— Нет, — сказал он, открыв глаза и увидев перед носом наполненную стопку. — Я никогда не похмеляюсь.

— А мы не похмеляемся, — наставительно сообщил Марк, — мы продолжаем. Ты что — хочешь соскочить? Не вздумай! Мы на верном пути!

Выглядел Марк свежо и почти бодро: его тёмные волосы были ещё влажны, он облачился в зелёный банный халат и даже обходился без своих чёрных очков. По-видимому, вчерашние воспоминания сыграли оздоровляющую роль.

У Киша вид спиртного вызывал отвращение, чугунный гул в голове к утру преобразовался в клочья ваты, и всё было нездорово. Он пытался возражать, но Толяныч его всё-таки дожал: пьянка понеслась по второму кругу.

— Что это? — одним махом Киш проглотил янтарный пахучий напиток и вытер губы тыльной стороной руки.

«Капитан Морган»? «Папа Андрес»? «Аркан»? «Варадеро»?

Марк отсканировал его долгим аудиторским взглядом и сочувственно покачал головой:

— Думаю, не ошибусь, если предположу, что ты воспитан на благородном самогоне «Свекловод Мария Демченко». Но честно скажу: не узнать «Бакарди» — слишком даже для тебя!

Киш меланхолично пропустил шпильку.

— Давай оживай, — подбодрил его Толяныч, — ты похож на опустившегося алкоголика! Хватит дуть горькую! Сегодня меняем программу: нужно добавить романтики! Ром, сигары, омары, фейерверки и девушки, танцующие самбу! Будем любоваться синим небом!

Кишу сейчас хватило бы просто контрастного душа и чашки сладкого чая, о чём он и сказал Марку, но тот пропустил его слова мимо ушей: Толяныч задумчиво осматривал комнату.

— Знаешь что, Киш, — сообщил он, — а поехали ко мне!

— А здесь мы у кого? — у Киша ещё не было сил на полноценное удивление, и он выразил лишь слабый интерес.

На какое-то время Толяныч завис.

— У меня, — кивнул он после раздумья.

— А поедем куда?

— Ко мне, — подтвердил Марк. — Надо объяснять разницу?

Киш еле заметно качнул головой:

— Здесь мы у тебя позапозапозавчерашнего, и ты предлагаешь поехать к тебе сегодняшнему, так?

— Не угадал: поедем к моим старикам. Они сейчас путешествуют, дом свободен, — Марк ещё раз оглядел комнату, и неожиданно его голос потеплел: — Знаешь, Киш, они подарили мне эту квартиру на восемнадцатилетие: копили на кругосветное путешествие, а потом решили, что мне нужно своё жильё. Королевский подарок. Я им потом подарил дом — тихо, спокойно, сосны, воздух, им там классно. Так что, — в предвкушении он потёр ладони, — всё получится, как в юности: родители уехали, компания гуляет!

Киш, упёршись руками в подлокотники, отпочковался от кресла. Ему уже полегчало, он был готов отправляться в дорогу и только поинтересовался, далеко ли ехать.

— Там, — Толяныч неопределенно махнул рукой в сторону. — Слегка за городом. Если самому — минут двадцать пять, если на автопилоте — в два раза дольше… Кстати, — оживился он, — как тебе этот идиотский проект о полном запрете самостоятельного вождения?

— Всё как всегда, — пожал плечами Киш, — подаётся как забота об общем благе, исключение аварийности и оптимизация транспортных потоков для борьбы с пробками. А на деле — дополнительный инструмент контроля за каждым. При желании они могут направить твою тачку куда угодно. Да ещё на этом и заработают — введут разные скоростные режимы. Хочешь ездить быстрее — плати больше. Я уже представляю, как будут возмущаться в пробках владельцы самых дорогих дорожных абонементов: «За что мы платим? Мы должны быть первыми, а стоим вместе с последними!»

— Да что «платим»! Причём тут деньги?.. Через пять-десять лет все утратят навыки вождения, а теперешним подросткам эти навыки и не грозят. И тогда всё — приехали!

— Ну, вообще-то, полного запрета не будет: где-нибудь на закрытых трассах люди всё равно будут кататься.

— Ха, Киш, и это говоришь ты? Будто не ясно, что водил тогда будет не больше, чем сейчас любителей парашюта! Руль превратится в хобби!

— С этим не поспоришь, — согласился он.

В дорогу выдвинулись минут через десять, взяв, по словам Толяныча, только самое необходимое (бутылку рома, бутылку воды, сигары, лаймы, кубики льда и стаканы с толстыми стенками). Утро было странно бессолнечным, подчёркнуто будничным, но после сумрачной комнаты и оно радовало глаз, как после духоты глоток свежего воздуха радует лёгкие.

Киш бросил стеснительно-сочувственный взгляд на свою машину, которую оставлял на неопределённое время. Его голубая Vario, стильная, удобная и даже аристократичная, стояла сейчас рядом со Space, новым автомобилем Марка, и со всей наглядностью проигрывала последнему в стремительности и ультрасовременности форм, вместительности и угадываемых примочках. И всё же из чувства долга он бросил небрежное:

— На чьей поедем?

— Это твоя тачка? — Толяныч заинтересованно сощурился. — Я слыхал, они очень даже! Я бы на такой прокатился!.. Но знаешь, мы же едем ко мне. Поэтому давай на моей!..

Внутри Space стояла прохлада, и приятно пахло смесью жасмина с иланг-илангом. Они устроились на просторном заднем сидении, разложив между собой столик. Марк, снова нацепивший тёмные очки, водрузил на него бутылки с ромом и колой.

— Ну, — сказал он, — поехали.

Автомобиль плавно качнулся вперёд и поплыл по двору. Поначалу они безотчётно уткнулись в окна, разглядывая подъезды и детскую площадку, — так пассажиры самолёта смотрят в иллюминатор, пока видна земля, но потом Space влилась в бодрый автомобильный поток, и они обернулись друг к другу. Толяныч бросил в стаканы по три кубика льда, щедро залил их ромом и выжидающе посмотрел на Киша:

— За что?

— За тебя, — легко придумал Киш, — с днём рождения, дорогой! Чтоб всё у тебя было хорошо! Дай тебе Бог!

— Ты не забыл! — произнёс Марк то ли растроганно, то ли просто дурачась. — Это же про таких, как ты, говорят: «В нетрезвом уме, но твёрдой памяти», нет? Спасибо, Киш, спасибо!

Они отпили по глотку. Толяныч достал сигары и протянул одну Кишу. Киш покачал головой.

