ОТРОЧЕСТВО

Перед ним пейзаж, напоминавший когда-то

материнский профиль.

Нынче все не то: подросли горы,

стало больше кровель.

И, склоняясь над картой,

он тщательно отмечает

Имена тех мест, что, как прежде,

он помнит, знает.

Заплутав в лугах, он выходит

на плоский песчаный берег,

Глупый лебедь плывет по воде,

зацветает вереск.

Выгнув шею, лебедь молится,

жалуется кому-то.

«Дорогой» — твердит дорогим клювом.

Смутно

Он запомнил — в тот вечер здесь играл

духовой оркестр.

«Будь мужчиной» — сказали ему,

но его реестр

Новостей пополнялся скорее тем,

что мир, похоже,

Стал безумным. О чем, улыбаясь,

говорил прохожим.

Но плохой из него пророк,

он желает домой и вскоре

Получает билет в те края, за которые

он хлебнул горя,

Но толпа на вокзале, надрываясь,

кричит ему: «Трус, бездельник!»

И какая-то баба, глядя в упор, говорит:

«Изменник».

НА ПОЛПУТИ

Распрощавшись с друзьями, что было

достаточно просто

Сделать — просто убрать

большую их половину, —

Удирая от погони на подводной лодке,

С приклеенной бородой и усами,

в надежде на то, что

Порт еще не закрыт, ты приехал,

когда метель стихла.

Как мы отметим нашу с тобой встречу?

Главное — это вспомнить:

О твоих ежегодных слетах для рабочих

стекольных фабрик,

Об эпохе твоего увлечения фотографией,

о той эпохе,

Когда ты сидел на игле.

Вспомнить зиму в Праге —

Вспомнить с трудом, ибо там

ты разбил свой компас

И забыл: если не мы, то грядущее

нам помянет.

А теперь посмотри на карту:

Красным отмечены автострады,

желтым — шоссе попроще.

Сабли крест-накрест означают места

легендарных сражений,

А средневековые карлики — видишь? —

дворцы и замки,

Любопытные с точки зренья историка.

Человек проводит

До заставы тебя. Оттуда держи на север,

к Бисквайру.

Там спросишь дорогу на Кэлпи.

Остерегайся

Господина по имени Рэн.

Как увидишь — прячься.

Да не забудь напоследок

себя показать врачам

И канай поскорее отсюда

ко всем чертям.

Вопросы есть? Нет. Тогда — по рукам.

КУДА?

Что путешествие скажет тому, кто стоит у борта

под несчастливой звездой и глядит

на залив, где горы,

плавно качаясь на волнах,

уходят все дальше, дальше

в море, где даже чайки не держат слова?

Нынче, оставшись один на один

с собою, странник

в этих касаниях ветра, во всплесках моря

ищет приметы того, что отыщется

наконец то место,

где хорошо. Вспоминает из детства

пещеры, овраги, камни.

Но ничего не находит, не открывает.

Возвращаться не с чем.

Путешествие в мертвую точку

было смертельной ошибкой.

Здесь, на мертвом острове, ждал,

что боль в сердце утихнет.

Подхватил лихорадку. Оказался слабее,

чем раньше думал.

Но временами, наблюдая, как в море

мелькают дельфины,

в прятки играя, или растет

на горизонте незнакомый остров

точкой опоры зрачку, он с надеждой верит

в те времена и места, где был счастлив.

В то, что

боль и тревога проходят и ведут дороги

на перекресток сердец, рассекая море, ибо

сердце изменчиво, но остается

в конечном счете

прежним повсюду. Как правда и ложь,

что друг с другом схожи.

ВОЛЬТЕР В ФЕРНЕ

Теперь он был счастлив. Оглянувшись

через плечо на крик,

Часовые чужбины его провожали взглядом.

На стропилах лечебницы

плотник снимал картуз. С ним рядом

Не в ногу шел кто-то, все время

твердил о том,

Что саженцы принялись.

Сквозь горизонт с трудом

Поднимались Альпы. В то лето он был велик.

Там, в Париже, враги продолжали шептать,

Что старик, мол, сдает. Высоко под крышей

Слепая ждет смерти, как ждут письма.

Он напишет: жизнь — лучшее.

Но так ли? Ну да, борьба

С бесчестьем и ложью. Бывает ли

что-нибудь выше?

Работать на ниве, возделывать, открывать?

