крупная голова с высоким лбом выдавала в нём интеллектуала: его можно было бы принять за профессора, и в то же время чувствовалось, что вряд ли он прибыл из академической среды — отдавать распоряжения ему было явно интереснее и привычнее, чем читать лекции. Едва ступив на мостовую, тёмно-синий крикнул на английском: «Оставайтесь на месте» и для верности вытянул вперёд руку с вертикально поднятой ладонью. На ходу он повторил свою фразу ещё на нескольких языках.

— Ок, — Киш кивнул и почувствовал, как Варвара плотнее прижалась к нему: прибывшие, по-видимому, не внушали ей доверия.

Практически моментально рядом с тёмно-синим профессором оказались люди в белых рубашках — короткие рукава обхватывали незаурядные бицепсы. Белорубашечники окружили Вальтера, Киша и Варвару, став лицами вовне, словно готовясь держать круговую оборону. Человек в тёмно-синем костюме окинул взглядом всю фигуру Вальтера, несколько секунд пристально всматривался в его лицо, затем нагнулся и проверил пульс на руке, в которой Меняла сжимал камень.

— Он был жив? — спросил он, продолжая рассматривать Эго.

— Да, — ответил Киш. — Но всего несколько секунд. Удар был очень сильный. Не удивлюсь, если он сломал ноги.

Тёмно-синий нетерпеливо махнул рукой, и в кругу сию же секунду оказался ещё один человек — в белом халате, с небольшим чемоданчиком в руке. Из чемоданчика он извлёк два небольших кругляша, которые прицепил к вискам Эго, и что-то сказал тёмно-синему. Тот глянул на руку, которой Вальтер сжимал запястье Киша, и осторожно разомкнул пальцы, чтобы между Менялой и Кишем не было контакта. Чемоданчик тихо заурчал.

— Жизнемер, — пробормотала Варвара. — А вдруг?..

Они оба, тёмно-синий и врач, склонились над чемоданчиком, почти соприкасаясь головами. Пошли томительные секунды сканирования Эго на наличие жизненных запасов. Киш успел представить, как сейчас выяснится, что Истого ещё можно спасти, и его спешно увозят в реанимацию; кавалькада исчезает с той же стремительностью, как и появилась, а они с Варварой остаются сидеть на мостовой с ощущением, что всё это им приснилось.

Жизнемер внезапно смолк. Врач бесстрастным голосом констатировал, что пациент неизлечимо мёртв и восстановлению к жизни не подлежит:

— Mortus mortisimus.

Тёмно-синий медленно выпрямился и, сунув руки в карманы брюк, запрокинул лицо к небу. Так он простоял несколько секунд, покачиваясь с пяток на носки, потом ещё раз огляделся по сторонам.

— Спасибо, док, — он похлопал врача по плечу. — Позаботьтесь о его сохранности: холод и так далее. — А вы закройте, — бросил он одному из парней в белых рубашках и что-то нарисовал указательным пальцем в воздухе. Затем обернулся к Кишу с Варварой: — Необычное утро, не правда ли? Меня зовут Дан.

Киш поднялся с пледа, Варвара, чуть помедлив, поднялась вслед за ним, встав слегка за его спиной. Они назвали свои имена, причём Варвара, перед тем как представиться, слегка потёрлась носом о плечо Киша.

— Пройдёмся? — Дан кивнул головой вглубь переулка, и, когда они отошли метров на десять, он встал так, чтобы не терять из виду Менялу, а Киш и Варвара оказались к Эго спиной. — Ну, рассказывайте, Киш, как всё было, — предложил Дан. — Торопиться теперь некуда, так что можете и подробно. Максимально подробно.

Киш помедлил. Было бы здорово, если бы Дан сообщил: а кто он, собственно, такой? Самому спрашивать бессмысленно: «профессор» может назваться кем угодно, и этого никак не проверишь. Ясно лишь одно: Дан принадлежит к людям, занимающим под солнцем одно из самых центральных мест, — даже сейчас, на рассвете, его тень простёрлась не более чем на полметра, тогда как их с Варварой тени вытянулись этажа на три.

— Подробно так подробно, — согласился он и на несколько секунд задумался, решая, с чего начать. — Итак, мы вышли из парка, вон оттуда, — он указал рукой в сторону, — я не знаю, как он называется, мы только вчера прилетели, а до этого в Праге никогда не были…

— Наверное, это нескромно, — мягко прервал его Дан, — но я хочу уточнить: как вы оказались в парке в столь ранний час? Вы там ночевали?

— Мы занимались там любовью, — рубанул Киш. — Не могу сказать, что любовь в парке наше хобби, хотя стоит подумать, не сделать ли это традицией — приезжая в какой-нибудь город, первый рассвет встречать в городском саду. Понимаете, Дан, мы познакомились ещё вчера днём, и к вечеру нам уже всё было ясно. Но из-за вчерашних событий мы не смогли попасть в свой отель — была полная неразбериха с транспортом, в результате нас приютили добрые люди, и пришлось заночевать в общей комнате. А, между тем, пора было переходить от слов к делу…

Подробный рассказ затянулся минут на семь-восемь. Несколько раз Киша отвлекали новоприбывшие: из переулка вынырнуло ещё несколько автомобилей, которые остановились рядом с их небольшой группой; чуть позже в небе показалось несколько небольших вертолётов — они приземлялись где-то совсем неподалёку.

Дан слушал, слегка наклонив свой высокий лоб вперёд, не сводя с пытливого взгляда с лица Киша и иногда покачиваясь на носках взад-вперёд. На автомобили и вертолёты он не обратил ни малейшего внимания.

— Почему вы называете этого человека Вальтером Эго? — спросил он, когда Киш закончил.

— Доказательств у меня нет, — Киш развёл руками, — но нет и оснований думать иначе. Я хочу сказать: на моём месте любой бы так подумал, без вариантов. Во-первых, я о Вальтере упоминал в своём эссе, поэтому герр Эго — первый, кто приходит на ум. Во-вторых, инициалы на перстне — они совпадают, и с этим тоже приходится считаться. И, наконец, в-третьих, костюм: на нём нет ни единой пуговицы, только пряжки и заколки, а это говорит о том, что его шили как минимум не позже эпохи Возрождения, а скорей, и раньше. Короче, я не знаю, кто ещё подойдёт под все критерии. Может, и есть другие кандидаты, исчезнувшие много веков назад, когда их дефенестрировали, но мне о них просто ничего неизвестно. Если есть другие версии, я их с удовольствием выслушаю.

По лицу Дана трудно было понять, насколько его впечатлили аргументы Киша. Но если у него и были другие версии, Дан всё равно не стал их озвучивать.

— Но когда вы его спросили, кто он, то, насколько я понял, он назвал себя Laris Davidis, — напомнил он.

— Не факт, что Эго отвечал мне, — Киш скептически пожал плечами. — Вполне возможно, он хотел под этим именем предстать перед Богом. Знаете же, как раньше было: люди придавали именам куда больше значения, чем сейчас, и зачастую при рождении человеку давали два имени — одно, ненастоящее, для мира, и ещё одно, истинное, которое держалось в тайне. Считалось, что эта мера уберегает от сглаза и колдовских чар: заклятия и порча падут на фальшивое имя. Не исключено, что своим настоящим именем Вальтер Эго считал Ларис Давидис и поэтому произнёс его за секунду до смерти. И ещё не исключено, что он находился во власти предсмертных видений, и меня совсем не видел или принимал меня за кого-то другого. В сущности, я и был для него «кто-то другой» — не как конкретный незнакомый человек, а как представитель совсем иной эпохи, которого человеку его эпохи естественно идентифицировать, как существо из потустороннего мира. И, в общем-то, сейчас уже не узнать, увидел ли он меня, или наша реальность была отгорожена от него картиной иного мира. Наконец, есть ещё и такое объяснение: про Вальтера Эго говорили, будто бы он так богат, что может купить себе второе «я». А что если это не метафора? Что если это — реальная сделка? Не знаю, каким образом, не знаю, что это значит буквально, но вдруг он и вправду купил второе «я»? И вдруг имя этого второго «я» — Ларис Давидис?

Казалось, пронзительный взгляд Дана стал ещё острее, словно он пытался дознаться, говорит ли Киш искренне или морочит ему голову.

— Интересная мысль, — задумчиво произнёс он.

— Какая именно? — полюбопытствовал Киш.

— А как вы думаете, — Дан переступил через его невысокий вопрос, даже не заметив, — почему связь времён удалось установить именно вам?

— Ну, это-то как раз неинтересно, — хмыкнул Киш. — Это всё равно, что жаловаться «Почему не я? Ведь я больше заслуживал!» — только наоборот. Разве нет?

— Нет, — с неожиданной жёсткостью произнёс Дан, и на мгновенье его серо-зелёные глаза гневно расширились: видимо, ему не понравилось, что Киш счёл его вопрос поверхностным, чуть ли не пустячным (а кому бы это понравилось?). Своим «нет» он недвусмысленно давал понять: если я спрашиваю, значит, это важно, и даже если это неважно, то это всё равно важно, потому что спрашиваю я, понял, дурья башка?

— Я хотел сказать: это неинтересно мне, — миролюбиво уточнил Киш. — Случилось и случилось. Я не склонен приписывать это какой-то своей особой гениальности. Мы, русские, странный народ, нам какие-то вещи — до лампочки… Но, если хотите, я попробую. Итак, почему мне. Во-первых, я никогда не был в Праге, а новичкам, говорят, везёт. Во-вторых, среди моих предков немало археологов, и моему отцу тоже однажды удалось установить связь времён. Почему бы не предположить, что у меня к таким делам генетическая предрасположенность? В-третьих, я участвовал в одном деле по распутыванию генетического путешествия, и подсказал ключевую деталь — окна. По ним мы нашли здание, возникающее в воспоминаниях клиента. А здесь мы имеем дело с дефенестрацией — то есть опять же с окнами. Кто знает, может, у меня особая склонность к делам, где фигурируют окна? В-четвёртых, в истории Праги, этого полного мистики города, есть эпизод, когда некто Эгон Эрвин Киш, журналист, забрался на чердак Старой синагоги, чтобы проверить, действительно ли там, как утверждает легенда, обитает Голем. Правда, у него Киш — фамилия, а не имя, как у меня, но всё же рифма налицо. И, наконец, в-пятых, русская иррациональность — наша национальная забава преподносить сюрпризы из области невозможного, чтобы показать, что нас рано списывать со счётов. Можно, наверное, наковырять ещё разных объяснений, но я и правда не понимаю зачем, ведь они кажутся убедительными только постфактум, а заранее их вряд ли просчитаешь, нет?

— Перешлите мне своё эссе, — после секундного раздумья решил Дан. — Прямо сейчас, ничего не меняя.

Киш вдохнул как можно больше воздуха и медленно выдохнул. Он понятия не имел, кто такой этот Дан, но понимал, что таким людям он ещё не отказывал.

— Вряд ли я могу это сделать, — он придал голосу максимальную доброжелательность, — у меня есть заказчики, и было бы некорректно договариваться с вами за их спиной, даже если именно вы размещали заказ через них.

Это неожиданное препятствие вызвало у Дана еле заметную гримасу раздражения — крылья ноздрей нетерпеливо дрогнули, глаза сузились. Но лишь на мгновенье. В следующее он уже ухмыльнулся:

— Вы, кажется, ещё не поняли, что с вами произошло.

— Ну почему же, — возразил Киш, — если не ошибаюсь, сейчас идёт мой звёздный час — свадьба моей карьеры с мистером Успехом и всё такое прочее. Как говорит в таких случаях мой друг писатель Былинский: «Эту страницу жизни не забудешь до конца смерти». Просто всё произошло так неожиданно, что я ещё не успел пропитаться важностью момента.

— Никто вас не упрекнёт, — ни секунды не сомневаясь, пообещал Дан. — И не переживайте, ваши заказчики не останутся в накладе, даже наоборот, они заслуживают поощрения за то, что так точно сработали и привлекли вас. Давайте своё эссе, я хочу быть уверен, что вы не измените в нём ни запятой.

Киш сокрушённо развёл руками:

— Всё равно не могу. Его у меня с собой нет. Я писал на бумаге — чернилами в тетради. И да: настоящим гусиным пером.

Брови Дана удивлённо взметнулись вверх, и на высоком лбу обозначилось четыре ряда морщин:

— Вы всегда пишете от руки?

— В общем-то нет, но иногда да, — поведал Киш. — Не могу сказать, что тут был какой-то специальный расчёт, скорей, интуитивный порыв: так мне было легче настроиться. Когда пишешь о старине, перо естественней, не правда ли?

— И на каком языке вы писали?

— На латинском — каком же ещё? Это же просто напрашивалось. Правда, там встречаются фразы и даже абзацы на русском, это же всё-таки черновик, но основной текст — старая добрая латынь.

— Я покупаю вашу тетрадь, — сообщил Дан как о решённом деле.

Такого поворота Киш не ожидал. И тут же подумал: к чему бы это? Но ответа в его голове не было и быть не могло, а догадки тут не годились. Ответ можно было почерпнуть только из головы Дана.

— Прекрасно, — кивнул он. — А как насчёт чернил? Из старинных фамильных запасов? Производства ленинградской фабрики «Радуга» — её уже давным-давно нет. Таких чернил, может быть, во всём мире осталось флаконов одиннадцать.

В остром взгляде Дана блеснуло ироничное любопытство:

— Потом вы предложите своё перо и станете утверждать, что оно — из волшебного гуся?

— Пером не торгую, — Киш старался смотреть на Дана как можно лучезарней. — Мне интересно, насколько вы готовы сорить деньгами. Могу уступить флакон синих или фиолетовых — и всего за каких-нибудь полтора небоскрёба. Если точно будете брать, два-три этажа могу скинуть…

Лицо Дана оставалось бесстрастным, а взгляд пристальным. Этот человек реагировал лишь на те слова, на которые считал нужным реагировать, и Киш внезапно почувствовал себя жучком под взглядом зоолога, который не удивляется повадкам насекомого и тем более не возмущается ими, а лишь отмечает, что они данному экземпляру присущи.

— Извините, Дан, меня заносит, — Киш растёр лицо ладонями, пытаясь взбодриться и заодно для того, чтобы на несколько секунд спрятаться от пристального взгляда, — мелю какую-то чушь… совершенно не подготовился к славе… так как насчёт фиолетовых?

— Я и покупаю у вас чернила, — Дан еле заметно усмехнулся. — Но не в виде сырья, а те, что вы нанесли на бумагу. Где находится ваша тетрадь?

— В чемодане.

— И сколько вы за неё хотите?

— Понятия не имею, сколько она стоит.

— Я тоже, — Дан небрежно кивнул. — В любом случае с вами договорятся. Мне некогда сейчас этим заниматься. Можете сосчитать, сколько денег вы заработали за всю жизнь, и умножить на два, или, если хотите, оценим вашу тетрадь по стоимости рукописи пятнадцатого, четырнадцатого или какого там века. Вас такое устроит?

— Почему на два? — поинтересовался Киш. — А не на три и не на пять?

— Потому что вас двое, — терпеливо объяснил Дан, но было видно, что он предпочёл бы уже закончить разговор. — Если бы вы занимались любовью втроём или впятером, я бы умножил на три и на пять. Вас смущает сумма или принцип ценообразования?

— Вы же хотите получить тетрадь прямо сейчас, верно? — уточнил Киш. — Получается, вы оставляете мне на обдумывание сделки века всего ничего — столько, сколько нужно, чтобы домчаться на вашей машине до отеля. Сейчас это займёт каких-то десять-двадцать минут, — дороги свободны, лафа для водителей. И какую сумму я сейчас ни выторгую, очень скоро она может показаться недостаточной, а с расстояния лет будет выглядеть всё меньшей и меньшей. Я предлагаю другой вариант: тетрадь я вам подарю. Во-первых, не надо будет думать в количественных категориях и сожалеть о том, что продешевил, а, во-вторых, это решение соответствует духу произошедшего — моя рукопись как бы сама упадёт вам в руки. В каком-то смысле, подвергнется дефенестрации. Разумеется, я сниму себе копию, сделаю её второе «я», потому что мне нужно дописать эссе — в мире науки открытие мало чего стоит без публикаций, а меня приучили, что публиковать нужно только законченные вещи. Ну как?

По правде говоря, Киш ожидал возражения. Принятие подарка означало бы, что Дан согласен стать его другом или же должником, а кто он такой, чтобы сметь претендовать на это? Но Дан с неожиданной лёгкостью согласился:

— Идёт.

Он подозвал одного из своих людей в белой рубашке, что-то сказал ему и снова повернулся к Кишу:

— У вас есть ещё дела в Праге?

Киш понял, что звёздный час окончен, их с Варварой вежливо удаляют с места События. Почему? Сейчас думать об этом было некогда, да и обижаться тоже.

— Я об этом пока не думал, — признался он. — Я ведь и приехал с довольно неопределёнными планами — наудачу. Насколько понимаю, самое важное уже произошло, так что дел, в общем-то, нет. Мне просто интересно, что будет с телом Вальтера Эго дальше.

— Его похоронят, что ж ещё? — Дан посмотрел на Киша с лёгким недоумением.

— Где? — спросил Киш машинально и тут же почувствовал, что вопрос прозвучал бестактно, словно он выпрашивал приглашение на похороны.

— Это решат родственники, — холодно произнёс Дан. — Не исключено, что они у него остались.

«Интересная мысль, — подумал Киш. — С другой стороны, почему бы и нет?»

Вслух он решил выведать другое:

— Короче, вы рекомендуете мне не задерживаться?

— Ну отчего же? — Дан снова качнулся на каблуках. — Если вам так хочется оказаться в центре внимания, то нужно всего лишь дождаться, когда обо всём станет известно журналистам. А им станет известно часа через три.

— Вы правы, — признал Киш, — нам срочно нужно уматывать домой. Срочно. Здесь нам не дадут покоя. Ещё, чего доброго, полиция потащит на допрос — сейчас они наверняка готовы хвататься за любую зацепку… У тебя когда обратный билет? — обернулся он к Варваре, только сейчас с удивлением обнаружив, что понятия не имеет об её дальнейших планах, и что билеты у них, скорей всего, на разные дни и рейсы. — У меня на послезавтра, а у тебя?

Варвара по-прежнему стояла, наполовину спрятавшись за него, и с настороженным любопытством переводила взгляд с Дана на его сверхкороткую тень и обратно. За всё время разговора она не проронила ни слова, и он не знал, как она относится к происходящему.

— В шестнадцать двадцать, — ответила она с лёгкой запинкой, словно отвлекаясь от собственных мыслей. — Сегодня.

— В шестнадцать двадцать, — повторил он, стремительно соображая. — Это очень поздно, очень… Значит так: сейчас едем в отель и сразу же в аэропорт — постараемся поменять билеты, а если не получится, то нужно брать на первое же свободное направление, хоть в Африку…

— Вы можете воспользоваться моим самолётом, — спокойно подсказал Дан.

— Шикарно, — оценил Киш. — Но нам нужно посоветоваться.

Он ещё раз быстро взглянул на Варвару: она неопределённо качнула головой и легонько кивнула: «Почему бы и нет?»

— Мы посоветовались, — сообщил Киш, — и с благодарностью принимаем ваше предложение. Ваш пилот знает дорогу на Москву? Это всё время на северо-восток, и как только начнутся вечные льды, медведи и загадочные русские души, то уже рукой подать. Надо только предупредить, чтобы взлётную полосу очистили от снега и самоваров, а диспетчер в аэропорту с пьяных глаз не запустил в нас межконтинентальной балалайкой…

Дан еле заметно улыбнулся, показывая, что оценил шутку.

— Если на завтрак вам хочется что-нибудь особенное, просто предупредите стюарда, — сообщил он. — И, кстати, — его губы снова еле заметно дрогнули, — там есть большая кровать.

— Спасибо, мы ею обязательно воспользуемся.

— Когда закончите эссе, пришлите мне, мой помощник скажет, как это сделать, — Дан кивнул, ставя точку в разговоре, слегка хлопнул Киша по плечу, подтверждая, что их договорённости святы и нерушимы и, подозвав своего помощника, сказал ему несколько фраз. Киш обернулся. Пока они беседовали, над телом Вальтера Эго успел возникнуть довольно вместительный и ослепительно белый шатёр — он перегородил почти весь переулок. Парни в белых рубашках по-прежнему стояли к шатру спиной, и можно было лишь сказать, что парней стало раза в два-три больше.

— Пройдёмте сюда, — помощник Дана пригласил их с Варварой к ближайшему автомобилю.

— Успехов! — напутствовал их Дан.

Не вынимая рук из карманов брюк, он энергично зашагал к шатру, кажется, тут же забыв об их существовании. Медля с посадкой в машину, Киш проводил Дана взглядом и, вглядываясь в его широкую спину, крепкий, излучающий уверенность, затылок, подумал, что это тот редкий случай, когда, поговорив с человеком, отчётливо осознаёшь, что вы больше никогда не увидитесь. Уже перед самым входом в шатёр Дан, словно о чём-то вспомнив, обернулся, и они ещё раз встретились глазами. Дан несколько секунд разглядывал его, затем прощально поднял руку и, еле заметно улыбнувшись, произнёс:

— Отличная работа, Киш!

Позже, иногда вспоминая Марка, он задумывался, была ли их давешняя встреча на Воздвиженке такой уж случайной, или Толяныч целенаправленно направлял его в Прагу? Не сказать, что это его так сильно занимало — интерес был, скорей, из любопытства, от ответа на вопрос ничего бы в его жизни не изменилось. Но сейчас другое дело — совсем другое. Если дементализация Марка каким-либо образом связана с пражскими событиями, то для него, Киша, это может быть тревожным звонком. Только как реагировать на этот тревожный звонок? Спрятаться, уехать в глухую деревню, исчезнуть из поля зрения? Вряд ли получится, а, верней, нечего даже и мечтать. Хотя… с чего ему тревожиться непонятно из-за чего? Дан вовремя выпроводил их из переулка, и если туда пожаловали владыки мира, то они с Варварой не видели их даже краем глаза. К тому же как-никак Меняла материализовался благодаря ему, во всяком случае, так считается, и зачищать такого ценного кадра просто нецелесообразно — мало ли для чего ещё пригодится. Впрочем, в самонадеянность тоже впадать не стоит: если у него свои представления о целесообразности, то у них тем более не напрокат взяты. И ещё понять бы: имеет ли к этому отношение иск Варвары?

«К чему этому?» — уточнил он сам у себя, чувствуя, что теряет остатки сосредоточенности и, не представляя цели, посылает мысль наугад — одновременно и в сторону Праги, и Дана с Вальтером Эго, и встречи с Марком на Воздвиженке. Но сон уже накрывал его, и Киш устало решился на обобщение: «Ко всему этому».

«Имеет или не имеет?» — вот в чём вопрос. И если да, то — какое?

 

15. Существенный разговор

— Нет, — сказал он, открыв глаза и увидев перед носом наполненную стопку. — Я никогда не похмеляюсь.

— А мы не похмеляемся, — наставительно сообщил Марк, — мы продолжаем. Ты что — хочешь соскочить? Не вздумай! Мы на верном пути!

Выглядел Марк свежо и почти бодро: его тёмные волосы были ещё влажны, он облачился в зелёный банный халат и даже обходился без своих чёрных очков. По-видимому, вчерашние воспоминания сыграли оздоровляющую роль.

У Киша вид спиртного вызывал отвращение, чугунный гул в голове к утру преобразовался в клочья ваты, и всё было нездорово. Он пытался возражать, но Толяныч его всё-таки дожал: пьянка понеслась по второму кругу.

— Что это? — одним махом Киш проглотил янтарный пахучий напиток и вытер губы тыльной стороной руки.

«Капитан Морган»? «Папа Андрес»? «Аркан»? «Варадеро»?

Марк отсканировал его долгим аудиторским взглядом и сочувственно покачал головой:

— Думаю, не ошибусь, если предположу, что ты воспитан на благородном самогоне «Свекловод Мария Демченко». Но честно скажу: не узнать «Бакарди» — слишком даже для тебя!

Киш меланхолично пропустил шпильку.

— Давай оживай, — подбодрил его Толяныч, — ты похож на опустившегося алкоголика! Хватит дуть горькую! Сегодня меняем программу: нужно добавить романтики! Ром, сигары, омары, фейерверки и девушки, танцующие самбу! Будем любоваться синим небом!

Кишу сейчас хватило бы просто контрастного душа и чашки сладкого чая, о чём он и сказал Марку, но тот пропустил его слова мимо ушей: Толяныч задумчиво осматривал комнату.

— Знаешь что, Киш, — сообщил он, — а поехали ко мне!

— А здесь мы у кого? — у Киша ещё не было сил на полноценное удивление, и он выразил лишь слабый интерес.

На какое-то время Толяныч завис.

— У меня, — кивнул он после раздумья.

— А поедем куда?

— Ко мне, — подтвердил Марк. — Надо объяснять разницу?

Киш еле заметно качнул головой:

— Здесь мы у тебя позапозапозавчерашнего, и ты предлагаешь поехать к тебе сегодняшнему, так?

— Не угадал: поедем к моим старикам. Они сейчас путешествуют, дом свободен, — Марк ещё раз оглядел комнату, и неожиданно его голос потеплел: — Знаешь, Киш, они подарили мне эту квартиру на восемнадцатилетие: копили на кругосветное путешествие, а потом решили, что мне нужно своё жильё. Королевский подарок. Я им потом подарил дом — тихо, спокойно, сосны, воздух, им там классно. Так что, — в предвкушении он потёр ладони, — всё получится, как в юности: родители уехали, компания гуляет!

Киш, упёршись руками в подлокотники, отпочковался от кресла. Ему уже полегчало, он был готов отправляться в дорогу и только поинтересовался, далеко ли ехать.

— Там, — Толяныч неопределенно махнул рукой в сторону. — Слегка за городом. Если самому — минут двадцать пять, если на автопилоте — в два раза дольше… Кстати, — оживился он, — как тебе этот идиотский проект о полном запрете самостоятельного вождения?

— Всё как всегда, — пожал плечами Киш, — подаётся как забота об общем благе, исключение аварийности и оптимизация транспортных потоков для борьбы с пробками. А на деле — дополнительный инструмент контроля за каждым. При желании они могут направить твою тачку куда угодно. Да ещё на этом и заработают — введут разные скоростные режимы. Хочешь ездить быстрее — плати больше. Я уже представляю, как будут возмущаться в пробках владельцы самых дорогих дорожных абонементов: «За что мы платим? Мы должны быть первыми, а стоим вместе с последними!»

— Да что «платим»! Причём тут деньги?.. Через пять-десять лет все утратят навыки вождения, а теперешним подросткам эти навыки и не грозят. И тогда всё — приехали!

— Ну, вообще-то, полного запрета не будет: где-нибудь на закрытых трассах люди всё равно будут кататься.

— Ха, Киш, и это говоришь ты? Будто не ясно, что водил тогда будет не больше, чем сейчас любителей парашюта! Руль превратится в хобби!

— С этим не поспоришь, — согласился он.

В дорогу выдвинулись минут через десять, взяв, по словам Толяныча, только самое необходимое (бутылку рома, бутылку воды, сигары, лаймы, кубики льда и стаканы с толстыми стенками). Утро было странно бессолнечным, подчёркнуто будничным, но после сумрачной комнаты и оно радовало глаз, как после духоты глоток свежего воздуха радует лёгкие.

Киш бросил стеснительно-сочувственный взгляд на свою машину, которую оставлял на неопределённое время. Его голубая Vario, стильная, удобная и даже аристократичная, стояла сейчас рядом со Space, новым автомобилем Марка, и со всей наглядностью проигрывала последнему в стремительности и ультрасовременности форм, вместительности и угадываемых примочках. И всё же из чувства долга он бросил небрежное:

— На чьей поедем?

— Это твоя тачка? — Толяныч заинтересованно сощурился. — Я слыхал, они очень даже! Я бы на такой прокатился!.. Но знаешь, мы же едем ко мне. Поэтому давай на моей!..

Внутри Space стояла прохлада, и приятно пахло смесью жасмина с иланг-илангом. Они устроились на просторном заднем сидении, разложив между собой столик. Марк, снова нацепивший тёмные очки, водрузил на него бутылки с ромом и колой.

— Ну, — сказал он, — поехали.

Автомобиль плавно качнулся вперёд и поплыл по двору. Поначалу они безотчётно уткнулись в окна, разглядывая подъезды и детскую площадку, — так пассажиры самолёта смотрят в иллюминатор, пока видна земля, но потом Space влилась в бодрый автомобильный поток, и они обернулись друг к другу. Толяныч бросил в стаканы по три кубика льда, щедро залил их ромом и выжидающе посмотрел на Киша:

— За что?

— За тебя, — легко придумал Киш, — с днём рождения, дорогой! Чтоб всё у тебя было хорошо! Дай тебе Бог!

— Ты не забыл! — произнёс Марк то ли растроганно, то ли просто дурачась. — Это же про таких, как ты, говорят: «В нетрезвом уме, но твёрдой памяти», нет? Спасибо, Киш, спасибо!

Они отпили по глотку. Толяныч достал сигары и протянул одну Кишу. Киш покачал головой.

— А я закурю, — Марк решительно тряхнул головой. — Знаешь, Киш, иногда очень хочется бросить курить. Классное занятие. Трудно? Да. Но предельно ясно и понятно. «Не делай этого» — и всё! Просто не делай. И, главное, если справишься, положительный эффект тебе гарантирован. Награда стопроцентно найдёт героя. А потом вспоминаешь: ёлы-палы, да я же давно бросил! И приходится возвращаться к своим малопонятным задачам, вот и вся история…

— Тогда дай и мне, — неожиданно поменял начальное решение Киш. — А потом вместе бросим!

Марк коротко хохотнул и протянул ему сигару с уже обрезанным кончиком, а для себя достал из коробки новую.

— Знаешь, Киш, может, я чего-то не помню, — продолжил он немного удивлённо, — но, кажется, мы с тобой первый раз так долго общаемся тет-а-тет. Да ещё в мой день рождения!

— Да, — согласился Киш, — жизнь непредсказуема. Но, наверное, это и здорово: никогда не знаешь, куда она свернёт.

— Да, кстати, про жизнь, — Толяныч щёлкнул зажигалкой и стал сосредоточенно раскуривать. — Что ты вчера говорил о картинах мира? Что там куда течёт? Я ничего не понял!

Он пустил густую трубу табачного дыма, и окинул Киша взглядом, полным лучезарной безмятежности, но Киш внутренне подобрался: как он и ожидал, Марк заговорил о существенном. И хотя сразу можно предсказать, что прямого разговора не будет, кое-что друг о друге они выяснят и обиняками.

— А-а, — протянул он, — ты об этом… Тут всё просто: ты заподозрил, что меня к тебе подослали, хотя можешь допускать, что и нет. А я говорю, что это две разные реальности, две разные картины мира, они похожи между собой, и всё же жизнь в них течёт по-разному. Ты можешь держать их в голове одновременно, и не только две, а сразу несколько, но вести себя можешь только в соответствии с какой-то одной. Условно говоря, если ты считаешь, что мир — театр, то уже не можешь рассматривать людей, как шахматные фигуры. А если мир — шахматы, то ты не можешь делать ходы, как в го или шашках, или декламировать «А судьи кто?» Для каждой картины мира у тебя может быть своя стратегия и даже несколько, но одновременно ты можешь использовать только одну.

Аргумент был так себе, — Киш и сам бы мог легко указать на его слабые места. Например, напомнить, что любая игра — лишь чрезвычайно упрощённая модель жизни, и в реальности всё обстоит куда сложней, и всех правил не знает, пожалуй, никто, а главное, в жизни постоянно приходится сталкиваться с изменением правил, чего не случается посреди той же шахматной партии. А на это он мог бы в свою очередь возразить, что, в сущности, всё сводится к тому, какие правила ты выбираешь для себя, и ещё немного попикироваться в том же духе, но ему было интересно, что скажет Марк. И, возможно, даже не столько, что именно он скажет, а какой стиль выберет для опровержения.

Марк полулежал, откинувшись на кожаную спинку сидения, держа в одной руке стакан, в другой сигару. Прежде чем ответить, он пустил ещё один клуб дыма.

— Театр, говоришь, — произнёс он задумчиво. — Хорошая тема. Ты когда в последний раз в театре был?

— Давно, — признал Киш и тут же подумал, что это ещё одна упущенная возможность: он ни разу не был в театре с Варварой. — Лет шесть назад. А что?

— Зря, — спокойно укорил Марк, — в театре много всего интересного происходит. Знаешь, сейчас там есть такие актёры: они перед спектаклем начинают представлять, будто они и есть те самые персонажи, которых им надо сыграть — со всеми их мотивациями, психотипом и переживаниями. Перевоплощаются, так сказать. И вот когда перевоплотятся, дальше у них идёт, как по маслу: переживания персонажа подсказывают, какую физиономию изображать, каким тоном слова произносить, как двигаться, ну и прочее. Система Станиславского, слыхал про такую? Вот ты мне сейчас про систему Станиславского рассказываешь: одна картина в голове — один образ действий. Но! Следи за мыслью, Киш: есть ещё и другая система — имени Михаила Чехова. Там всё наоборот, не от содержания, а от формы. Надо тебе изобразить человека, которого какие-то подонки вывели из себя, ну так бери и изображай. Сделай репу посвирепей, кулак сожми покрепче, замахнись — и тогда тебе непременно захочется кому-нибудь физиономию начистить. Такое уж странное состояние возникает. Антон Павлович предсказывал: если в первом акте на стене висит ружьё, то в третьем оно должно — что? — выстрелить. А племянник Михаил эту фаталистическую мысль диалектически развил: если снять ружьё со стены, повертеть в руках и пощёлкать затвором — стрелять захочется, не дожидаясь третьего акта. И сколько у тебя там Станиславских в голове, это дело, как понимаешь, десятое…

— Ну, это старый спор, — усмехнулся Киш, — сознание определяется бытием, или бытие сознанием. А ещё можно сказать, что это разница между волевым и полевым поведением, а ещё — разница между действием сознания и подсознания. Но теперь ты, Марк, следи за мыслью: роль — это и есть единый образ действия. Одна картина мира и стратегия, если хочешь. Она прописана, понимаешь? В роли прописано, сжимать кулак или не сжимать, брать в руки ружьё или не брать, в ком видеть врага, а в ком друга. Роль — это упрощенная модель характера и одновременно способ его реализации в предлагаемых обстоятельствах. Допускаю, что картин мира в голове может быть много, хотя это и неудобно, но способ реализации — один. Вот я о чём!

— И снова нет, Киш, — Толяныч лениво качнул головой, — это ты про социальную роль говоришь, а в театре всё не так происходит. Там всё начинает вертеться, когда прежняя картина мира покрывается паутиной трещин, и социальная роль начинает жать в самых несоциальных местах. К примеру, твой папа — датский король, а ты — наследный принц и приударяешь за Офелией. Но тут случается драматическая ситуация: папа умирает, королём становится его младший брат, мама чуть ли не сразу выходит замуж за нового короля, и вдобавок Призрак отца сообщает, что умер он не просто так, а стараниями брата. Словом, происходит грубейшее нарушение придворного этикета. Придворный этикет, он ведь что делает? Прописывает социальные роли. А как быть в такой ситуации наследному принцу, он ничего не сообщает. Наследный принц должен сам придумывать что-то новенькое. В реальной истории, которую Шекспир использовал как материал для пьесы, Гамлет так и сделал: он нашёл свою спасительную идею — притворился сумасшедшим, стал валяться в грязи и нести околесицу. Зачем? Чтобы его, как претендента на трон, не отправили вслед за отцом. И пока его считали умалишённым, он подготовил восстание, сверг тирана и сел на трон. Неплохо, да? Но у Потрясающего Копьём получилась совсем другая история: его Гамлет в грязи не валяется, но в итоге и не коронуется. А можно сказать и наоборот: не коронуется, но и в грязи не валяется. Заметь только такую вещь: он не притворяется сумасшедшим, его таким считают другие персонажи. Шекспир как бы намекает, что это в каком-то смысле противоположная история. Как думаешь, какой стратегии придерживался шекспировский Гамлет?

— Стратегии сомнений, — хмыкнул Киш. — В том-то и дело! Даже удивительно, что ты привёл именно этот пример: он полностью подтверждает мои слова. Вся проблема шекспировского Гамлета в том, что у него в голове сразу несколько картин мира, и он не знает, какой из них придерживаться. То туда его занесёт, то сюда. Его действия — хаос.

— Ты правда так считаешь? — Толяныч повернул голову и посмотрел на Киша с весёлым любопытством. — Нет, честно? Так это же хорошо!

— А что — разве не так? — Киш слегка смутился, словно его уличили в глупости.

— Не так, Киш, не так, — Марк вальяжно щёлкнул пальцами. — Я, конечно, никаким боком не филолог, а всего лишь юрист-международник, но кажется, мне удалось разгадать эту загадку. Сын Призрака попросту всех дурачит. Почему старик Толстой не любил Шекспира и «Гамлета» в особенности? Потому что он говорил: «Придумать можно всё, что угодно, кроме психологии». Если читатель не верит действиям персонажей, это уже никакими поворотами сюжета не исправишь. И в той истории, где Гамлет успешно короновался, всё было психологически мотивировано и понятно. А в истории Шекспира он ведёт себя как упоротый несистемный элемент: все заинтересованные персонажи только и гадают, что у него на уме, какова его психологическая мотивация. И, представь, у них ничего не получается.

— Но в конце концов он погибает, — усмехнулся Киш. — Хорошая стратегия, ничего не скажешь.

— А чего ты хотел от чёрной комедии? — Марк небрежно пожал плечами. — Здесь просто обязана быть гора трупов, и всё слегка перевёрнуто с ног на голову.

— Ну вот, — Киш хмыкнул, — теперь это ещё и чёрная комедия…

— Ха! Странно, что ты упрекаешь в этом меня, а не Шекспира. Я всего лишь слежу за ходом событий и действиями главного героя. Что мы имеем? Гамлет с самого начала собирается отомстить за отца, так? Это его единственная задача, других вроде бы не прослеживается. Он так решителен, что убивает Полония и Лаэрта, которые его отцу ничего плохого не сделали, а значит, убивать их было совсем не обязательно, но при этом самого убийцу — вот диво! — не трогает, хотя моментик-то у него был. И когда он убивает Клавдия? Только после того, как узнаёт, что отравлена его мать, и сам он смертельно ранен. Мы всю дорогу думаем, что это история про месть за папу, а в конце изумлённо видим, что она — про месть за маму. Ну ещё и маленькая месть за себя — вначале он тыкает Клавдия отравленной рапирой, которой ранен и сам, но дядя уверяет, что его ещё можно спасти, зовёт, наивный, врача, и тогда Гамлет вливает ему в глотку вино, которым отравлена королева, после чего Клавдий и выбывает. Где тут месть за папу? За себя — да. За маму — да. А за папу? Её нет! Зрителя весь спектакль водят за нос! Это чёрный юмор, но всё же юмор — или я чего-то не понимаю?

— Так-то оно так, — не мог не признать Киш, — но…

— Подожди, Киш, подожди, — перебил его Марк, — успеешь со своим «но». Месть за маму — не главная хохма, она только намёк на главную. Я же тебе сказал, что сын Призрака всех дурачит? Так оно и есть! Он ведёт себя не так, как предписывает ему драматическая ситуация. От него ждут мести за отца — что он будет строить планы, как это лучше сделать, а он не мстит и не строит. Ждут, что он расколется на любви к Офелии, а он не раскалывается. Ждут, что он проявит смирение, а он не смиряется. Как это всё понимать? А вот так: когда Гамлет говорит Розенкранцу и Гильденстерну: «Вы не умеете играть даже на дудке, так с чего вы взяли, что можете играть на мне?», он же не только к этим двоим обращается, а ко всем остальным персонажам и ко всей драматической ситуации! Ты понимаешь, ЧТО это значит?

Киш покачал головой.

— Ты совсем не следишь за мыслью, — укорил его Марк. — Это значит, что он отказывается вести себя, как театральный персонаж, — вот что это значит! Это тебе не какой-нибудь управляемый Отелло, которому показали платок, и он, как и положено в драматической ситуации, побежал душить Дездемону. Гамлет ведёт себя вопиюще нетеатральным образом, ты понимаешь это? Антитеатральным! Он нарушает законы драмы, хотя иногда делает вид, что намерен их соблюдать. И даже не скрывает этого: он открыто об этом говорит — настолько открыто, что никто не видит истинного смысла его слов. Точней, он прячет этот смысл на самом видном месте, поэтому его никто и не замечает. А онто — на поверхности!