— А я закурю, — Марк решительно тряхнул головой. — Знаешь, Киш, иногда очень хочется бросить курить. Классное занятие. Трудно? Да. Но предельно ясно и понятно. «Не делай этого» — и всё! Просто не делай. И, главное, если справишься, положительный эффект тебе гарантирован. Награда стопроцентно найдёт героя. А потом вспоминаешь: ёлы-палы, да я же давно бросил! И приходится возвращаться к своим малопонятным задачам, вот и вся история…

— Тогда дай и мне, — неожиданно поменял начальное решение Киш. — А потом вместе бросим!

Марк коротко хохотнул и протянул ему сигару с уже обрезанным кончиком, а для себя достал из коробки новую.

— Знаешь, Киш, может, я чего-то не помню, — продолжил он немного удивлённо, — но, кажется, мы с тобой первый раз так долго общаемся тет-а-тет. Да ещё в мой день рождения!

— Да, — согласился Киш, — жизнь непредсказуема. Но, наверное, это и здорово: никогда не знаешь, куда она свернёт.

— Да, кстати, про жизнь, — Толяныч щёлкнул зажигалкой и стал сосредоточенно раскуривать. — Что ты вчера говорил о картинах мира? Что там куда течёт? Я ничего не понял!

Он пустил густую трубу табачного дыма, и окинул Киша взглядом, полным лучезарной безмятежности, но Киш внутренне подобрался: как он и ожидал, Марк заговорил о существенном. И хотя сразу можно предсказать, что прямого разговора не будет, кое-что друг о друге они выяснят и обиняками.

— А-а, — протянул он, — ты об этом… Тут всё просто: ты заподозрил, что меня к тебе подослали, хотя можешь допускать, что и нет. А я говорю, что это две разные реальности, две разные картины мира, они похожи между собой, и всё же жизнь в них течёт по-разному. Ты можешь держать их в голове одновременно, и не только две, а сразу несколько, но вести себя можешь только в соответствии с какой-то одной. Условно говоря, если ты считаешь, что мир — театр, то уже не можешь рассматривать людей, как шахматные фигуры. А если мир — шахматы, то ты не можешь делать ходы, как в го или шашках, или декламировать «А судьи кто?» Для каждой картины мира у тебя может быть своя стратегия и даже несколько, но одновременно ты можешь использовать только одну.

Аргумент был так себе, — Киш и сам бы мог легко указать на его слабые места. Например, напомнить, что любая игра — лишь чрезвычайно упрощённая модель жизни, и в реальности всё обстоит куда сложней, и всех правил не знает, пожалуй, никто, а главное, в жизни постоянно приходится сталкиваться с изменением правил, чего не случается посреди той же шахматной партии. А на это он мог бы в свою очередь возразить, что, в сущности, всё сводится к тому, какие правила ты выбираешь для себя, и ещё немного попикироваться в том же духе, но ему было интересно, что скажет Марк. И, возможно, даже не столько, что именно он скажет, а какой стиль выберет для опровержения.

Марк полулежал, откинувшись на кожаную спинку сидения, держа в одной руке стакан, в другой сигару. Прежде чем ответить, он пустил ещё один клуб дыма.

— Театр, говоришь, — произнёс он задумчиво. — Хорошая тема. Ты когда в последний раз в театре был?

— Давно, — признал Киш и тут же подумал, что это ещё одна упущенная возможность: он ни разу не был в театре с Варварой. — Лет шесть назад. А что?

— Зря, — спокойно укорил Марк, — в театре много всего интересного происходит. Знаешь, сейчас там есть такие актёры: они перед спектаклем начинают представлять, будто они и есть те самые персонажи, которых им надо сыграть — со всеми их мотивациями, психотипом и переживаниями. Перевоплощаются, так сказать. И вот когда перевоплотятся, дальше у них идёт, как по маслу: переживания персонажа подсказывают, какую физиономию изображать, каким тоном слова произносить, как двигаться, ну и прочее. Система Станиславского, слыхал про такую? Вот ты мне сейчас про систему Станиславского рассказываешь: одна картина в голове — один образ действий. Но! Следи за мыслью, Киш: есть ещё и другая система — имени Михаила Чехова. Там всё наоборот, не от содержания, а от формы. Надо тебе изобразить человека, которого какие-то подонки вывели из себя, ну так бери и изображай. Сделай репу посвирепей, кулак сожми покрепче, замахнись — и тогда тебе непременно захочется кому-нибудь физиономию начистить. Такое уж странное состояние возникает. Антон Павлович предсказывал: если в первом акте на стене висит ружьё, то в третьем оно должно — что? — выстрелить. А племянник Михаил эту фаталистическую мысль диалектически развил: если снять ружьё со стены, повертеть в руках и пощёлкать затвором — стрелять захочется, не дожидаясь третьего акта. И сколько у тебя там Станиславских в голове, это дело, как понимаешь, десятое…

— Ну, это старый спор, — усмехнулся Киш, — сознание определяется бытием, или бытие сознанием. А ещё можно сказать, что это разница между волевым и полевым поведением, а ещё — разница между действием сознания и подсознания. Но теперь ты, Марк, следи за мыслью: роль — это и есть единый образ действия. Одна картина мира и стратегия, если хочешь. Она прописана, понимаешь? В роли прописано, сжимать кулак или не сжимать, брать в руки ружьё или не брать, в ком видеть врага, а в ком друга. Роль — это упрощенная модель характера и одновременно способ его реализации в предлагаемых обстоятельствах. Допускаю, что картин мира в голове может быть много, хотя это и неудобно, но способ реализации — один. Вот я о чём!

— И снова нет, Киш, — Толяныч лениво качнул головой, — это ты про социальную роль говоришь, а в театре всё не так происходит. Там всё начинает вертеться, когда прежняя картина мира покрывается паутиной трещин, и социальная роль начинает жать в самых несоциальных местах. К примеру, твой папа — датский король, а ты — наследный принц и приударяешь за Офелией. Но тут случается драматическая ситуация: папа умирает, королём становится его младший брат, мама чуть ли не сразу выходит замуж за нового короля, и вдобавок Призрак отца сообщает, что умер он не просто так, а стараниями брата. Словом, происходит грубейшее нарушение придворного этикета. Придворный этикет, он ведь что делает? Прописывает социальные роли. А как быть в такой ситуации наследному принцу, он ничего не сообщает. Наследный принц должен сам придумывать что-то новенькое. В реальной истории, которую Шекспир использовал как материал для пьесы, Гамлет так и сделал: он нашёл свою спасительную идею — притворился сумасшедшим, стал валяться в грязи и нести околесицу. Зачем? Чтобы его, как претендента на трон, не отправили вслед за отцом. И пока его считали умалишённым, он подготовил восстание, сверг тирана и сел на трон. Неплохо, да? Но у Потрясающего Копьём получилась совсем другая история: его Гамлет в грязи не валяется, но в итоге и не коронуется. А можно сказать и наоборот: не коронуется, но и в грязи не валяется. Заметь только такую вещь: он не притворяется сумасшедшим, его таким считают другие персонажи. Шекспир как бы намекает, что это в каком-то смысле противоположная история. Как думаешь, какой стратегии придерживался шекспировский Гамлет?