Льстецы, шпионы, болтуны —

в конце концов он был

Умней их всех. С ним —

только позови — пошли бы дети

В любой поход. Как дети, был лукав

И простодушен. Робок, попадая в сети

Софистики; из жалости в рукав

Мог спрятать истину. Умел смирять свой пыл.

Он ждал победы как никто. Как Д'Аламбер

Ее не ждал. Был враг — Паскаль.

Все остальное — мелочь.

Мышиная возня. Хор дохлых крыс.

Но что с того,

Когда берешь в расчет себя лишь одного?

Дидро был стар. Он сделал свое дело.

Руссо? Руссо болтун, пускает пузыри,

и не в пример

Ему — как ангел на часах —

он не посмел

Заснуть, когда в Европе — буря.

Знал: не много

Осталось жить. Он торопился,

ибо всюду

Казнят и жгут и жизнь бьют

как посуду.

Надежда — на стихи. И он писал,

и строго

Над головою звездный хор

беззвучно пел.

MUSEE DES BEAUX-ARTS

А что до страданий, так в том они знали толк,

Эти Старые Мастера — как бывает,

когда голос и тот умолк,

А у соседей едят, в окна смотрят,

печально бродят;

Иными словами, кроме волхвов

и младенца, есть кто-то вроде

Тех мальчишек, что пруд на коньках строгают

У опушки. Но Мастера — эти не забывают,

Что страданиям — быть, что у них черед П

осещать деревни и города,

реки переходить вброд,

Что собакам вести их собачью жизнь и что

Даже лошадь тирана может забыть про то.

Взять «Икара» Брейгеля:

отвернувшись в последний миг,

Никто ничего не увидел. Не слышал крик

Даже старый пахарь. Ни плеск воды,

И не было в том для него никакой беды,

Ибо солнце, как прежде, сверкало —

на пятках того, кто шел

В зелень моря вниз головой.

А с корабля, где мол,

Замечали: как странно, мальчик упал с небес,

Но корабль уплывал все дальше

и учил обходиться без.

ПАМЯТИ УИЛЬЯМА БАТЛЕРА ЙЕЙТСА (умершего в январе 1939 года)

1

Он умер в глухую стужу:

Замерзли реки, опустели вокзалы, аэропорты,

Снег завалил городские статуи,

И гаснущий день, глотая ртуть, задыхался

От метеосводок, твердивших одно и то же:

В день его смерти ожидается ветер и стужа.

Где-то, вдали от его недуга,

В лесах по-прежнему рыскали волки

И сельский ручей не знал парапета:

Смерть поэта, почти как шепот,

Трудно расслышать в его силлабах.

В этот день его звезда стояла в зените

На полдень его самого. Медсестры

Не заметили бунта в провинциях тела,

Площади разума быстро пустели,

И тишина опускалась в его предместья.

Так постепенно

Источники чувств пересыхали:

Он воплощался в своих потомках.

Как снег, рассеянный над городами,

Он теряется в незнакомых ему впечатленьях,

Чтобы найти свое счастье в далеких чащах

Мира иного и быть судимым

По иным законам, чужим, как совесть

Чужих людей. И вот с порога

Его кончины слова спешили

Найти живущих — и его покидали.

И когда завтра, в шуме и гаме

Ревущих маклеров на лондонской бирже,

Среди убогих, почти привыкших

К собственной бедности, мы, как в клетке

Своей свободы, — несколько тысяч, —

Вспомним тот день и метеосводки,

Твердившие — в день его смерти

Ожидается ветер и стужа.

2

Ты был таким же несмышленым, как и мы.

Твой дар переживет богатых дам, их речи,

Распад материи, разлад в стихах. Твой дар

Переживет себя. В Ирландии погода

Почти не изменилась. И ума

Там в общем не прибавилось. Ты знаешь:

Поэзия живет в стихах — и только;

Она ничто не изменяет, и теченье

Ее ведет на юг: вдоль поселений

Из наших одиночеств и сумятиц

Тех городов, где ждем (и умираем)

Ее пришествия. Она же — остается

Прозрачным словом, вложенным в уста

Самой себя. Ты это тоже знаешь.

3

Отворяй, погост, врата!

Вильям Йейтс идет сюда.

Все поэмы — позади,

Засыпай землей, клади

С горкой, чтобы Божий глас

Не будил его. Для нас

Мир спустил своих собак

Злобных наций в Божий мрак.

В каждом взоре до краев

Поражение боев

За мыслительный процесс,

Горечь моря, снежный бес.

