Книга — это зеркало: если в нее заглянет осел, вряд ли в ответ из нее выглянет апостол.

Георг Лихтенберг

Хорошо читается только то, что читается с определенной личной целью. Возможно, с целью обрести силу. Но это не должно быть предметом писательского негодования.

Поль Валери

Интересы писателя и читателя никогда не бывают одинаковыми, и, если оказалось, что они идентичны, это счастливое совпадение.

По отношению к писателю многие читатели часто уверены в возможности двойного подхода: они, по желанию, могут быть ему неверны, но он им — никогда.

Читать — значит переводить, поскольку опыт Двух разных людей никогда не совпадает. Плохой читатель как плохой переводчик: он буквален там, где нужен перифраз, и перифразирует там, где нужна буквальная точность. Образованность сама по себе при чтении не столь важна, как некий инстинкт, — ведь большие ученые не раз оказывались плохими переводчиками.

Мы извлекаем гораздо больше пользы из книги, читая ее не так, как предполагал автор, правда, только в том случае, если, будучи взрослыми, делаем это сознательно.

Как читатели мы в большинстве своем чем-то похожи на мальчишек, которые подрисовывают усы девицам с рекламных разворотов.

Признак того, что книга обладает литературными достоинствами, — это возможность ее разночтений. Наоборот, доказательством того, что порнография не имеет литературных достоинств, — если кто-то вдруг станет читать ее не для чувственного стимула, а, скажем, для исследования психологической ситуации, — будет ее невыносимая, слезная скука.

Хотя литературное произведение предполагает разночтения, число их в конечном итоге ограничено своеобразной иерархией: одно прочтение объективно «ближе», другое — сомнительно, третье — объективно неверно и, наконец, четвертое — абсурдно, подобно чтению рассказа с конца. Вот почему, окажись читатель на необитаемом острове, он предпочел бы хороший толковый словарь любым литературным шедеврам, ибо по отношению к читателям словарь абсолютно пассивен и допускает бесконечное множество разночтений.

Мы не можем читать неизвестного автора так же, как читаем маститых. В книге нового автора мы ищем только достоинства или только недостатки и, даже наблюдая их вместе, не замечаем их соотношения. В случае же с известным автором, если мы еще способны его воспринимать, мы знаем наверняка, что не можем наслаждаться его мастерством, не простив притом его промахов. Более того, наше восприятие такого автора не бывает чисто эстетическим. Помимо литературных достоинств, его новая книга представляет для нас исторический интерес как создание человека, за которым мы давно наблюдаем. Он уже не просто поэт или прозаик— он часть нашей биографии.

Поэт не может читать другого поэта, а прозаик — прозаика, не сравнивая его произведения со своими. Его суждения в подобных случаях бывают примерно такими: «Он — мой Бог!», «Мой прадед!», «Мой враг!», «Мой кровный брат!», «Мой слабоумный брат!».

Пошлость в литературе предпочтительнее ничтожества — так же, как портвейн бакалейщика предпочтительнее дистиллированной воды.

Хороший вкус в большей мере означает степень разборчивости, нежели потребность в исключениях. Поэтому, когда человека со вкусом заставляют выбирать и исключать, сопровождается это скорее печалью, чем удовольствием.

Удовольствие, конечно, безошибочный признак для критика, то есть я хочу сказать, наименее ошибочный.

Чтение ребенка строится на удовольствии, но его удовольствие неразборчиво: он не отличает эстетического от познавательного или мечтательного. В юности мы понимаем, что есть разные удовольствия и некоторые из них не существуют одновременно, но в юности нам еще нужна помощь, чтобы во всем этом как следует разобраться. Как и в гастрономических пристрастиях, юность ищет наставника в литературе — того, кому она может довериться. Юность ест и читает то, что ей рекомендует авторитет, поэтому часто приходится слегка обманывать себя: притворяться, что любишь оливки и «Войну и мир» больше, чем на самом деле. Между двадцатью и сорока годами мы бываем вовлечены в процесс самопознания — иными словами, мы изучаем разницу между случайными преградами, которые надо преодолевать, и преградами необходимыми, преодоление которых никогда не остается безнаказанным. Лишь немногие, изучая себя, не совершают ошибок и не пытаются занять место, им не отведенное. Именно в этот период писатель легче всего попадает под влияние другого писателя или идеологии. Когда кто-нибудь между двадцатью и сорока говорит об искусстве: «Я знаю, что мне нравится», это означает: «У меня нет собственного вкуса, я разделяю вкусы, принятые в моей культурной среде», ибо между двадцатью и сорока верным признаком того, что человек обладает настоящим вкусом, является его неуверенность в нем. После сорока, если мы не утратили собственного восприятия, удовольствие снова становится тем, чем оно было для нас в детстве, — надежным признаком качества нашего чтения.