— Стратегии сомнений, — хмыкнул Киш. — В том-то и дело! Даже удивительно, что ты привёл именно этот пример: он полностью подтверждает мои слова. Вся проблема шекспировского Гамлета в том, что у него в голове сразу несколько картин мира, и он не знает, какой из них придерживаться. То туда его занесёт, то сюда. Его действия — хаос.

— Ты правда так считаешь? — Толяныч повернул голову и посмотрел на Киша с весёлым любопытством. — Нет, честно? Так это же хорошо!

— А что — разве не так? — Киш слегка смутился, словно его уличили в глупости.

— Не так, Киш, не так, — Марк вальяжно щёлкнул пальцами. — Я, конечно, никаким боком не филолог, а всего лишь юрист-международник, но кажется, мне удалось разгадать эту загадку. Сын Призрака попросту всех дурачит. Почему старик Толстой не любил Шекспира и «Гамлета» в особенности? Потому что он говорил: «Придумать можно всё, что угодно, кроме психологии». Если читатель не верит действиям персонажей, это уже никакими поворотами сюжета не исправишь. И в той истории, где Гамлет успешно короновался, всё было психологически мотивировано и понятно. А в истории Шекспира он ведёт себя как упоротый несистемный элемент: все заинтересованные персонажи только и гадают, что у него на уме, какова его психологическая мотивация. И, представь, у них ничего не получается.

— Но в конце концов он погибает, — усмехнулся Киш. — Хорошая стратегия, ничего не скажешь.

— А чего ты хотел от чёрной комедии? — Марк небрежно пожал плечами. — Здесь просто обязана быть гора трупов, и всё слегка перевёрнуто с ног на голову.

— Ну вот, — Киш хмыкнул, — теперь это ещё и чёрная комедия…

— Ха! Странно, что ты упрекаешь в этом меня, а не Шекспира. Я всего лишь слежу за ходом событий и действиями главного героя. Что мы имеем? Гамлет с самого начала собирается отомстить за отца, так? Это его единственная задача, других вроде бы не прослеживается. Он так решителен, что убивает Полония и Лаэрта, которые его отцу ничего плохого не сделали, а значит, убивать их было совсем не обязательно, но при этом самого убийцу — вот диво! — не трогает, хотя моментик-то у него был. И когда он убивает Клавдия? Только после того, как узнаёт, что отравлена его мать, и сам он смертельно ранен. Мы всю дорогу думаем, что это история про месть за папу, а в конце изумлённо видим, что она — про месть за маму. Ну ещё и маленькая месть за себя — вначале он тыкает Клавдия отравленной рапирой, которой ранен и сам, но дядя уверяет, что его ещё можно спасти, зовёт, наивный, врача, и тогда Гамлет вливает ему в глотку вино, которым отравлена королева, после чего Клавдий и выбывает. Где тут месть за папу? За себя — да. За маму — да. А за папу? Её нет! Зрителя весь спектакль водят за нос! Это чёрный юмор, но всё же юмор — или я чего-то не понимаю?

— Так-то оно так, — не мог не признать Киш, — но…

— Подожди, Киш, подожди, — перебил его Марк, — успеешь со своим «но». Месть за маму — не главная хохма, она только намёк на главную. Я же тебе сказал, что сын Призрака всех дурачит? Так оно и есть! Он ведёт себя не так, как предписывает ему драматическая ситуация. От него ждут мести за отца — что он будет строить планы, как это лучше сделать, а он не мстит и не строит. Ждут, что он расколется на любви к Офелии, а он не раскалывается. Ждут, что он проявит смирение, а он не смиряется. Как это всё понимать? А вот так: когда Гамлет говорит Розенкранцу и Гильденстерну: «Вы не умеете играть даже на дудке, так с чего вы взяли, что можете играть на мне?», он же не только к этим двоим обращается, а ко всем остальным персонажам и ко всей драматической ситуации! Ты понимаешь, ЧТО это значит?

Киш покачал головой.

— Ты совсем не следишь за мыслью, — укорил его Марк. — Это значит, что он отказывается вести себя, как театральный персонаж, — вот что это значит! Это тебе не какой-нибудь управляемый Отелло, которому показали платок, и он, как и положено в драматической ситуации, побежал душить Дездемону. Гамлет ведёт себя вопиюще нетеатральным образом, ты понимаешь это? Антитеатральным! Он нарушает законы драмы, хотя иногда делает вид, что намерен их соблюдать. И даже не скрывает этого: он открыто об этом говорит — настолько открыто, что никто не видит истинного смысла его слов. Точней, он прячет этот смысл на самом видном месте, поэтому его никто и не замечает. А онто — на поверхности!

— Ты хочешь сказать, что та сцена, где Гамлет приглашает во дворец актёрскую труппу, чтобы она разыграла представление перед королевской четой, она тоже для этого? — задумчиво произнёс Киш, постепенно увлекаясь идеей Марка. — В сюжетном смысле Гамлет хочет проверить, как поведёт себя Клавдий, увидев спектакль, где короля убивают, выливая ему в ухо яд — так же, как сам Клавдий убил своего брата и его отца. Это Гамлету нужно, чтобы проверить, правду ли говорил Призрак. Точней, проверить, на самом ли деле это был Призрак его отца, а не какой-то другой. Если бы Клавдий сохранил хладнокровие и досмотрел спектакль до конца, действие бы просто забуксовало и остановилось. Однако он ведёт себя, как и полагается по драматической ситуации: испуганно покидает представление, чувствуя себя изобличённым. Но с того ракурса, о котором ты говоришь, Шекспир устраивает театр в театре ещё и для того, чтобы подчеркнуть, что Гамлет — не театральный персонаж, если уж он сам заказывает театральную постановку, так? Получается, здесь сошлось несколько уровней реальности: есть Призрак из преисподней, есть персонажи пьесы «Гамлет», есть персонажи, которых изображают бродячие артисты, и есть Гамлет, который уже не совсем персонаж? И да: есть ещё сошедшая с ума Офелия, которая живёт в совсем уж придуманном мире. Пять уровней реальности — каждый со своей мерой условности. Реальность Гамлета из них — самая подлинная, потому что в нём меньше всего театральности? Может, этим Шекспир хотел постулировать, что главная задача художника — выбрать для своей картины наиболее подходящую реальность? И что масштаб художника определяется, в том числе, и тем, какую реальность он отстаивает? Тем, какая реальность в его глазах является самой настоящей?