— Ты хочешь сказать, что та сцена, где Гамлет приглашает во дворец актёрскую труппу, чтобы она разыграла представление перед королевской четой, она тоже для этого? — задумчиво произнёс Киш, постепенно увлекаясь идеей Марка. — В сюжетном смысле Гамлет хочет проверить, как поведёт себя Клавдий, увидев спектакль, где короля убивают, выливая ему в ухо яд — так же, как сам Клавдий убил своего брата и его отца. Это Гамлету нужно, чтобы проверить, правду ли говорил Призрак. Точней, проверить, на самом ли деле это был Призрак его отца, а не какой-то другой. Если бы Клавдий сохранил хладнокровие и досмотрел спектакль до конца, действие бы просто забуксовало и остановилось. Однако он ведёт себя, как и полагается по драматической ситуации: испуганно покидает представление, чувствуя себя изобличённым. Но с того ракурса, о котором ты говоришь, Шекспир устраивает театр в театре ещё и для того, чтобы подчеркнуть, что Гамлет — не театральный персонаж, если уж он сам заказывает театральную постановку, так? Получается, здесь сошлось несколько уровней реальности: есть Призрак из преисподней, есть персонажи пьесы «Гамлет», есть персонажи, которых изображают бродячие артисты, и есть Гамлет, который уже не совсем персонаж? И да: есть ещё сошедшая с ума Офелия, которая живёт в совсем уж придуманном мире. Пять уровней реальности — каждый со своей мерой условности. Реальность Гамлета из них — самая подлинная, потому что в нём меньше всего театральности? Может, этим Шекспир хотел постулировать, что главная задача художника — выбрать для своей картины наиболее подходящую реальность? И что масштаб художника определяется, в том числе, и тем, какую реальность он отстаивает? Тем, какая реальность в его глазах является самой настоящей?

— Про уровни реальности не думал, но молоток, Киш, — похвалил его Марк, — всё-таки следишь за мыслью! Теперь ты видишь, что получается? Это же невероятная крутизна! Когда я думаю, что «Гамлет» — одна из самых известных пьес в мире, может быть, даже самая известная, — а её главный герой фактически смеётся над искусством театра, и никто этого не замечает, я… я не знаю что! Я ликую! Это же афера тысячелетия! Сотни тысяч актёров веками мечтают сыграть Гамлета, даже не подозревая, в какой насмешке над зрителем и над своей профессией собираются участвовать! И самое крутое: я уверен, Шекспир всё это просчитал. Конечно, он не мог наперёд знать, что будет самым популярным драматургом в мире, но почти наверняка предвидел, что именно «Гамлет» станет самой известной из его пьес. Почему он мог это предвидеть? Потому что неправильность «Гамлета» и должна вызывать больше всего споров: таинственность притягивает. И после этого ты можешь всерьёз предположить, будто Шекспир не понимал, что такое драматическая ситуация? Что он не мог сделать поступки Гамлета психологически убедительными?

Киш почувствовал, как его охватывает смятение. Рассуждения Марка разогрели его мозги в странную сторону, и он не мог не подумать: не является ли весь его процесс с Варварой — насмешкой? Может быть, отгадка лежит на самой поверхности, и она настолько прозрачна, что он ее не замечает?

— Да, смешно, — произнёс он с неожиданной горечью, — только всё равно как-то невесело.

Толяныч, по-своему поняв его горечь, жизнерадостно рассмеялся и потрепал его по плечу:

— Не переживай, Киш! Даже если бы Гамлет прожил сто двадцать лет, к нашему времени он всё равно бы уже давно умер. И вообще, это всё понарошку!

— Спасибо, — Киш иронично усмехнулся, устыдившись своих не к месту проступивших чувств, — а я об этом и не догадывался!..

— Но, если хочешь, — Марк пустил очередной клуб дыма, — тебя, может быть, немного утешит такая мысль: Гамлет и сам хотел такой развязки, какая и случилась. В этом весь смак. Что, в сущности, сделал Шекспир? Он взял какую-то давнюю смутную историю про датского принца Гамлета и подселил в неё ещё пяток-десяток персонажей. И когда появились эти персонажи, прежняя история потеряла смысл. Вот представь: Гамлет осуществляет переворот, убивает Клавдия и становится королём. И что он получает? Мать, вышедшую замуж за убийцу отца, а теперь дважды вдову, скорбящую по последнему мужу больше, чем по первому, потому что третье замужество ей вряд ли светит при таком короле-сыне? Любимую девушку, чьего отца убил уже он сам? Друзей, которые его предали, и которых он отправил на встречу с палачом? И после этого стал счастливо царствовать? Оно ему надо, Киш? Почему он отказывается вести себя, как театральный персонаж? Да потому что он получил безвыходную ситуацию. Чем отчётливей он это понимает, тем меньше в нём театра. Узел, который ему предлагают развязывать, в принципе не развязывается: его можно только разрубить — разрезать по живому. А по живому — это по себе и по близким. Когда он говорит Офелии: «Ступай в монастырь, незачем плодить грешников», он тем самым отказывается не только от неё, но и от всех женщин — фактически он отказывается от жизни, а это и есть безвыходная ситуация. Гамлет постепенно понимает, что его задача — не победить, а погибнуть. Но, конечно, ему страшно, оттого он и медлит — все эти «Быть или не быть» придумывает, чтобы оттянуть и собственную смерть. Но он уже знает, что у этой истории хорошего конца нет. Поэтому-то он и отказывается быть театральным персонажем, реагировать на драматические перипетии.

— Иными словами, тут всё дело в женщинах, — задумчиво произнёс Киш, — они придают ситуации остроту и необратимость. Не выйди Гертруда, мать Гамлета, замуж за Клавдия, и не будь Офелия дочерью интригана Полония, то с точки зрения Гамлета всё сводилось бы к тому, чтобы захватить власть и покарать убийцу отца. И не было бы у него никаких сомнений. Знаешь, что в этой истории любопытно? Она показана глазами Гамлета. Но что, если посмотреть на неё глазами Клавдия или, скажем, Гертруды? Вот у Клавдия нет детей, и он даже не женат, — странновато для особы королевской крови в таком возрасте. Сколько ему лет? Как минимум тридцать пять — тридцать шесть. И первое, что он делает, став королём, — женится на Гертруде. Зачем? Почему именно на ней? Для упрочнения своей королевской власти? Как-то неубедительно — ведь он уже коронован, значит, его признали королём и духовенство, и высшая знать, а рядом с Гамлетом мы не видим ни одного аристократа, который бы считал, что наследственные права принца на трон грубо попраны. Или жениться на вдове старшего брата обязывал тогдашний родовой закон, если младший брат не женат? Может, и так. Но, может, и иначе. Может быть, они, то есть Клавдий с Гертрудой, — ровесники, и с детства любят друг друга, как с детства любили друг друга Гамлет и Офелия? Но замуж Гертруду выдали за наследного принца отца Гамлета? Ведь такое запросто могло быть. Но, может, Клавдий продолжал её любить и потому не женился? А затем во имя своей любви даже решился на убийство родного брата (и из-за трона, разумеется, тоже)? И потому Гертруда так быстро вышла замуж после смерти мужа, что, может, и не любила его никогда, а любила Клавдия? Она так легко приняла версию о смерти мужа от укуса змеи, и ей так хочется, чтобы Гамлет принял этот её брак с его дядей! Я хочу сказать: может, этот узел завязался ещё до рождения Гамлета, о чём Гертруда, естественно, не стала сыну рассказывать. А сын тыкается во все эти непонятки и сносит всё вокруг. Если написать пьесу с этой позиции, то это уже будет совсем другая картина мира, хотя Гамлет может действовать абсолютно так же, как он действует у Шекспира. Понимаешь, о чём я?

— Понимаю, — кивнул Марк. — За них!

— За них! — согласился Киш.

Они выпили за женщин, браво чокнувшись стаканами, и в звоне стекла Киш внезапно услышал призвук фальши — наверное, она заключалась именно в этой дутой браваде. Когда-то тост за женщин означал нечто совсем другое — полноту жизни и уверенность в будущих победах. Сейчас, по ощущению Киша, он был близок к тому, чтобы уравняться с тостом за здоровье.

— Надеюсь, я тебя не обижу, — слегка насмешливый голос Толяныча не позволил ему унестись в ностальгические дали, — если скажу: мы не будем смотреть на эту историю глазами Клавдия. Это был бы первый шаг к его оправданию. Гуманизация преступления — слыхал про такое? В твоей картине мира Клавдия становится даже жалко. А ведь он — убийца родного брата. И далёк от какого-либо раскаяния.

— Это да, — Киш сразу осознал свой промах, — гуманизация. Это я дал маху… В сущности, это то, о чём на заре кинематографа предупреждал Тынянов: нельзя преступника делать главным героем фильма, потому что симпатии зрителя будут на его стороне. А я как раз и сделал Клавдия главным героем. Но Гамлет ведь тоже не гуманист. Когда он убивает Полония, который стоит за ковром, ему и в голову не приходит, что это как-никак отец любимой девушки. Ни капли сожаления. Ему важней в этой сцене матушку загнобить горькой правдой. И вообще, чувствуется, что убийство для него обыденный поступок.

— Всё верно, — Толяныч не возражал. — Но дело знаешь в чём? В том, что есть такая штука — математика. Если присмотреться, она очень похожа на искусство. В ней есть красота, вдохновение, образы и захватывающие сюжеты вроде «Из пункта А в пункт Б выехал велосипедист». А искусство, по странному совпадению, похоже на математику: в нём есть закономерности, правильные соотношения и герои со знаками «плюс» и «минус». Проблема лишь в том, что математика — не искусство, а искусство — не математика. Между ними есть и отличия — ты можешь назвать самое главное?

— Да их навалом, — слегка опешил Киш. — Например, если в школе у тебя по математике были только тройки, то на математический факультет тебе лучше и не соваться, а в театральный или художку — почему бы и нет. А ещё можно сказать, что математика — для ума, а искусство — для души…

— Первый ответ верный, второй нет, — качнул головой Марк. — Математики любят свою математику — любят, понимаешь? Они с такой же радостью ковыряются в своих иксах, как художники размешивают краски и выстраивают композицию.

— Ну-у, — попытался ещё раз Киш, — искусство, как принято считать, говорит о вечном, а математика, как сказал Анри Пуанкаре, это — наука о бесконечном. Вот тебе и огромная разница — «вечное» и «бесконечное». Вроде бы и похоже, но если задуматься…

— Бесконечность времени — это и есть вечность, — легко парировал Толяныч и посмотрел на Киша с любопытством: — Всё забываю спросить: у тебя полное школьное образование или только начальное?

— С чего ты взял, — усмехнулся Киш, — что у меня вообще есть какое-то образование?

— Аргумент принят, — кивнул Марк. — Хорошо, я тебе скажу, какое главное отличие математики от искусства. Знаешь, какой в математике главный знак? Знак «равно». Две горизонтальные палочки одинаковой длины. Я понял это ещё в школе, на одной из математических олимпиад. Правда, потом выяснилось, что до меня то же самое сформулировал уроженец Васильевского острова и создатель теории множеств Георг Кантор, но это как раз и говорит о том, что моя юная догадка была верна. Знаешь, почему он главный — знак «равно»? Потому что без этих горизонтальных палочек все числа превращаются в случайный хлам — натуральные, абстрактные, комплексные и вся таблица умножения. Если нельзя сказать, что дважды два равно четырём, то пропадает весь смысл математики. «Свобода, равенство, братство» — слыхал про такое? Это как раз про математику, только свободу надо заменить на логику, а далее — валяй по списку. Если между двумя выражениями стоит знак равенства, тебе любой математик скажет, что эти выражения означают одно и то же. Что они — говоря языком простых масонских понятий — братья. Есть? Есть. Теперь смотрим на искусство: в искусстве, Киш, всё наоборот. Главный закон искусства — закон неравенства. Равенство в искусстве недостижимо. Это видно даже из простейших примеров: для математика 2 + 0 и 1 + 1 — это об одном и том же, а художественный ум видит здесь две разные истории. Для него история 1 + 1 — про то, к примеру, как встретились два одиночества, а история 2 + 0 — про то, как двое отправились на поиски клада и ничего не нашли. Для Декарта и Колмогорова (а — b)2 = а2 — 2аb + b2 — простое преобразование, а для Леонардо и Шекспира правая и левая части уравнения, хоть и похожи друг на друга, но имеют разную композицию, разное количество персонажей и так далее. Понимаешь, да? И вот Шекспир берёт обычную в общем-то историю с блефом и преобразует её в гениальную историю с суперблефом. А ты взял гениальную историю Шекспира и сделал из неё банальную. Улавливаешь? Математически ты прав, кто ж спорит: шекспировский Гамлет тоже не гуманист. Но он, по крайней мере, делает историю гениальной. А твоя плаксивая история про Клавдия — так себе креатив. На гениальность никак не тянет. От неё веет удручающей банальностью. То, что ты предлагаешь, уже было в миллионе детективов: преступник ради сокрытия следов идёт на новые и новые преступления, но, в конце концов, терпит поражение, и справедливость торжествует. И то, что Клавдий идёт на преступление якобы из-за любви к Гертруде, придаёт твоей истории разве что пикантность, но никак не глубину и масштаб.

— Так вот к чему ты про математику заговорил! — Киш негромко рассмеялся. — Для того чтобы намекнуть, что мне с Шекспиром не тягаться?

— Я рад, что ты это заметил, — небрежно хмыкнул Марк, — но это не то открытие, ради которого стоило бы ломать голову. Следи за мыслью, Киш. Что мы ещё можем извлечь из этой насквозь поучительной истории? Мы нашли индивидуальные отличия шекспировского Гамлета, теперь можем проделать обратную операцию — вспомнить, что у математических выражений всегда есть братья. Это позволит нам увидеть какие-то общие закономерности. Знаешь, как бывает: общаешься с человеком, привыкаешь к его внешности, а потом встречаешь его брата и видишь: «Ба! Да у него такой же нос! Та же посадка глаз! И так же сутулится!» Короче, то, что ты считал чертами индивидуальными, на самом деле — черты родовые.

— Ты предлагаешь найти Гамлету брата? — Киш заинтересованно сощурился.

— В точку, Киш! Молодец, что следишь за мыслью, — похвалил его Толяныч. — Хорошо помнишь школьную программу?

— Программу помню, — кивнул Киш, немного подумав. — Но не помню в ней шекспировских сюжетов. Ну, если не брать самого Шекспира… Разве что у Пушкина в «Барышне-крестьянке». Там интрига напоминает «Ромео и Джульетту», но всё счастливо заканчивается: враждующие отцы мирятся, влюблённые соединяются…

— Молодец, Киш, — снова похвалил его Толяныч, — имя назвал правильно: Пушкин. Но не «Барышня». Барышнями надо было после уроков заниматься. А на уроке — что? На уроке надо было внимательно слушать учительницу и читать — кого? — «Дубровского». Вот тебе и «Гамлет», и «Ромео с Джульеттой» в одном флаконе. Не замечал? Сходство-то — очевидное! Отца Гамлета родной брат погубил, отца Дубровского — угробил его лучший друг Троекуров. У Гамлета трон увели, у Володи Дубровского — единственное отцовское имение. Гамлет собирается мстить, и Володя собирается мстить. Гамлет тренируется мстить на придворных, Володя — на соседних помещиках. Гамлета начинают считать сумасшедшим, Дубровского — принимают за французского гувернёра, а его батюшка, кстати, по-настоящему с ума сходит. Мало? По-моему, с горкой. А что потом? Потом, как мы знаем, Володя влюбляется в Машу Троекурову, а Маша — в Володю, и возникает такой русский вариант Монтекки и Капулетти. И ради любви Володя отказывается от мести. Не убийство ради любви, как в твоей слезливой истории про Клавдия, а любовь, побеждающая месть. Кажется, именно такую мораль должен вынести читатель. И главная фишка этой морали вовсе не в том, какая она возвышенная и благородная, а в том, что для её возникновения Дубровский должен остаться у разбитого корыта, иначе морали не получится. И Володе таки не достаётся ничего — ни мести, ни любви. Как и Гамлету, собственно. Если бы Дубровский-младший отомстил Троекурову, то это был бы банальный боевичок, как в истории, которую Шекспир взял для пьесы, где хороший парень Гамлет, притворившись сумасшедшим, победил плохих парней. Если бы он сбежал с Машей и женился на ней, это была бы всё та же месть, только с помощью любви: отомстил папеньке, умыкнув дочку. Но что тут благородного и глубоко морального? Просто выгодный обмен рискованных действий на приятную девушку. Но главное — следи за мыслью, Киш, сейчас я скажу главное: если бы Владимир и Мария сбежали создавать свой уютный мирок, это была бы совсем другая история — банальная история про сбежавших влюблённых. Другая, понимаешь? Условно говоря, история про Ромео и Джульетту, которые не погибли, а сбежали из Вероны куда-нибудь подальше от своих семейств. История, где пришлось бы рассказывать о том, что случилось с Ромео и Джульеттой, с Дубровским и Машей дальше, — как они обустраивают свой быт и зарабатывают на хлеб насущный, как учатся ссориться и мириться. Короче, не про любовь и месть, а про обычную повседневность. Понимаешь, о чём я?

Киш повременил с ответом. Он чувствовал, что разговор подошёл к пределу иносказательности, когда наступает пора вскрывать карты, извлекать из басен мораль, иначе можно окончательно запутаться или просто всё свести к занимательному интеллигентскому трёпу. Отхлебнув из стакана темного напитка, он посмотрел в окно: они тащились во втором ряду к повороту на Калужку. Времени ещё было вагон, и Марк не торопил его с ответом.

— Может быть, понимаю, а может быть, и нет, — произнёс он, обернувшись на пол-оборота к Толянычу. — Ты говоришь, что следование желаниям — это путь банальности. Всех читателей-зрителей «Гамлета» и «Дубровского» можно условно разделить на две группы: одни ждут осуществления мести, другие — реализации любви, а найдутся и такие, которые захотят и того, и другого. Можно сказать, что такие ожидания программируются контекстом, в которых оказались главные герои. Но и то, и другое банально, и Шекспир с Пушкиным предлагают некие третьи, небанальные, пути, так? Что я могу из всего этого понять? Если я правильно улавливаю ход твоих мыслей, ты ищешь этот самый третий путь для себя. Небанальный. А значит, если твои неприятности не закончились, а только начинаются, то вряд ли твоя главная цель заключается лишь в том, чтобы любой ценой уцелеть. Просто потому, что это слишком банально. Это первое. Ещё ты хочешь сказать, что персонажи своей судьбы не выбирают. «Гамлет» и «Дубровский» закончились так, как решили Пушкин и Шекспир, а не как хотели Гамлет и Дубровский. Они-то точно предпочли бы что-нибудь попроще и посчастливее. Но их мнения никто не спрашивал. И вот ты думаешь: те люди, которые тобой интересуются — если такие люди действительно существуют — какую небанальную развязку они приготовили для тебя? Ведь ты в их глазах просто один из персонажей, чью сюжетную линию надо как-то определить. Это второе. И если соотнести первое и второе, то получаем третье: на их небанальное предложение ты хочешь найти небанальный ответ. Четвёртое: ты хочешь, чтобы твои действия нельзя было просчитать психологически — через какую-нибудь мотивацию. И, наконец, пятое: мне кажется, ты специально запил, чтобы посмотреть, кто придёт тебя прощупывать. Каких, условно говоря, розенкранцев и гильденстернов к тебе подошлют. Гамлет — не шекспировский, а изначальный — притворился сумасшедшим, а ты надел маску пьяницы. По-моему, так.

Он замолчал, смущённый отсутствием реакции Толяныча: Марк слушал его, склонив голову набок и улыбаясь в одну сторону (кверху).

— А что? — спросил его Киш. — Ты молчишь, не перебиваешь, вот я и говорю. Говорить я умею долго…

— Всё нормально, Киш, — Марк выпрямил шею. — Продолжай. У тебя хорошо получается.

— Да я, собственно, сказал что хотел, — пожал плечами Киш. — Могу лишь добавить кое-что. Мне кажется, тебе нужна какая-нибудь позитивная программа. Небанальный ответ — это, конечно, здорово, но он лишь реакция на вопрос, а не самостоятельное высказывание. А должно быть нечто, что ты хотел бы сказать и воплотить не для тех людей, которые пристально за тобой наблюдают, а сам по себе. Что это может быть — ума не приложу, но мне кажется, позитивная программа необходима, нет?

Он посмотрел прямо в чёрные линзы очков Марка и развёл руками, словно только что сообщил ему неприятную правду. В ответ неожиданно Толяныч негромко рассмеялся и похлопал Киша по плечу:

— Ты опасный человек, Киш: если бы ты не был моим другом, мне следовало бы тебя бояться! Ты проницателен, как завод «Мосрентген»!

— Ладно, — мягко усмехнулся Киш, — давай колись, где я ошибся?

— Ошибся? Я такого не говорил.

— Или я ошибся, или у тебя кое-что припрятано в рукаве. Если так, то выкладывай.

— Опять ты про меня! Не у меня, Киш, — Марк пустил густую белую струю дыма, — у Шекспира и Пушкина. Вспомни: с чего начинаются «Гамлет» и «Дубровский»? С того, что к Гамлету является Призрак и просит отомстить. Странная просьба, тебе не кажется? Для живого человека — вполне нормальная, но для Призрака?.. Разве Призраку делать нечего, как являться из преисподней и просить сына о мести? Он уже живёт по законам других миров, ему уже надо о душе думать, а не о мести: строго говоря, он же и есть душа умершего короля. Месть только усугубляет его незавидную загробную жизнь, и он должен понимать, что все последующие убийства будут на его совести. И разве он не понимает, что своей вендеттой он подвергает смертельному риску единственного сына? И готовит ему такую же незавидную загробную участь? Не может не понимать. Но, тем не менее, просит не молитв и поминовений, а мести. И это о нём Гамлет говорит, как о добром короле и благородном человеке? Как говорил твой любимый Станиславский: «Не верю!» И знаешь, в чём хохма? В том, что в «Дубровском» всё то же самое! С чего там всё началось? С ерунды, с пустяка — с того, что один друг позавидовал другому. Да, Киш, это обычно упускают из виду, но Пушкин сам об этом пишет: Дубровский-старший был заядлым охотником, но мог позволить себе лишь пару гончих и потому позавидовал роскошной псарне своего богатого друга Троекурова. И вот эту зависть он прячет за фразой, де, ваши люди, Кирила Петрович, живут хуже, чем ваши собаки. Можно ли предположить, что он так заботился о людях Троекурова? Да с чего вдруг? Это оскорбление, Киш, причём не только самого Троекурова, но и его людей. Даже крепостному человеку вряд ли понравится утверждение, что он живёт хуже собаки. И вот псарь Троекурова и отвечает: живём, слава Богу и барину, неплохо, а вот некоторым дворянам неплохо бы своё имение поменять на здешнюю собачью конуру — и спокойнее, и сытнее. Конечно, Андрею Гавриловичу слышать такое неприятно, это явный намёк на него самого, но как он хотел? Оскорбил — получил оскорбление в ответ. Вот с этого, Киш, всё и началось. Скажешь, и это не комедия? Два друга-помещика насмерть рассорились из-за фразы холопа! Далее папа Дубровский обижается и уезжает, а когда Троекуров, обнаружив его отсутствие, посылает за ним, он присылает дипломатическую ноту, где заявляет, что не потерпит оскорблений ни от самого Троекурова, ни от его челяди. Чудак-человек, тебе не кажется? Себе он оставляет свободу оскорблений, а другие — не моги. Но это не всё — если бы Андрей Гаврилович ограничился только этим, никакая каша не заварилась бы. В этом же письме он требует выдать ему обидчика-псаря, а уж казнить того или миловать, это как он сам решит. И вот это уже серьёзно, Киш. Это я тебе как юрист-международник говорю. Ни одна страна, если она себя хоть чуть-чуть уважает, не выдаст своего гражданина по требованию другой страны. Даже если требование исходит от сильной страны к слабой, слабая не станет этого делать хотя бы из соблюдения приличий. Ей надо хотя бы сделать вид, что она обладает суверенитетом, пусть даже на практике никаким суверенитетом и не пахнет. А уж тем более этого не станет делать сильная страна по требованию слабой. Представь, чтобы гордая Польша потребовала бы от США выдачи американского гражданина за то, что тот оскорбил польского президента, который оскорбил этого гражданина! Короче, старший Дубровский требует от своего друга невозможного. Его требование невыполнимо. Если перевести его требование на язык символов, он фактически хочет, чтобы Троекуров встал перед ним на колени, как вассал. Неудивительно, что Кирила Петрович тут же взбеленился. Знаешь, Троекуров, конечно, самодур и дуболом, но если мы хотим рассмотреть эту историю беспристрастно, то надо признать, что он заслуживает большего понимания. Дубровский фактически его единственный друг, он относится к нему со всем уважением и, кстати, несмотря на разницу в богатстве, хочет даже породниться с Андреем Гавриловичем: выдать Машу за Володю — это же у него такая идея была. И что он получает взамен? Чем он заслужил оскорбления именно от Дубровского? Тем, что не догадался подарить ему несколько породистых щенков? Ну, это ему в обязанность никак нельзя вменить — это уже был бы какой-то рэкет под видом дружбы. И как, по-твоему, он должен был реагировать на ультиматум Андрея Гавриловича? Получать оскорбления всегда неприятно, а от старинного товарища и единственного друга — тем паче. И главное, ещё раз подчеркну, всё это — абсолютно на ровном месте. Вот Кирила Петрович и решил: раз ты мне не друг, то и я тебе не друг. И всё это Дубровский-старший должен был понимать с самого начала. А если понимал, то какого?.. Хотел войны — он её получил. Самое смешное: объявляя войну, он даже не предусмотрел, чем она может закончиться, не предусмотрел ни действий противника, ни соотношения сил. И это, заметим, отставной военный. Ну, раз война, то и Троекуров стал действовать не по правилам: подкупил суд и отобрал у бывшего друга последнюю Кистенёвку. Не сказать, что благородно, но на войне как войне. Что, собственно, произошло? Дубровский-папа потребовал судебного произвола в отношении холопа и получил судебный произвол в отношении себя. Тебе не кажется, что это очень символично? На что тут жаловаться? И ещё тонкая деталь: заполучив имение Дубровского, которое ему, в общем-то, даром не нужно было, Троекуров почувствовал раскаянье и даже приехал с примирением. Но тут уж младший Дубровский вмешался: велел послать его подальше, а сам продолжил войну, начатую папенькой из-за борзых щенков… Короче, Киш: в фундаменте обеих историй мы обнаруживаем небольшую пустоту, аномальное явление, неправдоподобную глупость, пустячный пустяк. Стоит обратить на него внимание, и все сюжетные построения рушатся. Что было бы, если Призрак не явился Гамлету? Принц Датский женился бы на Офелии и после смерти дяди сел бы на трон. Что было бы, если бы Андрей Гаврилович Дубровский под дворянским достоинством понимал не способность оскорбляться, а невозможность завидовать? Если бы он проявил не мальчишескую вспыльчивость, а присущую его возрасту и званию сдержанность? Тогда бы его сын Володя женился бы на Маше Троекуровой и получил бы за барышней большой барыш. Вот и получается, что две невинные жертвы в этих историях, Призрак и Дубровский-старший, и есть зачинщики всех бед. Грустно, да?

— Грустно, — согласился Киш. — Но обычно так и бывает: жертвование не возникает на пустом месте. Ему всегда предшествует чья-то гордыня или глупость, или зависть, или ложь. Беда в том, что Гамлету и Дубровскому приходится приносить себя в жертву через месть — по сути, они становятся разбойниками. А дальше Гамлет ради мести жертвует любовью к Офелии и погибает, а Дубровский ради любви к Марии жертвует местью и остаётся в живых. Они похожи на тех двух разбойников, которые были распяты рядом с Христом: Гамлет — не раскаявшийся, а Дубровский — раскаявшийся.

Марк хмыкнул:

— Здорово подмечено, Киш! Но мне кажется, ты увлёкся и проморгал эффект сопоставления: когда сопоставляешь две мысли, возникает третья, — это один из основных способов мыслеобразования. Ты взял героев двух историй, объединил их с третьей историей и у тебя возник новый смысл, который объединяет все три истории. Но как быть с тем, что Гамлет и Дубровский похожи на евангельских разбойников, только если их повесить на крестах? Мы сделали их братьями, но, строго говоря, это произвол, — сами они об этом не подозревали. Гамлет, взятый сам по себе, похож на нераскаявшегося разбойника не больше, чем тысячи других персонажей мировой литературы или хотя бы мы с тобой. Так же как Дубровский — на раскаявшегося. Ни у Шекспира, ни у Пушкина такого смысла нет. Как и этого твоего «жертвование не возникает на пустом месте»: классики выписывали месть своих героев вполне себе благородной. Остальное — твои придумки.

— С этим не поспоришь, — легко согласился Киш. — Но я не совсем понял, к чему ты клонил с этой небольшой пустотой под фундаментом, которая обрушивает всю историю? Ты хочешь сказать, что…

— Именно так, Киш, — кивнул Толяныч. — Ты говоришь: «твои неприятности», «те люди», «если они существуют», а их не существует. Ни людей, ни будущих неприятностей. Все неприятности уже произошли.

Он снял очки и стал осторожно массировать веки, словно протирал их от пыли.

— То есть как? — опешил Киш.

— Вот так, — на секунду Толяныч отвлёкся от глазного массажа, чтобы кинуть в Киша быстрый взгляд. — Меня списали и скоро забудут. Такая вот банальность.

— Постой, постой, — Киш заёрзал на сидении, приподымаясь повыше, — а как же твоё вчерашнее «Я рад, что ты согласился — как друг ты и должен был согласиться»? Как же твои подозрения, что меня к тебе подослали? Осколки информации и всё такое?

— A-а, это… — Толяныч секунду помедлил. — Это никак. Никак, Киш. Слыхал такое слово «деменция»? Похоже на «дементализация», но грустнее. Обозначает приобретённое слабоумие — не врождённое, а когда ты был вроде ничего так, не академик, но и не дурак, и вдруг у тебя резко снижаются способности к познанию и утрачиваются прежние знания и навыки. Никто об этом не говорит, но деменция очень часто идёт прицепным вагоном к дементализации. «Грустный» почти всегда означает ещё и отупевший — кто слегка, а кто до состояния мокрого полена, которое уже ничего в себя не впитывает. И вот это слово «деменция» я изучаю изнутри, на собственном, как говорится, примере. Я, как бы тебе сказать… отупел. И это даже звучит не клёво. Особенно если всю жизнь только и делаешь, что умнеешь, и вдруг — бац! — и ты уже тупица.

— Ну, нет, — Киш попытался рассмеяться, — никакой ты не тупица! Тут я с тобой точно не соглашусь!

— Согласишься, не согласишься, какое это имеет значение? Разве тут что-то зависит от твоего согласия? — желчно возразил Марк. — Не хочу сказать, что я превратился в конченого кретина, но мне лениво думать. Мозги еле шевелятся — это факт. Будто я полгода не спал, а потом без остановки продрых целую неделю, и теперь устный счёт до двух вызывает страшные головные боли. На самом деле у меня сейчас в голове не мозги, а пух и перья. Ты говорил про позитивную программу, и что я найду себя? Это одно и то же — я так и делаю. Эти высокопрофессиональные уроды сделали в моём «я» несколько чувствительных пробоин. Досадно, но можно занести в графу «расходы». Забывать — это очень по-человечески. Но отупение — это уже потеря управления собственным «я». Всё равно, что выйти из себя и не совсем вернуться. Вопрос в том, как в такой ситуации заставить мозг работать на полную катушку? Я знаю только один старый и простой рецепт: опасность. Ощути дыхание опасности и… Короче, мне нужен был спарринг-партнёр. И тут появляется старина Киш — добрый малый, верный товарищ и ещё не заплывший жиром почти-доист. Как можно было упустить такой случай?

Они встретились глазами, Марк задержал взгляд, словно желая убедиться, что передал всю палитру смыслов, и еле заметно усмехнулся. Наполнив рот табачным дымом, Киш откинулся на спинку сиденья, выпустил белую струю и подождал, пока она рассеется: ему нужно было несколько секунд для осмысления.

Главное правило философии почти-до, которую им с Марком привили в школьной юности, предписывало никогда не раскрываться полностью: не показывать истинный уровень своей силы — будь то сила мышц или мышления, воли или воображения, таланта или богатства. «Как только вы покажете свой „потолок“, победа над вами станет вопросом количества, а не качества», — вспомнилась ему одна из тех фраз, что сто лет назад они любили цитировать друг другу, полагая, будто в таких вот фразах и заключена бесконечная мудрость жизни.

Теперь он понял, чего хочет от него Толяныч: Киш должен транслировать во внешний мир, что его друг Анатолий Маркин в целом смирился с положением списанного и забытого, и занят не восстановлением утраченной информации и мыслями о реванше, а частным делом выздоровления своего ума. Это делало не столь уж важным, подослали Киша со специальной миссией уже сейчас или вдруг поинтересуются в будущем, а значит, стратегия Марка работала для разных картин мира — вопреки изначальному утверждению Киша. Более того, он чувствовал, что теперь Марк в его сознании существует в двух мирах: один просто упражняет свои мозги, другой продолжает подозревать его в связи с «теми людьми». И можно не сомневаться, эту двойственность Толяныч внёс специально, в рамках чистого поединка: то, что к Гамлету он приплёл Дубровского, как раз и подчёркивает преднамеренность раздвоения.

И теперь, когда это выяснилось, он сможет поговорить с Толянычем об их предыдущей встрече на Воздвиженке, а может, и о той, что случилась на Староместской площади.

— Браво, — негромко произнёс Киш. — Красивая победа в полном соответствии с канонами почти-до. Один — ноль.

Он повернулся к Толянычу и отсалютовал ему стаканом. Марк, усмехнувшись, проделал то же самое. Толстостенные стаканы, встретившись в воздухе, глухо звякнули, и они выпили.

 

16. После Праги

С трёх сторон дом родителей Марка обступали сосны, так что казалось, он стоит на окраине леса и отчасти врос в него — несколько сосен пронзали крышу расположенной справа террасы. Несмотря на три этажа, дом выглядел приземистым — то ли из-за ширины, то ли из-за охряных, в цвет сосновых стволов, стен. Его предваряла довольно просторная лужайка с цветущими сакурами, беседкой и каменными чашами с белыми пионами.

Они оставили машину на площадке у ворот и зашагали к крыльцу по красной кирпичной дорожке.

— Ну вот, — сказал Толяныч, — располагайся. Скоро будем обедать.

На правах первого прибывшего гостя Киш выбрал себе комнату для ночлега — самую незаметную и небольшую, на третьем этаже, с частично скошенным крышей потолком. Он оставил в ней свой рюкзак, самостоятельно отыскал (на втором этаже) просторную ванную комнату, включил воду и, подумав, добавил пенной жидкости. Голова начала терять свежесть, а перед финальным разговором с Марком потребуется вся доступная ему ясность мышления.

Вода обволакивала тело еле заметным теплом. Он закрыл глаза.

— Что это было, Киш?

Варвара склонила голову набок, словно так ей было удобнее рассматривать его. Кажется, она только сейчас заговорила о том, что её по-настоящему волновало, а разговор о пене, по сути, и сам был пеной, словесным облаком и снегом, скрывающим только что случившееся и требующее обсуждения.

Киш вздохнул: он и сам задавал себе этот вопрос.

Сообщение о материализации Вальтера Эго появилось в мировых СМИ, когда они находились в воздухе на пути в Москву: одни и те же кадры с уличных камер, запечатлевших падение Менялы, а затем и их двоих, кочевали с канала на канал, и в другое время этот небольшой репортаж привлёк бы разве что любителей необычных явлений. Но сейчас мир продолжал обсуждать пражские события — плодил версии, объединялся вокруг прогрессивных сил, создавал комитеты, подсчитывал убытки и всё относящееся к столице Чехии воспринимал с обострённым интересом. Загадочное возникновение из глубины веков Истого Менялы придало информационной вакханалии новую проекцию с мистическим привкусом, и Киш испытывал огромное облегчение от осознания, что за всем этим безумием они с Варварой могут наблюдать из зрительного зала. Их уже начали искать, но пока что искали в Африке (здесь нельзя было не отдать должное чувству юмора Дана), так что им требовалось всего лишь дождаться момента, когда Прага начнёт вызывать у всех информационное пресыщение — переждать с недельку.

— Связь времён, — медленно ответил он, — мы установили связь времён.

— Не мы, а ты, — быстро возразила Варвара. — Ларис Давидис упал к тебе под ноги, а не ко мне.

— Мы же шли, обнявшись, — напомнил Киш, — он не мог упасть только к моим ногам, разве нет? Да и до ног, честно говоря, было далековато.

— Всё равно, — Варвара упрямо помотала мокрой головой и, чтобы придать своим слова весомости, повторила раздельно (на этот раз кивая в такт слогам): — Всё. Рав. Но. Это же твоё дело — значит, к твоим, и не спорь. Я была только свидетелем. И, кстати, Дан тоже так считает: он же спросил, почему ты установил связь времён, а не мы. Ты это заметил?

— Пусть будет так, — согласился он. — Я установил связь времён.

Они снова помолчали.

— Как ты думаешь, этот Дан, — спросила Варвара, — он поверил, что Ларис Давидис на самом деле Вальтер Эго?

— Я думаю, Дан с самого начала знал кто это, — помедлив, ответил он. — Иначе трудно понять это странное заявление о родственниках Менялы — о том, что они решат, где и когда его хоронить.

— Киш, это не опасно? Вдруг он поймёт, что сболтнул лишнее, и…

— Ну нет, — улыбнулся он. — Не думаю, что такие люди могут «сболтнуть лишнее». Да и зачем тогда бы он предложил нам свой самолёт?

— A-а, ну да, — согласилась Варвара. — А ты правда думаешь, что Ларис Давидис — второе имя Вальтера?

— Понятия не имею, — Киш слегка пожал плечами. Кстати, спасибо за идею: ты не поверишь, но я поначалу и не понял, что слова «ларис давидис» могут быть именем. Даже в голову не пришло. То ли во мне взыграла осторожность исследователя — не торопиться с выводами, то ли мой мозг уже догадался, что перед нами Меняла, но до меня это решение ещё не дошло. Ты же знаешь, так часто бывает: мозг уже принял решение, а человек узнаёт о нём только через несколько секунд. Короче, для других гипотез я в тот момент, по-видимому, был закрыт. А когда Дан стал расспрашивать, я просто ухватился за твою идею и стал её на ходу развивать для поддержки своей гипотезы, что материализованный человек — никто иной, как Вальтер Эго. Было ли его второе имя Ларис Давидис? Честно говоря, пока над этим даже думать лень. Мне кажется, сейчас продуктивнее наблюдать, что будет дальше, а не строить предположения.

— А что будет дальше, Киш? Ты станешь знаменитым?

— Не исключено, — скромно согласился он. — Даже скорей всего. В узких академических кругах. Вопрос в том, насколько, и в чём это проявится. Но это ведь не так уж и плохо, верно? Просто у меня появится много интересной работы.

— Ты станешь знаменитым, — задумчиво повторила она. — Вокруг тебя станут увиваться толпы девушек, ты сможешь крутить романы направо-налево.

— Это вряд ли, — не поверил он. — Ведь я уже буду женат. Все коллеги будут знать, как я люблю свою жену. Надо мной будут даже посмеиваться и говорить, что я слишком старомоден, и в наше просвещённое время жён уже так не любят.

— Ты считаешь, нам надо пожениться? — ему показалось, что Варварой овладели сомнения, которые бывают перед судьбоносным шагом.

— Мы просто обязаны, — произнёс он мягко, но решительно. — Если мы этого не сделаем, у нас уже не будет второго случая совершить такую грандиозную глупость — эта мегаглупость перекроет все будущие.

— Ну что ж, — вздохнула она. — По крайней мере, мама перестанет твердить: «Тебе пора замуж».

— Мудрые слова, — уверенно поддержал Киш, — хороший повод в кои веки послушаться маму.

— Тогда объявляй меня своей женой.

Киша не пришлось просить дважды и давать дополнительные объяснения.

— Варвара, — торжественно произнёс он, взяв её за руку, — объявляю тебя моей женой. У тебя самая красивая в мире грудь, а твоя попка — самое приятное, что я когда-либо трогал. И так будет всегда. Обещаю любить тебя в горе и радости, в болезни и здравии, такой, какая ты есть, и такой, какой ты будешь, в макияже и спросонья, в суете и покое, в уме и безумии, в мудрости и глупости, голодным и пресыщенным, зимой и летом, весной и осенью, днём и ночью, всегда. Твоя очередь!

— Киш, — в тон ему ответила она, — объявляю тебя моим мужем. Обещаю тебя любить в грусти и веселии, в удаче и неудаче, в скуке и увлечённости, трезвым и пьяным, бритым и колючим, богатым и бедным, чутким и раздражительным, бодрым и подавленным, в истерике и спокойствии, до скончания века, аминь.

В знак любви и согласия они обменялись бросками пеной, чтобы все их будущие размолвки были такие же мягкие, а на следующее утро, никому ничего не сказав, поженились, переодевшись в свежие джинсы и купив по такому случаю белые футболки.

Они поженились и правильно сделали, потому что им выпало всего несколько спокойных дней, а далее события понеслись галопом, наслаиваясь друг на друга, и при таком темпе откладывать женитьбу можно было бы бесконечно долго — примерно столько же, сколько они откладывали Большую Свадьбу.