Так ступай, поэт. На дне

В полуночной тишине

Голос твой дойдет до нас

И волшебный твой рассказ.

На отточенных стихах

Человечество как прах;

Пой несчастия судьбы

Человеческой толпы.

Сердце — лучший проводник:

Бьет души твоей родник

На сердечном пустыре

И людей ведет к хвале.

Февраль 1939

ПИСЬМО ЛОРДУ БАЙРОНУ [105]

Простите, лорд, мне вольный тон, какой

Я выбрал для письма. Надеюсь, вы

Оцените мой труд, как таковой:

Как автор — автора. Поклонников, увы,

Послания к поэтам не новы,

Могу представить, как осточертели

И вам, и Гарри Куперу, и Рэли

Открытки типа: «Сэр! Люблю стихи,

Но «Чайльд Гарольд», по-моему, тоска».

«Дочь пишет прозой много чепухи».

Попытки взять взаймы до четверга,

Намеки на любовь и на рога

И то, что отбивает всю охоту:

В конце письма приложенное фото.

А рукописи? Каждый Божий день.

Я думаю, что Поп был просто гений

И что теперь его немая тень

Довольна массой новых достижений

На уровне межличностных сношений:

Железные дороги, телеграммы,

О чем твердят рекламные программы.

Со времени Реформы англичан

Вам в церковь не загнать. Который год

Для исповедей каждый протестант

Использует почтовый самолет.

Писатель, приготовив бутерброд,

За завтраком их должен съесть. Зане

Их выставит в уборной на стене.

Допустим, я пишу, чтоб поболтать

О ваших и моих стихах. Но есть

Другой резон: чего уж там скрывать —

Я только в двадцать девять смог прочесть

Поэму «Дон Жуан». Вот это вещь!

Я плыл в Рейкьявик и читал, читал,

Когда морской болезнью не страдал.

Теперь так далеко мой дом и те —

Неважно, кто — вокруг сплошной бедлам:

Чужой язык подобен немоте

И я, как пес, читаю по глазам.

Я мало приспособлен к языкам —

Живу, как лингвистический затворник,

И хоть бы кто принес мне разговорник.

Мысль вам писать ко мне пришла с утра

(Люблю деталь и прочий мелкий вздор).

Автобус шел на всех парах. Вчера

Мы были в Матрадауре. С тех пор

Мне слезы сокращали кругозор —

Я, кажется, простыл в Акуриери:

Обед опаздывал и дуло из-под двери.

Проф Хаусмэн в столичных «Новостях»

Был первым, кто сказал: недомоганья —

Простуда, кашель, ломота в костях —

Способствуют процессу созиданья.

(А впрочем, климат — это ерунда) —

Я сделаю еще одно признанье:

Любовный стих рождается из всхлипа

Не чаще, чем из кашля или гриппа.

Но в этом убедительного мало:

Писать — пиши; какого черта вам?

Начну, как полагается, с начала.

Я складывал в дорогу чемодан:

Носки, китайский чай и прочий хлам,

И спрашивал себя, что мне читать

В Исландии, куда мне путь держать.

Я не читаю Джефри на закате,

В курилке не листаю эпиграмм.

Как Троллопа читать в уездном граде?

А Мэри Стоупс — в утробе? По стихам

Я вижу, вы со мной согласны т а м.

Скажите, и на небе грамотеи

Читают лишь фашистские хореи?

Я слышал непроверенные слухи,

Что с юмором в Исландии беда,

Что местность там холмистая, и сухи

Бывают дни, и климат хоть куда

Короче, я вас взял с собой без визы

За легкость и тепло. За civilise.

Но есть в моем узле еще одна.

Признаюсь, я чуть было не отправил

Письма Джейн Остен. Но решил — она

Вернет конверт, не прочитав письма,

И мысль об этом вовремя оставил.

Зачем мне унижение в наследство?

Достаточно Масгрейва или Йейтса.

Потом — она прозаик. Я не знаю,

Согласны вы со мной на этот счет,

Но проза как искусство, я считаю,

Поэзии дает очко вперед.

Прозаики в наш век наперечет —

Талант и сила воли вместе редки,

Как гром зимой и попугай без клетки.

Рассмотрим стихотворца наших дней:

Ленивый, неразборчивый, угрюмый, —

Он мало чем походит на людей.

Его суждения о них порой бездумны,

Моральные понятия безумны,

И, как бы ни были прекрасны обобщенья, —

И те — плоды его воображенья.