— Про уровни реальности не думал, но молоток, Киш, — похвалил его Марк, — всё-таки следишь за мыслью! Теперь ты видишь, что получается? Это же невероятная крутизна! Когда я думаю, что «Гамлет» — одна из самых известных пьес в мире, может быть, даже самая известная, — а её главный герой фактически смеётся над искусством театра, и никто этого не замечает, я… я не знаю что! Я ликую! Это же афера тысячелетия! Сотни тысяч актёров веками мечтают сыграть Гамлета, даже не подозревая, в какой насмешке над зрителем и над своей профессией собираются участвовать! И самое крутое: я уверен, Шекспир всё это просчитал. Конечно, он не мог наперёд знать, что будет самым популярным драматургом в мире, но почти наверняка предвидел, что именно «Гамлет» станет самой известной из его пьес. Почему он мог это предвидеть? Потому что неправильность «Гамлета» и должна вызывать больше всего споров: таинственность притягивает. И после этого ты можешь всерьёз предположить, будто Шекспир не понимал, что такое драматическая ситуация? Что он не мог сделать поступки Гамлета психологически убедительными?

Киш почувствовал, как его охватывает смятение. Рассуждения Марка разогрели его мозги в странную сторону, и он не мог не подумать: не является ли весь его процесс с Варварой — насмешкой? Может быть, отгадка лежит на самой поверхности, и она настолько прозрачна, что он ее не замечает?

— Да, смешно, — произнёс он с неожиданной горечью, — только всё равно как-то невесело.

Толяныч, по-своему поняв его горечь, жизнерадостно рассмеялся и потрепал его по плечу:

— Не переживай, Киш! Даже если бы Гамлет прожил сто двадцать лет, к нашему времени он всё равно бы уже давно умер. И вообще, это всё понарошку!

— Спасибо, — Киш иронично усмехнулся, устыдившись своих не к месту проступивших чувств, — а я об этом и не догадывался!..

— Но, если хочешь, — Марк пустил очередной клуб дыма, — тебя, может быть, немного утешит такая мысль: Гамлет и сам хотел такой развязки, какая и случилась. В этом весь смак. Что, в сущности, сделал Шекспир? Он взял какую-то давнюю смутную историю про датского принца Гамлета и подселил в неё ещё пяток-десяток персонажей. И когда появились эти персонажи, прежняя история потеряла смысл. Вот представь: Гамлет осуществляет переворот, убивает Клавдия и становится королём. И что он получает? Мать, вышедшую замуж за убийцу отца, а теперь дважды вдову, скорбящую по последнему мужу больше, чем по первому, потому что третье замужество ей вряд ли светит при таком короле-сыне? Любимую девушку, чьего отца убил уже он сам? Друзей, которые его предали, и которых он отправил на встречу с палачом? И после этого стал счастливо царствовать? Оно ему надо, Киш? Почему он отказывается вести себя, как театральный персонаж? Да потому что он получил безвыходную ситуацию. Чем отчётливей он это понимает, тем меньше в нём театра. Узел, который ему предлагают развязывать, в принципе не развязывается: его можно только разрубить — разрезать по живому. А по живому — это по себе и по близким. Когда он говорит Офелии: «Ступай в монастырь, незачем плодить грешников», он тем самым отказывается не только от неё, но и от всех женщин — фактически он отказывается от жизни, а это и есть безвыходная ситуация. Гамлет постепенно понимает, что его задача — не победить, а погибнуть. Но, конечно, ему страшно, оттого он и медлит — все эти «Быть или не быть» придумывает, чтобы оттянуть и собственную смерть. Но он уже знает, что у этой истории хорошего конца нет. Поэтому-то он и отказывается быть театральным персонажем, реагировать на драматические перипетии.

— Иными словами, тут всё дело в женщинах, — задумчиво произнёс Киш, — они придают ситуации остроту и необратимость. Не выйди Гертруда, мать Гамлета, замуж за Клавдия, и не будь Офелия дочерью интригана Полония, то с точки зрения Гамлета всё сводилось бы к тому, чтобы захватить власть и покарать убийцу отца. И не было бы у него никаких сомнений. Знаешь, что в этой истории любопытно? Она показана глазами Гамлета. Но что, если посмотреть на неё глазами Клавдия или, скажем, Гертруды? Вот у Клавдия нет детей, и он даже не женат, — странновато для особы королевской крови в таком возрасте. Сколько ему лет? Как минимум тридцать пять — тридцать шесть. И первое, что он делает, став королём, — женится на Гертруде. Зачем? Почему именно на ней? Для упрочнения своей королевской власти? Как-то неубедительно — ведь он уже коронован, значит, его признали королём и духовенство, и высшая знать, а рядом с Гамлетом мы не видим ни одного аристократа, который бы считал, что наследственные права принца на трон грубо попраны. Или жениться на вдове старшего брата обязывал тогдашний родовой закон, если младший брат не женат? Может, и так. Но, может, и иначе. Может быть, они, то есть Клавдий с Гертрудой, — ровесники, и с детства любят друг друга, как с детства любили друг друга Гамлет и Офелия? Но замуж Гертруду выдали за наследного принца отца Гамлета? Ведь такое запросто могло быть. Но, может, Клавдий продолжал её любить и потому не женился? А затем во имя своей любви даже решился на убийство родного брата (и из-за трона, разумеется, тоже)? И потому Гертруда так быстро вышла замуж после смерти мужа, что, может, и не любила его никогда, а любила Клавдия? Она так легко приняла версию о смерти мужа от укуса змеи, и ей так хочется, чтобы Гамлет принял этот её брак с его дядей! Я хочу сказать: может, этот узел завязался ещё до рождения Гамлета, о чём Гертруда, естественно, не стала сыну рассказывать. А сын тыкается во все эти непонятки и сносит всё вокруг. Если написать пьесу с этой позиции, то это уже будет совсем другая картина мира, хотя Гамлет может действовать абсолютно так же, как он действует у Шекспира. Понимаешь, о чём я?

— Понимаю, — кивнул Марк. — За них!

— За них! — согласился Киш.

Они выпили за женщин, браво чокнувшись стаканами, и в звоне стекла Киш внезапно услышал призвук фальши — наверное, она заключалась именно в этой дутой браваде. Когда-то тост за женщин означал нечто совсем другое — полноту жизни и уверенность в будущих победах. Сейчас, по ощущению Киша, он был близок к тому, чтобы уравняться с тостом за здоровье.

