Карен Святославович Пересветов и Генрих Федорович Ослябин дружили с самого детства. Родились они каждый где сумел: Карен Святославович, которого мы для краткости будет называть Кареном, – в Орджоникидзе (бывшем-будущем Владикавказе), а Генрих – в Петрозаводске. Это отнюдь не означало, что там же родились родители Карена и Генриха или что, родив Генриха и Карена, они остались на месте: у Карена родители были геологами и перемещались с экспедициями по следам что-тоносных пород, а у Генриха – военными, и двигались, как прикажет командование. Так вот они и оказались в соседних квартирах в городе Йошкар-Оле. И хватит об этом.

Чернявый и кудрявый Карен рос быстрым и смышленым. Росту он всегда был недостаточного, но это компенсировалось возвышенными устремлениями, и ни Владикавказ-Орджоникидзе, ни Йошкар-Ола этих стремлений удовлетворить не могли. Лучше быть первым в провинции, чем последним в Риме? Скажите это кому-нибудь еще: Карен твердо решил, что будет первым в Риме, и стал печь хлеб. (Щадя читателя, мы опускаем подробности становления характера Карена и не рассказываем, как он колотил ни в чем не повинный начальный капитал.)

Белокурый и жидковолосый Генрих рос тихим, бледным и тонкогубым. Было это довольно ожидаемо: человек с фамилией Ослябин и не мыслится широким, как шаляпинская масленица, русским богатырем, пускай он и Федорович. Да и к тому же во всем Ослябине победил Генрих, причем захудалый: не королевских кровей, а невротик из тех, что делаются завсегдатаями кожаных кушеток и пишут сложные подростковые книги, где называют себя «саванными койотами». Пускай этот койот никого не обманывает.

И все-таки при всей голубизне ногтей и недостатке гранатов в организме Генрих был сообразительным юношей и пришел к мысли о том, что, «если выпало в империи родиться, лучше жить в столице Родины, у Бори» (Боря о ту пору в этой самой Родине царил) приблизительно тогда же, когда и Карен. Так и получилось, что и Карен, и Генрих почти одновременно оказались в столице. Мы не сказали, что привело Генриха в метрополию? Всё тот же хлеб.

Да, так получилось, что оба наших негероя занялись одним и тем же делом. Должен же кто-то кормить русского человека тем, что ему всего привычнее? Кормить, скажем, картошкой прибыли мало: этот человек недорого возьмет, да и начнет «садить» ее у себя на шести сотках, на приусадебных участках или вдоль железнодорожных полотен. А потом, картошка, как ни тужься, картошка и есть, а вот хлеб…

О хлеб! Ты – всё. И заслуженно забытый полный тугого теста «батон за тринадцать», и добрый черный бородинский, пахнущий то ли тмином, то ли кориандром, и честная буханка, об аппетитный зазубренный гребень которой можно порезаться, и новомодная итальянская чиабатта, от одного запаха которой может сойти с ума борец сумо, это кладбище бифштексов, которому два ужина назад запретили по ночам лазить в холодильник. Слово «хлеб» объединяет в себе множество упоительных явлений, на которые мы не станем тратить пространство нашей истории, ибо каждый читатель, возвращаясь с работы, проходил мимо прилавков, где теснились батоны, багеты, палочки, хлебцы, сухарики, баранки, сушки, плюшки, булки, круассаны, пирожки, эклеры и кольца с творогом… и каждый говорил себе: «Не вечером и не с моим образом жизни», потом говорил: «Эх, да разве мне будет что от одной слоечки?», а потом тянулся к хлебу. А уж про пончики – горячие, раздухарившиеся, в сахарной пудре – мы и упоминать не станем.