Эти несколько дней затворничества, когда информационный шум вокруг Праги пойдёт на спад, и новые подробности перестанут вызывать жадный интерес, они провели за сто километров от суеты, на даче Варвариных родителей, где предавались научным трудам, утром расставляя столики прямо в саду — иногда у кустов крыжовника и смородины, но чаще под старой вишней, увешанной пучками тёмных ягод, из-за чего их губы к вечеру приобретали пугающий фиолетовый цвет. В перерывах ездили на велосипедах купаться на Оку или за продуктами в небольшой магазинчик у станции. Варвара увлечённо писала статью о кафкианцах — у неё были кое-какие идеи, которыми она пока не хотела делиться, а Киш добивал своё эссе, что неожиданно оказалось делом мучительным.

Материализация Вальтера Эго никак не стыковалась с прежним замыслом, и было б странно, если б было иначе. Их предстояло соединить, но как это сделать, Киш не представлял: они изначально не предназначались друг для друга. На этом сложности не заканчивались. Теперь, когда главное произошло, и он мог считать себя победителем среди пишущих о дефенестрации, эссе вдруг утратило для него свой вкус, как остывшая пицца. Он пытался разогреть себя до прежнего азарта, вспоминая свои состояния до поездки в Прагу — стремление превзойти других и мечты о связи времён, — но дровишки оказались так себе. Натужно завершая прежние мысли и добавляя кое-что новое, Киш сквозь шуршание пера о бумагу почти физически различал внутренний скрип, и даже любимая латынь внезапно стала забываться, так что то и дело приходилось лезть в словарь. Им то и дело овладевали сомнения, что его рассуждения сильно отдают отсебятиной, которая к подлинной науке не имеет никакого отношения, и после публикации научный мир разве что пожмёт плечами.

Он почти с завистью смотрел на Варвару: она то погружалась в глубокую задумчивость, то начинала яростно строчить, то убегала за каким-нибудь толстым томом, внимательно листала и, найдя нужную страницу, застывала над ней, как над лирическим стихотворением, а потом снова строчила. Иногда её лицо светилось таким спокойным, уверенным счастьем, что Киш чувствовал себя лишним и однажды, не выдержав, разыграл внезапный прилив страсти (впрочем, не так уж и разыграл), чтобы напомнить о себе, а потом страдал, что опустился до такого свинства. К его счастью, Варвара не заметила подлога и уверенно продолжила с того места, где остановилась. Её увлечённости хватало и на перманентное изобретение новых невероятных салатиков и фруктовых десертов, необычных горячих блюд, вкусных и, как она утверждала, очень полезных: Варвара стремилась поразить его своими кулинарными талантами, и это было очень трогательно. Но и стеснительно тоже — сейчас Киш не чувствовал себя достойным такой заботы. У него было удивительное чувство, что хотя они с Варварой пишут совершенно о разном, их труды составляют одно общее дело — он не мог сказать, какое именно, но отчётливо ощущал, что в этом деле он — никудышный сообщник…

— Мне не пишется, — пожаловался ему писатель Былинский, у которого Киш надеялся вызнать рецепт от творческого кризиса. — За две недели — всего три страницы и даже не хочется их перечитывать. Поневоле начинаешь подумывать: не пора ли класть перо? Допишу этот роман и… я начал новый роман, я тебе не говорил? Уже знаю его название — «Акция». Хотел назвать «Действие», но «Акция» лучше звучит. Я опишу в нём всё наше время! Уже есть сто страниц, но надо больше, надо четыреста, а у меня словно ступор какой-то…

Помимо пронзительного дара описания Валерий обладал хорошо развитой способностью погружаться в собственные проблемы до депрессивных глубин, и сейчас, судя по всему, был момент очередного погружения. Выглядывающий из-за плеча Валерия чёрно-бело-бородатый портрет Хемингуэя придавал проблеме ступора классическую весомость, но Киш был не в том настроении, чтобы держать чуткость наготове — берите и пользуйтесь. К тому же, ему почему-то казалось, что старина Хэм на его стороне — вон как недовольно морщится со стены! Словно призывает: «Скажи ему ты, Киш, — у меня просто нет слов!»

— Э-э! — недовольно протянул он. — Что значит «не пишется»? Это мне может не писаться — мне, понимаешь? Но ты-то профессионал! Ты когда-нибудь слыхал, чтобы строитель страдал: «Мне не строится»? Или чтобы археолог вздыхал: «Мне не копается»?

Его слова, по-видимому, угодили в болевую точку.

— Ты думаешь, это так просто? — взвился друг-писатель. — Взял и написал? Если бы это было так просто, как яму выкопать, я бы уже давно…

— Ну хорошо, хорошо, — Кишу сейчас было не до препираний. — Я понял: тебе не пишется. Но почему тебе не пишется, можешь сказать? Из-за чего это происходит?

— Нет энергии, — последовал исчерпывающий вздох.

— Какой ещё энергии?

— Жизненной, — хмуро пояснил Валерий. — Энергии жизни. В юности её полно, ты и сам не замечаешь, откуда что берётся, а с годами… Мы уже не юноши, ты заметил?.. Текст — это сгусток энергии, который передаётся во времени и пространстве. Есть тексты, которые можно писать задней левой ногой, но такие романы, как «Акция», требуют такой огромной энергии…

— Значит, по-твоему, текст — что-то вроде энергетического моста в пространстве и времени? — заинтересованно уточнил Киш. — И что делать, если нет энергии?

— Не знаю, — друг-писатель ещё раз вздохнул. — Думаю… ты только не смейся… может, сходить на приём к тенетерапевту? У тебя нет знакомого тенетерапевта? Говорят же, многим помогает! Хотя… какой смысл? Я и сам знаю, что мне нужно, только этого пока нет, — Валерий немного помялся и поведал о сокровенном: — Мне нужна женщина, которая бы меня вдохновляла…

— Ну нет, это ерунда! — Киш примерил ситуацию на себя и отмёл с порога: не хватало ещё, чтобы Варвара помогала ему с написанием эссе. — Это же твоё дело, а не её, верно?

— И что такого? А я считаю, это нормально, когда женщина вдохновляет мужчину на свершения! Когда в тебя верят, это придаёт целый океан энергии, ты можешь горы ворочать, ты…

— Согласен, согласен, — снова отступил Киш. — Только знаешь, чего я не пойму: если ты хочешь подстегнуть своё воображение, для чего тебе реальная женщина? Заведи себе воображаемую, назови её Муза — мне кажется, это имя подходит лучше всего — пусть она тебя и вдохновляет! Почему нет? Согласен, вариант неидеальный: создание воображаемой женщины требует дополнительной энергии, которой тебе и так не хватает. Но ты ведь и так тратишь энергию, мечтая о женщине, которая бы тебя вдохновляла. Так не лучше ли тратить её на ту, которая якобы уже есть, чем на ту, которая якобы только ещё будет?

— Это юмор такой? — Валерий посмотрел на Киша с печальной снисходительностью. — А ещё, небось, душевным человеком себя считаешь! Эх ты, душа!.. Душа, души, душе, душою, о душе! Не понимаешь что ли таких простых вещей? Вот возьмём слова — они же все условны, поэтому в мире так много языков, да? Но ты же не скажешь, что слова нереальны, если ими все пользуются, и без них никак? Каждый язык — реальное отражение реального мира, его реальная тень. Так и тут! Для создания текста, конечно, требуется воображение, но сам текст, когда его уже написали, начинает существовать в реальности — становится ре-аль-ным! Пока он варится в воображении, его ещё нет — мало ли у кого что варится. И для того, чтобы перевести его из воображения в реальность, нужна энергия — я тебе про это и толкую, что тут непонятного? А ты мне про какую-то воображаемую Музу — эх ты… С тобой остатки энергии растеряешь, а не то что…

— Это не юмор, — покачал головой Киш. — Знаешь, о чём я думаю: а что если тебе действительно выкопать яму? Уж в чём в чём, а в раскопках я кое-что соображаю. Сам посуди, ты говоришь: «Если бы текст был ямой, я бы уже давно выкопал!», но за этими словами нет никакого реального содержания! Для тебя эти слова — метафора и не более того. Мы же такие — ради красного словца чего только не брякнем! А может, нужно, чтобы это была не метафора, а кое-что посущественней? Может, тебе стоит подкрепить слова действиями — провести акцию по выкапыванию ямы? Болтать-то все горазды! Вот выкопаешь, и посмотрим, легче это, чем написать главу или нет. Вдруг именно такая раскопка и придаст тебе этой, как ты говоришь, энергии?

— А в этом что-то есть, — в тусклом взгляде Валерия мелькнула искра интереса, и вслед за ней затеплилось творческое зарево. — Как это ты классно сказал, акция по выкапыванию ямы! Что если мой главный герой решил выкопать яму? Он тоже пишет роман «Акция» — это я такой ход придумал: роман «Акция» в романе «Акция», здорово? И вдруг ему не пишется — так ведь даже правдоподобней! Он решает преодолеть себя и выезжает за город, на берег реки — не пологий, а крутой, высокий берег — и начинает копать. Я это прямо вижу: раннее утро, стремительное течение, над рекой вьётся дымка, всплески рыб, и он берёт лопату…

Этот разговор добавил Кишу порцию новых сомнений и одновременно заставил посмотреть на пражские события под необычным углом: внезапно они предстали как грандиозный, невероятно наглый Эксперимент по созданию энергетического моста во времени и пространстве. Идея настолько ошеломила его, что Киш ещё с полчаса, оглушённый, бродил вокруг дачи, сопоставляя детали и находя новые подтверждения. Но когда он, почти утвердившись в догадке, вернулся к своему столику под старой вишней, ему уже было понятно, что развивать эту тему в эссе нельзя. Ни в коем случае, если он, конечно, не хочет нарваться на окончательные неприятности, а он, конечно, не хочет.

Но как же тогда писать? Неожиданно поддержка пришла от первого и пока единственного читателя: Дан прислал сообщение, сколь комплементарное, столь и лапидарное — «Превосходная концепция. Жду окончания».

— Вы мне льстите, Дан, вы мне льстите, — усмехнувшись, пробормотал Киш, перечитывая строчку в такой-то раз. — Но если хотите концепцию, будет вам концепция!..

На него снизошла лёгкость. Никакого Вальтера Эго, решил он, надо писать так, будто ничего с ним не произошло. А те, кто будет читать, зная, что автор — тот самый Киш, который установил связь времён, сами разглядят в тексте значительность и глубину, которых там, возможно, и нет. Не он первый, не он последний, так было испокон веков: судьба слов всегда зависела от того, кто их произносит — знаменитость или безымянный острослов. Да, так надо и делать: продолжать начатый текст, как ни в чём не бывало.

И в тот момент, когда он понизил внутреннюю планку, слова хлынули поверх неё, заполняя страницу за страницей размышлениями о внезапных приступах архаизации общественных процессов, о превратно понимаемой свободе и одновременно о праве народа на борьбу с тиранией, из чего вытекала необходимость дальнейшего совершенствования политических систем на путях их дальнейшей либерализации. Киш, наблюдая сверху за стремительно движущейся правой рукой, ощущал себя почти непричастным созерцателем и лишь иногда похохатывал над особо забористыми наукообразными оборотами, которые непонятно откуда и брались. Финальная фраза «А вообще, всё это грустно» показалась ему тайным ключом к пониманию этого развесёлого текста наиболее проницательными читателями — а именно, что не стоит эссе воспринимать слишком всерьёз и наряду со сказанным неплохо бы подумать о красноречивых умолчаниях. Поэтому Киш слегка огорчился, когда при публикации фразу снабдили пафосной добавкой «…но такова цена свободы». Впрочем, это была мелочь.

Эссе появилось в престижнейшем издании «Знание, превосходящее ожидания». Киш был представлен в нём, как ведущий сотрудник международного института генетических путешествий (оказалось, что такой уже существует около трёх лет), а также консультант экспериментального института времени (о нём Киш, конечно, знал, хотя то, о чём он слышал, показывало, что с прорывами там пока не очень) и один из самых ярких интуитивистов поколения тридцатилетних.

После публикации его карьера взмыла вверх, как ракета: посыпались приглашения в международные проекты, должности во влиятельных комитетах и научных советах, просьбы о консультации или комментарии. Первые несколько месяцев его не отпускало чувство новизны так резко переменившейся жизни, и, собираясь в очередную точку на карте мира, где раньше никогда и не рассчитывал побывать, Киш неизменно испытывал подъём и предвкушение от нового приключения. Но иногда череда дней представала ему со стороны, и тогда возникало недоверчивое удивление, что всё это происходит с ним, и что-то тут не так: скоро всё должно закончиться, не может приключение быть навсегда. Киш допускал, что вся его деятельность для кого-то является предметом изучения — например, чтобы окончательно выявить, почему связь с Вальтером Эго установил именно он, а заодно определить границы его способностей, везения и проницательности, для чего привлекают в самые разные проекты и подкидывают тупиковые направления, чтобы его догадки не зашли слишком далеко. Впрочем, также он допускал, что всё это мнительность: расплатившись, Дан ни разу не напомнил о себе, и, наверное, правильнее всего было просто забыть о нём, как и о Вальтере Эго, имя которого как-то незаметно пропало из медиапространства.

Однако постепенно прошли и новизна, и недоверчивость — отчасти потому, что на рефлексии не оставалось времени, отчасти же из-за того, что он оказался неплохо подготовленным к этой новой жизни и вписался в неё так, словно специально к ней и готовился. Ему теперь приходилось поглощать много новой разноплановой информации, гораздо больше, чем раньше, от него требовались соображения и предложения, но Киш практически безошибочно определял моменты, когда у него есть внутреннее право на собственное мнение, а когда лучше воздержаться от высказывания, дабы не прослыть дилетантом и невеждой, и, должно быть, поэтому всё, за что бы он ни брался, даже случайно и наугад, исполнялось с изящной лёгкостью. Словом, это были умопомрачительные месяцы, когда он не жил, а словно летал, не чуя тени под собой. Достигнутые успехи придавали сил для новых дел — год получился сверхплодотворным. Он стал соавтором масштабного исследования «Генетические путешествия: методы определения подлинности и дальнейшие возможности», секретного отчёта «Рок Ротшильдов и рот Рокфеллеров: характеристики глобального противостояния в 20 веке», фундаментального труда «Нелинейные колебания в социальных системах с конечным числом степеней свободы» — и это не считая самостоятельных работ (научно-популярной книжицы «А было ли простое время?», методического пособия «Роль интуиции в научном поиске» и культурологического обзора «Окна: от античности до Ренессанса»).

Время Варвары теперь тоже шло нарасхват. Её статья, где она предлагала рассматривать кафкианцев как метафизическую тень Франца, противопоставляла прижизненную неизвестность Кафки его посмертной славе и выдвигала предположение, что по кафкианцам можно описать и личность самого Франца (по крайней мере, частично), наделала шуму среди специалистов. И, как полагается в таких случаях, поначалу была изругана парой-тройкой местных профессоров, объявившими предположения Варвары научной ересью. Но потом неожиданно последовало приглашение на конференцию в Вену, где о статье доброжелательно отозвались сразу несколько светил тенетерапии, после чего (уже по возвращению с конференции) признанный авторитет из Петербурга отметил, что некоторые идеи Варвары пусть и небесспорны и, тем не менее, интересны и требуют развития. Вскоре фонд поддержки молодых учёных предложил грант на написание полноценной диссертации, а одна из московских научных величин выказала готовность взять Варвару под своё научное крыло.

Ругань оппонентов Варвара старалась переносить стоически, она к ней готовилась, что, впрочем, не мешало ей расстраиваться и сомневаться, и Киш, как мог, утешал её и подбадривал. Однако ж и радость от признания научными вершителями сменялась приступами недоверия:

— Откуда они обо мне узнали, Киш? Как?! Где они и где я? Таких статей появляется сотни и тысячи!

— Значит, таких, да не совсем, — назидательно отвечал он. — Значит, в твоей статье есть что-то такое, чего нет в других. И разве ты не на такую реакцию рассчитывала? Не этого хотела?

— Так-то оно так, — осторожно соглашалась она. — Но я представляла, всё будет как-то дольше, постепеннее, шаг за шагом. А когда сбывается лучше и быстрее, чем ждёшь, это… как-то странно. Даже немного страшно: не может вот так всё сбываться. Как ты думаешь: это никак не связано с человеком с самой короткой тенью из всех, что я видела?

Киш никогда бы не признался, что подобные сомнения ведомы и ему.

— Я понимаю, о чём ты, — кивал он, — у тебя ощущение, что вдруг по отношению к тебе включился режим максимального благоприятствования, чего раньше не бывало, и оттого тебе слегка непривычно?

— Не то слово, Киш, — возразила Варвара, — это что-то другое, а не просто «непривычно»! Я же не кисейная барышня: «Ах, мне непривычно!» Мне как-то не по себе — я теряю чувство реальности. Да, не смейся (он и не думал смеяться)! Я не знаю, чего ждать и как ко всему относиться: то ли моя статья и вправду хороша, то ли кто-то сказал кому-то: «Пусть девочка позабавится — поиграет в науку»? Ты же понимаешь меня?

— Ещё бы мне тебя не понимать, — усмехнулся Киш, привлекая её к себе, — я среди этого вырос. Да и ты тоже. Все мы, короче. Связи и окружающая среда всегда имели значение, ты разве не знала? Мне кажется, тут надо учитывать две вещи. Первая — обидная, вторая — утешающая. Знаешь, что обидно? Как не пыжься, твоих заслуг в достигнутом результате практически всегда — с гулькин нос. Урожай намного больше зависит от климата, почвы, погоды, чем от усилий землепашца. Хоть тресни, никогда под Костромой не соберёшь столько зерна, сколько на Кубани. Легко быть учёным, когда в стране научный бум, или когда твой папа — профессор, и многих своих институтских преподавателей ты с детства знаешь как дядю Витю, дядю Серёжу или тётю Олю. Тогда твой парус изначально худо-бедно обеспечен ветром. Это я тебе как сын профессора говорю. Нетрудно быть популярным писателем в самой читающей стране мира, и совсем другое дело — побеждать неграмотность и создавать моду на чтение. Всем рулит контекст: одно дело орать в зале с хорошей акустикой, другое — в чистом поле, где гуляет ветер. От контекста зависит, прозвучит твоё слово громко или еле прошелестит. Но мы об этом часто забываем — стараемся приписать всё собственной глотке. Ты расстраиваешься, что нашёлся некий добрый дядя Дан, который мощно дунул в твой парус, и твоя лодка помчалась. Но ты же не считаешь чем-то неправильным или предосудительным, что твои родители старались привить тебе любознательность и трудолюбие, отдали в не самую плохую школу и сделали ещё много такого, что придало твоей лодке устойчивость и какую-никакую скорость, и чего, замечу, у кого-то и не было? Даже гениям — людям, которые меняют контекст, превосходят возможности климата и почвы — даже им нужна какая-то стартовая площадка: из болота и они не стартанут. А ведь большинство из нас — отнюдь не гении. Когда меняется контекст, многие «прижизненные классики» оказываются никому не нужны, прежние короли предстают голыми, и тогда приходит прозрение, что это вовсе не они были гениями — гениальным было время, и что они вовсе не меняли контекст, а просто наиболее ярко ему соответствовали. Если это всё держать в уме, быть немножко смиренней, то всё получается не так уж и огорчительно. Но знаешь, что утешает? Вот есть люди, которые любят воровать чужие идеи, оправдываясь, что, дескать, идея — ничто, главное — как она реализована. Они либо лукавят, либо недопонимают. Почему? Потому что контекст сам по себе текста не рождает: если не бросить в землю зёрнышко, то ничего и не вырастет. И какой бы плодородной ни была почва, она не сможет из зерна пшеницы вырастить пальму или розу, и наоборот. Земля ничего не выдумывает, в зернышке уже заложена его реализация, от земли лишь зависит, как идея, заложенная в зерне, вырастет. Твоя идея о Франце и кафкианцах и есть то самое зерно, которое не могли создать ни твои родители, ни учителя, ни Дан, ни я, который был рядом с тобой. Поэтому надо просто идти вперёд, честно делать своё дело, а там будет видно, разве нет?

— Надо двигаться вперёд, — помолчав, повторила Варвара, прижимаясь щекой к его груди. — Что ещё остаётся? Не сделаешь — не узнаешь. А ты считаешь, гений — это тот, кто превзошёл климат и почву? — она посмотрела на него снизу вверх. — Может, когда Франц не хотел описывать знакомую комнату, а придумал несуществующий интерьер, это оно и было? Стремление вырваться за пределы места и времени?

— Может быть, и так, — согласился он.

С тех пор редкую неделю они полностью проводили вместе. Варвара зачастила в Европу, изучая биографии наиболее видных кафкианцев — как ныне здравствующих, так и уже ушедших. Она не пропускала ни одного значительного кафкианского мероприятия, крепко сдружилась с Огнешкой и принимала близко к сердцу все перипетии её личной жизни, так что Киш теперь всегда был в курсе, почему та не сложилась на этот раз. Приглашения на конференции теперь поступали регулярно, вместе с ними и довольно интересные предложения по корпоративному консультированию, и плюс к тому — собственные полчаса в неделю на радио, вечером по четвергам. Киш старался не пропускать ни одной передачи, особенно в командировках, когда одиноко вытягивался на кровати в номере отеля. Он очень гордился её успехами и неизменно испытывал симпатию к людям, которые при знакомстве интересовались, кем ему приходится известный тенетерапевт Варвара Арх-и-Камышова.

За всей этой динамикой он не сразу заметил, что Варвара не очень-то и счастлива. Поначалу их тени резко сокращались, показывая успешное продвижение по жизни, но потом её тень застыла как вкопанная и даже немного отыграла назад. Он не сразу решился спросить у неё, почему так, а когда всё же спросил, ничего толком не выяснил: Варвара сослалась на усталость, замотанность, суету — сказала, чтобы он не обращал внимания, скоро пройдёт. Но не проходило. Киш постарался сократить число командировок, чтобы они могли больше времени проводить вместе, однако и это не помогло. Тогда его осенило очевидное: она просто влюбилась в другого и, может быть, даже уже изменила ему. Наверняка её это гнетёт, а сказать напрямую ей не хватает решимости: она не хочет его ранить. «Ты дуралей, Киш, — просто ответила Варвара, когда он, вдоволь помучив себя ревностью, спросил её об этом. — Дуралей и фантазёр». Вскоре у него появился блестящий замысел: им нужно переехать в более просторное жильё — куда-нибудь за город, в собственный дом. Они же могут себе это позволить? Пора, старушка, пора! Варвара идею одобрила, но резонно заметила, что они и в этой-то маленькой квартире бывают не слишком часто, а дом требует гораздо большего времени — и на обустройство, и на поддержание в нём порядка, и вообще. Короче, чуть-чуть потом, когда они будут не так заняты. Иногда, думая о том, чего ей не хватает, он проваливался в желчное раздражение и успевал наговорить ей кучу обидных слов — что она и сама не знает, чего хочет, и другая на её месте просто пела бы от счастья, и неплохо бы ей научиться ценить то, что есть, а не витать в облаках, мечтая о несбыточном, — к счастью, не вслух. Постепенно Киш склонился к мысли, что они с Варварой представляют собой тот тип пары, когда один любит, а другой позволяет себя любить. Мысль не утешала, но, по крайней мере, избавляла от недоумений — тем более, что сомневаться в ней не приходилось. «Дело не в тебе, а во мне», — сказала Варвара, когда он захотел ещё раз поговорить с ней об их отношениях, и Киш почувствовал, что она выставила внутреннюю броню от подобных разговоров.

Оставалось обманываться картинкой: внешне всё выглядело так, как и должно выглядеть у молодой счастливой семьи, даже лучше. Несколько раз они назначали друг другу свидания в городах, которые лежали между ними, и идея встречать первый рассвет в городском парке нашла своё воплощение в Петергофе, «Фольскгартене», «Феофании», Люксембургском саду и нескольких ЦПКиО попроще. Были, были моменты, когда Варвара выглядела и жизнерадостной, и счастливой, но Киш стал подозревать, что это счастье неполное, не до конца, или же (что ещё хуже) — что не он основная причина её жизнерадостности и счастья. Что делать с этим — он не представлял: ситуация, очевидно, была тупиковой, ибо её безвыходность определялась самой человеческой природой — чтобы почувствовать себя по-настоящему счастливыми, людям почему-то необходимо настолько усомниться в реальности происходящего, чтобы воскликнуть на вершине чувств: «Неужели это происходит с нами?!» И чем больше прилагать усилий для увеличения яркости моментов, тем скорее наступает привыкание к ним, а значит, быстрее оказываешься в конце тупика. К тому же возможностей, если разобраться, у Киша было не густо: их с Варварой знакомство оказалось настолько ярким, что перебить его даже восхитительными закатами на Гоа или умопомрачительными красотами Алтая было задачей изначально невыполнимой. Не сказать, чтобы Киша всё это тревожило сильно-сильно (хотя, конечно, тревожило). Он полагал, что настоящее счастье заключается в простых буднях, и был уверен — Варвара разделяет это же мироощущение. Счастье — в повседневности, а повседневность это и есть то самое время, которое всё и расставляет по своим местам — пусть и не всегда так, как хочется, но зато есть возможность для лавирования. Словом, Киш здраво (так ему казалось) рассудил, что если есть в их отношениях тайный нарыв, то рано или поздно он либо рассосётся, либо прорвётся наружу, а торопить его вызревание — занятие напрасное и даже глупое.

Однако не рассосалось, и попутно выяснилось, что дело не только в Варваре, но и в нём тоже. В начале июня, когда он предложил обсудить, куда им вдвоём съездить летом, Варвара встретила этот обычный вопрос встречным: а надо ли?

— То есть как это «надо ли»? — неприятно удивился он. — Ты считаешь, лучше никуда не ездить?

— Киш, надо признать, — вздохнула она, — у нас с тобой не получилось.

— Как это не получилось? — изумился он болезненно. — Ты думаешь что говоришь?

— Зачем делать вид, — упрямо повторила она, — будто всё прекрасно, будто так и должно быть? Зачем притворяться, что получилось, когда не получилось?

— Да ты с ума сошла! — возопил он. — С чего ты взяла?

Они ничего не ответила, потому что это и так было понятно.

— Ты же говорила, всё дело в работе: мы сейчас слишком заняты, и так далее. Я так и думал.

— Я тебя успокаивала, думала, всё наладится, но… — она страдальчески пожала плечами.

— Варвара, послушай меня!.. — он увлёк её на диван, чтобы ещё раз доказать: получилось, ещё как получилось!

Потом внимательно смотрел ей в лицо, отыскивая в подрагивании век и складках губ знаки судьбы.

— Спасибо, радость моя, — вздохнула она, открывая глаза, — ты почти такой, о каком я мечтала.

— Я буду стараться, — быстро проговорил он, — чтобы не было никаких «почти».

— Почти такой, о каком я мечтала в четырнадцать лет, — продолжала она. — Беда в том, что сейчас мне уже больше. Понимаешь, у меня ощущение, что я живу не своей жизнью, а какой-то другой девушки. Ты же добрый, Киш: отпусти меня, а?

На это он не знал, что ответить и потому не удержал её, когда она встала, а немного погодя не мешал собирать вещи. Через несколько дней он укатил в экспедицию к отцу, рядовым волонтёром на раскопки скифских курганов, в горячую степь. Работа лопатой и киркой под открытым солнцем делала его почти нечувствительным к боли разрыва: мысли о Варваре тревожили только в первые утренние часы, потом, по мере уставания, он мог думать только о том, что видел перед собой. Вечером, после душа и ужина, проваливался в сон, и так два с половиной месяца. Он вернулся сильно загоревшим, поджарым и окрепшим, и хотя внутренне, скорей, напоминал бледную тень себя прежнего, эти месяцы отложенной боли сыграли свою исцеляющую (замораживающую) роль. Во всяком случае, ему хватило сил, чтобы противостоять проблемам.

Главная из них заключалась в том, что в нём что-то разладилось. Многое из того, что раньше удавалось почти играючи, перестало получаться или же требовало натуги. Догадки сбывались реже, и чем глубже он зарывался в работу, тем меньше она его интересовала. По-видимому, друг Валерий был не так уж и неправ, когда говорил о вдохновляющей женщине, сделал вывод Киш. Теперь задним числом выяснялось, что Варвара вдохновляла его, только он этого не замечал. Также он разлюбил свои командировки, которые вроде бы могли наполнить его новыми впечатлениями, помочь отвлечься, но странным образом они напоминали ему о Варваре, и вдали от дома, ещё раз убеждаясь в огромности мира, он испытывал резкие приступы одиночества.

— Тебе надо её забыть, — посоветовал ему писатель Былинский, когда дождливым ноябрьским днём они сидели в «Граблях» на Пятницкой, забравшись под крышу, на третий этаж, где народу было поменьше, и можно было, сидя рядом с книжными полками и мансардным окном, на время представить себя погружёнными в безмятежный ретро-покой дачной жизни.

— Опубликуй эту фразу, — съязвил Киш, — она разорвёт мировую литературу! Нобелевка обеспечена!

— Ну а что? — Валерий отхлебнул пива. — Что ты хочешь от меня услышать?

— Откуда мне знать, что я хочу от тебя услышать? — вспылил Киш. — Уж придумай что-нибудь! Как ты вообще пишешь для сотен и тысяч людей, если не можешь найти слов поддержки для одного меня?

— Я говорю, что думаю. Ты хочешь, чтобы я врал?

— А кого интересует, что ты думаешь? Иногда нужно попридержать свои мегамысли при себе и сказать какую-нибудь ободряющую чушь — «Не переживай, это только этап пути к твоей настоящей любви»! Или процитировать Ремарка — сказать: «Она — стерва. Если бы ты был русским, ты бы понял, что я имею в виду»!

— Ты и так русский, — пожал плечами Валерий. — А Варвара не стерва, ты знаешь это лучше меня. Она — добрый, светлый человек, просто у вас не сложилось, так бывает. Однажды она мне очень помогла: у меня был ступор, и она мне сказала: «Представь, что вот эта часть текста, которая у тебя не получается, представь, что ради неё ты и стал писателем — что это самое главное из всего, что ты хочешь сказать. Почувствуй вкусность этого момента — представь, что ничего вкуснее ты никогда не читал и не писал». Отличный был совет — намного лучше твоей акции по выкапыванию ямы…

— От вас писателей — один только вред, — сделал Киш неожиданное открытие. — Не зря Магомет преследовал поэтов — «Ибо говорят не об истине, а о мечтах сердца своего»! И себя терзаете, и другим мозги баламутите! Вот Варвара — придумала себе в голове какую-то книгу, а потом вдруг обнаружила, что я — герой не её романа. Как это, по-твоему? Умно? «Сейте разумное, доброе, вечное»?

— Ты почему ничего не ешь? — миролюбиво пожурил его друг-писатель, переводя тему на жареную картошку с грибами. — Ешь, пока горячее!

Киш почувствовал неловкость за внезапную вспышку гнева и флегматично подцепил вилкой кружок солёного огурца.

— Мне бы сейчас хороший совет не помешал! — услышал он вздох. — Представляешь: дошёл до финала и не знаю, чем заканчивать! Нужна очень сильная концовка — достойная всего текста. Что бы такого придумать, как считаешь?

— Напиши про конец света, — вяло посоветовал Киш. — Сейчас это самое актуальное: Мировое правительство, говорят, вот-вот будет создано, и Варвара от меня ушла — все признаки налицо…

— Конец света? — задумался Валерий. — А что — как вариант! Про конец света многие писали, но я могу написать так, как ещё никто не писал. А конец света в результате чего? Ядерная зима? Или солнце погасло?

— Забудь.

— Что забыть?

— Свой роман, — подсказал Киш. — Кажется, «Акция», да? Тебе надо её забыть. Ты же мне именно это посоветовал? А сам-то что? Ты посмотри на ваши отношения: от ступора до ступора — сплошные упрёки и скандалы! Твоя «Акция» не хочет быть с тобой — она не хочет, чтобы ты её писал! Разве это не очевидно? Ты её регулярно насилуешь и мало того: при этом ты грезишь о женщине, которая бы тебя вдохновляла на её написание — это всё равно, что заниматься сексом с женой, держа в воображении топ-модель! Тебе ничего не стоит забросить её на неделю, а то и две — типа нет настроения. Кто ж такое отношение вытерпит? Не лучше ли вам мирно расстаться? Или ты пользуешься тем, что «Акция» не может уйти от тебя сама? А вот представь: ты открываешь файл, а там пусто! Ну, не совсем пусто — какие-то обрывки остались, но остальное исчезло! И маленькая приписочка: «Прости, я так больше не могу — я поняла, что ты не мой писатель. Ухожу искать другого, будь счастлив». А? Каково? Могу спорить, ты никогда не восстановишь прежний текст — ты уже никогда не вспомнишь свою «Акцию» такой, какой она была! Но вот за какое кино я бы дорого заплатил — это посмотреть, как ты её забываешь! Как не можешь ни вспомнить, ни забыть, и как понимаешь, что одно связано с другим!

— Эх, душа, — вздохнул Валерий, — душою, о душе… Теперь всё понятно: тебе тоже не хватило сильной концовки. Я по себе знаю: когда с девушкой расстаёшься со скандалом, боль быстрее проходит. Сцены, слёзы, ты обвиняешь её, она обвиняет тебя, потом пытаетесь продолжать, но видите, что не получается — и снова слёзы, снова скандалы. У вас обоих вулканический выброс эмоций и опустошение. Отношения исчерпываются до дна. Вы такого друг другу успеваете наговорить, что потом даже не умом понимаешь, а своими глазами видишь: мосты сожжены, обратной дороги нет. Вы перешли Рубикон — точка! Возврат невозможен не только психологически, но даже эстетически — все эти скандалы оставляют ощущение мерзости, они очень некрасиво выглядят! После того, как женщина на тебя орала с перекошенным лицом, тебе трудно считать её самой-самой! А если расстаёшься тихо и мирно, как порядочный и культурный, остаётся иллюзия, что всё ещё можно вернуть — возникает ощущение, что точка невозврата не пройдена. И когда подкатывает одиночество, начинаешь думать: а может, зря расстались — вроде всё шло относительно неплохо?

— Хм! — задумался Киш. — Ты думаешь, дело в этом?

Литературный диагноз, поставленный другом Валерием, показался ему удивительно точным и обладал лишь единственным недостатком — полной неприменимостью к сложившейся ситуации.

Постепенно он пришёл к выводу, что их встреча с Варварой была не счастливым случаем, а случайным счастьем, — он просто перепутал противоположности. Сюда же примешивалась неприятная мысль, что в материализации Вальтера Эго он был лишь одним из участников мегаэксперимента — его просто использовали Большие Люди, стало быть, его звёздный час — совсем не то, чем следует гордиться. Придя к такому убеждению, Киш стал уходить от ответа, когда новые любопытствующие при знакомстве просили его рассказать о том, как он установил связь времён. Со стороны это могло выглядеть, как проявление скромности, однако ж всё было проще: произошедшее в Праге — и знакомство с Варварой, и обнаружение Истого Менялы — заполнило в нём пустоту для обозначения фиаско.

И всё же на восстановление понадобилось не так уж много времени — чуть больше полгода. К концу зимы он покинул выжженную пустыню: жить без Варвары оказалось не так уж и сложно — просто как-то странновато. У него снова появился интерес к работе, и Киш набросился на неё с жадностью истосковавшегося. Институт генетических путешествий принял решение о расширении, Кишу предложили возглавить российский филиал, а заодно и создать его, так что ему было чем заняться. Недавнее прошлое постепенно тонуло и плавилось в общем котле памяти, обрастая новыми ассоциациями, и выплывало на поверхность в виде разовых причудливых проявлений. Например, он пропитался нелюбовью к паркам, а однажды, сходя с моста с девушкой — одной из тех, с кем он пытался начать новую жизнь, — довольно отчётливо пробормотал: «…долго и счастливо. Но не вместе». Девушка спросила, что значат эти слова, и Кишу пришлось изворачиваться — имитировать глубокую задумчивость «А? Что?» и мгновенное забывание, о чём только что думал. В общем, вышла неловкость. А как-то раз…

— Эй, Киш, ты живой? — сквозь динамик ворвался слегка насмешливый голос Марка. — Обед подан — давай вылезай!

Киш открыл глаза. Комья пены осели и превратились в небольшие пузырчатые пятна. Упершись руками в края ванны, он с натугой поднялся и стал быстро намыливать тело.

 

17. Девушка Марка

Обедали в столовой, в левом крыле особняка с видом на лужайку и цветущую сакуру. Утро перетекало в погожий денёк, помещение столовой почти наполовину пронзали солнечные лучи, и Кишу внезапно с огромной силой захотелось иметь большую семью и такой же дом, где они все вместе могли бы завтракать, обедать и ужинать, а в комнатах стоял бы детский гомон и суматоха.

Заказанный с дороги обед включал суп из морепродуктов, стейк и овощи на гриле. Венчала трапезу посыпанная корицей клубника, горой возвышавшаяся на серебряном блюде и исключительно хорошо дополнявшая вкус рома. Во время еды Толяныч, переодевшийся в белые джинсы и чёрную рубашку, продолжал созывать старых друзей на вечеринку и отдавал кому-то распоряжения по её организации. Иногда он сообщал Кишу: «Поручик с нами!», «Траяна не будет — умотал в Трансильванию!» Попадались и незнакомые имена: «Гурон сломал ногу!», «Лейла немного опоздает».

Закусив десятком сочных тёмно-алых ягод, Киш почувствовал, что объелся. На него напала сонливость. Съехав на край стула, он вытянул ноги и благостно погладил себя по животу.

— Пойдём на улицу, — предложил Толяныч, — бери стакан.

Они вышли на террасу, в трёх местах пронзённую стволами сосен, плюхнулись на низкие диванчики, разделённые журнальным столиком, на который Марк водрузил ополовиненную бутылку рома, и снова задымили сигарами.

Кругом разливался зелёный покой, стрекотали кузнечики.

«Хорошо, — лениво подумал Киш, пытаясь взбодрить себя этой мыслью, — очень даже хорошо!»

— Ну что, — донесся до него голос Толяныча, — о чём будем говорить? О том, почему твой Пуанкаре гнобил моего Кантора, или о чём-нибудь другом?

— Он не гнобил, — миролюбиво возразил Киш, — Пуанкаре был хороший человек. Он просто не принимал представление Кантора о бесконечности. У них было разное чувство прекрасного.

— Ок, — вальяжно согласился Марк, — не хочешь об этом, давай о другом. У меня ведь сегодня день рождения, так?

— Так, — согласился Киш.

— Значит, я могу просить тебя о подарке, верно?

— Верно, — признал-признался Киш, — о подарке я как-то забыл. А что бы ты…

— Тогда скажи мне, Киш: зачем ты всё-таки приехал ко мне? — Толяныч снял тёмные очки, открыв насмешливые глаза.

«Можешь отпираться и говорить о случайности, — читалось в его взгляде, — я не буду настаивать. Просто перестану доверять. Если я тебе, конечно, доверяю».

Но Киш и не думал отпираться: момент настал.

— Я хочу тебя кое о чём попросить, — произнёс он и громко выдохнул. — Но можно ли просьбу о подарке считать подарком? По-моему, нет.

— Ха! Так вот в чём дело! — Марк разом расслабился и откинулся на спинку. — Забавная матрёшка! И что же ты хочешь получить в подарок от «грустного» Марка? Деньги? Надёжное дружеское плечо? Рассказ об острове Ни-Бум-Бум, где живут самые сообразительные люди?

— Плечо, Марк, плечо, что ж ещё? Я хочу попросить тебя кое-что вспомнить о нашей последней встрече.

— «Кое-что вспомнить»? — хмыкнул Толяныч. — Потрясающе! Ты, наверное, посещал тренинги по повышению деликатности. Если потеряю ногу, буду знать, с кем мне гонять в футбол. Но, знаешь, давай так: ты сам мне расскажешь о нашей последней встрече, а я, если что вспомню, расскажу тебе.

— Хорошо, — согласился Киш. — Это было на Воздвиженке, два года назад…

Он рассказал о том, как они случайно встретились в самом центре Москвы, и как Марк посоветовал ему поехать в Прагу, а ещё о том, что случилось на саммите, и как наутро ему удалось установить связь времён. Толяныч слушал его с изучающим интересом, и было непонятно, к чему относится этот интерес — к словам Киша или к нему самому.

— И что? — лицо Марка, когда Киш закончил, выразило лёгкое недоумение. — Всё получилось как нельзя лучше, я тебя правильно понял? Или нет? Я помню ту встречу — и?

— Помнишь? — переспросил Киш с вырвавшимся удивлением: он почему-то был уверен, что Толяныч лишь пожмёт плечами.

— Помню, — подтвердил Марк, — а что: не должен? Было лето, у меня тогда ещё была прежняя тачка, KLV. А ты шёл с какой-то позорной интеллигентской авоськой…

— С пакетом. Обычным пакетом.

— О’кей, с пакетом. А потом рассказывал про какую-то свою статью — что-то средневековое, так? Что тебя в этом заботит?

— Не знаю, — соврал Киш. — Может, и не беспокоит вовсе, а так… Просто я не могу такую удачу приписать только себе — не настолько я удачливый. И вот подумалось: может, всё это было каким-то образом организовано? И я выполнял лишь небольшую функцию? Короче, я хочу спросить: тебя никто не просил тогда встретиться со мной и как бы невзначай посоветовать поехать в Прагу? Если нет, то нет. Если да, то даже необязательно говорить кто, просто скажи, что — да. Это и есть тот подарок, о котором я прошу.