— Надеюсь, я тебя не обижу, — слегка насмешливый голос Толяныча не позволил ему унестись в ностальгические дали, — если скажу: мы не будем смотреть на эту историю глазами Клавдия. Это был бы первый шаг к его оправданию. Гуманизация преступления — слыхал про такое? В твоей картине мира Клавдия становится даже жалко. А ведь он — убийца родного брата. И далёк от какого-либо раскаяния.

— Это да, — Киш сразу осознал свой промах, — гуманизация. Это я дал маху… В сущности, это то, о чём на заре кинематографа предупреждал Тынянов: нельзя преступника делать главным героем фильма, потому что симпатии зрителя будут на его стороне. А я как раз и сделал Клавдия главным героем. Но Гамлет ведь тоже не гуманист. Когда он убивает Полония, который стоит за ковром, ему и в голову не приходит, что это как-никак отец любимой девушки. Ни капли сожаления. Ему важней в этой сцене матушку загнобить горькой правдой. И вообще, чувствуется, что убийство для него обыденный поступок.

— Всё верно, — Толяныч не возражал. — Но дело знаешь в чём? В том, что есть такая штука — математика. Если присмотреться, она очень похожа на искусство. В ней есть красота, вдохновение, образы и захватывающие сюжеты вроде «Из пункта А в пункт Б выехал велосипедист». А искусство, по странному совпадению, похоже на математику: в нём есть закономерности, правильные соотношения и герои со знаками «плюс» и «минус». Проблема лишь в том, что математика — не искусство, а искусство — не математика. Между ними есть и отличия — ты можешь назвать самое главное?

— Да их навалом, — слегка опешил Киш. — Например, если в школе у тебя по математике были только тройки, то на математический факультет тебе лучше и не соваться, а в театральный или художку — почему бы и нет. А ещё можно сказать, что математика — для ума, а искусство — для души…

— Первый ответ верный, второй нет, — качнул головой Марк. — Математики любят свою математику — любят, понимаешь? Они с такой же радостью ковыряются в своих иксах, как художники размешивают краски и выстраивают композицию.

— Ну-у, — попытался ещё раз Киш, — искусство, как принято считать, говорит о вечном, а математика, как сказал Анри Пуанкаре, это — наука о бесконечном. Вот тебе и огромная разница — «вечное» и «бесконечное». Вроде бы и похоже, но если задуматься…

— Бесконечность времени — это и есть вечность, — легко парировал Толяныч и посмотрел на Киша с любопытством: — Всё забываю спросить: у тебя полное школьное образование или только начальное?

— С чего ты взял, — усмехнулся Киш, — что у меня вообще есть какое-то образование?

— Аргумент принят, — кивнул Марк. — Хорошо, я тебе скажу, какое главное отличие математики от искусства. Знаешь, какой в математике главный знак? Знак «равно». Две горизонтальные палочки одинаковой длины. Я понял это ещё в школе, на одной из математических олимпиад. Правда, потом выяснилось, что до меня то же самое сформулировал уроженец Васильевского острова и создатель теории множеств Георг Кантор, но это как раз и говорит о том, что моя юная догадка была верна. Знаешь, почему он главный — знак «равно»? Потому что без этих горизонтальных палочек все числа превращаются в случайный хлам — натуральные, абстрактные, комплексные и вся таблица умножения. Если нельзя сказать, что дважды два равно четырём, то пропадает весь смысл математики. «Свобода, равенство, братство» — слыхал про такое? Это как раз про математику, только свободу надо заменить на логику, а далее — валяй по списку. Если между двумя выражениями стоит знак равенства, тебе любой математик скажет, что эти выражения означают одно и то же. Что они — говоря языком простых масонских понятий — братья. Есть? Есть. Теперь смотрим на искусство: в искусстве, Киш, всё наоборот. Главный закон искусства — закон неравенства. Равенство в искусстве недостижимо. Это видно даже из простейших примеров: для математика 2 + 0 и 1 + 1 — это об одном и том же, а художественный ум видит здесь две разные истории. Для него история 1 + 1 — про то, к примеру, как встретились два одиночества, а история 2 + 0 — про то, как двое отправились на поиски клада и ничего не нашли. Для Декарта и Колмогорова (а — b)2 = а2 — 2аb + b2 — простое преобразование, а для Леонардо и Шекспира правая и левая части уравнения, хоть и похожи друг на друга, но имеют разную композицию, разное количество персонажей и так далее. Понимаешь, да? И вот Шекспир берёт обычную в общем-то историю с блефом и преобразует её в гениальную историю с суперблефом. А ты взял гениальную историю Шекспира и сделал из неё банальную. Улавливаешь? Математически ты прав, кто ж спорит: шекспировский Гамлет тоже не гуманист. Но он, по крайней мере, делает историю гениальной. А твоя плаксивая история про Клавдия — так себе креатив. На гениальность никак не тянет. От неё веет удручающей банальностью. То, что ты предлагаешь, уже было в миллионе детективов: преступник ради сокрытия следов идёт на новые и новые преступления, но, в конце концов, терпит поражение, и справедливость торжествует. И то, что Клавдий идёт на преступление якобы из-за любви к Гертруде, придаёт твоей истории разве что пикантность, но никак не глубину и масштаб.

— Так вот к чему ты про математику заговорил! — Киш негромко рассмеялся. — Для того чтобы намекнуть, что мне с Шекспиром не тягаться?

— Я рад, что ты это заметил, — небрежно хмыкнул Марк, — но это не то открытие, ради которого стоило бы ломать голову. Следи за мыслью, Киш. Что мы ещё можем извлечь из этой насквозь поучительной истории? Мы нашли индивидуальные отличия шекспировского Гамлета, теперь можем проделать обратную операцию — вспомнить, что у математических выражений всегда есть братья. Это позволит нам увидеть какие-то общие закономерности. Знаешь, как бывает: общаешься с человеком, привыкаешь к его внешности, а потом встречаешь его брата и видишь: «Ба! Да у него такой же нос! Та же посадка глаз! И так же сутулится!» Короче, то, что ты считал чертами индивидуальными, на самом деле — черты родовые.

— Ты предлагаешь найти Гамлету брата? — Киш заинтересованно сощурился.

— В точку, Киш! Молодец, что следишь за мыслью, — похвалил его Толяныч. — Хорошо помнишь школьную программу?