Хотя и не стоит смешивать удовольствия, которые дарит нам произведение искусства, с другими удовольствиями, общее в них то, что они наши, а не чьи-то еще. Все наши суждения и приговоры, эстетические и нравственные, какими бы объективными они нам ни казались, суть рациональные проявления наших субъективных желаний, пристрастий и удовольствий. Если человек пишет стихи и прозу, его мечта о Рае — его личное дело, но, как только он начинает заниматься литературной критикой, честность требует от него дать читателю четкое представление об идеале, чтобы тот глубже понял суждения критика. Поэтому сейчас я намерен ответить на вопросы, когда-то мной составленные, чтобы предоставить читателю ту информацию, какую я всегда хотел бы иметь, читая других критиков.

РАЙ

Пейзаж

Известняковые горы, подобные Апеннинам, и скалы вулканического происхождения, хотя бы один потухший вулкан. Скалистое морское побережье.

Климат

Английский.

Этнический состав населения

Сильно смешанный, как в Соединенных Штатах, с небольшим преобладанием нордической расы.

Язык

Из смешения нескольких, подобных английскому, с высокоразвитой системой склонений.

Система мер и весов

Непоследовательна и сложна. Десятичная система исключается.

Религия

Католицизм облегченного средиземноморского образца. Множество местных святых.

Размер столицы

Идеальное число Платона, 50x40.

Форма правления

Абсолютная монархия; монарх избирается большинством голосов на пожизненное правление.

Источники естественной энергии

Ветер, вода, торф, уголь. Нефть исключается.

Экономическая деятельность

Добыча свинца, угля, химическое производство, мельницы, скотоводство, товарообмен, приусадебное хозяйство.

Транспорт

Лошади, экипажи, речные баржи, воздушные шары. Никаких автомобилей и самолетов.

Архитектура

Государственная — барокко. Церковная — романский или византийский стиль. Гражданская — английский или американский колониальный стиль XVIII века.

Домашняя мебель и утварь

Викторианская, кроме кухни и ванных комнат, оборудованных по последнему слову современной техники.

Официальная форма одежды

Парижская мода 1830–1840 годов.

Источники информации

Сплетни. Техническая и образовательная периодика. Газеты исключаются.

Общественные статуи Знаменитые покойники.

Общественная жизнь

Религиозные процессии, духовые оркестры, опера, классический балет. Кино, радио и телевидение отсутствуют.

Если бы я решился записать имена тех поэтов и прозаиков, которым я действительно благодарен и без произведений которых моя жизнь была бы беднее, список растянулся бы на много страниц. Но, когда я пытаюсь вспомнить критиков, которым я не менее признателен, я насчитываю только тридцать четыре имени. Из них двенадцать — немцы и только двое — французы. Означает ли это мое сознательное пристрастие? Означает.

Если хороших литературных критиков и в самом деле меньше, чем хороших поэтов и прозаиков, так это из-за природного человеческого эгоизма. Поэт, равно как и прозаик, учится преклонению перед предметом своего творчества, которым в конечном итоге является сама жизнь. Предметом же преклонения критика является творение автора — иными словами, создание рук человеческих, и бывает очень трудно смириться с унижением подобного рода. Гораздо легче объявить: «Жизнь сложнее, чем то, что я могу о ней сказать», нежели признаться: «Произведение г-на N сложнее, чем то, что я могу о нем сказать».