Он посмотрел Марку прямо в глаза: его друг, словно стесняясь, отвёл взгляд в сторону и вежливо кашлянул.

— Понимаешь, какое дело, Киш, — начал он обстоятельно, — я не могу сказать «да», но моё «нет» тебе тоже ничего не даст. Что такое «нет»? Это либо не было совсем, либо было, но я этого не помню. Вряд ли тебя такой ответ устроит. На твоём месте я не стал бы полагаться на память «грустного» человека, а рассудил логически: насколько такое вообще возможно? Ну, например, если бы я спросил тебя: «Скажи мне, Киш, откровенно, летали ли мы с тобой на солнце, а то я что-то не припомню», ты бы что ответил? Так и тут: посмотри логически и увидишь, что такого не бывает. Подкарауливать кого-то в машине, а потом изображать случайную встречу — это не про меня, я так никогда не делал. Но есть ещё вопрос профессии: я — юрист. Не связной, не разведчик, не курьер, не почтальон и не живая телеграмма. Юрист, понимаешь?

К концу речи голос Толяныча так наполнился деликатностью и участием, что Киш почувствовал, как ему становится жарко: неловко и досадно получилось. Он взял стакан и сделал глоток, стараясь выловить из рома подтаявший кубик льда, но тот, легонько звякнув о стенку, ускользнул на дно. Марк прав, и теперь можно только удивляться, как он, Киш, и сам не додумался до таких простых вещей. Его предположение о том, что их встреча была неслучайна, в мозгу выглядело убедительно и весомо, но стоило ему обнаружиться, вылететь в мир, и вышла полная ерунда.

— Значит, это была случайность, — неохотно признал он. — Извини, что… Сам понимаешь: когда стремишься выстроить целостную картину, хочется всё пустить в ход — увязать друг с другом все детали. И мне казалось логичным… Ты прав: это можно было сделать гораздо проще. Например, меня могли направить в Прагу люди, которые и заказали мне эту работу. Но знаешь, какая ещё была случайность? — он быстро взглянул на Толяныча исподлобья. — Мы с тобой потом там и увиделись — в Праге.

Этого Марк не помнил:

— Ха! — усмехнулся он. — Так какая встреча была последней, Киш?

— Смотря что считать встречей, — Киш задумчиво посмотрел в деревянный потолок террасы. — В Москве мы с тобой разговаривали и всё такое, а в Праге просто обменялись взглядами. Я стоял на Староместской площади, ты проходил мимо. И когда приблизился, мы просто на секунду-другую встретились глазами, и ты пошёл дальше. Вот и всё. Это была встреча глаз, но не рук, ртов и ушей, понимаешь? Встреча на два мгновенья.

— Просто обменялись взглядами и всё? Почему? Ты был на секретном задании и держал пальцы крестиком?

— Я не знаю почему, — Киш вздёрнул плечи. — Мне почему-то показалось, что ты не хочешь, чтобы я тебя узнавал. Или даже не так: мы как бы поздоровались взглядами, и этого было вроде как достаточно.

— Тебе показалось? — переспросил Марк. — Так может, ты просто обознался?

— Да нет же! — Киш вскочил с диванчика, обошёл его и сделал несколько шагов вглубь террасы. — Вот такое расстояние примерно было: ты бы меня не узнал?

Толяныч несколько раз измерил взглядом разделявшие их метры и потёр пальцами лоб.

— И когда это, ты говоришь, было?

— За несколько часов до начала саммита. Знаменитого пражского саммита. Скандального саммита, на котором произошла массовая дефенестрация.

— Короче: того самого саммита?

— Ну да, того самого. Два года назад.

— Тогда ты что-то путаешь! — озабоченно нахмуренный лоб Марка счастливо разгладился. — Меня тогда не было в Праге. Не. Бы. Ло. И, поверь, я очень об этом жалел — очень. Такие события и без меня! Облом, непруха: не ко времени решил отдохнуть — мотанул в Хорватию. И это я помню очень хорошо!

— Как это не было? — опешил Киш. — Кого же тогда я видел на площади?

— Понятия не имею, — Толяныч недоумённо развёл руки и даже посмотрел по сторонам, показывая, что ему негде найти ответ на этот вопрос. — Если бы я тебе сказал: «Киш, я видел тебя во сне — что ты об этом думаешь?», ты как бы прокомментировал?

— Но я же не спал! — возразил Киш. — Ну как не спал? Если я сейчас сплю, то и тогда спал. А если мы с тобой сейчас не во сне разговариваем, то и тогда я не спал — это же просто!

— Брось, Киш, — отмахнулся Марк, — чего ты от меня хочешь? Чтобы я подобрал правильное название твоему глюку? Это не мой профиль. Если не сон, то пусть будет мираж, выход в параллельную реальность, что угодно. Как я могу объяснить то, что случилось не со мной, а с тобой? С этим тебе надо к специалисту — тенетерапевту или не знаю к кому. А я не это… не специалист… Кстати, — Толяныч внезапно задумался, — ты же по латыни был отличником, да? Что такое consilium impiorum? Консилиум кого?

— Злых людей, — перевёл Киш, — злодеев. А что?

— Да так, просто всплыло, — рассеянно объяснил Марк. — Будем считать, что ни к чему. Ну что? Выпьем?

— Выпьем, — кивнул Киш: от досады его охватила сильнейшая жажда.

Он взял со стола свой стакан, отсалютовал им Толянычу, сделал большой глоток и долго удерживал ром во рту, чтобы сильнее ощутить его аромат и горечь.

Что-то тут не так. Во время саммита Марк был в Хорватии, — как это понимать? Он же не электрон, чтобы, не раздваиваясь, быть одновременно в двух местах. Туман вместо того, чтобы рассеяться, ещё больше сгустился. В какую сторону дальше брести на ощупь, Киш пока не представлял, и лишь краем незанятого ума успел подумать: до чего ж ловкий народ эти юристы — какие-то вещи у них отработаны, наверное, на уровне рефлексов! Вот, например, Толяныч — наверняка сообщение Киша о встрече на площади его заинтересовало, но при этом он занял выгодную позицию, когда выспрашивать должен Киш, а не он сам: «Это твои дела, меня они не касаются, но, если хочешь, поговорим об этом». Может, он и вправду считает, что Киш просто обознался?

— Не переживай, — словно услышав его мысли, утешил Марк, — если бы ты знал, сколько мне сейчас таких ребусов приходится решать… Ты точно не «грустный», Киш? Без смеха спрашиваю.

Киш горько улыбнулся уголком рта и покачал головой.

— Значит, ты отдыхал в Хорватии, — констатировал он, — и в Праге тебя не было. Допустим. Также допустим, кое-что я себе нафантазировал, исходя из уже имеющейся информации. Как с эффектом монтажа — помнишь, Эйзенштейн писал в далёком тридцать восьмом? Если в кино показать крупным планом лицо человека с самым нейтральным выражением, то зритель станет воспринимать его каждый раз по-разному в зависимости от того, что показано непосредственно перед ним. Если стол с самой разной вкусной едой, то человек — неголодный, объевшийся. Если обнажённая красавица, то — пресыщенный или гей. Если гроб с ребёнком, то — бессердечный. А гримаса, между тем, всегда одна и та же — нейтральная. О чём это говорит? О том, что наш мозг так обрабатывает информацию. Собственно, это тот самый эффект сопоставления, о котором ты говорил: поставили Гамлета и Дубровского рядом, и возник смысл, которого изначально не было. Ну и вот. Я писал эссе о дефенестрации, а ты подсказал мне, что надо поехать на саммит в Прагу, где ожидаются общественные протесты. Потом встреча-мираж на площади. Неудивительно, что когда люди в масках и белой форме стали производить дефенестрацию, мой мозг решил, что один из них — это ты…

От него не ускользнуло, как брови Толяныча удивлённо взметнулись, а затем появилась скептическая ухмылка.

— Понимаю, это звучит глупо, — кивнул Киш, — и я никому об этом не говорил, именно потому, что глупо. Но тебе-то могу признаться — ты меня поймёшь. Мы же с тобой — из одного спортзала. Я знаю твою манеру двигаться, твой стиль, бойцовский почерк. И, исходя из предшествующей информации, мне вдруг почудилось — да, почудилось, я настаиваю на этом термине — что один из производящих зачистку это — ты. Если хочешь, найдём сейчас кадры саммита, я покажу, кого спутал с тобой. Если, конечно, тебе интересно…

— Не нужно, — мягко отклонил Толяныч. — Представь, как это будет выглядеть по Эйзенштейну: Киш приезжает к Марку, и вдруг они решают пересмотреть кадры дефенестрации на пражском саммите. «Зачем это им? — подумает зритель. — Что они такого задумали?»

— Хорошо, не будем, — согласился Киш. — Пойми правильно: я не хочу тебя в чём-то убедить, посеять сомнения. Пусть то, о чём я говорю, это так — к сведению. Не знаю только, как быть с тем парнем со Староместской площади. Его не объяснить сопоставлением — уж слишком близко от меня он прошёл. Остаётся только вариант с двойником. Говорят же, что у каждого человека есть двойник, и что невероятного, если я встретил твоего? Просто добавилось ещё одно случайное совпадение, но это же ничего не значит. Наш мозг легко верит в одно случайное совпадение, в двух уже видит взаимосвязь, а при трёх — приходит к железному убеждению, что имеет дело с системой. Примерно как у Евклида: одна точка — произвольна, через две уже можно провести прямую, а три — содержат целую плоскость. Заполучив три совпадения, наш мозг создаёт полотно для воображения. Но это же только причуды нашего мышления, в реальности всё может складываться и так, и этак, и сяк. Пример двойников как раз это и доказывает: большинство людей живёт без всякой связи со своими двойниками — часто даже не подозревая об их существовании. Могу лишь сказать, что твой двойник — весьма и весьма. Он как-то выделялся среди всех людей на площади. Внутренне выделялся, я имею в виду. Почему-то казалось, что он самый заметный человек в людском потоке. Не знаю почему. Наверное, он был невероятно уверен в себе. Или знал о себе что-то такое… — не знаю что, но это было сильное знание. Короче, на него трудно было не обратить внимания. Хотя внешне — ничего особенного. Самая обычная одежда — джинсы, красная футболка. Да, вот ещё что, важная деталь: твой двойник — из России. Похоже на то. Во всяком случае, надпись на футболке была на русском — «Однажды это случится». Может быть, это просто ещё одно совпадение — никакой он не русский, и эту футболку ему кто-то подарил, однако вот так, — Киш развёл руками и замолчал.

Марк слушал его, обхватив пальцами челюсть. И хотя он не сводил взгляда с лица Киша, мысли его, казалось, были заняты другим.

— Зачистка, говоришь? — произнёс он задумчиво. — Почему «зачистка», Киш? С чего ты взял, что дефенестрация этих высокопоставленных бедолаг была зачисткой, а не чем-то другим? К чему ты употребил это слово? Почему его?

— A-а, это, — Киш пожал плечами. — Если не нравится слово «зачистка», давай назовём это репрессиями. Саммит начался ровно в девятнадцать часов. Было дефенестрировано тридцать семь человек. Сопоставляем одно с другим, получается 1937 — прозрачный намёк на тридцать седьмой год. Драка в верхах — зачистка элиты.

— Вот как? — Марк удивлённо крякнул. — Это уже интересно!

— Что именно?

Толяныч не торопился с ответом. Он задумчиво вертел головой, переводя пытливый взгляд со стола на бутылку рома, с бутылки на потолок, с потолка на перила и лужайку, словно всё это было ему в новинку.

— Кажется, они и вправду хотят, — проговорил он негромко, вернувшись к Кишу, — ну, сам понимаешь…

Киш терпеливо ждал продолжения, но вдруг на этом интригующем моменте из-за ворот раздался звук автомобильного клаксона.

— О, приехали! — обрадовавшись, Марк вскочил, возбуждённо потёр ладони и, нацепив свои тёмные очки, энергично зашагал к воротам.

Во двор вкатился белый фургон с красной надписью «Праздник всегда с тобой!», за ним ещё три легковых автомобиля. Из них высыпали люди — с десяток парней и девушек. Одни стали что-то выгружать из фургона, остальные последовали за Толянычем, который указывал им места на лужайке и давал какие-то пояснения, потом все вместе скрылись в доме. Машинально проводив кавалькаду взглядом, Киш прошёлся по террасе и панибратски похлопал один из сосновых стволов.

Пока он мог констатировать тупик — безнадёжный такой тупичище. Разговор с Толянычем вместо того, чтобы что-то прояснить, ещё больше всё запутал — загадок только прибавилось. Разговор на Воздвиженке оказался случайностью и поэтому не давал новых зацепок. Несомненная встреча на Староместской площади превратилась в галлюцинацию. И, кажется, зря он брякнул про то, что движения одного из проводивших дефенестрацию, показались ему знакомыми…

Марк вернулся минут через десять, а то и все двадцать — Киш к тому времени свойски разлёгся на диванчике, заложив руки за голову, для удобства поставив поближе пепельницу и иногда приподнимаясь на локте, чтобы сделать ещё один глоток.

— Держи — дарю! — в воздухе мелькнуло что-то красное, и на живот Киша упал прямоугольник ткани. — Времени осталось мало, — деловито сказал Толяныч, плюхаясь на диванчик, — нам надо с тобой к чему-нибудь прийти. Ты сегодня мой спарринг-партнёр, так ведь?

— Так, — подтвердил Киш, снова приводя себя в вертикальное положение и разворачивая подарок. — Что это?

Футболка. Чёрные буквы.

— Перед тем, как надеть, — Марк говорил, как о чём-то незначительном и обыденном, — загадай желание. И если твои помыслы чисты, «Однажды это случится».

— Спасибо, — Киш не сводил глаз с футболки. — Это та самая, да? — он быстро взглянул на Толяныча. — Значит, это был не глюк и не сон? И как же теперь всё объяснить?

— Я думал об этом, — голос Марка был нарочито небрежен, — и у меня получился только один вариант. Вот тебе подсказка: Хорватия, вечер на террасе, восхитительный закат над Адриатикой, новости из Праги и жгучее сожаление, что меня нет на месте событий. Очень яркое воспоминание — очень. Сочное, не затёртое — практически как новенькое.

— Ты хочешь сказать…

— Если у тебя есть версия получше, готов выслушать. Но, похоже, мне не только зачистили лишние фрагменты, но и кое-что добавили.

— Неужели они уже научились это делать? — потрясённо спросил Киш, не сводя взгляда с невозмутимого лица Марка. — Но…

— А что тут такого, строго говоря, невероятного?

— В общем-то ничего, — вынужден был признать Киш. — В сравнении с изобретением кино — сущие пустяки. Но теперь каждая голова превратится в отдельный кинотеатр — такое начнётся!..

— Ну что там начнётся, — скучно возразил Толяныч, — всё будет как всегда, только чуть-чуть иначе. Многие будут даже счастливы, вспоминая, какую замечательно яркую жизнь они прожили. Вместо реального отпуска в Хорватии — поход в ментальный кабинет. Дёшево и сердито. Расстояние потеряет значение — цены на билеты одинаковы во всех направлениях. Шикарные беседы коллег в понедельник: «Ты где был на выходных?» — «Ходил под парусом на Карибах, а ты?» — «А я поднимался на Эверест! Потерял пять килограммов, но за ночь опять набрал». Ещё года два-три и возникнет целая индустрия — в ней будут вращаться триллионы. Люди станут изощряться в авантюрах, чтобы потом продать свои воспоминания. Хорошая визуальная память станет одним из важнейших качеств для карьеры. Уникальные воспоминания будут выставлять на аукционах. Одно только сексуальное направление чего стоит — секс с самыми красивыми женщинами и мужчинами мира! Покупные воспоминания будут даже ярче, чем реальные. На них возникнут авторские права, и появится сегмент пиратского контента воспоминаний. Для профилактики правонарушений кое-кому будут внедрять воспоминания о годах, проведённых тюрьме. Короче, скучно не будет. Но что в этом неслыханно нового — чего ещё не было под луной?

— Ничего, — согласился Киш. — Только масштабы, а так… Но вот это твоё воспоминание о Хорватии — тебе с ним как? Не чувствуешь дискомфорта? Или искусственности?

— Хм, — Марк на секунду прислушался к своим ощущениям и тряхнул головой. — Да нормально, никаких неудобств. Не с чем сравнивать, но, кажется, качественная подделка. Это приятно — люблю качество. Вот только яркость слегка выдаёт — какое-то слишком свежее оно получилось. Немного перестарались, с кем не бывает.

— А почему Хорватия?

— Ну, это совсем просто: я там бывал шесть или семь раз. Хорошая платформа для добавления ещё одного воспоминания. Вот если бы мне подсунули Антарктиду…

— Получается, — продолжал допытываться Киш, — если бы не наш разговор, ты мог бы вообще никогда не обнаружить подделку? Но это же многое объясняет! Что если ты решил использовать нашу встречу на площади как якорь памяти? На такой вот случай? Никто в мире не знает, что мы видели друг друга в Праге — мы даже не подходили друг к другу. Ты решил сделать вид, что меня не узнаёшь, чтобы потом, если дело закончится дементализацией, я мог тебе о нашей встрече рассказать. Может такое быть? И тогда, по-видимому, у тебя есть и другие якоря — тебе нужно просто их поискать!

Толяныч пожал плечами, не отрицая и не соглашаясь.

— Хорошая идея, Киш, — произнёс он негромко. — Но есть ещё одно «по-видимому». По-видимому, меня всё-таки решили убрать. И это уже интересно.

— Почему? — опешил Киш. — С чего ты взял? Что я такого тебе сообщил, из чего можно было сделать такой вывод?

Марк задумался.

— Не знаю, как тебе это объяснить, чтобы не выглядеть сумасшедшим. С юристом мне было бы проще — проще объяснить, я имею в виду. Но ты не юрист.

— Звучит как обвинение, — Киш усмехнулся. — Да, я не юрист, а какое…

— Но, по крайней мере, ты ведь в курсе, что миром правят юристы?

Киш неопределённо пожал плечами:

— Отчасти, наверное, так и есть. Но помимо юристов есть ещё и…

— Миром правят юристы, — веским тоном учителя, наставляющим не очень сообразительного ученика, повторил Толяныч. — Так было от начала времён, так происходит сейчас, так будет до конца. Возьми любую религию и увидишь, это — ничто иное, как юридическая система. Страшный Суд, наказание, воздаяние, раскаявшиеся грешники-преступники — что это, по-твоему? Это всё юридические термины, ты не замечал? Кем, по-твоему, были древние жрецы?

— Хм, — Киш кашлянул. — Вообще-то звучит красиво: жрецы — это юристы древности, а теперешние юристы — это современные жрецы. Но…

— Хорошо, — внезапно решил Марк, — раз на сегодня ты мой спарринг-партнёр, пойдём от начала. Расскажу тебе, как это было у меня — посмотри на картину моими глазами. Как я решил стать юристом? Мои родители — математики, и меня ещё на нулевом уровне задумали как математика. И если б не одна идея… Знаешь, я иногда думаю: а если бы она пришла мне в голову лет на десять позже? Было бы уже поздно что-то менять. Наверное, это судьба. Ну как идея? Я считал, что круче математики ничего в мире нет — просто ничего. И вдруг за несколько минут в ней разочаровался.

— Как можно разочароваться в математике? — удивился Киш. — У тебя ответ не сошёлся?

— Теперь бы я сформулировал иначе, — весело признал Марк. — Я бы сказал, что разочаровался в математиках, в математической деятельности. Но в пятнадцать лет в таких вещах не делаешь различия — тогда я решил, что разочаровался в математике. Короче, ты понял: мне было пятнадцать. И произошло это на школьной олимпиаде — как раз тогда, когда меня осенило, что знак «равно» — главный в математике. Следи за мыслью, Киш, вот тебе ещё одно совпадение: если бы открытие накрыло меня дома, я, может быть, ничего бы и не заметил. Но всё случилось в зале — там было ещё семьдесят-восемьдесят таких же юных дарований. Я смотрел, как они пыхтят над заданиями, и чувствовал, что круче их всех вместе взятых: они даже не догадываются, какое простое и гениальное открытие я сделал. Кстати, с тех пор боюсь эйфории: за ней всегда прячется подвох. Но тогда я этого не знал: сижу на стуле, голова на седьмом небе и вдруг… Не знаю, что это было — наверное, в тот момент во мне и родился юрист. Как будто кто-то произвёл надо мной арифметическую операцию — умножил на минус единицу. Вроде вокруг всё то же самое, но картинка поменяла свой знак с большого плюса на жирный минус. Короче, я почувствовал, как всё это неправильно, неправомерно и противоречиво — неправильно, когда люди, даже решая уравнения, стремятся выявить в своих рядах неравенство — победителей и проигравших. Определить, кто из них десятка, а кто тройка. Хуже того: именно с помощью уравнений они это и делают. Ну не бред ли? И ещё удивительней: никто этого не замечает — ни одна продвинутая голова. Как будто всё идёт, как и надо, всех всё устраивает. Невероятно, странно. Я подумал: всё, кранты, сдвиг по фазе. Как ещё это понять — никто не замечает, один только я? И тогда — наверное, для защиты, чтобы не спятить — я и подумал: не хочу быть одним из них — не хочу быть числом.

— Здорово! — искренне восхитился Киш. — Но неужели ты так сразу почувствовал, что теперь хочешь быть юристом?

Толяныч хмыкнул и несколько раз пыхнул сигарой.

— Нет, конечно. К юриспруденции ещё надо было перекинуть мостик. Он оказался совсем коротким, но шёл я по нему год или полтора. Следи за мыслью, Киш: если «не хочу быть числом», то что? То логично вытекает: «хочу быть словом». Я вспомнил, что математика — только один из языков, а числа — всего лишь слова, специальный такой класс слов. Идея чисел изначально заложена в языке: если бы человек не умел говорить, он бы никогда не придумал числа.

— Это да, — кивнул Киш. — В языке главный принцип — обобщение. Слово «дом» означает все дома на свете — так же, как цифра «5» обозначает все пятёрки. Прежде чем появились 5х, 5у и 5z, уже были «мой дом», «старый дом» и «большой дом».

— А ещё до возникновения «два во второй степени» уже была превосходная степень «песнь песней», и до «минус на минус даёт плюс» было двойное отрицание типа «не могу не пойти», — подхватил Марк. — «Вначале было Слово»: для математики это — суровая правда жизни. Я нашёл только две сферы, где слово представлено в самом сконцентрированном виде — поэзия и юриспруденция. Первый вариант сразу отпал — поэт я никакой, даже в первом классе стишки не писал. Оставался второй — тем более что он намного круче первого. Кто такие поэты? Можно сказать, «жрецы от Бога», но также можно назвать их «жрецами-самозванцами» — это как посмотреть. Для себя они, конечно, «от Бога», но для юристов, истинных жрецов, — самозванцы. И тут нет никакого пренебрежения — таково положение вещей. Поэты — каждый сам по себе. Они никогда не станут корпорацией и кастой — максимум тусовкой. Как доходит до дела, у них получается либо «Давайте говорить друг другу комплименты», либо «У поэтов есть такой обычай — в круг сойдясь, оплёвывать друг друга». Пушкин не зря убежал от Державина — юный самозванец это хорошо чувствовал, в отличие от старого. Старый-то, верный государев служака, придерживался корпоративных взглядов — так ведь он, на минуточку, был министром не чего-нибудь, а юстиции. А Пушкин потом фактически всю жизнь нигде не служил — показательно, да? Что у поэтов хорошо — они открыто не признают знак «равно». Это, по крайней мере, честно. Да и зачем им знак «равно», что им с ним делать, если в искусстве равенство недостижимо? Знаешь, что забавно? В искусстве нередко спорят о том, что важнее — содержание произведения или его форма, «что?» или «как?». Но это глупый спор, ибо первично «кто» — от личности художника зависит и выбор темы, и стиль. Так же и с вопросом власти: одни говорят — всё решает военная сила, другие — всё решают деньги. Но это тоже глупый спор: это только тень правды, но не сама правда. Оружие и деньги — лишь инструменты власти, а не сама власть. Власть — это возможность вершить суд. В старину кесарь возглавлял армию, и его профиль чеканили на монетах, но он же всегда был и верховным судьей — ради этого он воевал и грабил. Для того, чтобы карать и миловать, определять, что есть справедливость и толковать смыслы. «Слово царя — закон», слыхал про такое? В истории были самые разные короли и князья — Красивый, Лысый, Грозный, Святой, Безземельный, Мудрый, Безумный — но я сомневаюсь, что ты хоть раз встретишь Немого. И это отнюдь не случайно, Киш. Мир управляется с помощью слов — приказа, распоряжения, вердикта. Все сильные мира сего соперничают лишь в том, за чьим словом больше силы. О положении страны можно судить по тому, как её правитель относится к словам: если он болтун — значит, в стране проблемы с управлением, потому что болтливость ведёт к девальвации приказа. Но ещё хуже, если правитель врёт: ложь в обороте слов — всё равно что фальшивые купюры в обороте денег, они подрывают всю систему. А потом произошёл самый ловкий юридический трюк в истории: короли и кесари ушли в небытие, а им на смену пришла — что? — Конституция. Слово, которому должны подчиняться даже правители — слово, которое устранило фигуру кесаря. Ты спросишь: в чём тут ловкость? В том, Киш, что кесарь кровно заинтересован, чтобы его слово понималось правильно. Если его приказ извратят исполнители, всегда есть шанс, что кесарь узнает об этом и наведёт порядок. А у судей Конституционного суда такой прямой заинтересованности нет. Поэтому Конституцию можно извратить до полной её противоположности, и в конечном счёте за неё заступиться некому. Конституция — юридическое слово немых. Она пишется якобы от имени народа, но «народ безмолвствует» — помнишь, у Пушкина? Безмолвствует не только в России, народ безмолвствует всегда и везде. Бунт не в счёт — он разрушает, а не управляет. Когда восставшим удаётся снести прежнюю власть, они начинают с яростью неофитов копировать предшественников — проводить суды и трибуналы. В результате возникает новая власть, а народ по-прежнему безмолвствует. Вся фишка в том, что немые и вправду поверили, что Конституция — это их собственное слово. В этот момент юристы окончательно захватили власть над миром, потому что только они могут растолковать это слово немых. И знаешь, я думаю, это гораздо лучше, чем если бы миром управляли математики или поэты. Соперничество юристов — не следствие чьих-то амбиций, а фундаментальный принцип судебного процесса — принцип состязательности. Юридическое слово определяет судьбы и будущее. И закон, вынося наказание обидчику, тем самым уравнивает его с обиженным. Юридический знак «равно» куда мощнее математического…

— Ха! — Киш не смог удержаться от скепсиса. — Но не хочешь же ты мне рассказать, что перед законом все равны?

— Именно это я тебе и хочу сказать, — Толяныч обдал его холодом. — Не делай такую снисходительную физиономию, она тебе не к лицу. Принцип равенства всех перед законом — ещё одно свидетельство того, что миром правят юристы. Следи за мыслью, Киш: сейчас этот принцип ни у кого не вызывает удивления — его необходимость признаёт большинство. А ведь ещё совсем недавно — двести-триста лет назад — он показался бы безумным даже самым нижним и угнетённым сословиям. На протяжении почти всей человеческой истории ему не было места, а сейчас оспаривать его — дурной тон. Но я, как понимаешь, не об эволюции правосознания масс. Принцип равенства всех перед законом только кажется модной новинкой — на деле он такой же древний, как и сама юриспруденция. Мы с тобой произнесли слово «жрецы». Юристы — жрецы. Но жрецы чего? «Неотвратимость наказания», «все равны перед законом» — тебе это ничего не напоминает? Что есть такого в мире, что уравнивает всех?

— Воздух? — предположил Киш. — Все ведь дышат! Как сказано в одном древнем манускрипте: «И пали ниц, и просили дыхания для носов своих». Смерть, короче. Смерть уравнивает всех. Она неотвратима и никого не щадит. Ты хочешь сказать: юристы — жрецы смерти?

— Ну вот, — удовлетворённо кивнул Марк, — следишь за мыслью. Всё верно: с самого начала юриспруденция строилась на праве отнять жизнь — не на возможности, а на праве. В этом коренной принцип: казнить или помиловать. Всё остальное лишь частности: сколько жизни отнять и как именно — отрубить руку или на пять лет засадить в тюрьму, или забрать всю и сразу. И — да, в жизни не все, не всегда равны перед законом. Но только потому, что это — жизнь. В жизни и не может быть равенства. Даже в природе это так — кто-то роза, а кто-то кактус, кто-то червяк, а кто-то орёл. Жизнь несправедлива, потому что не может быть справедливости там, где правит Случай. Мы все случайны: если бы папа не встретил маму, если бы дедушки не встретили бабушек, если бы пра-пра не встретили пра-пра, нас бы не было — были бы совсем другие. В каком-то смысле мы все — самозванцы, не только поэты. Поэты лишь случайные среди случайных: не существует никакой закономерности, кто станет поэтом, а кто нет. Можно всю жизнь писать стихи и не стать поэтом, а можно написать одно стихотворение и остаться с ним в веках. А там, где нет закономерности, где нет закона, там не может быть и справедливости. Юристы — жрецы смерти, потому что жизнь случайна, но смерть закономерна. «Однажды это случится» с каждым. Звучит не слишком жизнерадостно, но парадокс в том, что только смерть способна сделать жизнь немного справедливей — без закона смерть приходила бы в мир значительно чаще.

— Так вот в чём дело! — Киш снова развернул футболку. — Значит, и «Однажды это случится» — главный юридический девиз?

— Ты можешь наделять его собственным смыслом, — хмыкнул Марк, — И если помыслы твои чисты…

— Теперь я понимаю, — Киш вскочил и взволнованно стал ходить взад-вперёд рядом со столиком, — понимаю, почему тогда, на Староместской площади, ты был самым заметным человеком! Наверное, в тот момент ты особенно концентрированно осознавал свою юридическую сущность, свою принадлежность к касте жрецов. И, судя по тому, что на тебе была вот эта футболка, ты шёл к чему-то опасному — смертельно опасному. Это, конечно, только моя гипотеза, — добавил он поспешно и быстро взглянул на Толяныча, словно извиняясь за некорректное предположение. — Из неё никак не вытекает, что ты был одним из тех самых. Но даже если и был, что с того? Этих людей, которые проводили дефенестрацию, не нашли — ни организаторов, ни исполнителей. И почему-то мне кажется: вряд ли найдут, следствие зашло в тупик. Я хочу сказать: всё это было два года назад, и если бы организаторы хотели замести следы и зачистить кое-кого из исполнителей, то логичней это было бы делать непосредственно сразу после саммита. Как минимум, это означает, что твоя дементализация никак не связана с теми событиями.

Марк несколько секунд обдумывал сказанное и затем покачал головой:

— Гипотеза, говоришь? Хорошо, пусть будет гипотеза. Думаю, она слегка верна и сильно ошибочна. Почему верна? Не сомневаюсь, что я обострённо, как ты говоришь, ощущал свою юридическую сущность. Почему ошибочна? Эту футболку я надеваю всегда, когда приезжаю в Прагу. И мне сложно представить, будто меня каждый раз посылают туда за смертью, а у меня всё никак не получается.

— Всегда? — удивлённо протянул Киш. — И почему ты её всегда надеваешь?

— Как бы тебе сказать, — Толяныч пожал плечами. — Считай, такая у меня униформа паломника. Есть несколько городов, которые для юристов имеют особенное значение: к ним по-особому готовишься… Да, кстати, Киш: почему — Прага? Я насчёт саммита: почему его проводили именно там? Не задавал себе этот вопрос? Ты же не будешь отрицать, что это было грандиозное юридическое действо? Даже не юрист должен был это почувствовать. Но почему — Прага?

— Потому что это — столица дефенестрации, — уверенно ответил Киш.

— Фи, — поморщился Марк, — так путать причину со следствием. Дефенестрация — потому, что Прага, а не Прага — потому, что дефенестрация. Хорошо, я тебе скажу: всё дело в том, Киш, что Прага — родина великого Франца Кафки. И в память о нём финал грандиозного шоу…

— Э? — от неожиданности Киш разинул рот. — Франца?..

— Вряд ли ты даже слыхал о таком человеке, — кивнул Толяныч, — да и большинство обычных юристов о нём не имеют понятия. А это был один из самых гениальных жрецов в истории. По крайней мере, в ново-новейшей истории.

— Ну почему «не слыхал»? — возразил Киш. — Слыхал. У меня было несколько часов до начала саммита, и я видел его экспозицию в музее знаменитых теней Праги. И даже в штаб-квартире кафкианцев побывал.

— A-а, ты об этих чудиках? — по лицу Марка проскользнула пренебрежительная ухмылка. — Те, что устроили культ непризнанной гениальности и почитают Кафку, даже не зная, кем он был? А в тайне надеются, что и сами они, если внимательно присмотреться, ого-го? Насколько я понимаю, их спонсирует ассоциация чешских юристов. Наверняка что-то перепадает и от евреев с австрийцами. Почему бы и нет? Милые создания.

Небрежность, с которой Толяныч отозвался о кафкианцах, неожиданно задела Киша за живое — он чуть ли не по-детски обиделся. И за кафкианцев, и за Варвару, и даже за себя — за своё участие в кафкианской раскопке.

— А с чего ты взял, что гениальность Франца связана с юриспруденцией? — спросил он не без ехидства. — Ведь его рукописи — сгорели! Да! И как теперь можно что-то утверждать наверняка? Некоторые люди, например, считают, что он был писателем — несколько опубликованных рассказов говорят в пользу этой версии!

— Ну, некоторые считают, что Чехов был врачом, а Тютчев — дипломатом, — в голосе Марка проскользнуло нетерпение. — Господи, Киш, не тупи! Практически всё, что мы знаем о Пифагоре — голимая чушь, не имеющая никакого отношения к математическим открытиям. Что он такого сделал? Создал школу по подобию закрытой секты, обожествлял бобы, заставлял учеников упражняться в музыке, и даже знаменитая теорема его имени была известна задолго до него самого. Но он провозгласил, что мир состоит из чисел, и эта фраза делает всю математику — она задаёт математическое мышление. Поэтому Пифагор — великий математик для всех времён и народов. Шекспир видел мир как театр, поэтому и стал великим драматургом. А Франц Кафка первым посмотрел на мир как на непрерывный юридический процесс — не в религиозном, а в буквальном светском смысле. Поэтому он — гениальный юрист. Что там было в его рукописях, конечно, очень любопытно, но не принципиально. Возьми Шекспира и разверни ситуацию на сто восемьдесят градусов: люди до сих пор спорят, кто был настоящим автором шекспировских произведений, но по большому счёту это не так уж и важно — сами произведения важнее личности автора. А в случае с Кафкой личность автора важнее его кропаний в тетради: он воплотил юридический взгляд на мир своей жизнью. Вспомни древних греков: у них больше ценилось не доказательство теоремы, а сама её идея. Кто придумает новую теорему — тот и крут. А доказательство — технический вопрос, обычная головоломка, доказать могут многие. Как доказывал Пифагор теорему Пифагора? Да неважно как! Какими словами Кафка выражал свой взгляд на мир в своих сгоревших трактатах? Тоже абсолютно неважно — важен сам взгляд! И этот взгляд — юриспруденция высшего класса. Жаль, в имперской канцелярии не оказалось юристов соответствующей квалификации, чтобы это распознать — что поделать, империя на закате. Когда страна перестаёт распознавать своих гениев, жди беды. Вот они и дождались — империя распалась. И всё же удивительно, как можно было не догадаться: это же лежало на поверхности…

— Хорошо, — согласился Киш после некоторого раздумья. — Пусть так. Миром управляют юристы, и саммит с дефенестрациями устроили в Праге, чтобы почтить память гениального юриста Франца Кафки. Но как это соотносится с тем, что ты говорил вчера? С тем, что ты узнал, кто на самом деле правит миром, и вот поэтому?..

— Очень хорошо соотносится, — бесстрастно подтвердил Толяныч, — мир не может без управления. Поэтому Верховные Жрецы, конечно же, есть. Но их как бы и нет: теперь считается, что миром правят немые, правят от имени немых. Если все будут знать Верховных Жрецов, то чем они будут отличаться от кесарей? Вот и мне не следовало знать.

— Хм, — внезапно Кишу вспомнился Дан: был ли он одним из? Или он специально спровадил их с Варварой с места События, чтобы они не смогли увидеть Верховных Жрецов? Получается так, иначе бы их тоже дементализировали. — Но раз уже всё произошло, — его мысли вернулись к Марку, — то что тебя вдруг встревожило? Из чего ты сделал вывод, что тебя… ну это?

— Ты сам сказал: если есть две точки, то через них мозг проводит линию. Вот и я соединяю две точки. Первая — саммит с символикой «девятнадцать — тридцать семь», на котором я, как выяснилось, бывал, хотя кому-то этот факт хотелось скрыть. Вторая появилась только два дня назад — мне предложили командировку на Ностальгию, на улицу тридцатых двадцатого века, а там сейчас…

— …тридцать седьмой год?

— Точно. Через три недели начнётся дело Тухачевского, а затем уже весь вал репрессий. Мне предложили выступить комментатором для западных газет. Ну, знаешь, все эти рассуждения: был ли заговор военных, не было ли, как всё это связано с предыдущими процессами… И, сдаётся мне, эта вторая точка очень смахивает на чёрную метку.

— Почему? Что такого с тобой может произойти на Ностальгии?

— Понятия не имею, — Толяныч недоумённо пожал плечами. — Что за вопросы, Киш? Ты хочешь, чтобы я нарисовал тебе картину: «Будет так-то и так-то»? Есть две точки и много неизвестного — мы можем определить вектор, но не спектр. Одно могу сказать: республика Ностальгия — идеальное место, чтобы провернуть всё естественно и красиво. Если там с человеком что-то случается, то здесь это воспринимается как произошедшее в другой реальности — не климатической или культурной, а временной. Как то, что здесь произойти не могло, или как произошедшее давно. Например, убили на дуэли. Что тут скажешь? Такие тогда были времена. И никто не будет задумываться, насколько дуэльный обычай соответствовал эпохе — через пятьдесят-семьдесят лет и наше время будет казаться потомкам достаточно архаичным для дуэлей. Туда в общем-то и едут, как в путешествие во времени. Одни мечтают окунуться в атмосферу старых книг и фильмов. Другим доставляет невероятное удовольствие факт, что на пять долларов можно жить целую неделю. Третьи хотят на себе испытать реалии, в которых их предки создавали первичный капитал. А наиболее честолюбивые стремятся доказать себе и окружающим, что смогли бы разбогатеть в любую эпоху: заработать миллион на Ностальгии — всё равно что завоевать олимпийскую медаль в коммерции. Ради всего этого наши богатеи и работают там уличными продавцами газет или таксистами, или тапёрами в кинотеатрах. Но это только одна сторона медали. Есть и другая — тюрьмы республики никогда не пустуют, и отсюда логика тамошних вердиктов даже специалистам не всегда понятна. Есть даже поговорка «осуждён на Ностальгии» — осуждён на не вполне понятных основаниях. Там действуют законы того времени, которое представлено на конкретной улице, а это может быть правовая смесь из британских, американских, французских, советских и ещё каких-то законов. Добавь сюда субъективный момент — скрытое противостояние тех, кто за поездку на Ностальгию выложил кругленькую сумму, и тех, кто приехал по контракту, чтобы кругленькую сумму заработать. Первые не упустят случая, чтобы как-нибудь подставить вторых, вторые — чтобы выставить первых идиотами или обобрать их до последнего гроша. Первых намного больше, вторые — сплочённее и квалифицированнее, потому что проводят там больше времени. А если учесть, что далеко не всегда понятно, кто есть кто, иногда возникают очень интересные ситуации с непредсказуемыми правовыми коллизиями…

— Но ведь ты там уже бывал, — напомнил Киш, — и ничего с тобой не случилось. Почему сейчас что-то должно случиться? Тем более что ты — юрист, и у тебя перед другими большое преимущество.

— Так, да не так, — задумчиво возразил Толяныч. — Ностальгия — это ещё и площадка для альтернативной истории. Думаю, именно так её рассматривают акционеры республики. Каждое десятилетие можно проверять, как у людей поменялось представление о конкретном времени, и, соответственно, как они ведут себя в предлагаемых обстоятельствах. Это грандиозный социологический эксперимент. Анализируя результаты там, можно более успешно производить нужную настройку общества здесь. Поэтому прежний опыт, конечно, полезен, но он не даёт решающего преимущества. Но меня смущает другое: о сталинских процессах сложилось доминирующее мнение, что они были инсценированы. Кто-то говорит, что — от начала до конца, кто-то — что частично. Кажется, даже самые последовательные сталинисты легко допускают, что между обвинителями и обвиняемыми могли быть определённые закулисные договорённости. Споры идут не о наличии инсценировки и, в общем-то, даже не о её степени, а о виновности или невиновности подсудимых. Материалы процессов позволяют практически с одинаковой убедительностью аргументировать как одну позицию, так и другую, а значит, при воспроизводстве тогдашнего спектакля в наши дни всё будет зависеть от режиссёрской трактовки. Или — что не менее важно — от того, как это будет прокомментировано в газетах. Таким образом, мне предлагается стать одним из соавторов трактовки — в каком-то смысле сорежиссёром…

— У тебя проблема с трактовкой? — бодро кашлянул Киш. — Так это поправимо! Мы можем…

— Проблема в другом, Киш, — мотанул головой Марк. — Если сталинские процессы были в какой-то мере спектаклем, то сейчас — это уже производная от спектакля. Спектакль спектакля. Участвуя в нём, я перестаю быть юристом — становлюсь производной от юриста, персонажем, изображающим юриста. И что-то мне от этого невесело как будто мне сообщают, что я больше не юрист, не из касты жрецов, не член корпорации.