— Программу помню, — кивнул Киш, немного подумав. — Но не помню в ней шекспировских сюжетов. Ну, если не брать самого Шекспира… Разве что у Пушкина в «Барышне-крестьянке». Там интрига напоминает «Ромео и Джульетту», но всё счастливо заканчивается: враждующие отцы мирятся, влюблённые соединяются…

— Молодец, Киш, — снова похвалил его Толяныч, — имя назвал правильно: Пушкин. Но не «Барышня». Барышнями надо было после уроков заниматься. А на уроке — что? На уроке надо было внимательно слушать учительницу и читать — кого? — «Дубровского». Вот тебе и «Гамлет», и «Ромео с Джульеттой» в одном флаконе. Не замечал? Сходство-то — очевидное! Отца Гамлета родной брат погубил, отца Дубровского — угробил его лучший друг Троекуров. У Гамлета трон увели, у Володи Дубровского — единственное отцовское имение. Гамлет собирается мстить, и Володя собирается мстить. Гамлет тренируется мстить на придворных, Володя — на соседних помещиках. Гамлета начинают считать сумасшедшим, Дубровского — принимают за французского гувернёра, а его батюшка, кстати, по-настоящему с ума сходит. Мало? По-моему, с горкой. А что потом? Потом, как мы знаем, Володя влюбляется в Машу Троекурову, а Маша — в Володю, и возникает такой русский вариант Монтекки и Капулетти. И ради любви Володя отказывается от мести. Не убийство ради любви, как в твоей слезливой истории про Клавдия, а любовь, побеждающая месть. Кажется, именно такую мораль должен вынести читатель. И главная фишка этой морали вовсе не в том, какая она возвышенная и благородная, а в том, что для её возникновения Дубровский должен остаться у разбитого корыта, иначе морали не получится. И Володе таки не достаётся ничего — ни мести, ни любви. Как и Гамлету, собственно. Если бы Дубровский-младший отомстил Троекурову, то это был бы банальный боевичок, как в истории, которую Шекспир взял для пьесы, где хороший парень Гамлет, притворившись сумасшедшим, победил плохих парней. Если бы он сбежал с Машей и женился на ней, это была бы всё та же месть, только с помощью любви: отомстил папеньке, умыкнув дочку. Но что тут благородного и глубоко морального? Просто выгодный обмен рискованных действий на приятную девушку. Но главное — следи за мыслью, Киш, сейчас я скажу главное: если бы Владимир и Мария сбежали создавать свой уютный мирок, это была бы совсем другая история — банальная история про сбежавших влюблённых. Другая, понимаешь? Условно говоря, история про Ромео и Джульетту, которые не погибли, а сбежали из Вероны куда-нибудь подальше от своих семейств. История, где пришлось бы рассказывать о том, что случилось с Ромео и Джульеттой, с Дубровским и Машей дальше, — как они обустраивают свой быт и зарабатывают на хлеб насущный, как учатся ссориться и мириться. Короче, не про любовь и месть, а про обычную повседневность. Понимаешь, о чём я?

Киш повременил с ответом. Он чувствовал, что разговор подошёл к пределу иносказательности, когда наступает пора вскрывать карты, извлекать из басен мораль, иначе можно окончательно запутаться или просто всё свести к занимательному интеллигентскому трёпу. Отхлебнув из стакана темного напитка, он посмотрел в окно: они тащились во втором ряду к повороту на Калужку. Времени ещё было вагон, и Марк не торопил его с ответом.

— Может быть, понимаю, а может быть, и нет, — произнёс он, обернувшись на пол-оборота к Толянычу. — Ты говоришь, что следование желаниям — это путь банальности. Всех читателей-зрителей «Гамлета» и «Дубровского» можно условно разделить на две группы: одни ждут осуществления мести, другие — реализации любви, а найдутся и такие, которые захотят и того, и другого. Можно сказать, что такие ожидания программируются контекстом, в которых оказались главные герои. Но и то, и другое банально, и Шекспир с Пушкиным предлагают некие третьи, небанальные, пути, так? Что я могу из всего этого понять? Если я правильно улавливаю ход твоих мыслей, ты ищешь этот самый третий путь для себя. Небанальный. А значит, если твои неприятности не закончились, а только начинаются, то вряд ли твоя главная цель заключается лишь в том, чтобы любой ценой уцелеть. Просто потому, что это слишком банально. Это первое. Ещё ты хочешь сказать, что персонажи своей судьбы не выбирают. «Гамлет» и «Дубровский» закончились так, как решили Пушкин и Шекспир, а не как хотели Гамлет и Дубровский. Они-то точно предпочли бы что-нибудь попроще и посчастливее. Но их мнения никто не спрашивал. И вот ты думаешь: те люди, которые тобой интересуются — если такие люди действительно существуют — какую небанальную развязку они приготовили для тебя? Ведь ты в их глазах просто один из персонажей, чью сюжетную линию надо как-то определить. Это второе. И если соотнести первое и второе, то получаем третье: на их небанальное предложение ты хочешь найти небанальный ответ. Четвёртое: ты хочешь, чтобы твои действия нельзя было просчитать психологически — через какую-нибудь мотивацию. И, наконец, пятое: мне кажется, ты специально запил, чтобы посмотреть, кто придёт тебя прощупывать. Каких, условно говоря, розенкранцев и гильденстернов к тебе подошлют. Гамлет — не шекспировский, а изначальный — притворился сумасшедшим, а ты надел маску пьяницы. По-моему, так.

Он замолчал, смущённый отсутствием реакции Толяныча: Марк слушал его, склонив голову набок и улыбаясь в одну сторону (кверху).

— А что? — спросил его Киш. — Ты молчишь, не перебиваешь, вот я и говорю. Говорить я умею долго…

— Всё нормально, Киш, — Марк выпрямил шею. — Продолжай. У тебя хорошо получается.

— Да я, собственно, сказал что хотел, — пожал плечами Киш. — Могу лишь добавить кое-что. Мне кажется, тебе нужна какая-нибудь позитивная программа. Небанальный ответ — это, конечно, здорово, но он лишь реакция на вопрос, а не самостоятельное высказывание. А должно быть нечто, что ты хотел бы сказать и воплотить не для тех людей, которые пристально за тобой наблюдают, а сам по себе. Что это может быть — ума не приложу, но мне кажется, позитивная программа необходима, нет?

Он посмотрел прямо в чёрные линзы очков Марка и развёл руками, словно только что сообщил ему неприятную правду. В ответ неожиданно Толяныч негромко рассмеялся и похлопал Киша по плечу:

— Ты опасный человек, Киш: если бы ты не был моим другом, мне следовало бы тебя бояться! Ты проницателен, как завод «Мосрентген»!

— Ладно, — мягко усмехнулся Киш, — давай колись, где я ошибся?

— Ошибся? Я такого не говорил.

— Или я ошибся, или у тебя кое-что припрятано в рукаве. Если так, то выкладывай.