Есть люди достаточно умные, чтобы не становиться писателями, но ведь они не становятся и критиками.

Бог свидетель, что писатель бывает чрезвычайно туп, но все же не настолько, как думают о нем иные критики. Я имею в виду тех критиков, которые, порицая произведение или отрывок, исключают возможность того, что автор давно предвидел каждое их слово.

В чем задача критика? Как я понимаю, он способен оказать мне следующие услуги:

1. Познакомить меня с автором или книгой доселе мне неизвестными.

2. Убедить меня в том, что я недооценивал автора или книгу, поскольку ознакомился с ними недостаточно внимательно.

3. Показать мне взаимосвязь между данной книгой и произведениями других времен и культур, которую я мог не заметить, ибо многого не знаю и никогда не узнаю.

4. Дать свое «прочтение» произведения, которое поможет мне расширить его понимание.

5. Осветить некоторые стороны того, что в искусстве мы называем «художественным мастерством».

6. Рассмотреть отношение искусства к жизни, науке, экономике, этике, религии и т. п.

Первые три пункта предполагают наличие знаний. Но образованный человек вовсе не тот, кто обладает обширными знаниями: его опыт должен представлять ценность и для остальных. Мы вряд ли назовем образованным того, кто знает наизусть телефонную книгу Манхэттена, поскольку не сможем представить себе ситуацию, в которой к такому человеку пришли бы ученики. Если образованность состоит лишь в большей или меньшей осведомленности, она — временна; по отношению к публике каждый обозреватель в данный момент образованнее, чем его читатель, ибо он читал книгу, которую обозревает, а читатель — нет. И хотя знания, которыми обладает образованный человек, предполагают некоторую самоценность, он сам не всегда вполне ее осознает: часто бывает, что ученик, которому он передает свои знания, разбирается в этом лучше своего учителя. В общем, читая образованного критика, получаешь гораздо больше пользы от его подборки цитат, чем от его личного комментария.

Что касается трех последних пунктов, то здесь требуется не высшее знание, а некая высшая интуиция. Критик продемонстрирует свою интуицию, если вопросы, которые он поднимает, оригинальны, важны и своевременны — даже несмотря на то, что ответы на них не совпадают с вашими. На самом деле очень немногие читатели нашли возможным для себя согласиться с ответом Толстого на вопрос: «Что такое искусство?», но каждый, кто прочитал эту книгу, уже не мог пройти мимо него.

Единственное, о чем я бы настойчиво просил любого критика, — это не говорить мне, что я должен Одобрять, а что — порицать. Я не возражаю, если критик перечисляет любимых и нелюбимых авторов; полезно, в самом деле, узнать о его предпочтениях относительно книг, которые я и сам читал, поскольку, учитывая разницу во вкусах, можно узнать кое-что и о книгах, которые прочитать не успел. Но пусть не смеет он навязывать мне свои пристрастия. Только я несу ответственность за выбор чтения — больше отвечать некому.

Критические замечания самого литератора надо принимать с известными поправками, ибо, как правило, они — обнародование его споров с самим собой: что он собирается делать, а с чем — повременить. Более того, в отличие, скажем, от ученого, писатель обычно мало интересуется тем, что делают его коллеги. Поэт, которому за тридцать, возможно, еще страстный читатель, но вряд ли он читает своих современников.

Лишь немногие из нас могут справедливо гордиться тем, что никогда не обругали незнакомого автора или книгу, но почти все — тем, что никогда не похвалили ничего незнакомого.

Предписание: «Не будь побежден злом, но побеждай зло добром» — во многих сферах жизни невозможно исполнить буквально, но в сфере искусства оно общее правило. Плохое искусство всегда под боком, но гнусность конкретного произведения имеет преходящий характер: в конце концов его место неизбежно займет другая разновидность того же зла. Поэтому нет нужды нападать на одно из подобных творений: все они равно недолговечны. Маколей написал эссе о Роберте Монтгомери — и мы по сей день живем с иллюзией, что Монтгомери — великий поэт. Ибо единственно стоящее дело критика — умолчать о том, что он считает плохим, и изо всех сил поддержать то, что считает хорошим, особенно если это хорошее недооценено публикой.