— Но ты же можешь отказаться от поездки.

— Уже не могу, — Толяныч вздохнул и потянулся к стакану. — Я дал согласие.

Киш смотрел, как одним махом его друг опрокидывает в себя остатки рома, и молчал. Решение созрело в нём почти мгновенно, и теперь нужно было лишь найти правильные слова для его озвучивания. А может, и не сами слова, а нужную интонацию — спокойную и неоспоримую.

— Тогда всё просто, — произнёс он негромко. — Я поеду вместо тебя. А ты можешь сослаться на то, что ещё недостаточно хорошо себя чувствуешь.

— Что? — Марк утёр губы пальцами и посмотрел на него, как на безумного.

— Если я правильно понимаю, — продолжал Киш, — мы с тобой всё это время обсуждали, что я могу подарить тебе на день рождения, так? А это чем не подарок?

— Ха! В тебе просыпается юрист!

— Так и должно быть! Они хотят спектакль? Им будет спектакль! Почему бы мне не сыграть роль Анатолия Маркина? Это же и есть небанальный ответ, Марк! Всё сходится! Я справлюсь — тебе не придётся за меня краснеть. Как-никак, я установил связь времён и подрабатываю в институте экспериментального времени — кому как не мне отправляться вместо тебя в путешествие во времени? Но, главное, ты сам подумай: такая авантюра — абсолютно в духе нашей юности, как считаешь? В семнадцать лет мы бы просто прыгали от азарта и предвкушения, как ловко надуем этих больших дядек!

— М-да, — после недолгого ошеломления к Толянычу вернулась его привычная насмешливость, — всё-таки разговоры о Гамлете и Дубровском не прошли даром: тебе прямо не терпится принести себя в жертву. Но с чего ты взял, что я…

— Да какая «жертва»? — нетерпеливо перебил его Киш. — Может, ничего ещё и не будет. Даже скорей всего. А если что-то и готовилось против тебя, я наверняка сумею заметить следы такой подготовки — им же придётся на ходу перестраиваться! А меня — нет, меня они не тронут. В этом нет смысла, и, кажется, я отношусь к числу неприкасаемых — не потому, что я важная персона, а просто ещё могу пригодиться. Зато мы получим выигрыш во времени — уже немало! Это же красивое решение, Марк! Очень красивое! Ты не можешь отвергнуть его только потому, что в тебе скопилось слишком много благородства. Ты уже с ним согласился — да, не смотри на меня так удивлённо! Ещё полчаса назад — когда подарил мне свою футболку. Ты согласился, чтобы я побыл частично тобой. Ты и сам знаешь, наш мозг часто принимает решения раньше, чем мы об этом догадываемся. Твой мозг уже всё решил, и если ты намерен спорить дальше, то так и знай — ты будешь спорить не со мной, а со своим мозгом. И смотри — я её надеваю!

Киш поспешно натянул на себя красную футболку с надписью «Однажды это случится», внезапно испугавшись, что Марк сейчас вцепится в неё и помешает ему. Но Марк даже не пошевелился. Его лицо отражало лирическую задумчивость, словно только что ему посвятили пронзительное стихотворение.

— Спасибо, Киш, — сказал он чуть погодя, — козырный подарок. Мне таких ещё не дарили. Но… — Толяныч замолчал, по-видимому, придумывая и подбирая, какое тут может быть «но».

Киш не торопил его: Марку нужно просто созреть. Он уже почти согласен, и ему нужно всего лишь несколько дополнительных слов, чтобы развеять последние сомнения.

— Но ты же можешь поехать туда только один! — чуть ли не радостно спохватился Марк. — И это на несколько месяцев!

— И? — Киш удивлённо приподнял брови.

Ответ заставил его вздрогнуть:

— А как же Варвара?

Азарт авантюры, заполнивший до макушки, разом схлынул — ушёл через пятки в пол. «Вот оно, — беззвучно мелькнули в голове слова. — Вот оно и случилось!» Теперь главное не нервничать — не расплескать удачу.

— А про Варвару я тебе ничего не говорил, — произнёс он, не сводя взгляда с лица Марка. — Толя, дорогой: откуда тебе известно про Варвару? Ты даже не знал, что я женат. Как так?

Почему-то он ждал, что сейчас Марк спохватится, поймёт, что сказал что-то не то, попытается отыграть назад или как-нибудь выкрутиться, наконец, сам удивится. Но Толяныч просто отмахнулся:

— Да брось ты! Что значит откуда? Знаю и всё!

— Но как ты узнал? Мы с тобой давно не виделись, откуда?

— Значит, мне кто-то говорил!

— Кто?

— Брось, Киш, такого даже обычные люди не помнят! Может, это ты что-то забыл? Так я и знал! Колись, Киш, — ты тоже «грустный»!

Киш покачал головой, продолжая пристально глядеть в глаза Марка, и, удивительное дело, Толяныч вдруг отвёл взгляд в сторону.

— Я ещё привет тебе через неё передавал! — привёл он неожиданный аргумент после некоторых раздумий.

— Привет мне?

— Ну да! А кому же?

— Через Варвару?

— Получается, что так!

— Где получается? Когда?

— Не помню, — Марк решительно покачал головой. — Это так важно?

— Поверь мне, да, — кивнул Киш. — Или, скажем так: для меня — да.

На этот раз Толяныч думал долго. Он вытянул ноги вперёд, откинувшись на спинку дивана и неторопливо направляя вверх густые струи сигарного дыма. Киш ждал, неторопливо отхлёбывая ром.

— Варвара, — произнёс, наконец, Марк задумчиво, не сводя взгляда с потолка. — Это такая девушка: каштановые волосы, лицо, скорей, круглое, чем вытянутое, глаза голубые, рост под метр семьдесят? Или я что-то перепутал?

— Нет, не перепутал, — Киш покачал головой, — всё так. Сто шестьдесят семь.

— Угу, — Марк снова ушёл в себя.

Прошло ещё несколько минут. Киш встал и прошёлся к краю веранды, постоял у кованого парапета, разглядывая лужайку, где уже начинались приготовления к вечернему приёму (рабочие расставляли столы для фуршета и мангалы для барбекю) и обернулся к Марку. Его друг тоже неторопливо встал и направился к двери в дом.

— Ты куда? — поинтересовался Киш.

— В туалет, — бросил Толяныч.

У дверного проёма он остановился и обернулся к Кишу. Несколько секунд они смотрели в глаза друг другу. Неожиданно передумав, Марк сделал несколько шагов обратно:

— Ты устроил мне ловушку. Я попался, как младенец. Один — один.

С этим Киш и не собирался спорить: пусть будет «устроил». Но что попалось?

— Ты вспомнил? Говори, Марк! Валяй, ничего не скрывай!

— Прости, Киш, этого уже не изменишь, — Толяныч смотрел на него, склонив голову набок, — она была моей девушкой.

Похлопав его по плечу, Марк скрылся в доме. Оглушённый, Киш подошёл к столу, налил полный стакан рома, выдохнул и стремительно жахнул.

 

18. На Ностальгии

На Ностальгию он приехал ранним утром. Остров 1930-х утопал в тумане. С деревянного причала нельзя было рассмотреть и собственной руки — если бы рука протянулась хотя бы метра на три. Ужасно хотелось спать. Долго стоял Киш на влажных досках причала и смотрел в густую белизну. Затем отправился искать автобус.

Им оказался настоящий «форд»: огромный и мощный, с выпяченным капотом, — именно на таком Кларк Гейбл и Клодетт Кольбер в «Это случилось однажды ночью» отправились получать своих единственных «Оскаров». Попутчики по катеру уже заняли места у окошек — и человек в чёрном костюме, похожий на пастора, и относительно молодая семья шведов, и ещё не пожилая чета французов, и все остальные, и девушка со смуглой кожей, но зелёными глазами, которую Киш решил не упускать из виду. Она сидела у окна, с любопытством разглядывая всё, что попадало в фокус чуть близоруких глаз. Он тоже на несколько мгновений оказался в её фокусе и получил свою порцию любопытства, которую счёл за нечто большее.

«Интересно, какая у неё легенда?» — подумал Киш и уже собирался плюхнуться рядом, но память о Варваре настигла его толчком в сердце.

Значит, она была девушкой Марка. Это многое объясняет, хотя, конечно, и не всё. Марк не смог ответить на важный вопрос «когда?», однако вычислить главное теперь не так уж сложно. Она знала Марка ещё до того, как встретила Киша, это главное. Да, по-видимому, уже знала. И тогда большой вопрос, случайно ли они летели в Прагу на одном самолёте и поселились в одной гостинице. Какая уж тут судьба, проще говоря.

Автобус, взревев, покатился вперёд, дорога пошла вверх. Сразу несколько человек закурили — то ли от реальной жажды дымного яда, то ли желая продемонстрировать своё знание тонких подробностей из обихода 1930-х годов. Киш тоже достал трубку и стал неторопливо со вкусом её набивать.

Они поднялись над туманом и увидели рельеф — усыпанный валунами склон, уходящий ко дну расщелины. Дорога лежала если не над пропастью, то что-то вроде того, с чем они и могли себя поздравить. Кишу показалось, если он встанет, откроет окно и высунет в него руку, рука окажется над склоном (если протянется хотя бы метра на три).

Он снова скользнул взглядом по салону в поисках девушки: с ней определённо стоит замутить. Возможно, даже не обязательно с ней, главное — замутить.

Дорога, судя по всему, гнулась подковой, и когда они добрались до вершины изгиба, а рельеф набрал максимальную глубину и отвесность, ротозей шофёр не докрутил колесо руля, их выбросило на склон и со страшной скоростью понесло вниз. Небо резко накренилось, линия горизонта из параллели стала диагональю. Всех кинуло вперёд, салон заорал многоголосое «А-а-а!!!», переходящее в несловесный визг. Киш заорал вместе со всеми, но даже среди общего ора он расслышал, как водитель, обернув в салон искажённое ужасом лицо, ошеломленно прокричал:

— Дальше дорогу я не знаю!!!

Его слова словно избавили автобус от последних моральных обязательств перед пассажирами: он оторвался колёсами от земли и несколько секунд свободно летел так, что захватывало дух. Потом этот тяжеленный металлический шкаф на колёсах плюхнулся о твёрдый грунт, продолжая нестись вниз, снова подскочил и снова плюхнулся, после чего перешёл в последний относительно затяжной полёт. Вместо стремительной картины всей жизни сознанием Киша в эти мгновения завладела странная-странная мысль, почему-то казавшаяся сейчас убедительной: «Я не должен погибнуть: колесо изобрели шумеры, а у меня — шумерское имя! Я не должен погибнуть! Господи, помилуй!» Он уже несколько секунд что было сил цеплялся за поручень, его ноги то и дело отрывались от пола, и несколько раз он съездил ботинками по чьей-то макушке. Ему тоже доставалось и по рёбрам, и по ногам, и по голове. Когда автобус окончательно перешёл в вертикальное положение, Киш повис вдоль длинного поручня, руки заскользили вниз, как по шесту, и кто-то массивный, прилетевший с задних сидений, больно ударил его, сорвал с поручня и увлёк вниз, к переднему выходу, к скопищу тел и ручной клади, куда продолжали падать тела. Вскоре последовал последний удар, автобус швырнуло на крышу, и, несмотря на неимоверную давку, под визг, перешедший в страшное завывание, больно ударился головой о какой-то металлический угол.

Всё.

Но нет, не всё: на удивление, он довольно быстро пришёл в себя и почти без труда выбрался из-под груды тел. Стёкла все до одного отсутствовали, и он, не задумываясь, выскользнул наружу. Небо было на месте — над головой, только заметно посветлевшее. Автобус лежал на крыше.

— Вот это да! — подумал Киш и без перехода вывел: — Значит, Марка всё-таки хотели убрать.

Неожиданно он ощутил небывалое единство с окружающим миром и какое-то время сливался с рельефом, словно был обычным говорящим валуном, и словно для него это было привычным делом. Вместе с тем он чувствовал, что ему нужно, просто необходимо кое о чём подумать. Вот только о чём?

— Я умер.

Эта мысль пока не пугала или пугала несильно — время для настоящего страха ещё не настало. Скорей, удивляла: вон как всё получилось. Он много раз представлял прохождение барьера смерти, и всегда оно мыслилось в постели, на белой на простыне, рядом был кто-то из близких, он говорил торжественную и благородную фразу, которую потом передавали потомкам потомков, и в какой-то момент покидал тело, — возносился над кроватью, видя тех, кто ему дорог, но уже утратив возможность что-либо им сказать.

Всё оказалось по-другому, и дело было не только в отсутствии плачущих домочадцев. Неба что ли стало больше? И это тоже. Другими были ощущения, другим было всё.

— Вот именно: всё, — подумал Киш, — включая время.

Время? Разве теперь есть время?

— Наверное, есть, — ответил он себе. — Времени не будет после Страшного Суда. А пока есть. Только оно течёт иначе: если считать временем сумму всех происходящих изменений, включая скорость старения, то в этом времени всё происходит медленнее, а кое-чего не происходит совсем. На самом деле, это большой вопрос — что здесь вообще может меняться.

Снова вспомнился Марк:

— Жаль, я не сказал Марку, что вечность — это вовсе не бесконечность времени, а его отсутствие. Время по определению — конечная величина. «Бесконечное время» — всё равно что «безграничная граница». Нелепица. Оксюморон. А значит, математика чисел и математика бесконечностей — это разные математики, так что ли? Впрочем, тут надо подумать. Стоп! Нашёл о чём думать! — он почувствовал, что его размышления как-то не к месту, а точней, не ко времени, но тут же и опроверг себя: — Хотя… о чём ещё думать после смерти, как не об упущенных возможностях?

Тема, однако ж, нашлась:

— Я думаю вслух! — сделал он внезапное открытие. — Я не могу думать про себя!

Так вот для чего нужна была борьба с помыслами, осенило его мгновенное понимание, здесь ничего не утаишь! Между мыслью и словом нет расстояния!

— Я — голый, мы все — голые! — Киш торопливо посмотрел на себя, увидел джинсы и красную футболку Марка. Это успокоило, но лишь на немного: — Что толку от одежды, если не можешь окутать свои мысли молчанием?

Хм. Но что такое мысли? Чего такого он не может скрыть? Кажется, он что-то слышал про образное мышление: человек мыслит картинками. Да, но сейчас это явно не то. К примеру, вспоминая Толяныча, он не стал описывать его внешность, а просто сделал вывод: Марка хотели убрать. Может, мысль это — суждение? И именно о них, как о самом важном, сказано: не судите, да не судимы будете?..

Он не успел додумать-досказать это размышление: из туманной низины начали всплывать остальные пассажиры автобуса. Они поднимались поодиночке, парами и кучками, беседуя между собой или одиноко восклицая. Каким-то образом (это было следующее открытие) Киш понимал смысл реплик, хотя не всегда мог угадать, на каких языках они произносятся: понимание шло поверх звукового ряда.

— Это уже нирвана?

— Интересно: когда нас обнаружат?

— Боже, что теперь будет с моим бизнесом?

— Я же говорил тебе: на Ностальгии ничего хорошего быть не может!

— Нас похоронят здесь или повезут по домам? Лично я хочу домой!

— Мне всего тридцать шесть и шесть: я мог бы ещё жить и жить!

Собственное внезапное полиглотство вознесло мысль Киша на новый виток.

— Интересно, что сказали бы об этом лингвисты — профессор Черниговская или, скажем, Наум Хомский? Как такое может быть? Почему раньше я этих языков не понимал, а теперь без труда? Проще простого! Может, это связано со снятием запрета на понимание? У каждого языка — свои правила, а правила не что иное, как — ограничения. При жизни снятие правил-ограничений привело бы к утрате понимания между говорящими, а сейчас наоборот. Из этого следует…

Лингвистическую раскопку прервал человек, чей возраст совпадал с нормой температуры — высокий плечистый блондин с розовым лицом, то ли норвежец, то ли датчанин, то ли швед. Он направился к Кишу, видимо, приняв его за наиболее осмотревшегося, и с ходу атаковал унылым вопросом: что теперь с ними со всеми будет?

— Хороший вопрос! — признал Киш. — Насколько я знаю, скоро прибудут ангелы и демоны спорить о наших душах. Так называемое прохождение мытарств: в зависимости от того, каким страстям мы были привержены при жизни, сколько добрых и злых дел совершили, будет определено, где находиться нам до Страшного Суда, в Раю или в Аду. Правда, не берусь утверждать это на сто процентов, предание о мытарствах не относится к канонам Церкви, но, скорей всего, так и будет. А каков ваш прогноз?

— Не знаю, — признался блондин, — я об этом вообще раньше не думал. — Вы думаете, ангелы и демоны действительно существуют?

— Вот сейчас мы это точно и узнаем.

— Тогда, может, нам стоит разбиться на группы?

— На группы?

— Просто как предложение: можно и не разбиваться, — здоровяк помялся и заговорил одновременно и неуверенно, и горячо: — Я думаю, надо как-то всем собраться, всё обсудить, выбрать представителей на переговоры с этими… ангелами и демонами. Надо же что-то делать!

Киш посмотрел на блондина с изумлением: переговоры?!..

— Нет, идея с группами мне определённо, ну вы и кретин, нравится, — заметил он почти весело. — Христиане прямо, мусульмане направо, иудеи налево, буддисты и индуисты назад, а агностики пусть остаются там, где они были всю жизнь, то есть на месте.

— А атеисты, сами вы ублюдок? — живо поинтересовался блондин. — Те, кто был атеистом? По правде говоря, точно не знаю, кто я — агностик или атеист, надо всё хорошенько взвесить…

— Атеисты могут вернуться, извините, вырвалось, я не хотел называть вас кретином, в свои тела.

— Правда? — обрадовался потомок викингов. — И вы извините меня за «ублюдка»: а как?

— Понятия не имею, — расстроил его Киш. — Это была только гипотеза: скорее всего, никак.

— Не смешно! — воскликнул здоровяк. — Вы, злой-злой человек, меня обнадёжили! Попались бы вы мне при жизни!

Перед носом Киш мелькнул увесистый кулак.

— Извините, — буркнул Киш. — Вы правы: я грешный насмешник, привык смеяться над грехом брата своего, и уже не могу остановиться: всё тайное становится явным. Кстати, вы тоже не праведник: что это за распускание рук, мать вашу? Я понимаю, вам тоже трудно сдержаться, но постарайтесь всё же не лезть в драку: во-первых, я занимался почти-до и при жизни сделал бы из вас очень качественную котлету, во-вторых, здесь это всё равно бесполезно. Но сейчас я не об этом: вы правда хотели бы вернуться в своё тело? Вы его хорошо рассмотрели? У вас же вся физиономия расквашена. Явный перелом носа и челюсти. Про сотрясение уже не говорю. Правая нога вывихнута задом наперёд. Рёбра… не знаю, осталось ли у вас хоть одно целое ребро!

— Да, — быстро проговорил 36,6, — я хотел бы вернуться. Пусть я буду орать от боли и, наверное, потеряю сознание от шока, но у меня очень хорошая медицинская страховка, и вообще всё это будет как-то знакомо. А здесь мне не по себе. Очень не по себе!

Он скорбно огляделся по сторонам. Кишу стало жалко здоровяка. Он захотел его как-то приободрить, но вместо утешительного слова вылетела очередная пакость:

— Что ж, тогда постарайтесь умереть ещё дальше, — посоветовал он, досадуя, что не может остановиться. — Попытайтесь разложиться на атомы.

— Как на атомы? — блондин поднял лицо. — Как это «умереть дальше»?

— Ну не знаю, вы же себе это раньше объясняли каким-то образом. Разумеется, саму мысль о смерти вы старались отгонять подальше, но не всегда же это вам удавалось! Вспомните, как вы представляли себя лежащим в гробу, а потом… Что было потом? Постарайтесь вспомнить и…

— Но вы же сами видите, это невозможно! — воскликнул блондин. — Если бы это было так, мы бы сейчас с вами не разговаривали, а вместе разлагались. Нас бы уже не было! Я вообще не уверен, что мы сейчас состоим из атомов.

— Скорей всего, всё же из атомов, — в виде утешения сообщил Киш. — Мы явно материальны. Хотя не уверен, что теперешние атомы из таблицы Менделеева.

— Какое это сейчас имеет значение? — в отчаянии возопил его собеседник. — Что теперь делать? Что будет со мной?! Вы насмешливое ничтожество, гад, дурак, подлец, нашли время для своего пошлого юмора! Что теперь делать?!

Они несколько раз машинально, только потому, что не могли удержаться, съездили друг другу по физиономиям, не чувствуя ни боли и ни притока адреналина и потому не входя в раж.

— Простите, — ещё раз извинился Киш. — Я и правда не знаю, как вам помочь. Неужели вы ещё не поняли, что мне придётся гораздо хуже, чем вам? Для таких кретинов, как вы, в Аду, думаю, есть более-менее сносные местечки, где, конечно, тоска и печаль, но не слишком невыносимо. Не спорьте: вы — кретин, и только в этом ваше оправдание. На вашем месте я держался бы именно этой линии защиты. По крайней мере, вы можете сказать: меня так воспитали, мне никто не говорил, что нужно по-другому, я и Евангелия-то в руках никогда не держал. Конечно, вы не сможете сказать, что от рождения были лишены совести — совесть даётся всем, даже тем, кого воспитывают как кретинов — или что за всю жизнь не видели ни одного храма, а увидев, понятия не имели, что это за строения, но всё же. А мне нечего сказать! Я знал, как надо, но не делал. Это всё равно, что дезертировать с поля боя, и не один раз, а постоянно: всю жизнь только и делать, что дезертировать, понимаете? Если мне скажут: «Иуда предал Христа всего раз, а ты сколько?», то мне и возразить нечего! А ведь скажут — в том-то и дело, что скажут!

— Как, вы говорите, мне надо сказать? — заинтересованно уточнил блондин. — «Меня так воспитали»?

Киш не успел ответить: из общего гомона вдруг выделился звенящий праведным гневом возглас:

— А где водитель!?

На мгновенье галдёж прекратился, толпа замерла, недоумённо озираясь, а то и вертясь вокруг своих осей, а потом завопила с новой силой:

— Водитель — осёл!

— Кто доверил ему руль?

— Это всё из-за него!

— Где этот убийца?!

— Сам-то небось живёхонький!

Кто-то первым снова ринулся в низину, к жёлтой разбитой коробке автобуса, за ним устремились остальные. Киш остался среди тех, кто предпочёл улицу, но несколько человек снова проникли внутрь и снова испытали шок от встречи с телами:

— Этот чертов итальянец наступил мне прямо на горло! Слышь, Джузеппе, убери свою туфлю!

— Как я, по-твоему, её уберу? И моё имя — Леонардо!

— Моё лицо! Стив, я не хочу, чтобы меня хоронили в таком виде!

Снаружи давали советы:

— Он должен стонать!

— И дышать!

— А мы не дышим! Кто-то заметил, что мы не дышим?

— И понимаем все языки!

Водитель в помятой форме светлого хаки появился из моторного отсека.

— A-а! Вот он! — к нему ринулось сразу несколько человек в прежнем предсмертном желании разорвать в клочья, но водитель, видимо, по-прежнему считая себя главным, повелительно вытянул руку вперёд, и потенциальные драчуны застыли на месте. Стало ясно, что водитель обладает важной информацией, и все попытались замолкнуть:

— Он что-то знает!

— Дайте ему сказать!

— Вот и помолчи!

— Я не могу помолчать — я волнуюсь!

С губ водителя слетело несколько заковыристых ругательств. Он обводил толпу недобрым проницательным взглядом, по очереди останавливаясь на каждом лице.

— Кто-то надрезал тормозные шланги, — сообщил он, — и надпилил рулевые тяги.

Кто-то охнул, кто-то тоскливо завыл в плаче, кто-то попытался оправдаться:

— Это не я!

— И не я!

— Что ты на меня так смотришь? По-твоему, это я?

— Заткнитесь, идиоты! — рявкнул водитель. — Это было сделано ещё в гараже! Кто-то подготовил теракт, чтобы убить кого-то одного из пассажиров, разве это не ясно? А пострадали все! Пусть мерзавец, который знает, что это из-за него, признается! Я хочу посмотреть ему в глаза!

На несколько мгновений в лощине установилась пугливое бормотание, почти тишина.

— Ну вот, — опасливо подумал Киш, — сейчас они догадаются, что всё дело во мне. Точней, конечно, в Марке, но для них нет никакой разницы — я ли, Толяныч ли. Важен результат, а он таков.

Его негромкая мысль не осталась не услышанной. Розовощёкий викинг, — тот самый, которого Киш так невежливо и опрометчиво называл кретином, — возопил на всё ущелье:

— A-а! Я так и знал! То-то этот негодяй, который обзывал меня, такой спокойный! Это он всё подстроил! Сам признался!

— …ался-ался! — грозно продублировало эхо.

Толпа разом обернулась к Кишу, наведя на него три десятка ненавидящих взглядов. Их яростные лица не предвещали ничего хорошего — при жизни его никогда не ненавидело столько людей разом. Киш успел подумать, что у него нет ни малейшего шанса увидеть в каждом из них образ Божий — он этому просто не научился при жизни, а сейчас уже поздно.

Он сделал шаг назад, поднимаясь вверх по склону. Толпа, наступая, сделала шаг вперёд, словно исподволь ожидая, когда он бросится бежать, чтобы тогда ринуться на него. И тут его нашла спасительная мысль — может быть, спасительная. Если причина аварии действительно связана с Толянычем, то получается, он отдал жизнь «за други своя», и тогда, возможно, его дела не так плохи? Может быть, это оправдает его за насмешливость, тщеславие, сладострастие, раздражительность, зависть и многое другое?

А толпа всё наступала, в центре шёл водитель, яростно сжимавший ремень своей портупеи: на несколько мгновений их взгляды упёрлись друг в друга.

— Ну всё, — пробормотал Киш, продолжая отступать вверх, — ты посмотрел мне в глаза — твоё желание исполнилось. Можно перейти к следующему пункту повестки. Или ты хотел чего-то большего, а про глаза задвинул для красного словца?

Водитель пробормотал что-то яростное, но что именно, Киш не расслышал. К нему вернулась прежняя мысль — о том, что нет большей любви, чем отдать жизнь ради спасения кого-то. Применимо ли данное правило к теперешнему случаю? Ведь все эти люди не имели о Марке никакого понятия — они-то за что-то погибли?

— Может быть, ни за что, — ответил он себе. — Кажется, у Матфея говорится, как однажды Спаситель, обращаясь к толпе в Иерусалиме, напомнил о несчастном случае, когда упала башня и придавила много людей: «Они были не грешнее вас. Но также погибнете, если не покаетесь». Катастрофа случилась не из-за того, что кто-то из них был особенно грешен (они все грешны), а потому, что среди них не нашлось ни одного праведника — того, кто был бы связан с Источником Жизни…

Но всё-таки кто-то подготовил теракт. И если он пожертвовал собой ради Толяныча, то как это сочетается с гораздо большим количеством жертв? Или тут дело не арифметике, а в намерении? Тогда хороший вопрос: каким было его намерение? Ведь, по правде говоря, он не собирался погибать. Да, был определённый риск, но можно ли сказать, что он пошёл на него исключительно из чувства дружбы к Марку? Не похоже на то.

— Бедная мама!.. — услышал Киш за своей спиной и обернулся.

Зеленоглазая девушка, которую он заприметил ещё в автобусе, стояла на склоне выше него, с тоской глядя куда-то вдаль, и плакала. — Как она теперь без меня?

Киш захотел кинуться, чтобы утешить и заодно извиниться за то, что при земной жизни хотел с ней переспать, но не смог: дорогу преградило внезапное воспоминание о родителях.

— Бедная мама!.. — повторил он с нахлынувшей скорбью. — Отец!.. Они будут убиты горем! А Варвара…

Смесь отчаяния и вины охватила его всего разом, от макушки до пяток. Отсюда, с высоты смерти, он увидел, какой крохотной была его любовь даже к самым близким людям — любовь крови и привычки. Любовь, которая позволяла сердиться и обижаться, ревновать и раздражаться, требовать и забывать! Самое чёрное и холодное знание, которое только можно постичь, распахнулось перед ним и стало затягивать внутрь себя.

— Бедный Киш! — раздалось рядом. — Бедный-бедный Киш!

Он резко обернулся и вдруг понял, что девушка, которая безутешно плакала рядом, что она… что на самом-то деле… что это…

— Варвара! — узнав, он бросился к ней. — Как ты здесь оказалась? Почему я не видел тебя в автобусе? Ты погибла из-за меня! Ты последовала за мной, а я — я только теперь понял, как мало любил тебя! Раньше я даже не подозревал! Если бы всё начать сначала!..

Варвара стояла боком к нему, закрыв лицо руками, и, казалось, не слышала его. Её плечи вздрагивали от рыданий. Киш попытался обнять её, но у него ничего не получилось — руки всё время промахивались, её тело ускользало от них, и тогда он взмолился:

— Я не сумел тебя уберечь — прости, прости меня! Поговори со мной — может быть, это наша последняя встреча! Видишь, я надел эту футболку, загадав желание встретиться и поговорить с тобой — я только не ожидал, что это случится после смерти! Я хочу, чтобы ты знала: даже если мы никогда больше не увидимся, я буду любить тебя — мне кажется, я смогу это! Ведь любовь — это не обладание, а отдача! Услышь меня, Варвара!

Опустив руки, она обернулась к нему и что-то произнесла. Слов Киш не расслышал: внезапно стало светло-светло. Должно быть, это прилетели Ангелы.

 

19. Блуждая в соснах

Золотистый луч стрельнул прямо в лицо. Киш резко повернул голову и открыл глаза. Белый квадрат потолка, как опустевший экран, сообщал, что кино закончилось.

Это был самый счастливый финальный кадр из всех, что он когда-либо видел. Карт-бланш. Возможность всё начать сначала. Сердце, сдавленное горечью и страхом, радостно разжалось.

«Это был сон! — выдохнул он. — Слава Богу! Я жив, и я люблю Варвару. Я буду учиться её любить».

Некоторое время он лежал, охваченный ликованием от возвращения к жизни и осознания, что ничего ещё не потеряно, удивляясь тому, что во сне ему хотелось спать, и стараясь покрепче запомнить все детали увиденного. Но постепенно стали проступать внешние ощущения: несмотря на прохладу комнаты, лицо залито потом, рот высох, нестерпимо хочется пить. Он сел на кровати. Две реальности пока трудно соединялись друг с другом, однако первая уже начала отступать, становиться всё призрачней, а вторая сообщала, что он в гостях у Марка, за окном колышется сосновая лапа, словно приветствует его, и судя по яркости солнечных лучей, уже часа три. Он достал из рюкзака полотенце, зубную щётку, свежую футболку и, подумав, что надо обо всём рассказать Шедевру, побрёл в душ.

В доме вовсю шло приготовление к вечернему приёму — в холле устанавливались и накрывались столы, сновали официантки в одинаковых бело-чёрных одеяниях, с улицы доносилась музыка. На возвышенно-благостного Киша никто не обращал внимания. Одаривая жизнь тихой улыбкой тайного понимания, он пересёк холл и вышел на террасу. Здесь разворачивался бар: на столах пестрели утыканные шпажками канапе, стояли высокие стаканы с соками, и бармен, слегка придушенный красной «бабочкой», уже готов был угощать алкоголем. Один за другим Киш опрокинул в себя два стакана томатного сока и прислушался к себе: голова всё ещё была тяжела, но в целом он уже был готов к действиям. Вот только чем заняться?

По лужайке перед домом плыла музыка — небольшой джаз-бэнд уже начал разогрев публики. Гостей пока было немного, человек шесть (мужчины), и быстрого взгляда на их затылки хватило, чтобы понять: Шедевра среди них нет. Стоя полукругом, все как один, они наблюдали за танцующей парой — Марком и роскошной загорелой блондинкой в коротком кремовом платье, которые отжигали чувственную румбу, скользя взад-вперёд по каменным плиткам дороги, ведущей от ворот к крыльцу. Они страстно виляли бёдрами, то расходясь в разные стороны, то снова спеша в объятья, и всякий раз, когда партнёрша Толяныча, высоко поднимая колено, закидывала голень за его спину, казалось, что она стремится вскарабкаться на него, как на дерево. Длинных загорелых ног и пышных волос, то и дело взлетающих над плечами, было в этой девушке больше, чем всего остального, и Марк делал с ней что хотел: опрокидывал на изгиб, вертел в пируэтах и подбрасывал вверх, чтобы блондинка могла на секунду продемонстрировать великолепную растяжку, выполняя в воздухе почти-шпагат. Когда музыка умолкла, и гости выдали танцорам одобрительный аплодисмент, Толяныч чмокнул блондинку в щёчку, оба довольно рассмеялись, а подошедший к зрителям Киш посреди майской теплыни вдруг ощутил простудный озноб, представив на месте блондинки Варвару — возможно, она не умеет так эффектно танцевать, но…

Но она была девушкой Марка — вот что.

Болезненно сморщившись, он развернулся и зашагал восвояси. На террасе парень-бармен по первому же требованию плеснул в стакан чёрного рома, и Киш тут же сделал крепкий глоток. «А может, незаметно уехать?» — пришла такая мысль, и она понравилась. Почему бы и нет? Получив первичное одобрение, идея тут же начала искать дополнительные аргументы, чтобы одержать верх над прочими соображениями: «Блажен муж, — прозвучало в голове, — иже не иде на совет нечестивых, и на пути грешных не ста…». Однако это был перебор: почти сразу Киш устыдился, что, пусть и всего на мгновенье, счёл себя праведником, а окружающих нечестивцами. И потом: он обещал Шедевру дождаться. Вот если бы Игорь прямо сейчас появился, можно было бы подумать и об отступлении, а пока…

Он устремился за дом и, спустившись по деревянным ступенькам, остановился, почувствовав, что оказался в другом мире. Здесь было чудо как хорошо — только сосны, кусочки неба, просеянное сквозь кроны солнце и чуть подальше, в глубине, несколько полосатых гамаков, расставленных специально для вечеринки. Тишина и безмятежность. То, что ему нужно. Проигнорировав дорожку из розовой плитки, Киш зашагал прямо по земле, усыпанной иглами цвета потускневшей меди, и, чтобы показать, что ему всё нипочём, дружески (почти фамильярно) похлопал несколько сосновых стволов.

«Жизнь прекрасна и удивительна», — вот о чём нельзя забывать. О том, что вне жизни нет ни красоты, ни удивления, что жизнь — главное условие для всего, а может быть, просто красота и удивление — другие имена жизни…

Он дошёл до жёлто-красно-фиолетово-зелёных гамаков, осторожно, чтобы не расплескать ром, плюхнулся в один из них и закачался взад-вперёд, увлечённо взрыхляя кроссовками сосновые иглы.

Итак, на чём он остановился? Первый псалом Давида: к чему он его вспомнил?.. Может, это как-то связано с Laris Davidis? А значит, и с Варварой?

Варвара была девушкой Марка — как многое это объясняет!..

«Но это не повод её не любить!» — тут же возразил он себе.

И всё же была!..

И если Варвара была девушкой Марка, то когда — до их знакомства или уже после расставания?..

Он отчаянно сражался с собой минут десять, пока не понял, что проиграл и дальнейшей битвы просто не выдержит. Всё-таки уединиться — было не лучшей идеей. Надо быть на людях, надо занять себя внешними впечатлениями. Лёгким прыжком Киш покинул гамак и вдруг увидел, что впечатления уже спешат навстречу по розовой дорожке:

— Кого я вижу! Привет, Киш!

«Кто это?» — подумал он испуганно, хотя не было сомнений, что перед ним та самая блондинка, которая только что отплясывала и смеялась с Толянычем, а теперь с сумочкой на плече и бокалом белого вина в руке шагала к гамакам. Её всё ещё раскрасневшееся от танца лицо выражало приятное удивление, вогнавшее его в ступор.

— Мне Толя сказал, что ты где-то здесь, а ты тут, — сообщила она. — Помнишь меня?

— Э-э, — неуверенно произнёс он, — ещё бы.

И внезапно действительно вспомнил! Хотя глаза всё ещё не хотели верить, но уже узнавали: да, да, те же миловидные округлые черты, почти кукольное личико. Та самая девчонка с головой, окрашенной в цвет весенней лужайки, авангардный взбрык интеллигентной, связанной с юриспруденцией семьи, однокурсница Марка, с которой он сто лет назад познакомился на праздновании Нового года. Они оказались рядом за импровизированным столом на полу, и он здорово насмешил её, предположив, что она собирается специализироваться на праве в области экологии, с чем и связан выбор цвета волос. Нет, ответила она, просто ей нравится видеть, как у альфа-самцов загораются глаза и на лбу высвечивается надпись: «О! Зелёной у меня ещё не было!» После боя курантов в мерцании свечей они поцеловались, поздравляя друг друга с Новым годом, что проложило дорогу к дальнейшему. Под утро она предложила: «Поехали к тебе?», и у них состоялся сеанс любви — скорей, дружеский, чем страстный. Вопреки экстравагантной внешности, за которой можно было ожидать взбалмошность и склонность к чудачествам, юная юристка оказалась комфортной натурой, готовой слушать всё, что он говорит, а именно такие девушки в те времена привлекали его больше всего. В какой-то момент Киш даже допустил, что теперь она может стать его постоянной подругой — что ж с того, что и зелёная, не в цвете счастье. Однако на этом всё и закончилось: они вместе заснули, а, проснувшись, он обнаружил, что девушка исчезла из квартиры, оставив записку, в которой желала ему всего наилучшего и сообщала, что продолжения не будет: у неё есть молодой человек. Ему оставалось лишь гадать, стал ли он срочной заменой для новогодней романтики или, страшно сказать, орудием мести. Всё это было так мимолётно и даже слегка абсурдно, что спустя уже несколько часов он, усмехаясь, спросил себя: «А была ли девочка?» Спустя несколько месяцев она внезапно предоставила ему ещё один шанс, прислав сообщение, что если он её куда-нибудь пригласит, она, пожалуй, согласится, но Киш этот шанс бессовестно упустил, теперь уж и не вспомнить почему.

На мгновение его охватила паника, что сейчас она начнёт ему выговаривать и укорять, но, увидев на её руке толстенное обручальное кольцо, Киш вздохнул с облегчением — облегчением, которым себя же и насмешил: кто он такой, чтобы вздыхать о нём спустя столько лет?

Эту внутреннюю усмешку легко было выдать за внешнюю радость от встречи: он весело сообщил, что она прекрасно выглядит, просто потрясающе, и что белое вино очень идёт её волосам и платью. В ответ она хохотнула («Киш, ты всё такой же!») и кокетливо шлёпнула его по плечу. Несколько секунд Киш надеялся, что обмен дружелюбными светскими любезностями затянется не более чем на пару фраз, но Зелёная Юность внезапно протянула ему свой бокал:

— Подержи!

И с изящной осторожностью села в тот самый гамак, который он только что покинул. Киш терпеливо смотрел, как она снимает туфли, устраивается поудобнее в положении полулёжа, и как её кремовое платье в этом положении достигает минимума.

«Красивые ноги», — подумал он. Странно, что он их не запомнил — не запомнил, какие они красивые. Зелёная голова перевесила всё. Или дело в том, что сначала она была в дырявых джинсах? Зачем она надевала джинсы — с такими-то ногами?

— А ты чего стоишь? — удивилась она, принимая от него бокал обратно. — Ложись, поболтаем!

Ничего не поделаешь: Киш скинул кроссовки и устроился в соседнем гамаке — между ними было около полуметра, но лёжа он, по крайней мере, может не смотреть на её ноги.

— Ты классно танцуешь, — выдавил он что-нибудь.

— Сто лет уже не танцевала! — откликнулась его собеседница.

Она достала из сумочки сигарету («Я не курю, иногда балуюсь»), закурила и пустилась в объяснение причины: маленькая дочь, скоро два годика, да и с кем танцевать, муж — фанат чечётки, а это не её стихия.

— Ну а ты как? — вопрос застал Киша врасплох.

Он слушал вполуха, умиротворённо поглядывая то на руку с сигаретой, то обращаясь к кронам и небу. По ходу обнаружилась маленькая неприятность: хоть тресни, он не мог вспомнить её имени. Она запечатлелась в его мозгу, как Зелёная, и с тех пор нечасто беспокоила память: лишь иногда под Новый год, или когда он видел кого-нибудь с розовыми или голубыми волосами. Теперь обозначение утратило актуальность, а имя затерялось в закоулках памяти, и Киш даже приблизительно не представлял, какие ассоциации использовать для поиска. Времени на применение старой алфавитной технологии перебора сейчас не было. Не было и желания играть во внутреннюю угадайку.