— Опять ты про меня! Не у меня, Киш, — Марк пустил густую белую струю дыма, — у Шекспира и Пушкина. Вспомни: с чего начинаются «Гамлет» и «Дубровский»? С того, что к Гамлету является Призрак и просит отомстить. Странная просьба, тебе не кажется? Для живого человека — вполне нормальная, но для Призрака?.. Разве Призраку делать нечего, как являться из преисподней и просить сына о мести? Он уже живёт по законам других миров, ему уже надо о душе думать, а не о мести: строго говоря, он же и есть душа умершего короля. Месть только усугубляет его незавидную загробную жизнь, и он должен понимать, что все последующие убийства будут на его совести. И разве он не понимает, что своей вендеттой он подвергает смертельному риску единственного сына? И готовит ему такую же незавидную загробную участь? Не может не понимать. Но, тем не менее, просит не молитв и поминовений, а мести. И это о нём Гамлет говорит, как о добром короле и благородном человеке? Как говорил твой любимый Станиславский: «Не верю!» И знаешь, в чём хохма? В том, что в «Дубровском» всё то же самое! С чего там всё началось? С ерунды, с пустяка — с того, что один друг позавидовал другому. Да, Киш, это обычно упускают из виду, но Пушкин сам об этом пишет: Дубровский-старший был заядлым охотником, но мог позволить себе лишь пару гончих и потому позавидовал роскошной псарне своего богатого друга Троекурова. И вот эту зависть он прячет за фразой, де, ваши люди, Кирила Петрович, живут хуже, чем ваши собаки. Можно ли предположить, что он так заботился о людях Троекурова? Да с чего вдруг? Это оскорбление, Киш, причём не только самого Троекурова, но и его людей. Даже крепостному человеку вряд ли понравится утверждение, что он живёт хуже собаки. И вот псарь Троекурова и отвечает: живём, слава Богу и барину, неплохо, а вот некоторым дворянам неплохо бы своё имение поменять на здешнюю собачью конуру — и спокойнее, и сытнее. Конечно, Андрею Гавриловичу слышать такое неприятно, это явный намёк на него самого, но как он хотел? Оскорбил — получил оскорбление в ответ. Вот с этого, Киш, всё и началось. Скажешь, и это не комедия? Два друга-помещика насмерть рассорились из-за фразы холопа! Далее папа Дубровский обижается и уезжает, а когда Троекуров, обнаружив его отсутствие, посылает за ним, он присылает дипломатическую ноту, где заявляет, что не потерпит оскорблений ни от самого Троекурова, ни от его челяди. Чудак-человек, тебе не кажется? Себе он оставляет свободу оскорблений, а другие — не моги. Но это не всё — если бы Андрей Гаврилович ограничился только этим, никакая каша не заварилась бы. В этом же письме он требует выдать ему обидчика-псаря, а уж казнить того или миловать, это как он сам решит. И вот это уже серьёзно, Киш. Это я тебе как юрист-международник говорю. Ни одна страна, если она себя хоть чуть-чуть уважает, не выдаст своего гражданина по требованию другой страны. Даже если требование исходит от сильной страны к слабой, слабая не станет этого делать хотя бы из соблюдения приличий. Ей надо хотя бы сделать вид, что она обладает суверенитетом, пусть даже на практике никаким суверенитетом и не пахнет. А уж тем более этого не станет делать сильная страна по требованию слабой. Представь, чтобы гордая Польша потребовала бы от США выдачи американского гражданина за то, что тот оскорбил польского президента, который оскорбил этого гражданина! Короче, старший Дубровский требует от своего друга невозможного. Его требование невыполнимо. Если перевести его требование на язык символов, он фактически хочет, чтобы Троекуров встал перед ним на колени, как вассал. Неудивительно, что Кирила Петрович тут же взбеленился. Знаешь, Троекуров, конечно, самодур и дуболом, но если мы хотим рассмотреть эту историю беспристрастно, то надо признать, что он заслуживает большего понимания. Дубровский фактически его единственный друг, он относится к нему со всем уважением и, кстати, несмотря на разницу в богатстве, хочет даже породниться с Андреем Гавриловичем: выдать Машу за Володю — это же у него такая идея была. И что он получает взамен? Чем он заслужил оскорбления именно от Дубровского? Тем, что не догадался подарить ему несколько породистых щенков? Ну, это ему в обязанность никак нельзя вменить — это уже был бы какой-то рэкет под видом дружбы. И как, по-твоему, он должен был реагировать на ультиматум Андрея Гавриловича? Получать оскорбления всегда неприятно, а от старинного товарища и единственного друга — тем паче. И главное, ещё раз подчеркну, всё это — абсолютно на ровном месте. Вот Кирила Петрович и решил: раз ты мне не друг, то и я тебе не друг. И всё это Дубровский-старший должен был понимать с самого начала. А если понимал, то какого?.. Хотел войны — он её получил. Самое смешное: объявляя войну, он даже не предусмотрел, чем она может закончиться, не предусмотрел ни действий противника, ни соотношения сил. И это, заметим, отставной военный. Ну, раз война, то и Троекуров стал действовать не по правилам: подкупил суд и отобрал у бывшего друга последнюю Кистенёвку. Не сказать, что благородно, но на войне как войне. Что, собственно, произошло? Дубровский-папа потребовал судебного произвола в отношении холопа и получил судебный произвол в отношении себя. Тебе не кажется, что это очень символично? На что тут жаловаться? И ещё тонкая деталь: заполучив имение Дубровского, которое ему, в общем-то, даром не нужно было, Троекуров почувствовал раскаянье и даже приехал с примирением. Но тут уж младший Дубровский вмешался: велел послать его подальше, а сам продолжил войну, начатую папенькой из-за борзых щенков… Короче, Киш: в фундаменте обеих историй мы обнаруживаем небольшую пустоту, аномальное явление, неправдоподобную глупость, пустячный пустяк. Стоит обратить на него внимание, и все сюжетные построения рушатся. Что было бы, если Призрак не явился Гамлету? Принц Датский женился бы на Офелии и после смерти дяди сел бы на трон. Что было бы, если бы Андрей Гаврилович Дубровский под дворянским достоинством понимал не способность оскорбляться, а невозможность завидовать? Если бы он проявил не мальчишескую вспыльчивость, а присущую его возрасту и званию сдержанность? Тогда бы его сын Володя женился бы на Маше Троекуровой и получил бы за барышней большой барыш. Вот и получается, что две невинные жертвы в этих историях, Призрак и Дубровский-старший, и есть зачинщики всех бед. Грустно, да?