Ко времени нашего рассказа и Карен, и Генрих были уже взрослыми, большими людьми. У Карена были пекарни, у Генриха – завод. И жили они в Москве, в старом добром Кунцеве – не совсем на заезженной во всех смыслах Рублевке, но на том же московском западе. Хлебопеки купили старый детский сад и отдали его на растерзание модному итальянскому архитектору и турецким строителям, а в полученном доме поселились. Вход (белый) там был один, было три этажа настоящих и – со стороны Генриха – один ложный, подземный и снаружи невидимый. Встроили даже и лифт. Вот так они и поселились: слева от лифта на всех трех этажах Генрих с женой и тремя детьми (им, впрочем, в подвал опускаться было запрещено: ход туда был только у Генрихова доверенного помощника со странным именем Морфирий), а справа – Карен с домохозяйкой и бурными попытками устроить личную жизнь. Тут уже, пожалуй, можно внести ясность: Карен и Генрих были друзьями и смертельными врагами.

Еще Генрих пил. Карен, конечно, тоже пил – куда без этого, – но Генрих пил прямо-таки самозабвенно, а Карен так, скорее, попивал. Кроме этого, были у них, ясно, и другие занятия: ведь два хлебодела кормили столицу Родины тем, без чего нет жизни, и делали это с тем большим азартом, что в этом кормлении состояло их соперничество. В костный мозг странных пекарей было зашито: «Мы братья». Но содержался там и более глубокий message: «Один из нас – Авель». Такая уж это была старая игра.

В субботу повторился очередной сюжет: Пересветов и Ослябин ужинают в ресторане «Ерофей Палыч», Карен поит Генриха. Пили-то они вместе, только Карен спокойно мог выпить если не море, то уж, по крайней мере, Бискайский залив, а Генрих быстро и с удовольствием начинал тонуть.

«Покупаем б/у поддоны», – Генрих не без труда составил слова из букв, раскиданных по цыплячье-желтой рекламной подложке, ярко выделявшейся на серой газетке, которую он по привычке оставил на краю стола. Генрих до сих пор верил в личный мониторинг случайных возможностей. В конце концов, именно так он когда-то купил за бесценок свой первый склад в районе улицы Кирпичные Выемки и закрепился в Москве. Карен же мыслью не отставал: успевал и другу подливать, и себя не забывал.

– Да брось, братушка, – усмехнулся он. – Сколько можно… Детство это…

– А помнишь, как ты меня с забора толкнул? – поинтересовался Генрих с нетрезвым добродушием, способным в любой момент дать ростки ссоры. Но не так-то просто было переиграть Карена Пересветова:

– А ты мне в морду дал перед всем строем на физре, – он очень правдоподобно изобразил на лице неизжитую юношескую травму и позор поражения. – А я всего-то хотел с тебя трусы сдернуть!

– «Всего-то», – проворчал чрезвычайно довольный Генрих. – Посмотрите на него. Это перед всеми девчонками, среди которых, между прочим, была и Лида.

Имя «Ли-и-и-ида» Генрих протянул длинно и, насколько это возможно для человека, интересующегося «б/у поддонами», трепетно. Лида стала позже носить фамилию Ослябина, чему в немалой степени способствовала абортированная попытка унижения Генриха перед физкультурным строем. Каренова рука питоном метнулась к резинке Генриховых спортивных трусов и… дернула, Генрих взвился, как помесь овода с аспидом, развернулся и крайне неумело, но с восхитительным плескучим звуком шлепнул Карена вялым кулаком по щеке. Строй охнул. Лида кинулась к… Карену, который то ли от неожиданности, то ли взаправду потеряв равновесие, рухнул наземь и пребольно стукнулся затылком, но сознания не потерял и, что самое удивительное, не обиделся, а сделал какие-то выводы. Дело было в девятом классе.

Много воды утекло в Малой Кокшаге с того дня. Карен прогулял с Лидой девятый и десятый классы и ушел в армию. А когда пришел, Лида была замужем за Генрихом.

Я верю в силу слова. Я верю в то, что оно было в начале, иэто слово было Бог. Это слово было; я верю.