— Нормально, — кашлянул он. — Копаю помаленьку.

— Молодец, Киш, хорошо держишься, — сделала она неожиданный вывод. — Правильно, так и надо.

Реплика напрягла его своей нелогичностью: она никак не вытекала из предыдущего разговора:

— О чём это ты? — Киш приподнялся на локте.

— Ну, не знаю, — блондинка вытянула руку и аккуратно постучала пальчиком по тонкой сигарете, сбивая пепел, — если бы мне пришлось пройти через ментальный раздел, я бы не знаю что…. я бы психовала, как сумасшедшая! Я бы прибила мужа ещё до начала процесса!

Он медленно склонил голову и несколько секунд, не мигая, рассматривал блондинку под новым углом: мама дорогая, что делается в этом дырявом-дырявом-дырявом мире?!

— Не хочешь же ты сказать?..

— Да ладно, Киш, мир тесен: разве ты этого не знал?

— Но откуда?!

— Не нервничай, это чистое совпадение: твой процесс вела моя сестра.

— Твоя сестра?! — в памяти тут же всплыла шатенка в мантии.

— Разве я тебе не говорила, что у меня есть старшая сестра? На год старше.

— Но вы же совсем не похожи! — возразил он первое попавшееся.

— Нам всю жизнь об этом говорят, — кивнула она. — Ирусик похожа на папу, а я — на маму.

— И что, — продолжал не верить он, — она рассказывает тебе про все дела, которые ведёт?

— Нет, — блондинка покачала головой, — конечно нет. Здесь особый случай: она помнила, что самого забавного моего любовника звали Киш Арх-и-Камышов.

Киш ослаблено откинулся на ткань гамака. На мгновение он почувствовал себя центром Вселенной и со всей ясностью осознал, что небо, сосны, гамаки, блондинка — всё это придумано с целью заговора против него. Так вот как сходят с ума — от невозможных совпадений. А тут их целых два. Та зелёная девчонка-худышка и эта спелая мэм в его голове ещё только делали первые шаги навстречу друг другу, чтобы слиться в единый образ: к тому, что они — один и тот же человек, ещё только предстояло привыкнуть. Как вдруг выясняется, что обе доводятся сестрой той самой даме в мантии, которую он вряд ли хотел бы встретить вновь. Есть от чего спятить.

— Теперь понятно, почему у неё был такой интерес к интимным сценам! — догадался он.

— Ты с ума сошёл, Киш, — спокойно возразила сестра судьи, — что ты такое говоришь? Я понимаю: ты расстроен, и всё такое. Но неужели ты думаешь, что моя сестра станет использовать служебное положение в личных целях? Она просто выполняла свой долг: по таким искам акцент на интимных сценах делается всегда — всегда, понимаешь? Он необходим для максимально чёткого сканирования воспоминаний, чтобы потом их идентифицировать при нелегитимном использовании в случае отчуждения. Любой грамотный юрист тебе это скажет. И поверь, — тут она сочувственно погладила его по руке, — я очень за тебя переживала!

Это прикосновение сделало в нём пробоину, замкнуло контакт: запал вожделения, возникший в тот момент, когда он засмотрелся на её красивые ноги, взорвался, и внутри подыхнуло так, что потемнело в глазах. Киша охватило яростное желание вскочить, разодрать кремовое платье, схватить блондинку за волосы и как следует наказать — за неуместное любопытство и за сочувствие, за то, что у неё есть сестра, и за то, что дело досталось именно её сестре, за то, что Варвара вообще затеяла этот процесс и за…

Он торопливо встряхнул головой, чтобы выкинуть из неё постельную сцену, и почти с мольбой посмотрел в сторону дома, надеясь на внезапное появление блондинкиного мужа, но на его немой призыв никто и не думал отзываться. «Ты жив, и ты любишь Варвару, — поспешно напомнил себе Киш. — А любовь это…»

— «Самый забавный любовник»? — дошло до него. — А какие ещё были номинации? Мне гордиться или как?

По правде говоря, ему было всё равно — даже удивительно, до чего начхать, он просто хотел увести разговор подальше от процесса.

— Ну, не знаю, — блондинка разулыбалась и снова попыталась погладить его по руке, но второго взрыва, о чудо, не последовало, потому что на этот раз она угодила в него сигаретой: — Ой, прости, Киш!

— Ничего, — он вытянул руку и подул на обожжённое место, — иногда даже полезно. Так чего ты, говоришь, не знаешь?

Ну, не знаю, повторила она, когда парень с первого же раза начинает в постели рассказывать о связи древних римских законов с римским же календарём, это всё-таки смешно. И таких уникумов она больше не встречала — даже от подружек не слышала.

— A-а, ты об этом, — вяло прореагировал Киш, — тогда ладно…

— Помнишь, как ты мне объяснял, что выражение «Незнание закона не освобождает от ответственности за его невыполнение» появилось потому, что таблицы с законами были выставлены на всеобщее обозрение на Форуме, и что таблиц было десять, потому что в римском году было десять месяцев?

Ему вспомнился зимний утренний сумрак его комнаты, в квартире, которую они в ту пору снимали вдвоём с Валерием: он сидел, откинувшись на деревянную спинку кровати, с бокалом шампанского в руке, а она лежала на животе, едва прикрытая простынёй, и слушала его, подперев рукой свою круглую зелёноволосую голову и болтая в воздухе пятками.

Да, неопределённо кивнул он, что-то такое припоминает.

— Неужели не помнишь? — удивилась она. — А я до сих пор помню: остаток года не имел названия, потому что это время отводилось для выплаты долгов, и если кто-то не расплачивался, его продавали в рабство, и это означало гражданскую смерть и символично совпадало со смертью года? И поэтому неслучайно потом февраль назвали в честь бога подземного царства Феба?

— А о чём нам ещё было говорить? — пожал он плечами. — Мы были почти не знакомы, а ты училась на юридическом — я думал, тебе это интересно…

— Это и было интересно, — блондинка по-доброму улыбнулась, — когда слушаешь — интересно, а когда вспоминаешь картинку — так забавно!

— И всё было совсем не так, — вздохнул Киш.

И рассказал, как всё было: это же было первое января, помнишь? Вот почему он тогда заговорил об этом: он объяснял ей, почему Новый год празднуют посреди зимы, хотя это довольно странно, во всяком случае, у древних людей, начинавших год либо с приходом весны, либо с окончанием сбора урожая, было больше логики. Короче, почему январь назвали в честь двуликого Януса и почему нелепо его обвинять в двуличии…

— Да, помню: потому что он был богом чего-то там…

— Входных дверей, — подсказал он.

Янус охранял вход в дом, а потом стал считаться богом начала и конца пути, а ещё позже его стали изображать смотрящим в прошлое и будущее — поэтому январь поместили в начало года, а десятый по счёту декабрь по факту стал двенадцатым…

Киш замолчал, почувствовав, что его слова со стороны сильно смахивают на попытку оправдаться, а зачем? Ещё он мог бы рассказать ей, что тогда увлекался приёмами по управлению временем, и этот утренний поход в древность был одним из них: теперь они могут вспоминать ту римскую старину, скрытую в тумане веков юность Рима, как часть их собственной юности. Но опять же, зачем? Время всё равно его обхитрило, преподнесло то, что он никак не мог предвидеть: вот сейчас они с блондинкой по умолчанию считаются чуть ли не давними приятелями — а с чего вдруг, спрашивается? Только потому, что с момента их единственной встречи прошло больше десяти лет. Не странно ли? И ещё странней, что эта, в сущности, незнакомая ему женщина почему-то знает о нём много такого… — знает он нём почти всё!

— Короче, — подытожил он, — вполне новогодняя тема, жаль, ты этого не поняла.

— Зато я поняла другое! — она оживлённо приподнялась на локте и повернулась к нему. — Что знания — это сексуально!

Он потом ей несколько раз вспоминался, сообщила блондинка. И знаешь где? Умрёшь со смеху — в институте на лекциях. И тогда она поняла, что со знаниями всё обстоит точно так же, как и в любви: академические предметы надо рассматривать, как любовников её ума. Тут ключевое слово — «овладевают». Не она ими овладевает, а они стремятся овладеть её сознанием и памятью. Это поменяло всё. Родители приятно удивлялись, с чего она вдруг взялась за ум, а она просто поняла, что знания — это интеллектуальный секс. И, конечно же, она обо всём рассказала сестре, после чего Киш стал у них ментальным талисманом, помогающим готовиться и сдавать экзамены: они вспоминали его, когда надо было повторить гору всего-всего («Мне бы сейчас не помешала хорошая порция Киша!») и даже приносили ему жертвы в виде какой-нибудь страницы из папиной диссертации, изрезанной на квадратики, которые надо было сжигать на свече и произносить заклинания: «О, Киш, носитель тайной мудрости и покровитель знаний, пошли мне сдачу зачёта!» А иногда представляли, как нанимают его репетитором, и…

— Это было так весело!

— Ты хочешь сказать: я был вашим комическим персонажем?

— Нет, — не согласилась она, — я же сказала: ментальный талисман. Если хочешь: фольклорным героем, домашним гением. Да ты не обижайся — это же так мило!

— Мило, — кивнул Киш и нервно хрустнул пальцами. — А помнишь, ты хотела ещё раз встретиться? Значит, это было — что? Посмеяться?

— Ирина тоже хотела с тобой познакомиться, — нимало не смущаясь, объяснила блондинка. — Нет, у неё не было планов на тебя, — поспешно добавила она, чтобы не вводить его в лестное заблуждение, — просто ей было любопытно посмотреть на тебя вблизи. Да и сессия как раз начиналась.

— Да вы просто две маленькие сучки, — устало вздохнул он. — По крайней мере, были такими.

— Да, мы такими и были, — радостно подтвердила она, — две невероятно красивые, сексуальные и весёлые сучки! Дочки хороших родителей, умницы и обаяшки, обожающие приключения!

Ладно, проехали, заключил Киш, теперь её честь удовлетворила своё любопытство даже больше, чем могла рассчитывать, так что все могут быть довольны.

— Нет, Киш, нет! — в возбуждении блондинка села, свесив ноги с гамака. — Мы так и не поняли: зачем? Зачем твоей Варваре всё это понадобилось?

Он пожал плечами.

— Так я тебе и поверила! — не поверила она, и в этот момент в его голове выстрелило: Вера.

Имя, наконец, всплыло на поверхность, чтобы приветствовать ту, которую обозначало. При обычном разговоре Киш, несомненно, почувствовал бы облегчение от того, что внутренняя неловкость с именем устранена, но сейчас этого было слишком мало.

— Знаешь, а она очень милая, — услышал он, — твоя Варвара. Мне нравились её передачи. На радио, я имею в виду. Я ещё думала: «Молодец, Киш, такую умную жену нашёл — как раз для себя!» Почему она перестала их вести? Передачи?

Он снова пожал плечами.

— Из-за того, что вы расстались? — внезапно догадалась она. — Точно, только сейчас поняла! Слушай, а из-за чего? Мне это всегда так обидно, когда расстаются нормальные люди!..

«Она была девушкой Марка! — непрошено вспомнилась мысль, и Киш болезненно поморщился. — Она была девушкой Марка, а это значит…»

— Тебя задевает, что я говорю «твоя»? — догадалась его собеседница. — Извини, извини: зачем ей это понадобилось? У Ирины таких случаев никогда не было! Понятно, когда люди ненавидят друг друга, или когда рассчитывают получить дополнительные деньги, но здесь ничего такого не было! Ведь не было?

— Ведь не было, — подтвердил он и тоже сел.

— Тогда из-за чего?

— Понятия не имею.

Вера некоторое время молчала, глядя на него с изучающим прищуром, и вдруг он почувствовал, как она с двух сторон ухватила стопами его лодыжку и медленно подняла штанину джинсов. И медленно отпустила.

— Ты всё понял, Киш!

— Э-э?

— Хочешь, — она кивнула в сторону дома, — поднимемся наверх?

«Вот так запросто? — подумал он недоумённо. — После десяти минут разговора?»

Незамутнённый Верин взгляд, словно предвосхищая его вопрос, говорил: «Что тут такого?», и Киш вынужден был признать — в общем-то, ничего, ведь один раз у них уже было. В юности такой стремительный переход показался бы ему даже романтичным, и он не увидел бы в этом ничего предосудительного. Но, кажется, она что-то говорила о муже?

— Я стала ещё слаще, — Вера обещающе улыбнулась ему, — и ты, я знаю, тоже многому научился!

— Это да, — согласился он, стараясь быстрее одолеть внутреннюю неловкость. — Но знаешь, как говорят: «Если б молодость знала, если б старость могла»?.. Боюсь, на этот раз я тебя насмешу ещё сильнее…

— Ой-ой-ой, не прибедняйся!

— А как же муж?

— За это можешь не переживать: муж на Ностальгии, спокойно объяснила она. — Мы не виделись уже два с половиной месяца. И у меня за это время никого не было! — последняя фраза, по-видимому, содержала особый смысл, и было непонятно, Вера то ли хвастает, то ли жалуется.

— На Ностальгии? — Киш посмотрел на неё с любопытством. — И что он там делает?

— Как что? Работает. Я тоже там работала — пол год а и потом ещё год. Мы там и поженились. Это было очень романтично — Серебряный век, декаданс, конные экипажи!.. Но потом беременность, ребёнок, а там медицина столетней давности. Сам понимаешь, мы не могли так рисковать, но и прерывать такой выгодный контракт он не мог. Поэтому он там, я тут, и вообще… Ну что — идём?

— Конечно, нет!

— Ты меня не хочешь? — поразилась она, глядя на него во все глаза, и тут же решительно отвергла: — Не может быть!

— Конечно, не может, — согласился Киш, — таких женщин, как ты, невозможно не хотеть. Ты стала настоящей секс-бомбой. Сразишь любого. Давай, так и будет считаться: я очень тебя домогался, но ты меня отшила?

— Почему? — не поняла она.

— Ну как почему? — вздохнул он.

Потому что она замужем и очень любит своего мужа. Потому что слова «семья», «верность» и разное там «совет да любовь» для неё не набор пустых звуков. Потому что, если в спальне ему вдруг захочется рассказать о роли этрусков в становлении римской государственности, они пропустят весь праздник. Только на таких условиях он согласен.

Вера казалась озадаченной.

— Знаешь, для меня слова «брак» и «любовь» действительно не пустой звук, — принялась объяснять она. — И я очень люблю своего мужа, но здесь же нет ничего такого! Я — молодая женщина, он — молодой мужчина, у нас есть потребности. Мы с ним это оговорили и решили, что можем пойти на это. Это временная мера, мы не придаём ей большого значения. Просто временная мера, пока мы живём на расстоянии. Да и раньше у нас это случалось — кому как не тебе это знать?

— Ты хочешь сказать: тот твой молодой человек, который был ещё тогда, он и есть твой муж? — почему-то поразился Киш.

— Ну да, а кто ещё?

Что бы там Киш себе о ней ни думал, она — однолюб, сообщила Вера. Однолюбка. Муж — первый и главный мужчина, все остальные — только дополнение, делающее жизнь ярче и вкуснее. Они как специи, которые дополняют основное блюдо.

Киш почувствовал себя зажатым между собственным желанием и напором Веры. Интересно, какой ход использовала бы здесь Варвара?

— А как же Марк? — ухватился он за соломинку. — Это же его день рождения. Неловко прийти на праздник и получать подарки вместо виновника торжества. И вы так красиво танцевали…

— Марк? Ты что! — возмутилась Вера. — Толя мне как брат, я же не извращенка! — она наклонилась к нему: — Киш, посмотри мне в глаза, пожалуйста!

Он разглядел смеющиеся зрачки её зелёных глаз, немного веснушек и влажную розовую улыбку:

— Ну?

— Я тебя сейчас возненавижу, — почти ласково пообещала она, — ты хочешь этого? Я ему предлагаю себя, а он читает мне мораль и пытается вместо себя подсунуть кого-то другого, словно я тащу его в камеру пыток! Как я должна реагировать?

— Тоже мне напугала, — поморщился Киш. — Возненавидит она! Если бы ты знала, как мне хочется задать тебе перцу, не говорила бы этой ерунды…

Какая разница, согласен её муж или нет, сказал он, тут сама постановка вопроса не верна. Для него, Киша, никогда секс не зависел от мужчины — мужского согласия или не согласия, присутствия-отсутствия. Он всегда рассматривал это как два желания — своё и женщины — но никак не три, не четыре, не пять. Поэтому замужние всегда были для него табу. Неужели такие простые вещи надо объяснять юристу? Нарушить закон — а здесь речь идёт именно об этом — можно один-два-три раза, но закон на то и закон, что его нарушение чревато последствиями — далеко не всегда предвиденными. Когда-нибудь всё равно наступает расплата. Она правильно сказала: он сейчас выбит из колеи. А это значит, он и сам не знает, чего от себя ожидать — каких чувств. Его может мотануть куда угодно. Вдруг после того, что произойдёт наверху, он втрескается в неё до умопомрачения? Это запросто может случиться: она стала ещё красивей, а он сейчас ничейный и в каком-то смысле даже отчаянный. И что дальше? Готова ли она стать его постоянной любовницей? А что если потом он захочет, чтобы она принадлежала только ему — захочет, так сказать, стать не просто приправой, а основным блюдом? И начнёт отбивать у мужа? Вот то-то и оно. Такие вещи надо просчитывать ещё на берегу.

Вера смотрела на него, скептически улыбаясь и покачивая головой, словно он нёс несусветную чушь, и заранее прощала:

— Другого бы точно бы возненавидела! — вынесла она вердикт и легонько шлёпнула его по плечу. — Ладно, я предложила, ты отказался: теперь рассказывай просто так.

— О чём? — он искренне удивился.

— Как о чём? О вас с Варварой: зачем она пошла на ментальный раздел? Что ты ей такого сделал?

Правильней было бы рассердиться, но он почему-то не смог: её бесцеремонное любопытство обезоруживало своей откровенностью и даже веселило. Любопытство — вот ключевое слово. Это то, что он может понять. Разве его самого не воспитали в пытливости к знаниям? Разве он сам не бился над тем же вопросом: зачем Варвара затеяла процесс? И потом: для них с Варварой всё случившееся — их жизнь, а для Веры и её сестры — всего лишь любовная история, в которой они узнали всё, кроме главной интриги. И даже если он сам её не знает, необходимо что-то придумать, потому что дважды отказать женщине в удовлетворении её желаний — откровенное свинство. Вера такого не заслужила.

Вот только что ей теперь сказать? Друг-писатель что-то говорил про сильную концовку — про то, что им с Варварой не хватило сильного финала. Пожалуй, это как раз то, что нужно.

— Что я такого ей сделал, — задумчиво повторил Киш, отмечая, как внимательно она на него смотрит. — Тут всё просто: я сам её попросил подать иск.

— Ты?! — Вера даже подпрыгнула на месте и закачалась в гаме взад-вперёд, скользнув ногами по его джинсам.

— Ну да, — подтвердил он. — Сама понимаешь, если бы иск подал я, это выглядело бы не очень — не по-джентльменски что ли. А когда истцом выступает женщина, все воспринимают нормально.

— Но зачем?!

Собственно, это было их совместное решение, объяснил Киш, и он не знает, есть ли у него право говорить об этом кому-то третьему. Но дело даже не в этом — просто такие вещи невозможно объяснить, их можно только почувствовать.

— Ты про сожжённые мосты слыхала? Нам обоим показалось, что когда расстаёшься, просто поделив вещи и больше ничего, мост горит… недостаточно ярко.

— Как это?

Это — эстетика, представление о красоте, кивнул он, слегка наслаждаясь её непониманием. Если тебе что-то кажется красивым или некрасивым, переубедить тебя в обратном невозможно. Это можно лишь принять, как данность. В конце концов, если люди расстаются, то тем самым они признают, что их брак был ошибкой. Исправить её можно лишь ещё более грандиозной ошибкой и глупостью: клин вышибается клином, минус на минус даёт плюс…

Слова лились, аргументы находились сами собой: Киш и сам удивлялся, как легко ему врать, — стоило лишь придумать фиктивную концепцию, а дальше всё стало делом техники. Удивительней же всего было то, что он сам начинал верить этим легко возникающим доводам: так не было, но так могло быть! Если бы Варвара при расставании сразу же предложила ему ментальный раздел, приведя те соображения, которые он сейчас излагал Вере, Киш счёл бы её слова убедительными.

— Короче, — подытожил он, — ничего нового тут нет. Пойди в галерею — там полно картин, где под основным слоем красок скрываются иные сюжеты. Когда картина получалась неудачной, художники просто их закрашивали и писали на том же холсте заново. Так что наша с Варварой история стара как мир, разве что в последние годы-десятилетия технологии здорово шагнули вперёд, и у людей появилось больше возможностей начинать жизнь так, будто прошлого не существует и никогда не существовало.

— Но вы хоть понимаете, что испортили себе всю дальнейшую жизнь? — Вера смотрела на него, как на обезумевшего, и в своём неприятии его рассуждений решительно качала головой. — Что теперь будет с вашими карьерами?

Да, у этого решения есть свои издержки, согласился он. Но с карьерами-то как раз всё логично и соответствует общей идее. До знакомства их карьеры были так себе, типичные середнячки — в меру успешные, в меру никакие. Взлёт произошёл в момент знакомства, ни раньше, ни позже, так что теперь будет отступление на исходные позиции, что-то вроде того. И всё это не блажь и не сумасшествие, а только лишь последовательность, и большой вопрос, что важнее для карьеры — умение приспосабливаться под обстоятельства или упорная последовательность в отстаивании своей картины мира? Разумеется, у этого решения есть свои недостатки: например, ментальная неполноценность его не слишком радует. Он прекрасно понимает, что никто в здравом уме не доверит серьёзную информацию, настоящее большое дело, человеку, чьё сознание находится под чьим-то контролем, пусть даже и частичным, да ещё с риском дементализации. К тому же есть такое психологическое явление, как ментальная брезгливость — боязнь заразиться неудачей. А ещё люди суеверно подозревают, что частичным контролем дело не обходится — эта штука, которая обеспечивает взаимный контроль, соблюдение условий ментального раздела, вполне может иметь двойное назначение. С одной стороны, она просигнализирует Варваре, если он вторгнется в отчуждённое воспоминание или станет использовать её образ для создания сексуальных фантазий. С другой, будет тайно отслеживать все его повседневные мысли — распознавать остальные образы, записывать цепочки ассоциаций, фиксировать психологические состояния. И тогда достаточно один раз застать его в состоянии чистого раздражения, чтобы потом всегда определять моменты, когда он, Киш, раздражён, даже если в этот момент он вежливо улыбается собеседнику.

— И ты туда же! — поморщилась Вера. — Нет никакого двойного назначения, это всё досужие мифы. В любом случае, все нелегально полученные сведения не имеют юридической силы — их нельзя использовать в суде!

— А не в суде — можно, — усмехнулся Киш. — Но дело совсем не в этом. Всё это неважно, знаешь почему? Потому что никто в мире не заинтересован так в контроле над нашими мыслями, как мы сами. Для этого всё и задумано.

— В каком смысле? — снова не поняла она.

— В самом прямом.

Неожиданно он стал рассказывать ей свой сон — о том, как много он понял и прочувствовал, оказавшись в положении умершего. Не дождавшись Шедевра, рассказ вырвался наружу, и особенно Кишу удалось описание утреннего тумана, ощущения слияния с миром и удивления, что все его мысли превращаются в слова, так что их не скрыть. Он откинул напускную сдержанность, начал даже жестикулировать, стараясь на пальцах передать нюансы, и особенно его подогревало осознание, что он полностью захватил внимание аудитории: Вера не сводила с него глаз, закусив нижнюю губу и иногда от ошеломления покачивая головой. Когда он закончил, она вздохнула, достала из сумочки салфетку, завернула в него окурок и протянула Кишу:

— Выкинь куда-нибудь. Пойдём, возьмём ещё вина.

Они обулись и зашагали под соснами. Вера первой достигла розовой дорожки и обернулась к нему:

— Зачем тебе ехать на Ностальгию, Киш?

— Мне? — замялся он.

— Толя мне сказал, что вы поменялись, — упреждая его вопрос, подтвердила она. — Зачем? Я думала, ты хочешь сменить обстановку, залечить душевные раны, а ты… Чья это была идея — поменяться?

— Моя, — вынужден был признаться Киш. — Но Марк её полностью одобрил.

— «Марк одобрил», — передразнила его Вера. — Все знают: «Марк — благородный, Марк — щедрый, ему для друзей ничего не жалко». И пользуются. Мне не жалко, пусть пользуются, но надо знать и меру. Мой муж еле выбил ему этот контракт, а тут вы, два красавчика, что-то там решили. Не знаю, в курсе ли ты, но у Толи сейчас… непростой период и…

— Дементализация? Да, я в курсе. Он вчера мне сказал.

— Тем более! Ты что, не понимаешь: для него это сейчас возможность прийти в себя — его проблемы посерьёзней твоих. Да у тебя, как поняла, и нет проблем!

— Ты думаешь: засунуть человека в тридцать седьмой год — это и называется настоящей дружеской помощью?

— Ты ничего не понимаешь, — отмахнулась она, — ты не юрист…

— Звучит как обвинение.

— Тридцать седьмой год — юридическая аномалия. Как у географов — Бермудский треугольник. Каждый юрист с радостью ухватится за такой шанс. Это возможность дать свою новую трактовку, громко выступить, блеснуть. Толя бы смог — он блестящий юрист. Талантливейший. И он снова бы почувствовал себя в струе, понимаешь?

— Хм, — Киш задумался. — Ты хочешь сказать: это не опасно?

— Опасно?! — изумилась Вера. — Да ты с ума сошёл — с чего вдруг? A-а, теперь понимаю, почему вы… Очень благородно, Киш, с твоей стороны, но это чушь: количество несчастных случаев на Ностальгии в разы ниже, чем в самых безопасных городах мира. Можешь за Марка не переживать: скажи ему, что передумал и…

Вообще-то, промямлил он, это дело не от него одного зависит, даже совсем не от него: тут как Марк решит. И хорошо: они ещё раз поговорят и всё взвесят. И он постарается убедить…

— Поговори прямо сейчас, мне надо быстрее всё оформить.

— Оформить? — слегка удивился он. — То есть: тебе?

А кому ещё, подтвердила Вера. Она — один из уполномоченных представителей республики Ностальгии в России, через неё проходят практически все отъезжающие, она дает рекомендации, проводит первичный инструктаж и так далее.

— Ты хочешь сказать: мне ты рекомендацию не дашь? — догадался Киш.

Вера не ответила: внезапно она посмотрела куда-то в сторону, изумлённо изменилась, взвизгнула и, цокая каблуками, припустилась по розовой дорожке, в конце которой появился парень в солидном сером костюме с букетом бордовых роз.

— А кто у нас самый красивый зайчик, рыбка и котёночек? — радостно вопросил он, и ответ прыгнул прямо в его объятия, на лету издавая восторженные вопли.

Вблизи Верин муж производил впечатление неисправимо старомодного человека иной эпохи — вероятно, таковы были профессиональные издержки долгого пребывания на Ностальгии. Трудно было сказать, на чём эта старомодность держится — то ли на особом выражении лица, то ли на костюме. Нет, костюм вполне современный — значит, всё дело в декадентском лице.

Вера наскоро их познакомила, сообщив мужу, что они с Кишем говорили о Ностальгии, а тот ласково пожурил зайчика-рыбку-котёночка, что она работает даже во время отдыха. Они скрылись в доме, и, провожая обнимающуюся пару взглядом, Киш испытал дикое ощущение, что этот парень занял его место, и что у Веры и вправду потрясающие ноги, и если бы она не была замужем…

Ещё некоторое время он вертел в руках пустой стакан, пребывая в раздрае чувств, думая обо всём подряд, и в особенности о том, что вот такого момента, как сейчас, просто не должно быть в его жизни — надо с этим что-то делать. Завтра он должен всё как следует обдумать и если ему не суждено никогда увидеть Варвару, то он будет учиться любить её просто как человека, и это не должно мешать ему жить своей самостоятельной жизнью. К тому же он чувствовал, что снова захмелел.

Гости прибывали и прибывали. Вскоре все места для автомобилей были заняты, и тем, кто приехал позже, приходилось оставлять машины за воротами. Киш легко отыскал знакомых — давних друзей и приятелей, и переходя от группы к группе, жал руки, обнимался, хлопал по спинам, расспрашивал о делах и рассказывал о своих. Он охотно окунулся в эту ностальгическую атмосферу, хотя и не сразу смог погрузиться в неё полностью — по-видимому, из-за того, что вчера они с Марком уже предавались воспоминаниям юности, и теперешний вечер воспринимался как повторение вчерашнего. Однако чем дальше, тем сильнее праздник затягивал его в себя, и Киш лишь краем сознания фиксировал, что Шедевра по-прежнему нет, а Толяныч то и дело пытается поговорить с отдельными гостями наедине — возможно, отыскивая якоря памяти.

Через несколько часов он снова столкнулся с Верой. В наступающих сумерках она светилась тихим счастьем, умиротворённостью и, как ему показалось, даже застенчивостью.

— Ты словно чувствовал! — негромко восхитилась она тем, как Киш удачно предугадал внезапное появление её мужа. — Я слыхала, тебя называют лидером интуитивистов: ты что-то такое чувствовал, да? И вообще хочу сказать: ты очень милый, Киш! Жаль, у нас с Прусиком нет третьей сестры, мы бы тебя пристроили! Ты не говорил с Марком насчёт?..

— Ты не передумал? — спросил его Марк, когда они пересеклись в дверях у выхода на террасу.

После разговора с Верой в соснах у Киша уже не было уверенности, что идея с подменой — правильная, но он качнул головой.

— Я — нет. Вот только Вера против: она считает, что я отнимаю у тебя возможность блеснуть и снова оказаться в струе. И, кажется, не собирается давать мне рекомендацию.

— Вера… — Толяныч на секунду задумался и решительно кивнул. — С Верой я поговорю. Если ты не передумал.

— Я не передумал, — снова подтвердил Киш. — А ты про Варвару больше ничего не вспомнил?

— Нет, Киш, когда? Сам видишь, — Марк показал рукой на празднество. — Ты же у меня ночуешь?..

В воздухе летали многочисленные «А помните, как…», звенели бокалы: пили за встречу и за то, чтобы чаще вот так встречаться, невзирая на тени, ведь жизнь одна, а всех денег всё равно не заработаешь, пили за Марка, который сделал всем такой роскошный подарок, собрав всех вместе, за любовь и отдельно за женщин, за дружбу и за ушедших друзей, танцевали, пели, хохотали и пускали фейерверки. Как всегда, общество разбилось на группы; Киша заносило то к танцующим, то к поющим, то к спорящим — то на лужайку, то в дом, то в сосны, и ему даже показалось, что где-то в сумерках кто-то из гостей обсуждает горячую книжную новинку — роман «Акция». Стараясь соблюдать умеренность в спиртном, к наступлению темноты он всё же порядочно нагрузился и ближе к полуночи решил, что на третий этаж подниматься вовсе не обязательно, когда на улице есть такие замечательные гамаки. Не снимая туфель, он тяжело повалился в один из них, и чёрные ветви закачались вправо-влево на фоне тёмно-серого неба. Киш поспешно закрыл глаза — его мутило от воспоминаний.

 

20. В парке

В квартире стояла спокойная, будничная тишина: только еле слышный холодильник и тикающие часы. Скоро должно стукнуть девять — время вступления вердикта в силу. Киш старался об этом не думать, чтобы было не очень сложно: его голова сейчас была не лучшим местом для размышлений.

Он только что вернулся домой, проснувшись ранним утром от холода, а потом, обнаружив на террасе мирного Шедевра, попивающего чай из почти литровой чашки, и наскоро доложил обстановку: Марк уже пошёл на поправку, скоро будет всё пучком, а вообще-то у Толяныча дементализация, так что с ним надо быть чутким, но не перегнуть палку, чтобы не обидеть чрезмерной заботой.

— И вот ещё что: я перевыполнил твоё задание… — он рассказал, как они с Толянычем поменялись, потому что, кто знает, может, эта командировка на Ностальгию и правда опасна. — Так что ты уж, если что, теперь молись за меня: ты меня в это дело впутал!

— Молоток, Киш, — похвалил его Игорь. — Толянычу сейчас не до Ностальгии — зачем ему чужое прошлое? Я его в монастырь повезу: отдохнёт, придёт в себя, на исповедь сходит. Что надо вспомнить — то и вспомнит, а если нет, то и нет. Короче, подлечится.

— Так ты знал? — догадался Киш. — Про дементализацию? А почему меня не предупредил?

— Это же был не мой секрет.

Киш подумал, обидеться ему или нет, и решил: обидеться.

— Ну и ладно, зато я понял, для чего мне нужна любовь, — сообщил он. — Но тебе не скажу, а ты мучайся в догадках!

В ответ Шедевр только хмыкнул.

Вскоре приехало такси, Киш продремал в нём всю дорогу до дома позавчерашнего Марка, а затем Vario доставила его и по собственному адресу. Оказавшись в квартире, он ещё с минуту думал: не завалиться ли спать? Подняться к полудню, принять душ и — продолжать жизнь, как ни в чём ни бывало? Пусть всё пройдёт без него! И всё же он понимал, что сейчас его ждёт особенный момент — даже если ничего особенного не произойдёт. «Некоторым смелость нужна для того, чтобы не дрыхнуть при установлении взаимного контроля», — с усмешкой подумал он, вспоминая Шедевра.

А ещё для того, чтобы, отправившись на поиски разгадки, не испугаться и не отвернуться, когда найдёшь то, что искал. Что ж, самое время посмотреть правде в глаза: похоже, он всё же разгадал загадку Варвары, хотя радоваться тут нечему.

Исходя из того, что когда-то она была девушкой Марка, реконструировать остальное — дело техники. По-видимому, Варвара с самого начала не собиралась оставаться с ним надолго. Это даже звучит не клёво, как сказал бы Толяныч, но ничего не попишешь. Она просто вела его по Эксперименту, присматривала, чтобы он не наделал больших глупостей, и вероятно, такие ведущие были, если не у всех, кто писал о дефенестрации, то у многих. А когда Эксперимент благополучно закончился, и наступил этап зачистки профанов, ей только и оставалось, что плавно уйти.

Не исключено также, что совместные месяцы были необходимы для проверки: догадается ли он, что произошедшее в Праге было Экспериментом? Остаётся порадоваться, что он, кажется, ни разу не предавался с Варварой воспоминаниям об их пражских приключениях — хотя и из совсем других соображений. И если процесс планировался заранее, то месяцы совместного проживания нужны были для того, чтобы Киш посильней привязался к Варваре — так, чтобы почти гарантированно нарушить предписания вердикта. В таком случае никто не свяжет дементализацию Киша и Прагу — нет, это только личные отношения.

Немного, правда, странно, что при разделе воспоминаний пражские события остались в их общем пользовании — ведь, казалось бы, именно они в первую очередь и должны были оказаться под запретом. Но тут дело может быть в юридических коллизиях: они с Варварой на тот момент ещё не были женаты, и отчуждать первые три раза в её пользу не было никаких правовых оснований (Аккадский заявил об этом на первом же заседании), а безосновательное требование лишь приковывает к себе дополнительное внимание и может вызвать подозрения.

Зато становится понятным, почему они поженились, как только вернулись в Москву: Варвара уже тогда знала о процессе и была уверена, что все интимные сцены, произошедшие в браке, при разделе отойдут ей и заранее максимально ограничила его ментальное пространство.

Остаётся только надеяться, что для Варвары жизнь с ним не была неприятной, и он должен быть ей благодарен за то тепло, которое она ему подарила. Наверное, у него это не всегда будет получаться, но стремиться надо — так будет правильно. Ещё остаётся сожалеть, что он любил её так несовершенно: возможно, если бы он был способен на большее, если бы у него было хотя бы представление о том, что большее возможно и необходимо, то, не исключено, что чувство Варвары к нему могло бы пересилить инструкции по участию в Эксперименте. И тогда они могли бы вместе что-нибудь придумать.

Он зашёл в ванную, сполоснул лицо, зачерпывая воду большими пригоршнями, покрутил головой, разминая шейные позвонки, и сделал несколько упражнений руками, чтобы взбодриться.

Надо сделать кофе. Киш прошёл на кухню, насыпал в турку кофейную россыпь, залил водой и поставил её на плиту. Во всей этой процедуре было что-то уютно-повседневное, привычное и успокаивающее, — из той холостяцкой жизни, которую он вёл до процесса и ещё до встречи с Варварой. Жизнь продолжается, Киш! Будет здорово теперь жить умней и ответственней, а пока нет причин метаться и суетиться. Он узнал главное: Варвару можно любить, даже если ему никогда не суждено ни прикоснуться к ней, ни увидеть.

Кофе закипел. Через ситечко Киш привычно перелил его в чашку, добавил холодной кипячёной воды и сел за стол у окна, то поглядывая на улицу, словно ждал чьего-то появления, то бросая взгляд на большие круглые часы, висевшие над дверью.

«Нет ничего нелепее, чем представлять Варвару в роли специального агента», — внезапно подумалось ему и даже сделалось смешно. Но затем объяснилось и это: а с чего он взял, что она была специальным агентом? Её могли точно так же использовать втёмную, как и его. Не посвящая в детали, просто попросить оказать ему помощь не на лечебном сеансе, а в жизни — корректировать модель его поведения не постфактум, при разборе свершившихся поступков, а в режиме реального времени. Для тенетерапевта это должна быть достаточно интересная задача.

В таком случае он был для неё клиентом, сам того не подозревая. И, конечно же, она не собиралась выходить за него замуж, потому что никогда не выходит замуж за клиентов. Наверняка, самое большое, на что она готова была пойти — это лёгкий, ничего не обещающий флирт. Но потом обстоятельства изменились: его готовность расстаться заставила её пообещать переспать с ним. И понятно, почему, когда они поженились, её тень почти не сократилась: она вышла замуж волею обстоятельств, а отнюдь не по своему желанию, и не собиралась пребывать в браке с ним до скончания века. Зная Варвару, можно уверенно утверждать: обман сильно тяготил её, и в то же время она, боясь сделать ему больно, тянула с разрывом.

Кстати, затеять процесс по разделу воспоминаний её тоже могли попросить. Благовидный предлог придумать не так-то сложно. А поскольку Варвара, расставшись с ним, вряд ли горевала, то ничем, по сути, и не рисковала: не так-то трудно не думать о человеке, который не вызывает у тебя сильных чувств, или при воспоминании о котором твоя совесть начинает тревожно шевелиться…

Но если процесс — один из этапов зачистки профанов, которые по необходимости были посвящены в детали Эксперимента, то несложно понять, что после того, как Устроители зачистят его память, наступит черёд Варвары. Эх, если бы он сейчас мог поговорить с ней начистоту!.. Может, всё-таки попытаться?..

Девять.

Ещё до того, как секундная стрелка замкнула девятый час, Киш стал внимательно прислушиваться к себе, чтобы не пропустить момент включения, если тот проявит себя каким-нибудь сигналом, но ничего так и не услышал.

Зато вскоре на связь вышел Аккадский. Бодрым тоном он известил, что истица не направляла в суд никаких возражений по вынесенному вердикту, что означает автоматическое вступление последнего в силу. Отдельно, с тёплыми нотками поддержки, Аркадий выразил уверенность, что Киш достойно справится с наложенными ограничениями, но если что — «всегда можете рассчитывать на меня». Киш хотел спросить Аккадского, должен был ли он что-нибудь почувствовать при установлении ментальной связи, но постеснялся, а кроме того, ответ мог вылиться в получасовую лекцию с примерами из личной практики, слушать которую у Киша не было ни сил, ни желания.

А вот Аркадий не сдержал любопытства:

— Кстати, как там моя цветовая гипотеза? — спросил он почти небрежно, словно только что вспомнил про жбжбжскзж и обобогксо и не придавал им никакого значения. — Вы говорили, что поинтересуетесь у специалистов…

— Поинтересовался, — согласился Киш и обрубил: — Увы.

Рассказывать про «я тебя люлю» он, разумеется, не собирался: ещё не хватало, чтобы Аккадский ухватился за эту фразу и продолжил фонтанировать идеями.

Помолчали.

— Тогда… — произнёс Аркадий, — если что…

— Да, если что… И ещё раз спасибо.

Они распрощались, и Киш снова прислушался к себе: ничего особенного. Ну вот, всё оказалось проще, чем могло представиться. Он потёр ладони, словно теперь-то ему и предстояло самое интересное, и прошёлся по комнате. Может, ему стоит переехать куда-нибудь на новое место? Как и Марк — за город? Где сегодняшнему Кишу проще стать Кишем завтрашним или, говоря без красивостей, начать новую жизнь? Где воспоминания, связанные с этой квартирой…

Браслет.

Слово ворвалось в сознание, как посетитель с острой болью врывается в кабинет стоматолога, минуя очередь. Несомненно, это был запоздалый привет от Аккадского. Ошеломлённый Киш замер посреди комнаты, а когда окаменение сошло, стал нервно перебирать пальцами.