Вы умерли. Кругом была зима,

Когда четыре русских великана

В России доводили до ума

Великий жанр семейного романа.

Жаль Остен, что ушла от нас так рано.

Теперь роман — знак правых убеждений

И прочих нездоровых отклонений.

Не то чтобы она была надменной,

Покуда тень с характером, то ей

И в бытность тенью кажется отменной

Способность ваша встряхивать людей.

А впрочем, это вздор. Скажите ей

Что здесь, внизу, она неповторима

И верными потомками любима.

Она всегда умела удивлять.

Джойс рядом с ней — невинен, как овца.

Мне страшно надоело наблюдать,

Как средний класс от первого лица

Твердит о пользе медного сырца,

Решив лишь после трезвых размышлений

Проблему социальных отношений.

Итак, я выбрал вас. Мой пятисложник

Возможно, ждет чудовищный провал.

Возможно, я все сделал как сапожник,

Но, видит Бог, я славы не искал,

А счастье, как Б. Шоу отмечал,

Есть погружение. Вот что спасает эту

Эпистолу покойному поэту.

Любые сумасбродные посланья

Выходят с приложением. В моем

Конверте вы найдете расписанья,

Рисунки, схемы, вырезки, альбом

С любительскими карточками в нем

И прочие подробности пейзажа,

Сведенные по принципу коллажа.

Теперь о форме. Я хочу свободно

Болтать, о чем придется, всякий вздор;

О женщинах, о том, что нынче модно,

О рифмах, о самом себе. Курорт,

Где ныне моя Муза пьет кагор,

Все больше к пустословию склоняет,

Покуда злоба дня не отвлекает.

Октава, как вы знаете, отличный

Каркас для комплиментов, но увы

Октава для меня — вопрос трагичный.

Рассмотрим семистрочник. С той поры,

Как Джефри Чосер помер, для игры

Он не пригоден. Что ж, я буду первым,

Как кванты церкви, действовать на нервы.

Строфа попроще в наши дни не в моде.

Все, кроме Милна, хором, в унисон

Ее, бедняжку, держат за demode,

Что, в общем, странно. Где же здесь резон

Устроить для нее такой загон,

Что после сказок Беллока и мессы

Ей место на страницах желтой прессы.

«Трудов и дней прекрасен древний культ».

Желание быть первым на Парнасе

Подходит больше для Quincunque Vult,

Как лишний пропуск в рай, когда в запасе

Он есть. Да будет ныне в общей массе

Закон Gerettet, не Gerichtet и т. д.

А впрочем, что писать о ерунде.

В конце концов Парнас стоит не только

Для профи-скалолазов, как ваш брат.

Там пригороды есть, там есть не столько

Вершина, сколько парк. Я буду рад

Жить вместе с Бредфордом. Ходить на водопад.

Пасти своих овец, где пас их Дайер,

И пить свой чай, как это делал Прайер.

Издатель для поэта — лучший друг.

Богатый дядя самых честных правил

(Надеешься на это, если вдруг).

Меня издатель любит, ибо сплавил

В такую даль. И денег мне оставил.

Короче, я ни разу, милый сэр,

Не слышал, как ворчат на Рассел-сквер.

Тогда я был вне всяких подозрений.

Теперь, боюсь, терпению конец.

В моем письме так много отвлечений

От темы, что ни жанр, ни истец

Не выдержат (рифмую — «молодец»).

Издатель мне предъявит счет по праву

Банкрота, чей кредит пропал во славу

Моих причуд. Итак, мой шанс ничтожен:

Попробуй столько строчек одолей!

Увы, я не Д. Лоуренс, кто может,

Вернувшись, сдать свой текст за пару дней.

Я даже не Эрнест Хемингуэй —

Я не люблю спортивных начинаний

В поэзии. И мелочных изданий.

Но здесь, в моем письме, — дверной косяк.

Покорнейше прошу у всех прощенья:

У «Фабера», когда мой текст — пустяк.

У критиков — за переутомленье

От чтения дурного сочиненья.

И, наконец, у публики, когда

Попала не туда ее нога.

* * *

Здесь ветрено и сыро. Припасу

Походный плащ с тесемками. В носу

Свербит. Дождь мелко сеет. Никого.

Я стражник, но не знаю — отчего.

Туман ползет на крепость из низин.

Моя девчонка в Тунгри. Сплю один.