Есть книги, несправедливо забытые, но нет ни одной, какую бы мы вспоминали напрасно.

Некоторые критики считают своим нравственным долгом разоблачать плохих писателей, полагая, что иначе те заразят остальных. В самом деле, начинающего литератора очень легко может сбить с толку авторитет, но все же его скорее прельстит хороший писатель, нежели откровенно плохой. Чем сильнее и оригинальнее талант, тем опаснее он для художника, который только пытается найти себя. С другой стороны, произведения слабые сами по себе всегда давали пищу для воображения и становились косвенной причиной появления других, хороших вещей.

Нам не привить человеку вкуса, твердя, что его привычка есть водянистую, переваренную капусту отвратительна, — нужно попросту дать ему попробовать правильно приготовленные овощи. Впрочем, результата можно достичь гораздо быстрее, сказав: «Только пошляки любят переваренную капусту — умные люди едят капусту, приготовленную по китайскому рецепту». Но результат этот будет, увы, непродолжительным.

Когда обозреватель, чье мнение я ценю, плохо отзывается о книге, я чувствую облегчение, потому что, очутившись среди новых книг, приятно думать: «Ну вот, по крайней мере на эту книгу можно не обращать внимания». Впрочем, промолчи обозреватель, эффект был бы тот же.

Нападки на плохую книгу не только пустая трата времени — это портит характер. Если я нахожу книгу действительно дурной, единственная польза, которую я могу из нее извлечь, находится во мне самом и состоит во взаимодействии моего ума, моего остроумия и моей злости, которыми я и пользуюсь, нападая на книгу. Таким образом, писать о плохой книге, не опустошая самого себя, невозможно.

Есть только одно зло, связанное с литературой, которое нельзя обходить молчанием. Это — порча языка. Писатель не изобретает новый язык — он находится в зависимости от унаследованного, и разложение языка неизбежно затрагивает писателя. Но критик, пишущий на эту тему, должен прежде всего нападать на первоисточник зла, который находится совсем не в художественном произведении, а в устах обывателей, журналистов, политиков и т. д. — тех, кто, собственно, и уничтожает язык. Более того, он должен сам владеть тем, за что ратует. Кто из английских или американских критиков владеет родным языком так, как Карл Краус — немецким?

Невозможно все-таки во всем винить критиков. Ведь большинство из них на самом деле предпочли бы писать только о тех книгах, которые стоит прочесть; но если бы штатный обозреватель большого субботнего выпуска следовал своим пристрастиям, через два раза на третий его колонка была бы пуста. Опять же любой порядочный критик, писавший когда-либо о поэтическом сборнике на ограниченном газетном пространстве, знает, что самое лучшее в данном случае — дать подборку цитат без комментария — и все; но если он так сделает, издатель немедленно скажет, что он не отрабатывает гонорар, который получает.

Кроме того, обозреватели повинны в дурной привычке навешивать ярлыки. Все критики сначала делят авторов на античных — древнегреческих и латинских, и новых — постклассических. Потом на эпохи: августова, викторианская и т. д., затем на десятилетия — писатели тридцатилетние, сорокалетние и т. д. Очень скоро они, видимо, будут маркировать писателей как автомобили — по годам, тогда как абсурдна уже классификация по десятилетиям: как будто писатель в тридцать пять лет не пишет вообще.

Я заметил, что многие злоупотребляют термином «современник». Что касается меня, то мои современники — все те, кто живет вместе со мной на земле, будь то младенцы или столетние старцы.

Любознательные люди иногда спрашивают писателей и поэтов: «Для кого вы пишете?» Вопрос, конечно, глупый, и я дам на него глупый ответ. Однажды я наткнулся на книжку и почувствовал, что она была написана для меня, и только для меня. Как ревнивый любовник, я не желал, чтобы кто-нибудь еще узнал о ней. Иметь миллион таких читателей, не подозревающих о существовании друг друга, быть читаемым со страстью, без болтовни и пересудов — это, пожалуй, и есть заветная мечта каждого писателя.