Как же он сразу не подумал: «б» — Браслет! Во время процесса Варвара намекала ему на Браслет! «Зачем?», «Почему?» — пока это не имеет значения. Важно понять нечто, что имеет отношение к Браслету — рисунку на левой половине Вариной попки, рисунку, изображающему непонятный предмет. Всё дело в том, что это за предмет. Варвара так и не призналась, что именно запечатлела на месте, которое мог видеть только он. Но она и не настаивала на том, чтобы Киш отгадал, и он относился к Браслету, как к милому девчачьему вздору или, точней, как к одному из их интимных секретов. И, как видно, ошибался.

Итак, Браслет. Изображение послушно всплыло в памяти, но, к сожалению, недостаточно отчётливо, к тому же под неудобным косым ракурсом и не в том масштабе: Киш увидел часть Варвариной спины, ляжки ну и, да, саму попку. Так получалось, что татуировка на этой картинке привлекала внимание меньше всего. Он попытался крутануть мысленный объектив, чтобы Браслет приблизился, и попка осталась за кадром, но это-то и не получилось. Изображение, наоборот, отодвинулось, да ещё Варвара легла на бок, повернувшись к Кишу лицом и подперев голову ладонью, как делала не раз. Браслет скрылся с глаз, зато открылась грудь — небольшая, с кокетливо заострёнными коричневыми сосками, словно спрашивающими: «Эй! Ты чего медлишь?» Киш снова уложил Варвару на живот, но крупный план опять не получился, и опять вкралась помеха — на этот раз в виде его собственной руки, которая нежно скользнула по Варвариным ногам и остановилась на попке: из-под неё выглядывал только небольшой кусочек Браслета. Киш почувствовал, как кровь становится сладкой.

«Стоп!» — прервал он себя. Он вторгается в запретные воспоминания, и будет просто здорово, если он нарушит предписания вердикта буквально через пять минут после их вступления в силу. Мало того, что нарвётся на неприятности с непредсказуемыми последствиями, так ещё выставит себя на посмешище. «Уж от кого-кого, но от Киша!.. Так быстро спалиться! Наверное, он поставил рекорд!» — примерно так о нём станут говорить, если он сейчас же не возьмёт себя в руки.

Широкими шагами Киш покинул кухню и зашагал по комнате в попытке переключиться на другие мысли. Но теперь выставить Варвару из головы оказалось титанически сложно: она атаковала его воображение, представая в разных позах, с разных ракурсов, то полностью обнажённая, то прикрытая лишь слегка, что было ещё заманчивей. Киш отбивал атаки, уходя то в детские, то в студенческие, то в армейские воспоминания, вспоминал других своих девушек и под конец просто лёг на пол и стал яростно отжиматься. «Больше не пить! — приказал он себе после двадцатого раза, чувствуя недовольство тела. — Как минимум год!» Встав, он отряхнул ладони и подумал над следующим шагом. Чертёж. Надо представить Браслет в виде чертежа — примерно так же, как фотографию преобразуют в чёрно-белый эскиз. По сути, Браслет и есть чертёж, перенесённый с бумаги на попку. Перед посещением тату-салона Варвара вначале должна была его нарисовать. Ему остаётся только воссоздать в воображении её рисунок.

Киш так и поступил: Браслет, на удивление, послушно предстал на бумаге (почему-то помятой и в синюю школьную клеточку), но потом снова стремительно перенёсся на Варвару.

На этот раз огонь желания охватил его быстрей, чем пожар сухие леса: он вспомнил, как жадно брал Варвару после возвращения из командировок, и как неторопливо и нежно ласкал её на рассвете, перед началом рабочего дня, как…

«Тинь-тон!» — дверной звонок заставил его вздрогнуть. Звонком сто лет уже никто не пользовался, Киш даже забыл об его существовании, а сейчас его зуммер и вовсе прозвучал, как роковой зов судьбы.

«Вот это скорость!»— даже восхитился Киш.

А может, они просто стояли под дверью и ждали? Просчитали, что он мгновенно спалится? По любому, это означает, что не будет никаких письменных предупреждений и убедительных просьб явиться туда-то во столько-то. Сервис на высшем уровне: они сами пришли за ним. И что теперь делать? Связаться с Аккадским? Да, по идее так и надо поступить. Но что сказать? «О, ужас, в мою дверь по-по-позвонили! Срочно летите на по-по-помощь!»?

Он прошёл в прихожую и немного постоял перед дверью, прежде чем протянуть руку к замку. Возникло искушение спросить: «Кто?», но это означало бы придать своему страху новые возможности, вывести его на следующий технологический уровень — сделать из немого звуковым.

Киш решительно открыл дверь и увидел тёмно-синего человека в форменной фуражке. Человеку на вид было под шестьдесят, его внешность оснащалась рыжими с проседью усами и круглыми очочками в хлипкой оправе, но главным атрибутом, пожалуй, служила тёмно-коричневая кожаная сумка, съехавшая с бока в район фигового листа. Из сумки торчали сложенные стопкой газеты.

«Всё верно, — подумал Киш с облегчением, — наверное, так и выглядели почтальоны в 1930-е».

— Киш Арх-и-Камышов?

— Совершенно верно.

— Вам заказное, — человек протянул ему голубой конверт. — Распишитесь, пожалуйста.

Киш с готовностью подмахнул квитанцию и разглядел бумажный прямоугольник: его адрес и имя были выведены лиловыми чернилами, мелким почерком с обилием старомодных завитушек. На марке, под белым контуром архипелага, расположенном на голубом фоне океана, стояла лаконичная оранжевая подпись — Respublica Nostalgia.

— Ещё газеты, — почтальон протянул ему целый ворох пахнувших типографией листов: среди титульных шапок взгляд Киша уловил «Правду», «Таймс», «Вашингтон пост», «Фигаро», «Нойе Цюрхер Цайтунг» и даже «Фёлькишер Беобахтер» — похоже, все за 18 мая 1937 года.

— Большое спасибо, — Киш без затей сунул газеты под мышку. — Это всё?

— Всё, — покопавшись в сумке, подтвердил человек из прошлого. — Вы же журнал «Пионер» не выписываете?

— А надо?

— Хорошие вещи печатают, — охотно поведал почтальон. — Для детишек — увлекательно. «Военная тайна» Аркадия Гайдара — продолжение. И Кассиль Лев — новый рассказ. Мой внук зачитывается. У вас детишки есть?

Киш виновато пожал плечами, покачал головой и ещё раз поблагодарил:

— Спасибо, товарищ почтальон.

Вернувшись в комнату, он осторожно вскрыл пухлый конверт. Содержание оказалось предсказуемым: продолговатый билет на Ностальгию и отпечатанное на пишущей машинке письмо-инструкция. Киш пробежал глазами первые строки («Уважаемый мистер Арх-и-Камышов! Поздравляем Вас…») и отложил письмо в сторону — это ещё успеется. А пока «уважаемый мистер Арх-и-Камышов» неуважительно хмыкнул в собственный адрес: ничего не случилось, а он так малодушно перепугался!

Ничего не случилось: интересно, почему? Об этом лучше не думать. Во всяком случае, пока. А о чём тогда думать? О чём угодно, например, о Браслете. Можно осторожности ради применить приём маскировки: мысленно называть Варвару Вероникой, а Браслет — скажем, Барабаном. Так вот: Вероника говорила, что Бра… Барабан связан с тем, что произошло в… пусть будет Париж. Барабан связан с тем, что произошло в Париже. Что это нам даёт?

Киш задумчиво прошёлся по комнате. Татуировка на попке может означать, что у события есть эротическая подоплёка, подумал он, а из этого следует… Он внезапно остановился и снова хмыкнул о себе — уже не столь едко. Какой же ты всё-таки тугодум, Киш! Ну конечно же! Если Браслет имеет отношение к пражским приключениям, и при этом рисунок наколот на попке, то логично предположить, что подразумевается некий эротический момент, имевший место в Праге. А раз так, то это может быть связано только с их первым разом, а первый раз он может вспоминать вполне легально!

Почти весело он плюхнулся в кресло, вывел на поверхность окна опцию «города мира» и отыскал Прагу. Открылся онлайн вид на Влтаву и Карлов мост, и Киш на несколько секунд залюбовался ими — казалось, стоит открыть створку, и в комнату ворвется сырой речной воздух. Но картинкой реки и моста он сможет насладиться потом — когда разберётся с Браслетом. Сейчас его интересует парк — парк, где у них с Варварой случилось в первый раз.

В первый раз всё было, как в первый раз. Они только дождались, когда Огнешка станет стелить себе постель, как объявились недостающие кафкианцы. Они были в мокрой одежде, усталые, голодные, жаждущие пива, но с несломленным духом и не подмоченной репутацией. Они угодили в облаву, их засадили в огромную, человек на тридцать, клетку, а потом таскали вертолётом туда-сюда по водам Влтавы, и это было неслыханное унижение. Однако позже им удалось воспользоваться общей неразберихой и перегруженностью полицейского участка и сбежать из полиции, что можно было рассматривать, как доблесть, о которой они взахлёб и рассказывали.

В разговорах о пережитом отбой отсрочился ещё на час. Спальные места пришлось перераспределить: девушки легли поперёк дивана, Кишу и другим мужчинам достался пол. Несмотря на тощие ухищрения подстеленного одеяла, пол вызывал неутешительные в этих обстоятельствах воспоминания о древних греках вообще и спартанских условиях в частности. С его спального места не было никаких шансов обменяться с Варварой взглядом, он видел лишь восемь девичьих пяток, и лишь одна их пара (та, что с левого краю) вызывала у него слёзы умиления. С минуту Киш выбирал точку на потолке, откуда теоретически его взгляд мог отразиться так, чтобы встретиться с взглядом Вари, но усталость наваливалась, и едва, закрыв глаза, он почувствовал, что сливается с полом и проваливается сквозь него.

Ничего не снилось. Сквозь сон он ощутил прикосновение её губ и пробормотал: «Привет!» Затем кончики её волос стали щекотать его щёки. Киш открыл глаза. В утреннем сумраке комнаты он увидел склонившуюся над ним Варвару и даже разглядел её улыбку.

— Вста-вай, — произнесла она наставительным шёпотом. — Я тебе обещала, помнишь?..

Осторожно переступая через спящие тела, они вышли на крохотную кухоньку и, стоя, выпили приготовленный Варварой кофе.

— И куда мы пойдём? — спросил он негромко.

— В парк, — Варвара прикрыла ладонью зевок. — На скамейку, как ты и хотел!

— От судьбы не уйдёшь, — Киш зевнул в ответ.

На улице они почувствовали себя бодрее. Низкие дома ещё тонули в сером сумраке, но небо уже наливалось голубизной, которую пронзали розовые лучи. Утренняя прохлада пощипывала кожу. Набросив на плечи одолженный плед и обнявшись, они двинулись по узкой улочке туда, откуда пришли вчера. Из всех красот Праги Кишу больше всего запомнилось это рассветное небо, безмолвие, свисающие козырьки крыш, изогнутая улочка, спящие окна и брусчатка, по которой они шли, чтобы стать ещё счастливей.

Ещё на подходе к парку их встретил птичий гомон, с чётко выделявшимися соловьиными тюр-люр-лю. Здесь было сумрачней, чем на улице, и казалось, что день опаздывает сюда едва ли не на час. Варвара выскользнула из-под пледа и устремилась вперёд по центральной аллее, внимательно глядя по сторонам. Она выбирала место для любви, и это было трогательно. Киш следовал за ней, готовый в любой момент поспешить на её призыв. Наконец, Варвара, свернув, пошла по траве и помахала ему рукой. Негромко переговариваясь, словно боясь кого-то разбудить, они углубились метров на пятьдесят и ещё какое-то время брели между деревьев параллельно аллее, пока не нашли небольшую полянку, прикрытую розовым кустом, где трава казалась гуще. Варвара расстелила плед и легла на него, проверяя мягкость их ложа.

Киш смотрел на неё сверху. В этот момент ему казалось, что в мире больше никого нет, и они с Варварой — первые люди на Земле, от которых произойдёт весь род человеческий. Она снова была в своём голубом платье — эта периферийная мысль на какой-то миг оказалась в центре его внимания.

Варвара выставила коленки вверх, край платья съехал вниз, полностью открыв великолепные загорелые ноги и маленький белый треугольник трусиков — самый равнобедренный из всех, что могут быть.

— Иди ко мне! — она раскинула руки, зовя его в свои объятия, и Киш нырнул в них.

Они долго вкусно целовались, распаляясь первобытным огнём, всё больше подчиняясь движениям инстинкта и…

 

21. Навстречу солнцу

— Какие мы здесь красивые, Киш!

— Ага, — машинально согласился он и в следующую секунду вылетел из кресла.

Голос Варвары прозвучал настолько явственно, что казалось, она стоит где-то рядом, возможно, за его спиной. Он резко обернулся. В комнате никого не было.

— …мосту… — прозвучало еле слышно и словно издали.

Он быстро зашёл за кресло и ещё раз прислушался, но услышал только, как сердце глухо ломится в грудную клетку.

— Поздравляю, Киш, ты сошёл с ума, — произнёс он, озираясь, словно ждал, что эти слова изобличат неведомого шутника, который выскочит из шкафа или из-за шторы, весело хохоча славному розыгрышу. — А если ты спишь, — запустил он ещё одну версию, — то проснись уже, наконец.

Постояв и не обнаружив никаких изменений, Киш немного успокоился. В конце концов, его никто не видит. И если он сейчас отправится на мост через Пехорку, где они с Варварой, прогуливаясь, любили кормить уток, никто не уличит его в том, что он спятил и верит галлюцинациям. Да, так и надо сделать: просто выйти прогуляться. Прогулка возле дома — лучший способ вернуться к будням, погрузиться в местные реалии и отрешиться от переживаний. А если на мосту он встретит Варвару, то… тем более интересно.

Солнечное утро обещало перейти в по-настоящему горячий день. Несколько секунд Киш щурился солнцу, затем сделал глубокий вдох, словно собирался нырнуть, и быстрым шагом двинулся через квадратную детскую площадку, мимо хоккейной коробки, баскетбольного кольца, качелей и лавочек к расщелине между домами, стоящими друг к другу под прямым углом.

Что сказать ей, с чего начать разговор? «Привет! Я сдаюсь!»? Да, пожалуй, это хорошее начало: «Привет! Я сдаюсь — я так и не понял, зачем ты всё это устроила». И что тогда она скажет в ответ? «Киш, это же так просто!»?

Несмотря на будний день, на мосту было людно: прогуливались молодые мамаши с колясками, стояли рыбаки с удочками и просто шествовал по своим делам народ. Варвару он заметил ещё метров за пятьдесят — фигурку в бирюзовом платье на середине моста, слегка склонившуюся за перила.

«Бирюзовый — „б“, — смятенно подумал Киш, вновь уверовав в цветовую тайнопись, а затем, уже вблизи, отметил белизну Варвариных ног и констатировал с тут же пробившейся нежностью: — Она ещё не загорала в этом году!»

Варвара отламывала куски булки и бросала их вниз, в зелёно-коричневые воды Пехорки: к кускам тут же устремлялось несколько крохотных утят. Киш не мог не отметить, что тень Варвары изрядно выросла с момента их расставания, значит, не так уж она и счастлива. Но ведь и он не так уж и счастлив: стоит ли удивляться, что их тени вполне сопоставимы по длине?

Он сбавил шаг и, на всякий случай, сунул руки в карманы джинсов, чтобы они случайно не ринулись изображать объятья. Варвара почувствовала его приближение и обернулась. Киш застыл на месте, словно остановленный её взглядом, а может, почувствовав, что два метра — вполне подходящее для данной ситуации расстояние.

— Привет, Киш! — она приветливо улыбнулась.

— Привет! — не вынимая рук из карманов, он пожал плечами.

Несколько неловких секунд они молчали, не зная, с чего начать.

— Тебе привет от Марка, — сообщила Варвара так, словно они и не расставались, и сейчас она делилась полуобыденной новостью.

— Я знаю, — кивнул он. — Мы виделись. Вчера. Вообще-то ещё и позавчера. Вместе пьянствовали.

— А-а, — протянула она, — тогда ты, наверное, знаешь, что он…

— «Грустный»? Да, знаю.

Снова возникла пауза.

— Будешь деток кормить? — Варвара и протянула ему булку.

— Ага, давай, — Киш разломил булку надвое, половину протянул Варваре и машинально откусил от своей. — Ну, — спросил он, энергично работая челюстями, — куда пойдём?

— Куда хочешь, — чуть помедлив, быстро произнесла она.

— А ты куда хочешь?

— Я хотела покормить уток, но если ты голодный…

Ошеломленный взгляд Варвары, скользнувший от куска хлеба в его руке к лицу, подсказал Кишу, что он что-то делает не так.

— A-а, ну да! — кивнул он. — Кормить уток. Конечно же. Я не голоден. Это просто так — за компанию с утками…

Он шагнул к перилам, просунув правую ногу между прутьев, и бросил в воду первый хлебный кусочек: тот упал рядом с листом кувшинки и некоторое время белел, никем не замечаемый, пока не стал добычей папаши-селезня. Варвара встала рядом, они на мгновенье соприкоснулись локтями — почти так же, как когда-то в кафе соприкасались коленками. Волосы Варвары соскользнули с плеча вниз и закрыли её профиль, как занавесом. Они снова немного помолчали.

— Ну и… как Марк? — спросила она.

— Да как сказать? — пожал он плечами. — Нормально. Вроде нормально. Мне кажется, он пошёл на поправку. Кстати, а когда ты его видела?

— М-м… дней десять.

— Понятно, — слегка протянул Киш и подумал: значит, это было уже во время процесса. Они делили воспоминания, и в это же время Варвара выясняла отношения с Марком. Может, она и бросила Толяныча из-за дементализации? Кому нужен инвалид! Хотя… с чего он взял, что Варвара на такое способна? И какое у него право подозревать её в поступке с душком? До сих пор она не давала поводов так о себе думать. Одно дело уйти от человека, когда у него всё хорошо и даже блестяще (как было с ним), и совсем другое — оставить перед наступлением беды. И потом: он ведь уже решил для себя, что Варвара и Марк были знакомы ещё до Праги, вот и нечего в этом ковыряться. Правда, не очень понятно, что такое «решил для себя»: от его «решения» тут, прямо скажем, зависит не многое…

Киш посмотрел в речную даль и постарался придать интонации всю доступную в этот момент безмятежность:

— Марк сказал, что ты была его девушкой.

— Он… так сказал? — голос Варвары прозвучал отстранённо: непонятно было, что скрывается за этим отстранением — досада, удивление, сочувствие или огорчение.

— Ага, — подтвердил он. — «Прости, Киш, она была моей девушкой» — его слова.

— А что ещё?

— Этого мало?

— Бедный! — вздохнула Варвара и ещё несколько секунд сопереживала Марку. — И ты поверил? — она на секунду повернула голову, чтобы направить в него пытливый взгляд.

— А что тут, строго говоря, невероятного? — Киш что было сил кинул вдаль кусок хлебного мякиша.

— Ничего, — легко согласилась она и умолкла.

Киш подумал, что это просто пауза, но Варвара продолжала обходиться без слов, а значит, это было молчание. Невыносимое молчание, между прочим.

— И? — спросил он.

— И, Киш? — откликнулась она.

— Так ты была его девушкой?

— А это важно? — Варвара на мгновение выглянула из-за занавеса волос.

— Строго говоря, нет, — смешался он, — но вообще-то… да.

— Как это? — заинтересовалась она. — И нет, и да?

— Как-то так, — он пожал плечами. — Не знаю, как сказать точнее. А ты что скажешь? Да?.. Или?..

Варвара задумалась.

— Вообще-то нет, — она покачала головой. — Но, строго говоря, да, — кивнула.

— Как это? — пришла его очередь уточнять.

— Мы разговаривали минуты три, — объяснила она, — и несколько секунд я была его девушкой. Ты же не обижаешься?

— Нет, — заверил он. — Что тут такого? Секунды две гуляли при луне, четыре путешествовали, секунду-другую танцевали — ведь так? И всё это во время разговора? Или я что-то упустил?

Варвара отстранилась от перил, выпрямилась и повернулась к нему:

— Всё было так неожиданно, — она, скорей, не рассказывала, а комментировала всплывшее воспоминание. — Когда нас представили друг другу, я прямо обалдела: это же был тот самый парень со Староместской площади! Насчёт которого мы спорили, помнишь? Это ведь он?

— Да, — кивнул Киш. — Ты же не обижаешься, что я тогда же тебе об этом не сказал? Мы с тобой были знакомы всего несколько часов, и мне трудно было объяснить, почему мой друг сделал вид, что не узнаёт меня. Кстати, я этого и сейчас не знаю, хотя мы провели с ним сутки вдвоём. А он узнал тебя?

— Не знаю, — Варвара в сомнении нахмурилась. — Он, знаешь, слегка так улыбался половинкой рта, глаза смеялись, и я ещё подумала: «Он что-то обо мне знает». То есть подумала, что он меня узнал. Но потом он попросил передать привет тебе, и я ещё больше удивилась, спросила: «Вы знаете Киша?», а он ответил, что вы — друзья юности. Тогда я поняла, почему ты так был уверен насчёт него — там, в Праге. Ещё подумала: ну Киш, ну хитрец! А дальше я спросила, как он понял, что мы с тобой знаем друг друга, и тут он откровенно расхохотался: Арх-и-Камышова — такая редкая фамилия, единственная в своём роде, что тут сложно промахнуться. Так что сейчас уже не узнать, вспомнил ли он, как видел нас в Праге, или просто услыхал мою фамилию и уже из неё сделал вывод. Но вообще там было не очень удобное место для подробных расспросов.

— Да, кстати: «там» — это где?

— В одном учреждении, скажем так. Куда не всех пускают. Мало кого, если честно. Меня пригласили принять участие в программе по реабилитации дементализованных. Ты же помнишь, я и в Прагу прилетела по вопросу одного своего пациента. Он был из «грустных», Киш, из очень «грустных». И из того самого учреждения. Но обратился ко мне в частном порядке. Внезапно он стал почитателем Франца, и меня это заинтересовало. Точней, это был мой первый «грустный» пациент, я вообще мало о них знала, было жутко интересно и ответственно, я волновалась, как сумасшедшая… А после нашей поездки мне удалось ему помочь. Поэтому потом появился ещё один «грустный», потом ещё…

— Странно, что мы не говорили об этом тогда, — Киш криво усмехнулся. — Оказывается, у тебя были сильные переживания, о которых я и не знал… Хотя, наверное, ничего странного: я всегда хотел знать о дементализации как можно меньше. Такая наивная попытка защититься: чем меньше знаешь, тем меньше шансов, что тебя это коснётся… К тому же ты говорила, что на работе у тебя всё хорошо, а я тоже был вечно занят… Ладно, что уж тут рассусоливать. Короче, ты хочешь сказать: вот за эти пять минут ты успела побывать девушкой Марка?

— Понимаешь, Киш, — голос стал грустным, — мы же виделись за день или два до… ну ты понимаешь, — объяснила она. — И он так весело держался! А под конец сказал: «Не исключено, что скоро я стану вашим пациентом, так что до новых встреч». А потом — что он рад встретить родственную душу и попросил пожелать ему удачи. И тут стало видно, насколько ему не по себе, — у меня просто сердце защемило. И я его поцеловала.

— Так вот в чём дело!.. — протянул Киш и почувствовал, как с плеч падает невидимый, но тяжеленный рюкзак. Он тут же устыдился своей радости («Ну и скотина же ты, Киш!») и вернул мысль к Толянычу, к его переживаниям перед дементализацией. — Бедняга Марк! — неожиданно к горлу подкатил прославленный и воспетый ком, и Киш с удивлением констатировал, что заочная жалость бывает куда острее, чем при непосредственном общении. — Знаешь, мне его тоже было ужасно жаль, а он вроде и нуждался в сочувствии, и отвергал его… Но, получается, он вспомнил этот поцелуй и интерпретировал его так, что у вас был роман?

— Для «грустных» в период адаптации — это обычное явление, — кивнула Варвара. — Особенно на первом этапе. Они многое должны объяснять себе, потому что смыслы далеко не всегда исчезают вместе с образами, ты же понимаешь это. А оставшиеся образы, в свою очередь, могут требовать осмысления.

— Понимаю, — кивнул он. — Смыслы — как соль в растворе. Они концентрируются, обобщаются, сжимаются. Есть смысл предложения, смысл абзаца, смысл книги. С образами такого не бывает — они такие, как есть, их нельзя спрессовать. Поэтому после просмотра фильма человек запоминает 10–15 процентов видеоряда и только 1 процент текста, а когда хотят пересказать фильм начинают либо «Это история про то, как шесть мужчин отправились в путешествие на плоту по океану», либо «В своём произведении автор хотел сказать». В первом случае — про образы, во втором — про смыслы. Проблема «грустных», как понимаю, в том, что одному и тому же смыслу можно подобрать разные образы, и тогда это называется Тема, а один и тот же образ можно наделить разными смыслами, и это называется Интерпретация. Но скажи мне как профессионал дилетанту: «грустные» помнят причину своей дементализации?

— Вряд ли, — Варвара покачала головой. — Разумеется, им дают какое-то общее объяснение, но я не уверена, что это объяснение правдиво.

— Скорей, с его помощью хотят ещё дальше увести «грустного» от причины, — задумчиво предположил Киш.

— Может быть и так, — отчасти согласилась она, — но, скорей, объяснение служит для примирения «грустного» с дементализацией. Оно нужно в терапевтических целях: каждому подбирают такое объяснение, чтобы ему было легче адаптироваться к новой жизни.

Киш внутренне с ней согласился: по идее так и должно быть. И внезапно почувствовал и облегчение, и разочарование одновременно: похоже, Вера права — поездка на Ностальгию ничуть не опасна. Но тогда вся затея с заменой превращается в подростковую выходку. А может, всё-таки прав Марк, и опасность остаётся? Когда два правоведа утверждают противоположное, один из них определённо неправ. Хорошо ещё Шедевр выручил: придумал повезти Толяныча в монастырь, — это хоть как-то спасает дело, придаёт поездке Киша хоть какой-то смысл. Впрочем, сейчас не до этого.

— Но знаешь, что тут ещё интересно? — вернулся он к Варваре. — Вот ты сказала: тебе привет от Марка. А когда именно ты собиралась его передать? У нас шёл процесс, мы регулярно виделись, ты, можно сказать, носила этот привет с собой, но так и не передала. Или ты и не собиралась передавать? Просто пообещала, чтобы не вдаваться в подробности? Или всё же собиралась? Когда?..

Варвара посмотрела на него с обезоруживающей непосредственностью:

— Сейчас, — ответила она почти простодушно и еле вздёрнула плечами: дескать, когда ж ещё?

— Хороший ответ, — оценил Киш и даже слегка рассмеялся столь наивному обману. — Значит, ты заранее знала, что у нас будет «сейчас»! Что ж, это хорошо, я, например, ни о чём таком не подозре… — только произнеся эти слова вслух, он понял их истинный смысл. Ироничные нотки тут же сменились вернувшимся потрясением: — Точно: ты знала!!! Но… как?! Что это было, Варя? Вот этот сеанс телепатии и всё такое? Как это у тебя получилось?

— Не у меня, Киш, — поправила она, — у нас. Оказывается, это возможно. Когда между людьми установлен взаимный ментальный контроль, они могут мысленно общаться, если одновременно вспоминают одно и то же — находятся в одном воспоминании. Честно говоря, я не была уверена, что получится, но, как видишь, получилось. По-видимому, это побочный эффект, который не учли. Предполагается, что если люди идут на ментальный раздел, то они, мягко говоря, не нуждаются в общении друг с другом. Во всяком случае, будут пытаться свести его к минимуму.

Киш почувствовал, как внутри него что-то треснуло — какая-то капсула с ядом. «Я должен научиться любить её и такой», — напомнил он себе, но это не остановило растекание жгучего разочарования.

— Ха! — скорбно ухмыльнулся он, и это было, пожалуй, самое горькое «ха!» в его жизни, — теперь всё ясно. Ты обнаружила в технологии дыру…

— Не дыру — окно, — снова поправила она, — окно, через которое…

— Пусть так, какая разница, — отмахнулся он. — Ты обнаружила в технологии дыру, лазейку, тоннель, окно и, естественно, захотела проверить. А проверить можно было только на мне, верно? Больше же не на ком! Вот ты и затеяла весь этот делёж с адвокатами… Всё сходится. Да, такого я предположить не мог…

Варвара кашлянула.

— Не извиняйся, — поспешно добавил он, — тут сложно было удержаться от искушения. Что ж, мои поздравления! Браво, действительно великолепная работа: великолепная догадка, великолепная реализация… Это произведёт фурор! Браво и ещё раз браво!

— Ты балда, Киш, — вздохнула Варвара. — Это подарок.

— Э-э… подарок?

— Тебе, — уточнила она и, чтобы окончательно избегнуть двойных толкований, добавила: — От меня.

— Ты решила подарить мне это окно? — протянул он обескуражено. — Спасибо! Это самый необычный… я бы даже сказал… — Киш не договорил, настигнутый очередным соображением, и склонил голову набок. — Ты хочешь сказать, процесс тоже входит в подарочный набор?

— Процесс — нет, — она отчётливо повертела головой. — Процесс это другое… я просто хотела… хотела, чтобы ты вспомнил всё.

— Чтобы я вспомнил всё? — протянул он и закрыл лицо ладонью, словно признаваясь в собственной слепоте, а, может, просто от ошеломления и стыда.

Он и правда чувствовал себя конченным дуралеем, который из-за привычки к раскопкам и любви к глубокомыслию утратил способность видеть то, что лежит на поверхности, практически под самым носом. Стремясь вспомнить всё, он умудрился не понять, что именно этого Варвара и добивалась, — так промахнуться надо было ещё суметь…

— Конечно же! Вспомнить всё — это же так просто! Господи Боже! Это же очевидно! — ладонь медленно соскользнула вниз, словно символизируя падение шор и новый взгляд на мир. В этой заново открывшейся реальности Варвара по-прежнему увлечённо кормила уток. Судя по всему, для неё мир изменился не так чтобы очень. — Только зачем тебе это? — поинтересовался он сдержанно и почти хмуро. — Чтобы я вспомнил всё?

Варвара, наконец, отвлеклась от метания крошек в болотно-зелёные воды Пехорки и повернула к нему голову.

— Я подумала: Киш, наверное, забыл про меня. Во всяком случае, должен был постараться, — уголки её губ на мгновенье опустились. — А мне хотелось, чтобы ты вспомнил о нас и…. хоть немного затосковал по мне.

— Об этом я тоже не подумал, — Киш задумчиво почесал переносицу. — Честно говоря, я старался и не позволять себе такие мысли… Значит, ты хочешь, чтобы мы…

— Да, Киш, хочу, чтобы мы снова стали «мы». Это немного пафосно и слащаво звучит, но как ещё сказать?

— Чтобы мы снова стали «мы», — повторил он, чтобы ещё раз услышать эту мысль и сделать её реальнее. — Но как же вот это: «ты точно такой, о каком я мечтала в четырнадцать лет, но беда в том, что мне уже не четырнадцать»?

— Прости, это было жестоко, — признала она. — Это была отговорка, на которую трудно что-либо возразить.

— Не так уж и трудно, — он качнул подбородком, — потом, когда уже было поздно возражать, я напридумывал целый десяток очень классных возражений, жаль, ни одного из них не оказалось под рукой в нужный момент. Правда, если я тебя правильно понял, они бы всё равно не помогли… А что не было отговоркой?

— А теперь самое трудное, — призналась она.

— Смелее! — подбодрил её он. — Чего уж там…

— Хорошо, — сказала она, — я попробую… Всё равно ведь это надо сделать… Помнишь, ты говорил, что приключения в Праге мы будем вспоминать до самой старости? А потом мы так ни разу об этом не заговорили — почему?

— Уф-ф, — выдохнул Киш: он ждал, что Варвара, наконец, начнёт рассказывать о себе, а она спрашивала. — Как тебе сказать? На этот большой вопрос есть куча ответов разной величины. Можно просто ответить: так получилось. Но что это объясняет, верно? Думаю, наше настоящее тогда было таким насыщенным, что время для воспоминаний ещё не пришло. Мы бежали ещё только первый круг, у нас всё было впервые, и время повторов ещё не пришло. Ну и потом, тебе с самого начала вся эта история с дефенестрацией не нравилась, а вспоминать Прагу, не упоминая Вальтера Эго, довольно сложно. Тем более что ты настаивала на том, что это только моё дело. Но я-то точно знаю, что без тебя ничего бы не получилось: мы бы не обнаружили связь времён.

— Почему? — возразила Варвара. — Потому что я тебя разбудила, и мы пошли в парк?

— И это тоже.

— Но это же случайность! Мы могли пройти минутой позже и не увидеть момента падения Менялы — застали бы его лежащим на улице и подумали, что просто человеку внезапно стало плохо. Мы бы вызвали врачей или полицию, но вряд ли поняли бы… точней, ты вряд ли бы понял, кто это, потому что я и знать не знала ни про какого Вальтера Эго. А ещё мы могли пройти минутой раньше, и тогда вообще ничего не увидели: Вальтер упал бы уже после нас. Разве не так?

— Может, и так, — пожал он плечами, — а может, и нет. Почему происходит пересечение временных потоков, никто толком не знает, хотя, скорей всего, здесь тоже есть свои законы и правила — только каждый раз индивидуальные. И как знать: может, это мы подгадали с выходом, а, может, Меняла подгадал с падением? Может, без нашего появления ему бы не удалось материализоваться?

— Тогда тем более я ни при чём! — Варвара, встряхнув волосами, решительно помотала головой. — Если Вальтеру для материализации нужно было чьё-то появление, то явно твоё, а не моё. Это же было твоё дело! И Дан так считал, помнишь?

— Ну, Дана-то понять как раз можно, — кивнул Киш. — У него, по-видимому, с самого начала были критерии отбора, и ты им не соответствовала. Из нас двоих только я писал о дефенестрации.

— Писать о дефенестрации — это было обязательное условие? — Варвара посмотрела на него заинтересованно.

— Похоже, что так, — Киш задумчиво бросил в воду ещё один кусочек хлеба и посмотрел на еле заметные круги. — Само имя Вальтера Эго сохранилось только благодаря давней записи и, может быть, каким-нибудь генеалогическим древам, которые по сути — те же самые записи. А значит, связью между ним и нами служил текст. Точнее, между нами и его именем. Из этого логично было предположить, что связь времён в случае с Менялой без текста установить невозможно. Понимаешь? Текст, собственно, и есть один из видов связи времён — только не физической, а интеллектуальной. Поэтому для начала надо было воссоздать интеллектуальную текстовую связь из нашего времени — как бы навстречу древнему тексту, где упоминается Вальтер. Мой друг Валерий, который кое-что понимает в создании текстов, утверждает, что настоящий текст — это энергия, передаваемая сквозь времена и пространства. По-видимому, и здесь была задача создать такой интеллектуально-энергетический мост. А затем преобразовать интеллектуальную связь в материальную — устроив массовую дефенестрацию. Логично предположить, что заказ на тексты о дефенестрации как раз и был размещён с расчётом на то, что связь с Менялой возникнет у одного из авторов текстов. Внешне так всё и получилось, и понятно, почему Дана интересовало не твоё влияние на материализацию Эго, а то, почему из всех авторов текстов о дефенестрации счастливчиком оказался я.

— Но ты же сам ему и объяснил, помнишь?

— Помнить-то помню, — охотно согласился Киш. — И даже думаю, что они для себя добавили ещё каких-то объяснений. Например, что я писал чернилами и гусиным пером на латыни — так же, как, по-видимому, был создан текст монаха-доминиканца, сохранивший имя Вальтера Эго. Но, знаешь, что я тебе скажу? — Киш сделал паузу и посмотрел на Варвару: она, словно почувствовав его взгляд, тоже повернула голову, и следующую фразу он произнёс, глядя ей в глаза: — Но я-то точно знаю, — негромко продолжил он, — что всё это — лишь вторичные, поверхностные, внешние объяснения, совсем не главные. Главное было в том, что я перестал мечтать об установлении связи времён. Может быть, я оказался единственным из всех, кто писал о дефенестрации, кому стало наплевать. И это случилось благодаря тебе — с этим же ты не станешь спорить? Мы шли из парка, я был счастлив и думать забыл о дефенестрациях. И вот, когда я перестал ждать, оно и случилось.

— Но им ты об этом не сказал? — утвердительно спросила Варвара. — Про меня?

— Нет, конечно, — Киш в очередной раз «выстрелил» хлебным шариком вперёд. — Зачем? Ты же не хотела, чтобы я приплетал тебя к этой истории. Я и не приплетал. Тем более, довольно скоро я понял, что гордиться мне тут, в общем-то, нечем: меня же просто использовали, как манок — как подсадную утку, как червяка на крючке, как магнит, который должен притянуть Менялу. Не только меня, естественно, а всех, кто копал про дефенестрацию, просто так получилось, что Эго «клюнул» именно на меня. Всё это сильно отдавало магией — с жертвоприношениями и, вероятно, какими-то ещё ритуальными действиями. А магия не бывает плохой и хорошей, она всегда плохая, — что чёрная, что белая. Собственно, поэтому я выжал из своего звёздного часа гораздо меньше, чем мог бы.

— Значит, ты думаешь, что всё это было подстроено заранее, чтобы помочь Вальтеру Эго материализоваться?

— Что-то вроде мегаэксперимента, — кивнул он. — Правда, доказательств у меня, строго говоря, нет. Я не могу утверждать, что материализация Менялы произошла в результате грандиозного магического ритуала, а не как случайный побочный эффект массовой дефенестрации. У меня есть только ощущения и улики. Во-первых, они очень быстро прибыли, хотя было всего пять утра. Словно заранее ждали чего-то в этом роде. И, думаю, первую группу, ту, что прибыла с Даном, привело не моё сообщение: скорей, расставленные по всему городу видеокамеры должны были реагировать на вертикальное движение. Иначе оперативность прибытия просто не объяснить. Это можно считать уликой, хотя после того, что произошло накануне, было бы неудивительно, если бы они из опасения новых инцидентов настроили камеры именно таким образом… Но есть «во-вторых». Дан на прощание сказал мне: «Отличная работа, Киш». Работа — это же не что-то случайное, правильно? Работу всегда планируют заранее, у неё есть своя цель, от неё ждут какого-то результата, и слова Дана означают, что я, по его мнению, выполнил нечто запланированное — достиг цели и добился результата. Но вряд ли это можно считать железным доказательством. Это только улика — очень веская, но всё же улика. И ещё было впечатление: они именно Вальтера Эго и искали в глубине времён. Точней, что им было прекрасно известно, кто это такой, и его фигура вызывала у них благоговение. Помнишь, Дан сказал: его похоронят родственники? У меня есть подозрение, что среди потомков Менялы нашёлся генетический путешественник, который и установил с ним связь. Благодаря этому они удостоверились, что предания не врут: Эго исчез именно так, как исчез. После чего и задумали проведение Эксперимента. Косвенное подтверждение — институт генетических исследований. Он тихо и незаметно существовал три года, и только после материализации Вальтера стал развиваться и расти. Значит, они поначалу работали только над одним генетическим путешествием, а когда Эксперимент прошёл успешно, решили не забрасывать столь перспективное направление. Но опять же, всё это только ощущения, а не доказательство. Правда, вчера появилась ещё одна улика. Вчера, когда мы с Марком вспоминали саммит в Праге, он вдруг спросил меня, что означает consilium impiorum — консилиум кого? Я перевёл как «консилиум злодеев», и только потом до меня дошло, что это — начало первого псалма Давида. «Beatus vir qui non abiit in consilio impiorum» — «Блажен муж, не идущий в совет нечестивых». Странное совпадение, не правда ли? Последние слова Истого Менялы были про дух Давида, а тут — первый псалом. Но опять же: этого слишком мало, чтобы быть в чём-то уверенным…

— Есть ещё одна улика, — негромко произнесла Варвара, и вначале Кишу показалось, что он ослышался. Но она подтвердила свои слова лёгким кивком: да, есть.

— Даже не знаю, — усмехнулся он, качая головой, — ожидал я чего-то в этом роде или нет. Нет, вру: конечно, не ожидал. И какая?

— Ты видел её много раз, — подсказала Варвара.

— Даже так? — Киш скептически приподнял бровь.

— Не совсем её, — уточнила она, — а её… её портрет или…

— Постой, постой, постой… — заторопился он. — Дай я отгадаю… сейчас… Браслет?

Она кивнула.

— Так я и думал! — воскликнул он. — Ай да Аккадский! Ай да Шедевр! Всё-таки ты намекала на свой Браслет!

— Я намекала? Когда?!

— Ну как же, — в его голос вплелась снисходительная интонация «к чему теперь отпираться?», — янтарный, телемагента, ежевичный и так далее — ты ведь подбирала на процесс одежду так, чтобы в ней каждый раз доминировал какой-то определённый цвет, и только букву «б» во второй раз пропустила. Разве ты при этом не намекала на Браслет? Хочешь сказать…

Но Варвара уже смеялась:

— Киш, ты такой милый! Ты решил, что я зашифровала тайное послание с помощью разных цветов? Ты правда считаешь, что я на такое способна?