Авл, местный хлыщ, должно быть, рядом с ней.

Я не люблю его манер, ногтей, бровей.

А Пиццо — христьянин, и рыбный бог

Ему простил, когда бы тот не смог.

Я проиграл ее кольцо. Болит душа.

Без милой скверно. Хуже — без гроша.

Уйду, схватив по черепу, в запас

Остаток жизни пялить в небо глаз.

* * *

Глядя на звезды, я знаю, что мне суждено

Мимо пройти по пути в преисполню. Но

Здесь, на земле, безразличие есть скорей

Качество, что отличает людей, зверей.

Звездам, поди, неохота гореть вот так:

Страстью дарить, получая взамен медяк.

Если в любви невозможно сравняться, то

Я останусь тем, кто любит сильней. Зато,

Глядя на звезды, я верил своим глазам:

Все, на что звезды способны, — послать к чертям,

Но, наблюдая за ними, я точно знал,

Что не скажу ни одной: «Я весь день скучал».

Выключи звезды, сотри их с лица небес —

Я очень скоро смогу обходиться без.

В небо ночное уставясь, в его наготу,

Я полюблю и его темноту, пустоту.

ИСКИЯ

Время отметить, как много решает шпага,

время фанфар и парадов, время тирану

в город въезжать на коне, молча кутая плечи

в плащ под опавшими стягами,

длинным штандартом.

Время сердечную смуту пропеть, того ли,

кто, покидая казармы, тем самим рубит

гордиев узел порочных привычек, связей;

время быть первым из тех, кто умеет видеть

в каждом бездомном бродяге родную душу.

Время пропеть славословие вешним водам,

равно для нас дорогим, несмотря на то, что

стоим в конечном итоге мы в ценах жизни.

Каждому дорого место, где он родился:

скажем, аллея в парке, холмы, утесы,

отблески света на серебристых ивах,

что повторяют рисунок речного тока.

Ныне, однако, я славлю другое место:

вымокший в солнце зародыш, птенец, тебя я

славлю, Иския, тебя — где попутный ветер с

частье приносит. И здесь я с друзьями счастлив.

За горизонтом остались столицы. Ты же

славно умеешь зрачок навести на резкость,

располагая людей в перспективе, вещи;

тех и других одевая в шинели света.

Видишь, на пляже турист — его мысли беспечны,

но без удачи, твердишь ты, не будет счастья.

Чья это кисть положила прозрачный желтый,

яркий зеленый и синий на эти волны?

Здесь рассекает обширные спелые воды

мол, задирая скалистые складки лагуны, —

видишь, ее вожделение пеной прибоя

это гранитное лоно смягчает? Вечно

длится соитие… Вечен покой, Иския,

этих пейзажей, которые нас научат

горе забыть и покажут, как ставить ногу

в этих извилистых тропах. Научат видеть

в слишком открытом пространстве

модальность цели

нашего взгляда. Допустим, восток — ты видишь,

как неизбежно встает над сверкающим морем

сквозь горизонт, словно пудинг

домашний, Везувий?

Если посмотрим правее, на юг, увидим

Капри — мягкие склоны, откосы, горы;

там, за холмами, должно быть, как прежде,

славен

Бог Наслаждений — завистливый бог,

жестокий.

Тень ли, прохладное место, красоты вида —

это лишь повод для нашего отдыха. Пчелам —

повод кружить над цветущим каштаном.

Людям —

короткостриженым, черноволосым — повод

из арагонских сортов винограда янтарный

делать напиток… И вина, и цвет медовый —

темный, кофейный — нас вновь

возвращает к вере

в самих себя. И мы верим — как ты, Иския,

веришь молитвам твоих алтарей. Не то, что

ты заставляешь забыть о невзгодах мира:

глядя на эти заливы и бухты, странник,

мимо идущий, и тот понимает — в мире

нет совершенства. Видать, все о том же

ночью

в стойле скотина мычит и грустит хозяин,

молча вздыхая о свежей крахмальной паре

новых сорочек из Бруклина. И панталонах.

Скрывшись в пространстве от слишком

прицельных взглядов

тех, чей кредит, говорят,

как всегда, оплачен кровью,

я все же, моя Реститута, буду

думать, что это неполная правда. Если

нет ничего, что свободно на свете, и кровью

платит любой, мне останешься ты, Иския,

эти блаженные дни, что стоят как версты

в жизни моей. Словно мрамор

на склонах гальки.

Перевод Г. Шульпякова