— Грустно, — согласился Киш. — Но обычно так и бывает: жертвование не возникает на пустом месте. Ему всегда предшествует чья-то гордыня или глупость, или зависть, или ложь. Беда в том, что Гамлету и Дубровскому приходится приносить себя в жертву через месть — по сути, они становятся разбойниками. А дальше Гамлет ради мести жертвует любовью к Офелии и погибает, а Дубровский ради любви к Марии жертвует местью и остаётся в живых. Они похожи на тех двух разбойников, которые были распяты рядом с Христом: Гамлет — не раскаявшийся, а Дубровский — раскаявшийся.

Марк хмыкнул:

— Здорово подмечено, Киш! Но мне кажется, ты увлёкся и проморгал эффект сопоставления: когда сопоставляешь две мысли, возникает третья, — это один из основных способов мыслеобразования. Ты взял героев двух историй, объединил их с третьей историей и у тебя возник новый смысл, который объединяет все три истории. Но как быть с тем, что Гамлет и Дубровский похожи на евангельских разбойников, только если их повесить на крестах? Мы сделали их братьями, но, строго говоря, это произвол, — сами они об этом не подозревали. Гамлет, взятый сам по себе, похож на нераскаявшегося разбойника не больше, чем тысячи других персонажей мировой литературы или хотя бы мы с тобой. Так же как Дубровский — на раскаявшегося. Ни у Шекспира, ни у Пушкина такого смысла нет. Как и этого твоего «жертвование не возникает на пустом месте»: классики выписывали месть своих героев вполне себе благородной. Остальное — твои придумки.

— С этим не поспоришь, — легко согласился Киш. — Но я не совсем понял, к чему ты клонил с этой небольшой пустотой под фундаментом, которая обрушивает всю историю? Ты хочешь сказать, что…

— Именно так, Киш, — кивнул Толяныч. — Ты говоришь: «твои неприятности», «те люди», «если они существуют», а их не существует. Ни людей, ни будущих неприятностей. Все неприятности уже произошли.

Он снял очки и стал осторожно массировать веки, словно протирал их от пыли.

— То есть как? — опешил Киш.

— Вот так, — на секунду Толяныч отвлёкся от глазного массажа, чтобы кинуть в Киша быстрый взгляд. — Меня списали и скоро забудут. Такая вот банальность.

— Постой, постой, — Киш заёрзал на сидении, приподымаясь повыше, — а как же твоё вчерашнее «Я рад, что ты согласился — как друг ты и должен был согласиться»? Как же твои подозрения, что меня к тебе подослали? Осколки информации и всё такое?

— A-а, это… — Толяныч секунду помедлил. — Это никак. Никак, Киш. Слыхал такое слово «деменция»? Похоже на «дементализация», но грустнее. Обозначает приобретённое слабоумие — не врождённое, а когда ты был вроде ничего так, не академик, но и не дурак, и вдруг у тебя резко снижаются способности к познанию и утрачиваются прежние знания и навыки. Никто об этом не говорит, но деменция очень часто идёт прицепным вагоном к дементализации. «Грустный» почти всегда означает ещё и отупевший — кто слегка, а кто до состояния мокрого полена, которое уже ничего в себя не впитывает. И вот это слово «деменция» я изучаю изнутри, на собственном, как говорится, примере. Я, как бы тебе сказать… отупел. И это даже звучит не клёво. Особенно если всю жизнь только и делаешь, что умнеешь, и вдруг — бац! — и ты уже тупица.

— Ну, нет, — Киш попытался рассмеяться, — никакой ты не тупица! Тут я с тобой точно не соглашусь!

— Согласишься, не согласишься, какое это имеет значение? Разве тут что-то зависит от твоего согласия? — желчно возразил Марк. — Не хочу сказать, что я превратился в конченого кретина, но мне лениво думать. Мозги еле шевелятся — это факт. Будто я полгода не спал, а потом без остановки продрых целую неделю, и теперь устный счёт до двух вызывает страшные головные боли. На самом деле у меня сейчас в голове не мозги, а пух и перья. Ты говорил про позитивную программу, и что я найду себя? Это одно и то же — я так и делаю. Эти высокопрофессиональные уроды сделали в моём «я» несколько чувствительных пробоин. Досадно, но можно занести в графу «расходы». Забывать — это очень по-человечески. Но отупение — это уже потеря управления собственным «я». Всё равно, что выйти из себя и не совсем вернуться. Вопрос в том, как в такой ситуации заставить мозг работать на полную катушку? Я знаю только один старый и простой рецепт: опасность. Ощути дыхание опасности и… Короче, мне нужен был спарринг-партнёр. И тут появляется старина Киш — добрый малый, верный товарищ и ещё не заплывший жиром почти-доист. Как можно было упустить такой случай?

Они встретились глазами, Марк задержал взгляд, словно желая убедиться, что передал всю палитру смыслов, и еле заметно усмехнулся. Наполнив рот табачным дымом, Киш откинулся на спинку сиденья, выпустил белую струю и подождал, пока она рассеется: ему нужно было несколько секунд для осмысления.

Главное правило философии почти-до, которую им с Марком привили в школьной юности, предписывало никогда не раскрываться полностью: не показывать истинный уровень своей силы — будь то сила мышц или мышления, воли или воображения, таланта или богатства. «Как только вы покажете свой „потолок“, победа над вами станет вопросом количества, а не качества», — вспомнилась ему одна из тех фраз, что сто лет назад они любили цитировать друг другу, полагая, будто в таких вот фразах и заключена бесконечная мудрость жизни.

Теперь он понял, чего хочет от него Толяныч: Киш должен транслировать во внешний мир, что его друг Анатолий Маркин в целом смирился с положением списанного и забытого, и занят не восстановлением утраченной информации и мыслями о реванше, а частным делом выздоровления своего ума. Это делало не столь уж важным, подослали Киша со специальной миссией уже сейчас или вдруг поинтересуются в будущем, а значит, стратегия Марка работала для разных картин мира — вопреки изначальному утверждению Киша. Более того, он чувствовал, что теперь Марк в его сознании существует в двух мирах: один просто упражняет свои мозги, другой продолжает подозревать его в связи с «теми людьми». И можно не сомневаться, эту двойственность Толяныч внёс специально, в рамках чистого поединка: то, что к Гамлету он приплёл Дубровского, как раз и подчёркивает преднамеренность раздвоения.

И теперь, когда это выяснилось, он сможет поговорить с Толянычем об их предыдущей встрече на Воздвиженке, а может, и о той, что случилась на Староместской площади.

— Браво, — негромко произнёс Киш. — Красивая победа в полном соответствии с канонами почти-до. Один — ноль.

Он повернулся к Толянычу и отсалютовал ему стаканом. Марк, усмехнувшись, проделал то же самое. Толстостенные стаканы, встретившись в воздухе, глухо звякнули, и они выпили.