Её смех был такой искренний и заразительный, что Киш снова засомневался.

— Но зачем?!

— Это была только одна из гипотез, — ответил он уклончиво. — И если ты думаешь, что я не понимал все её слабости…

— И какую фразу ты расшифровал?

Ну, в этом-то он не собирался признаваться! Во всяком случае, пока. И ещё Киш вдруг понял, что Шедевр над ним, скорей всего, подшутил — придумал «люлю», чтобы подтолкнуть его к Варваре.

— Какая разница, если это всё равно не так?

— Киш, пожалуйста! Янтарный, теле-что-то-там, ежевичный, а дальше? Что после «Яте»?

— Янтарный, телемагента, ежевичный, — стал перечислять он, — норковый, ирисовый, бурый, ультрамариновый, малиновый, баклажанный… м-м… устойчивый, маренго.

— Ятенибумбум? — недоверчиво переспросила Варвара, но тут же разочарованно воскликнула: — Киш, ты обманываешь, ну скажи! Если хочешь: пусть будет считаться, что я очень подсознательно передавала тебе сообщение, а ты, такой умный, взял и расшифровал его. А я скажу, правильно или нет! Давай?

Но Киш не повёлся на эту детскую уловку.

— Потом, — пообещал он. — Ты будешь смеяться ещё больше… Ещё сильнее, я хотел сказать… но чуть позже. Мы же говорили о Браслете? Мне не терпится узнать тайну Браслета!

Несколько мгновений в Варваре боролись любопытство и необходимость рассказывать дальше. Наконец, последнее благоразумно победило. Она ещё раз окинула его весёлым взглядом и снова стала серьёзной.

— Тебе не кажется странным: устроить ТАКОЕ — только ради того, чтобы отыскать в глубине веков Истого Менялу? Что такого он мог им дать? Тем более что он сразу же умер?

— Откуда мы знаем, что для них странно, а что нормально? — пожал он плечами. — Может, он был важен им сам по себе? Ясно же, что потомки Вальтера — влиятельнейшие люди, политики и финансисты, и кто знает, сколько их? Возможно, два-три десятка, но не исключено, что — несколько сотен или даже тысяч. А раз так, то…

— Киш, представь, что речь идёт о твоём пра-пра-пра-пра — много раз «пра» — дедушке, который жил много веков назад: тебе, по большому счёту, не всё ли равно, молодым он умер или старым, в своей постели, в бою или пропал без вести?

— Вряд ли я удачный пример для сравнения с теми, кто стоит на вершине мира, — усмехнулся он. — Марк считает, что миром управляют юристы, но мне представляется всё не столь персонифицировано. Если говорить упрощённо, то миром правят три силы — Деньги, Кровь и Идеи. И мне кажется, наверху они сходятся в одной точке, как рёбра пирамиды. Внизу большинство людей вынуждены каждый раз выбирать, что для них главнее — деньги или кровные связи, кровные связи или убеждения, убеждения или деньги. А наверху для них это всё одно и то же. Вот, к примеру, деньги — не так-то сложно увязать их с вопросами крови и идей. Во многих языках мира название банковских процентов восходит к слову «потомки». Проценты — потомки основной суммы кредита. Так их и воспринимали во времена общинно-родового строя, да и сейчас основная сумма называется телом долга. Но деньги — это ещё и абстракция, одна из древнейших идей человечества. Аристотель, чтобы подчеркнуть условность денег, применил слово «симболон» — так назывался жетон из глины или дерева, на котором записывались договорные обязательства, потом его ломали пополам, и стороны договора забирали каждый свою половину. Позже симболоны стали применять для заключения договоров дружбы, и это очень похоже на обряд братания, когда люди делали надрезы на теле и прикладывали раны друг к другу, как бы обмениваясь кровью — обмениваясь символически. И если помнить, что теперешнее слово «символ» — потомок того самого денежно-товарного симболона, то для Эгоистов — потомков Вальтера Эго-Истого — между Деньгами, Кровью и Идеями разница состоит лишь в нюансах. Разница чисто символическая. Конечно, это не исключает простого желания похоронить Вальтера по-человечески, извлечь из тюрьмы времени, отпустить его душу на покой, но…

— Ты хочешь сказать: могло быть и так, и так, и этак, и всё вместе взятое? — кивнула Варвара. — Только что это объясняет?

— А что это должно объяснять? — пожал он плечами. — Я просто отвечаю на твой вопрос: для чего было устраивать такой спектакль на глазах у всего мира? Ответ: ни для чего или для чего угодно. Всё дело в возможностях. Если они это могут, то причина, по большому счёту, не имеет значения. Неважно, проверяют ли они предел своей силы или просто забавляются, или это была подготовка к чему-то ещё более грандиозному — возможных причин можно наковырять целую гору. В конце концов, если Эгоисты — хозяева мировых Денег, то это означает, что они двадцать четыре часа в сутки покупают время жизни большинства жителей Земли, которые трудятся, чтобы заработать денег. Они покупают миллиарды часов ежесуточно, а благодаря кредитам они купили и будущее — миллиарды и миллиарды человеко-часов. И вот подумай: от Менялы нас отделяет семьсот-восемьсот лет — это чуть больше семи миллионов часов, ничтожная для них с точки зрения цифр сумма времени. С одной стороны, миллиарды и триллионы часов настоящего и будущего, а с другой, каких-то жалких семь миллионов прошлого. Для людей с цифровым мышлением, для которых весь мир, как для пифагорейцев, состоит из чисел — весь мир, кроме них самих — это сопоставление должно быть невыносимым. Попытаться проникнуть в толщу веков, чтобы вызволить из плена времени своего предка, для них может быть вопросом подтверждения своего статуса хозяев Денег. Хозяева они или не хозяева? — мне кажется, для них этот вопрос именно так стоит. Поэтому «устроить ТАКОЕ» надо рассматривать не с точки зрения «зачем им это надо?», а с точки зрения «смогут или не смогут?» И, как мы знаем, они смогли.

Варвара хотела было возразить ему, но удержалась и некоторое время молчала — то ли обдумывая его слова, то ли ища новые аргументы.

«Просто надо что-нибудь придумать» — вспомнилась ему фраза, сказанная ею на пражском кладбище. Всё было словно вчера, а с тех пор случилось уже столько событий…

— Знаешь, Киш, — наконец произнесла она, — когда ищешь правильный ответ, многие предположения и объяснения кажутся логичными и убедительными. Но когда правильный ответ находится, они сразу превращаются в интеллектуальный спам и выглядят нелепо, как несбывшиеся прогнозы. Ты даже удивляешься, как мог воспринимать их всерьёз.

— А тебе известен правильный ответ? — Киш заинтересованно сощурился. — Или ты предлагаешь мне представить себя в некоей точке, где правильный ответ известен? Это неплохой приём, чтобы вызвать необходимое ощущение, но не думаю, что он сейчас поможет.

— У меня есть ответ, который кажется мне правильным, — уточнила она. Я сейчас много думаю: почему одна и та же вещь кому-то кажется убедительной, а кому-то нет? От чего это зависит?.. Ладно, это потом. Помнишь, ты говорил про метод Галилея: надо не циклиться на том, что нам неизвестно, и что мы никак не можем проверить, а лучше сосредоточиться на том, что нам известно? Наверное, его можно было бы применить и здесь.

— Пожалуй, — согласился Киш. — И что, по-твоему, нам здесь известно?

— Кое-что, — ответила она со спокойной уверенностью. — На самом деле, я, конечно, не пользовалась методом Галилея — это было бы слишком мудрёно для меня. Помнишь, я говорила, что умею замечать мелкие детали? Когда Меняла упал перед нами, и ты сказал, что его дефенестрировали много веков назад, я решила: этот как раз тот случай, когда одна голова хорошо, а две лучше. Пусть Киш займётся главным, подумала я, а я займусь деталями — вдруг они потом пригодятся. И так получилось, что детали в этом деле и оказались… не главными, нет, — очень существенными. Ты извини, я не собиралась тянуть одеяло на себя, я хотела только помочь, но это не от меня зависело.

— Та-ак, — протянул он, — вижу, я совсем не подготовился — ни подарков, ни сюрпризов. А ты просто не устаёшь меня ошарашивать… И какие это были детали?

— Камень, — сообщила она. — Ты помнишь камень? Тот, который был у него в руке? Ты разглядывал лицо Менялы, а я стала разглядывать руку: он сжимал камень изо всех сил. Можно было подумать, что это от ярости или испуга, но почему бы не предположить, что камень составлял для него главную драгоценность, которую он ни за что не хотел отдавать?

— Но это же был самый обычный камень! — недоверчиво воскликнул Киш. — Или я чего-то не разглядел?

— Ты не разглядел, а я разглядела, — кивнула Варвара. — Знаешь, что это было? — она с любопытством посмотрела на него. — Это был самый обычный камень.

— И?

— Но он был в руке Эго.

— И что с того, что Эго держал его в руке? — по-прежнему не понимал он.

— Не просто держал, — напомнила она, — он его сжимал изо всех сил: я еле расцепила его пальцы, чтобы разглядеть, что это за камень. А потом… ты, может быть, мне не поверишь, но так и было: когда я положила камень обратно ему в руку, Меняла снова крепко сжал его. Это было жутко, Киш: ведь он уже умер! Бр-р-р! — по лицу Варвары скользнула гримаса отвращения и испуга, и она поёжилась, словно заново увидела шевеление мёртвых пальцев Менялы.

Но на Киша это сверхъестественное явление почему-то не произвело впечатления, — то ли от того, что он не видел его своими глазами, то ли потому, что в сравнении с самим появлением Менялы оно не казалось таким уж невероятным или просто сейчас этот нюанс не имел для него значения.

— Это, конечно, интересно, — кивнул он, — и даже мистично, но в чём тут улика?

— В словах Вальтера — он сам всё объяснил.

— Что-то я ничего не понял из его объяснений. — Киш в сомнении покачал головой. — А может, из твоих?.. Не вижу, как слова Вальтера связаны с камнем!

— Не видишь потому, что в тот момент, когда Меняла материализовался перед нами, тебе это было и не нужно, — подсказала Варвара. — Тебе было не до Эго-камня и по большому счёту не до Эго-слов. В тот момент ты отгадал главное — что произошло, и кто перед нами. И тебя это, конечно, потрясло — потряс и сам факт связи времён, и то, что на перекрёстке оказался именно Вальтер, о котором ты писал в эссе. И ещё ты думал, как быть дальше, как сообщить, что тобой установлена связь времён, и поверят ли тебе сразу или придётся доказывать, что ты не пьян, или что ты это не подстроил. А ещё, возможно, ты уже тогда стал догадываться, что их интересовали не твои изыскания о дефенестрации. Короче, тебе было не до мелочей — тем более, что ты с самого начала был убеждён, что расслышал слова Эго правильно. А я обратила внимание на камень и потому думала о нём. И о словах тоже: что значит «дух Давида»? Почему «дух Давида»? С какой стати «дух Давида»? Точно ли это его настоящее имя? Поэтому уже в Москве я полезла в словарь, чтобы уточнить, какие ещё значения есть у слова laris. И буквально рядом с laris увидела другое слово — lapis. Тогда всё встало на свои места: Меняла произнёс не «Laris Davidis», a «Lapis Davidis» — не «Дух Давида», а «Камень Давида».

— Но я точно помню, что он сказал laris, а не lapis, — возразил Киш.

— Это невозможно проверить, Киш, — вздохнула она. — Даже тогда, на месте, мы не могли сказать Меняле: «Простите, вы не могли бы повторить свою последнюю фразу?», — он почти сразу умер. Сейчас спорить об этом тем более бессмысленно. Но, согласись, артикуляция Вальтера была далека от идеальной, да и говорил он негромко. А если учесть, что латынью ты владеешь похуже, чем русским, то без натяжек можно предположить, что в той стрессовой ситуации твой мозг определил смысл первого слова в соответствии с наиболее знакомым и похожим по звучанию образом. Ты же знаешь, хорошо знакомые и чётко произнесённые слова мозг распознаёт легко, а не очень привычные и произнесённые нечётко ему приходится немного угадывать. По всей видимости, слово laris тебе до этого встречалось чаще, чем lapis, и твой мозг определил это сочетание звуков именно так. А когда ты принял эту мысль, она окончательно стала для тебя реальным воспоминанием: ты стал помнить, что Эго произнёс «Laris Davidis».

— Короче, ты хочешь сказать, что я ослышался, — задумчиво произнёс Киш. — В такое всегда тяжело верится, но приходится признавать, что ничего невозможного в этом нет. Допустим. Кроме того, мог не я ослышаться, а он оговориться, ведь его стресс был куда сильнее, чем мой. Ещё не исключено, что Вальтер, как бы это сказать… слегка подменил одно слово — вместо одного подсунул другое — он же Меняла, верно? Но не суть. Пусть камень Давида. Что это меняет? Ты хочешь сказать: этот камень… — ошеломление снова окатило его с головы до ног, и этот момент озарения стал одновременно и пониманием того, что Варвара права, стопроцентно права. — Камень Давида! — произнёс он потрясённо. — Тот самый камень…

— …которым Давид убил Голиафа, — кивнула она. — Вероятно, он — какой же ещё? Вроде бы с Давидом никаких других камней не связывают. Можно предположить, как ты говоришь, что Вальтера искали благодарные потомки только ради того, чтобы с почестями предать его земле, но, если взять во внимание, насколько эти потомки прагматичны, то естественней ожидать, что они искали не самого Менялу, а именно этот камень. Вероятно, его хранили на протяжении тысячелетий, и с Менялой он исчез.

— Камень Давида! — повторил Киш возбуждённо. — Невероятно! Значит, всё было устроено ради него! Интересно, зачем он им? По идее, ему цены нет, но зачем конкретно? А, может, он ценен для них сам по себе? Возможно, среди властителей мира есть свои коллекционеры, а что им ещё коллекционировать, если не само Время?

— Думаю, всё проще: наверное, они воют с какой-нибудь другой глобальной группировкой и рассчитывают победить с помощью Лапис Давидис.

— Каким образом?

— Откуда ж мне знать, Киш? Вероятно, они считают, что камень обладает чудодейственными свойствами.

— Но ведь дело не в камне, а в Давиде, — машинально возразил он. — Для сражения с Голиафом Давид взял первый подходящий для пращи камень. Глупо думать, что он выискивал какой-то волшебный булыжник!

— Ну-у… — протянула Варвара, не соглашаясь, — для чудотворных икон, насколько мне известно, тоже никто не ищет волшебного дерева, чтобы потом сделать из него волшебную доску. Тем не менее, чудотворные иконы появляются…

— Хм. Это верно, — вынужден был согласиться он. — У меня есть друг, его зовут Игорь, по прозвищу Шедевр… он как раз иконописец… кстати, надо вас познакомить… так вот, он окончательно разочаровался в обычном искусстве после того, как у него однажды стала мироточить фотография чудотворной иконы. Он где-то сфотографировал мироточащую икону Успения Богородицы, и в праздник Успения на этой фотографии тоже появились капельки миро. После этого, собственно, он и решил стать иконописцем…

— Ты тоже видел эту фотографию? — Варвара посмотрела на него с любопытством.

— Ага, — кивнул Киш, — он тогда её всем показывал. Но ты же понимаешь, что это совсем другое дело…

— Другое, — согласилась она, — но если это понимаем мы с тобой, то не думаю, что они совсем уж не разбираются в таких вещах. В конце концов, если бы магия не работала, в неё бы никто не верил, но она работает. Видимо, камень и помог Вальтеру не разбиться, когда его дефенестрировали.

— Почему ты думаешь, что именно камень, а не что-то другое?

— Это не я так думаю, это они так думают. Зачем гадать, Киш? Ты сам сказал, что почувствовал себя участником какого-то магического акта или эксперимента. И он, действительно, так и выглядит. Значит, те, кто его устраивал, обладают магическим мышлением. Или же для них все средства хороши, и магические тоже. Но если они устраивают магический эксперимент, то и результата ждут магического. Если они ищут камень, то, очевидно, придают ему не просто культурно-музейно-коллекционерское значение, а магическое. И наоборот: сам способ поиска говорит об их уверенности в том, что магический камень можно найти во времени только магическим способом.

— Ты права, — подумав, согласился Киш, — ведь магия — это как раз и есть восприятие религии как технологии: условно говоря, поставил свечку — грех простился, большую свечку — за большой грех, три свечки — за три греха, и так далее. Или как если бы всякий раз ждать, что каждая фотография мироточащей иконы тоже станет мироточить. Твоя версия о противоборстве с какой-нибудь другой глобальной группировкой неплохо объясняет, зачем о материализации Вальтера надо было сообщать всему свету. Если им нужно было просто вернуть тело Эго, то они могли просто при нас же забрать его и увезти. То же самое, если им нужно было просто убедиться для самих себя, что им под силу проворачивать подобные эксперименты. А здесь, действительно, похоже на оповещение об обладании новым оружием.

— И это ещё один аргумент в пользу того, что Вальтер сказал lapis, а не laris, — подсказала Варвара. — Если бы им нужен был только сам Меняла, то зачем было сообщать о нём в СМИ? А вот если они добыли Камень Давида, то это уже не частный поиск пропавшего родственника, а кое-что побольше.

— Пожалуй, так, — согласился Киш. — Ты права, ты невероятно права: благодаря вниманию к деталям, ты разобралась в этом деле гораздо лучше меня. Открой же, о мудрейшая из мудрых, ещё один секрет: каким волшебным образом камень Давида связан с твоим уходом? Твоё объяснение — оно всё время отодвигается, как горизонт. И, знаешь, что меня прямо-таки потрясает? Ты всё это время, практически с самого нашего возвращения из Праги, знала разгадку и молчала! Знала и молчала — это же уму непостижимо! Почему? И для чего ты сделала татуировку камня, да ещё назвала её Браслетом? Хотя почему — Браслетом, теперь понятно — намёк на руку и одновременно ассоциация «браслет — драгоценности — драгоценный камень — обычный камень». Но почему татуировка именно на попке?

— Это было небольшое хулиганство, — Варвара слегка улыбнулась и покачала головой, словно речь шла не о ней самой, а о ком-то другом, чью выходку она не одобряла, но могла понять. — Из лучших побуждений. Но ты вправду не понимаешь? Всё просто, Киш: дефенестрация, Вальтер Эго, связь времён — всё это было твоё дело, а не моё. И если бы я сразу рассказала тебе о камне, это было бы большое свинство на самом-то деле. Ты мне здорово помог с Францем и при этом очень деликатно и благородно дал мне самой додуматься до самой главной мысли — не отнял радость самостоятельного открытия, сохранил ощущение, что это сделала я, а не ты. Пусть и с твоей помощью, но всё же я. Было бы ужасно неблагодарно и некрасиво отнять у тебя возможность самому догадаться о камне.

— Как видишь, я всё равно не догадался, — Киш сокрушённо помотал головой. — Но почему-то не жалею. Наверное, если бы ты обо всём рассказала сразу, то меня бы это действительно задело, а сейчас почему-то нет. Значит, ты сделала татуировку на попке, чтобы видеть её мог только я, и при этом твёрдо дала понять, что татуировка связана с Прагой. Что ж, теперь это выглядит не слишком сложно, но я не догадался. А что случилось потом?

— Мне стало страшно, — призналась она. — Ты совсем не вспоминал Прагу, и мне показалось, что это неспроста. И тогда я подумала… ты только не смейся… и не обижайся… я подумала, что ты «грустный» — тебя сделали «грустным» в одной из твоих командировок.

— Ты угадала, — кивнул он, — так и есть. Извини, что раньше тебе не говорил. Но, кстати говоря, не вижу в этом ничего предосудительного. Беспамятство в нашем мире невысоко ценится, но всячески приветствуется, разве не так?

— Ты не «грустный», Киш, я это точно знаю. Я научилась их чувствовать, — объяснила она. — И не думаю, что тебе удалось бы меня провести, даже если бы ты всерьёз решил это сделать. Конечно, я не знала этого до процесса, мы же давно не виделись, но процесс это показал совершенно точно: если бы какие-то периоды ты помнил до мелочей, и при этом у тебя обнаруживались провалы в памяти, тогда бы можно было заподозрить. А ты помнил, в общем, столько, сколько и положено мужчине: что-то хорошо, что-то так себе, а что-то ровно так, как я тебе рассказала, когда ты подзабыл. Словом, как все.

— Ещё одна причина устроить процесс: проверить меня на дементализованность, — негромко проговорил он. — Я думаю, тут всё проще: ты слишком много общалась с кафкианцами. Франц постоянно боялся, что его арестуют и станут судить за то, чего он не совершал. И это передалось тебе: ты тоже стала бояться расплаты за то, в чём не виновна. Возможно, изучая феномен Франца, ты стала кафкианкой даже больше, чем сами кафкианцы.

— Хм, я об этом и не подумала, — удивлённо призналась Варвара. — Конечно, дело не только в этом, но…

— …но, по крайней мере, теперь-то тебя не терзает мысль, что я «грустный»?

— Теперь бы меня не испугало, даже если бы ты был «грустным» на самом деле. Но тогда сильно пугало, я ведь только начинала работать с дементализованными… Но дело не в этом: меня пугало, что ты мог и сам не заметить, как тебе провели дементализацию. Или, например, тебя попросили рассказать о том, как всё произошло с Эго, под гипнозом? В какой-то момент я подумала: очень даже хорошо, что Киш неправильно расслышал последние слова Менялы, тогда они с ним ничего не сделают. Я уже жалела, что сделала эту татуировку: вдруг, думала я, сканируя твои воспоминания, они наткнутся на Браслет и поймут, что я обо всё догадалась про камень Давида и про то, что весь саммит проводился ради него? И когда меня пригласили принять участие в программе реабилитации дементализованных, я поняла: ну всё, приехали. Это было очень обидно — у нас же была не самая плохая семья, правда же? Но я подумала: Киш здесь ни при чём, он никак не должен пострадать. Поэтому я от тебя и ушла. Не думай, что я такая уж благородная и жертвенная, здесь был и расчёт: если я стану «грустной», думала я, Киш об этом узнает и обязательно заберёт меня к себе — ты бы ведь забрал меня, правда? — а если нас обоих сделают «грустными», то кто нам поможет? Мы, может, и помнить друг друга не будем! Но потом прошёл год, и оказалось, что меня действительно пригласили помогать «грустным», а не для чего-то другого. И я стала думать: как же глупо всё получилось, и какой теперь смысл нам жить отдельно друг от друга? А самой ужасной была мысль, что тебя за время, пока мы не виделись, действительно могли подвергнуть дементализации. И тогда что же получается? Я помогаю с реабилитацией другим людям и только тебе почему-то не помогаю! Это же так несправедливо и даже подло с моей стороны! Может, тебе и помочь-то некому, или тебя лечат не очень компетентные люди, а я, которая действительно могла бы помочь… И мне становилось тебя жалко-жалко, но потом я думала: сама себе всё это напридумывала, а Киш преспокойно себе живёт и вовсе не нуждается в твоей жалости, и вообще, давно тебя забыл. Но вдруг, думала я, не забыл? Вдруг он тоже?.. И вот…

Она говорила, опустив глаза, но на последнем «и вот» подняла взгляд и обернула лицо к нему. Киш наклонился и, приобняв за талию, медленно припал губами к её виску. Запах волос — знакомый-забытый-знакомый! — одурманил мозжечок и закружил голову. Несколько раз по ходу Вариного рассказа у него щемило сердце, но вместе с тем оставалось ещё кое-что — что-то странное, какая-то недосказанность или, как говорил Марк, незаполненная пустота под фундаментом, способная обрушить всю историю…

— Киш? — окликнула его она.

— Да?

— Почему ты молчишь?

— Я не молчу, — произнёс он машинально, — я читаю.

— А ты не можешь читать вслух?

— Извини, оговорился, — он встряхнулся, возвращаясь к действительности, — хотел сказать: думаю.

— О чём?

— О чём? — Киш посмотрел на Варвару слегка сощурившись, стараясь разглядеть в ней ещё не угаданное. — Хороший вопрос. О том, что был такой романист Лев Толстой. И рассказчик Антон Чехов. И поэт Вильям Шекспир. И вся великая литература. И вот однажды Лев Николаевич сказал Антону Павловичу: «Чехов, перестаньте писать пьесы, вы это делаете ещё хуже, чем Шекспир!»…

— Что ты хочешь сказать? — Варвара нахмурилась. — Что я…

— Вообще-то он сказал не совсем так…

— Но…

— …но смысл был примерно такой.

— По-твоему, я всё выдумала?

— Нет, — Киш покачал головой, — я уверен: всё, что ты говорила, правда. И в твоей истории всё сходится — мотивация, развитие ситуации, детали. Но… в этом-то всё и дело: слишком хорошо всё сходится! Какая-то она слишком складная — в жизни так не бывает. Если взять от начала нашего знакомства и до конца твоего рассказа, то мы похожи не на реальных людей, а на каких-то книжных персонажей, героев романа: мы — уже не мы, а такие классические Он и Она. Даже тему с нашими тенями — о том, как они росли и укорачивались — можно рассматривать, как литературный приём. Помнишь «антиутопия — тень утопии»? Примерно так же и здесь: тему с тенями можно рассматривать, как тень основной линии. Или, если хочешь, — как оттенок, придающий истории толику метафоричности. Роман по своей природе — окно, а не дверь. В него можно смотреть, черпать много нового, но в него нельзя войти и смешаться с персонажами. Поэтому в романах никогда не бывает так, как в жизни. Вот, например, когда я шёл сюда и не знал, застану ли тебя, я думал: что мне сказать, если ты всё же окажешься на мосту? И я придумал: скажу: «Всё, я сдаюсь. Я так и не понял, зачем тебе всё это понадобилось». Я мог бы придумать твою ответную реплику, а потом свою, а потом снова твою, и так далее, и так далее, и это была бы художественная литература в сыром виде. Но наш разговор оказался совсем другим, ничуть не похожим на воображаемый. Почему? Потому что картины воображения никогда не совпадают с реальностью: воображение у каждого своё, а физическая реальность — одна на всех. Жизнь течёт совсем не по художественным законам, поэтому чем стройней и выразительней художественное произведение, тем дальше оно от того, что было и есть на самом деле — дальше от первичного вещества жизни. Стало быть, написанное в романе никак нельзя принимать за чистую монету — это было бы ментальной дефенестрацией…

— Но… — попыталась возразить она.

— Но, знаешь, что ещё? — мягко продолжал он. — Вопрос в том, зачем вообще люди читают чьи-то выдумки? Зачем смотрят фильмы, спортивные матчи, ток-шоу? Зачем играют в игры? Точного ответа я не знаю, но могу предположить: за время чтения-просмотра-игры они успевают прожить намного больше событий, чем за те же часы обычной жизни. Вероятно, это такое подспудное противостояние Времени, стремление замедлить быстротечность жизни. Но не только оно: ещё это — желание придать больше смысла обыденности. Повседневная рутина часто отдаёт бессмыслицей, и люди прибегают к формам, где смысл чётко обозначен — где без смысла всё распадается. Игра без правил — не игра. Фильм без сюжета — не фильм. Роман без хоть какой-то куцей морали — не роман. А вот у нас получается парадокс: с одной стороны, мы с тобой похожи на книжных персонажей, и сама история — практически художественная, а с другой, мне совершенно непонятно: что же хотел сказать автор этим произведением про Киша и Варвару? Ведь должны же быть в этой истории мораль и какой-то общий смысл? Не отдельный смысл Киша и не отдельный смысл Варвары, а тот, что рождается от их объединения друг с другом и с произошедшими событиями? Честно говоря, я их пока не улавливаю. Может, отсутствие морали и смысла как раз и показывает, что эта история не выдумана? Или не показывает? Или в ней просто чего-то не хватает? Вот об этом я и думаю.

Казалось, Варвара в какой-то момент потеряла интерес к его словам. Она смотрела куда-то вперёд, словно выглядывала, не появилось ли на горизонте лето.

— Понимаю, — произнесла она нараспев. — Ты деликатно даёшь понять, что в своём стремлении к убедительности и правдоподобию я слегка перестаралась… Ты прав, так и есть. Наверное, мне следовало бы сказать, что с тобой нужно держать ухо востро. Только зачем? Ведь это ты, а ты мой… — на секунду она запнулась, но потом решительно продолжила, — ты мой муж. Ты и должен знать меня, как никто другой. Ты же мой муж, правда? Если бы тебя спросили, как зовут твою жену, ты бы что ответил? «У меня её нет» или…

— Хороший ход, — Киш не смог удержаться от лёгкой улыбки, — сама придумала?.. Если бы меня спросили… правда, не представляю, кто бы это мог быть… короче, я бы сказал: «Варвара» — «Мою жену зовут Варвара»… У меня есть друг Шедевр… Позавчера он меня спросил: для чего мне нужна любовь? Кому-то смелость нужна для того, чтобы защищать слабых, а кому-то — чтобы пойти грабить. И вот я понял: любовь мне нужна для всего. Такой простой ответ. Я понял, как мало любил тебя, какая эта была узкая и поверхностная любовь. Но если в истории, которую ты рассказала, чего-то не хватает, какой-то мелкой детали, вроде тех, что ты умеешь замечать, то, наверное, сейчас ты можешь сказать о ней?

— Не могу!

— Почему? — изумился он.

— Ты будешь смеяться!

— О, женщина, ты непостижима! — Киш покачал головой. — Ты только что несколько раз разнесла меня в пух и прах, раскатала, как тесто под пирожок, а теперь боишься, что я буду смеяться над тобой?

— Я не боюсь!

— A-а, понял: стесняешься?

— И не стесняюсь, — Варвара решительно помотала головой, — я…. я не помню!

— Чего не помнишь? — не понял он.

— Почему решила расстаться с тобой.

— Да ты шутишь!!! — он отшатнулся от перил, чтобы рассмотреть Варвару с расстояния. — Или я снова ослышался? Как это ты не помнишь? — он не знал, как выразить своё смятение, и потому ограничился поверхностной констатацией: — Этого же не может быть!

— Может, Киш, оказывается, может, — возразила Варвара с отчаянием, и в этот момент она была похожа на девочку-подростка, вдруг обнаружившую, что она всё ещё дитя, несмотря на всю уверенность в своей взрослости. — Ты думаешь, я не понимаю, как это нелепо? Я прекрасно помню все свои тогдашние мысли и чувства, но почему-то они ничего не объясняют! Из них исчезла убедительность, и я не могу вспомнить, а в чём же эта убедительность заключалась? Может, так случилось из-за того, что я стала работать с «грустными» и, пытаясь проникнуть в их эмоции, заразилась от них беспамятством, а может, причина с самого начала была совсем дурацкая и не смогла удержаться в памяти. Как бы то ни было, однажды утром, когда никуда не надо было торопиться, я проснулась, долго лежала в постели, вспомнила тебя, подумала: интересно, где ты сейчас? А потом: как жаль, что мы не вместе! И тут кто-то внутри меня сказал: «Ты же сама этого захотела!» Помню, это меня так возмутило! «Что значит: сама захотела?!» Я даже подскочила на постели. А потом вспомнила: да, сама захотела. Знаешь, это было такое ошеломление, мне показалось, я схожу с ума. Потом я немного успокоилась и стала вспоминать: как так получилось, что я «сама захотела»? Вспоминала, вспоминала… Киш, я вспомнила всё и…. и ничего. Можешь себе такое представить? Это правда, ты мне веришь? Какое-то время я продолжала жить с мыслью «Не помню и не помню, что с того? Дело-то уже сделано». Но меня всё время преследовало чувство: как же это глупо, ужасно и невыносимо глупо! Глупость — это же не то, когда чего-то не знают, глупость — это когда чего-то не знают, но берутся судить. И вот я подумала: с чего, милая, ты взяла, что можешь судить о любви? Это было так удивительно! Сам вопрос, я имею в виду. Раньше я думала, что все женщины разбираются в любви, что это в женской природе, а тут вдруг обнаружила, что я-то и не разбираюсь. Что я — может быть, самая неразбирающаяся в мире! Это было так стыдно! И ещё я стала сильно тосковать по тебе, по вечерам — просто беда. И однажды я решила: если я не помню, почему рассталась с Кишем, если я не разбираюсь в любви, тогда нужно срочно учиться и умнеть — тогда нам нужно срочно воссоединиться. Но легко сказать — воссоединиться. Я представила: вот я прихожу: «Здравствуй, Киш, я одумалась — забирай меня обратно», а ты говоришь: очень жаль, но поезд ушёл. И с чем я тогда остаюсь? Ни с чем, даже без надежды. Тогда я подумала о процессе, это хоть что-то давало: если Киш не захочет воссоединяться, подумала я, то, возможно, во время процесса я наконец-то вспомню. И если Киш не захочет, чтобы мы снова были вместе, всё равно между нами будет ментальная связь, и я буду знать, если вдруг он в какой-то момент захочет меня. Не то, что я сразу полечу навстречу, но буду знать, что ты меня ещё вспоминаешь и я для тебя желанна. Для женщин это многое значит. И да — я предположила, что между нами может возникать окно в момент, когда мы одновременно вспоминаем одно и то же. Так и получилось, хотя это было здесь не главное. Главное, Киш, я ничего не вспомнила. Мне всё удивительней становилось, что мы сидим, как посторонние люди, и какие-то дяденьки-тётеньки помогают нам общаться друг с другом. Я ничего не вспомнила, и сейчас мне всё больше кажется, что это уже и невозможно — то ощущение убедительности растворилось, вступило в реакцию с другими ощущениями, и его уже не выделить обратно. Так что…

Он сразу понял: Варвара говорит правду, последнюю не утаённую правду, но эта правда была слишком… слишком… даже слов нет!

— Иди ко мне! — Киш протянул руку, и она скользнула к нему в объятия, прижавшись щекой к его плечу.

— Значит, ты веришь мне? — пробормотала Варвара.

— Ты просто невероятная женщина! — Киш ошеломлённо качал головой. — Я, конечно, и раньше знал, что ты самая потрясающая и невероятная женщина в мире, но, если бы не вся эта история, я бы даже не подозревал, насколько ты невероятна. Я предполагал что угодно, но как можно было вообразить это?! Вот ещё одно подтверждение того, что реальность и воображение почти никогда не совпадают!

— Ты смеёшься!

— Я смеюсь? Если я и смеюсь, то только над… — внезапно Кишу захотелось оглядеться. И он огляделся: по мосту по-прежнему ходили люди, солнце взбиралось к полудню, день был дивно хорош, а впереди было целое лето. — Как-то странно мы здесь стоим, пойдём-ка отсюда?

— Пойдём, — согласилась она.

Он выпустил Варвару из объятий, чтобы тут же обнять её за плечи, и они пошли, как в старые добрые времена. «Ну вот и всё, — блаженно подумал Киш. — Всё закончилось».

И закончилось, как надо. Лучше, чем можно было ожидать. Вот только пройдёт не так уж много лет, и они станут вспоминать сегодняшний день с ностальгией — как время, когда всё ещё только начиналось. Таков парадокс ускользающей реальности, за которую так хочется зацепиться памятью. А река, весна и Варя рядом останутся в его голове ещё одной картинкой счастья. Эх, классная штука — жизнь!..

И всё же он не мог по-настоящему отдаться настоящему и вполне насладиться происходящим: Варвара вывалила на него целую гору невероятностей, каждой из них хватило бы на добрый час осмыслений и переживаний, и теперь его то и дело возвращало в только что отзвучавший разговор: окно… камень… не помнит…

— А знаешь, — произнёс он задумчиво, — если бы Давид не поразил Голиафа этим камнем, он бы ни за что не стал бы царём — так бы и остался на всю жизнь простым пастухом. Вероятно, для Эгоистов Lapis Davidis — даже не оружие, а нечто большее — Камень Власти. Они придают ему не только магическое, но и символическое значение, потому что власть так или иначе стремится к сакральности. Как думаешь?

— Точно, Киш! — тут же восхитилась она и даже остановилась, чтобы окинуть его изумлённым взглядом. — Какой же ты молодец! Ведь точно же! Теперь всё сходится! Я так и знала, что здесь должно быть что-то ещё — что-то самое главное, что можешь сообразить только ты!

— Сообразил я только благодаря тебе…

— Значит, мы — снова сообщники? — Варвара теснее прижалась к нему. — Как это здорово — быть сообщником с тобой!

— А я его даже не рассмотрел как следует!.. — выразил он запоздалое сожаление. — Какой он хоть был?

Вместо ответа послышался тихий смех.

Киш понял, о чём она подумала, и кивнул, подтверждая, что её догадка верна: — Я хочу увидеть Браслет!

— Очень-очень хочешь?

— Очень-очень! И если мы сегодня не доломаем диван, то на что мы тогда, спрашивается, годимся?.. Давай, будет считаться: если кто-то из нас что-то видел, то видели оба?

— Например, я хорошо разглядела камень, а ты Браслет, значит, мы оба разглядели и то, и другое? И если я побываю в Хубли-Дхарваде, а ты в Порту-Алегри, то будет считаться, что мы оба там побывали?

— Ага, — подтвердил он и вспомнил, что теперь нужно сообщить Варе об отъезде на Ностальгию, но решил сделать это позже, когда они, утолив первый голод друг в друге, будут безмятежно лежать, прислушиваясь к шелесту тополиных листьев.

В конце концов, теперь у них есть подаренное Варей окно, а это уже кое-что. Надо только договориться, в каких воспоминаниях им лучше встречаться, а для выхода на связь достаточно зайти в запрещённые вердиктом воспоминания. Со временем они, возможно, научатся чувствовать друг друга на расстоянии даже и без окна и заходов на запретные территории. В целом мораль их истории как раз в том и состоит, что им ещё многому предстоит научиться. Киш мучился, любит ли он Варвару, пока не открыл, что бьётся над ложной проблемой: он ещё толком и не умеет любить. И с Варварой произошло то же самое. Возможно, они не поняли бы этого, если бы не расстались и не почувствовали, что такое — потерять друг друга. Сейчас у них есть ещё один шанс научиться любить по-настоящему, и слава Богу, этот шанс — последний, потому что если думать, что попыток ещё много, то любить не научишься никогда. Поездка на Ностальгию, по-видимому, нужна как очередной урок любви — ведь если всё время быть рядом, не измеряя любовь расстоянием и временем, то никогда не узнаешь, насколько она велика.

И теперь, когда их складная история обрела мораль, она со всей неизбежностью становится не совсем настоящей, а значит, и они с Варварой — не совсем настоящие. В этом, собственно, и заключается общий смысл — до настоящих им ещё далеко. Как искусство существует в разных жанрах, по-разному препарирующих реальность, так и человек живёт в разных ментальных реальностях — знаний и новостей, фантазий и домыслов, воспоминаний и мечтаний, молитв и снов. Все эти реальности отличаются разной подлинностью, и в них так легко потерять своё истинное «я».

Вот и в их с Варварой жизни ещё слишком много разножанровых миров — выдуманных и полувыдуманных. Слишком много ложных целей и ценностей, суетных переживаний и никчёмной информации, увлечённости собой и желания нравиться другим. Им только ещё предстоит стать настоящими, и это напрямую связано с умением любить людей, а пока любовь каждого из них — лишь маленькое «лю». Открытие не сказать, чтобы радостное, но если частичное самозабвение Варвары действительно связано с тем, что она много занималась дементализованными, то вполне естественно, что их история — немного «грустная» и даже грустная. Такая, в общем, история…

Внезапно всплыло неважное:

— Твой Семён ко мне приезжал, — вспомнил Киш.

— Правда? — весело удивилась Варвара. — Зачем?

— Кто ж его знает? Может быть, для того, чтобы назвать меня Киш Нёвычем, а, может, просто хотел предупредить, что если я, трын-трын, к тебе стану подкатывать и надоедать, мне настанеттрын-трын-трын!

— Киш, не ругайся!

— Разве «трын-трын» — ругательство?

— Скрытое ругательство — ты ругаешься интонацией и произносишь нехорошие слова в уме.

— Вообще-то я просто цитирую.

— Вот чудак! — рассмеялась она. — Решил обо мне позаботиться! Видимо, счёл, что это его дружеский долг! Всё-таки он хороший друг!

«Надо срочно сходить в гости к Шедевру — будет знать, какими должны быть друзья, — напомнил себе Киш, радуясь тому, что может произнести эти слова в уме, без озвучивания. — Хотя… если этот Семён сумел подружиться с Варварой, значит, он совсем не так уж и плох?..»

— Огнешка приезжает послезавтра, — в свою очередь сообщила Варвара.

— Правда? — приятно удивился он. — Вот здорово!

— Я ей не говорила, что мы расстались, так что для тебя скопилась куча Огнешкиных приветов — только не спрашивай, когда я собиралась их передавать… И да: с же-ни-хом!

— Наконец-то!..

— Надо будет придумать для них что-нибудь интересное — из угощения и вообще. Я хочу, чтобы Огнешкин жених в России полюбил Огнешку ещё сильнее! У тебя есть какие-нибудь идеи?

— Что-нибудь придумаем, — Киш убеждённо кивнул головой. — Ты приготовишь для них свою фирменную «Иван-да-марью» и «Жену Цезаря», а я бы мог…

Так, обнявшись, они шли и разговаривали — люди с единой тенью, которую оба не замечали, потому что шли навстречу солнцу.