Пролетел негромкий ангел, прерываемый лишь щелканьем глоток, жеванием и шелестом сизокрылого оперения. Что это было, что-то про Слово? Как будто обрывок чьей-то чужой мысли, столь уверенной и всеобъемлющей, что не остановить ее было ни холодному воздуху улиц, ни ресторанным стенам. Да и то сказать, они ведь когда-то давали друг другу какое-то слово… то ли быть братьями до гробовой доски, то ли довести друг друга до нее же?.. Последнее – вряд ли. Не вслух.

– Знаешь, Хайнрихь, – Карен прервал полет ангелического шмеля, налил Генриху и себе, выпил, налил опять – Генриху и себе, – знаешь, пацанское братство не продается.

Водка, которую часто наряду с другими близкими сердцу продуктами величают уменьшительно-ласкательно «водочкой», – напиток, с которым вступают в священное взаимодействие, именуемое «попить водочки», как, скажем, «покушать икорки» или «послушать музыку»… – так вот, эта водочка проскользнула, как Христос пяточками, в хрустальные горлышки наших друзей-врагов, и все тихие ангелы спикировали наземь, одурманенные алкогольными парами: ангелы, судя по всему, – изобретение не русское.

А Карен, вздохнув, сделал то, ради чего и пришел: достал из кармана пару небрежно сложенных листков.

– Выпьем еще, братушка, – крякнул он. – Выпьем-ка за жизнь, за детство непростое, за то, что взяли мы с тобой этот город за жабры и кормим его нашим хлебушком, прямо в горло засовываем…

– Да-ааа, – протянул Генрих, все еще блаженно купавший уставшие мозговые извилины в спиртовых волнах. – Да.

– «Да?» – подобрался Карен. – Тогда подмахни паршивую бумажку, – он тщательно разгладил лист, жалкое состояние которого как бы кричало о никчемности его содержания. – Сколько ей у меня на столе валяться? Дело, братушка, дело-то не ждет.

Генрих обреченно простер вялую руку к бумажонке, а Карен почему-то покраснел одной щекой. Видимо, организм вспомнил, как получил по этой щеке вот этим самым вялым кулаком. И уступил Ли-и-и-иду.

Ослябин тем временем подтянул к себе бумажки и, прямо на скатерти в крошках настоящей итальянской чиабатты, поверх подозрительных винных и масляных пятен, которые успел насажать за этот ужин, не глядя, подмахнул документик в двух экземплярах. Откуда только ручку взял? Словно из рукава.

– Подписал я, братушка, – все так же пьяно пробормотал Ослябин, толкая бумаги назад к Карену. – Будешь ты теперь, Карен Пересветов, совладельцем хлебозавода, – Генрих чуть закашлялся и запил кашель водочкой, как водичкой. Карен сидел ниже травы, тише воды, смирнее сивки-бурки. – Только помни, братушка: обманешь Генриха – убью.

Так закончил свои речи Генрих Ослябин, аккуратно сложил жидковолосую худую голову на руки, руки – на стол и закрыл глаза. Карен же холодной твердой рукой распрямил заветные бумажки, методично втряхнул каждый экземпляр в прозрачный файлик, оба файлика – в непрозрачную папку, быстро и отрывисто прозвонил какого-то алхимика Леню, договорился с ним о химическом пилинге ценных документов, вызвал доверенного официанта и с его помощью бережно транспортировал бессознательного Ослябина в свою машину, на заднее сиденье. Генрихов богатый «брабус» с охраной был отпущен (жили-то братушки, напомним, в одном доме), а Карен уселся на переднее пассажирское место своего флагманского «кайена» и вперил бесстрашно-задумчивый взгляд в ночной Кутузовский проспект. Водитель по имени Женис сурово молчал, будто держал в руках не руль автомобиля, а судьбу всей пищевой промышленности России. Знал он, что балагура Пересветова лучше не трогать, когда он сам с собой, без свидетелей. Надо будет – сам тронет. Пересветов невесело хмыкнул:

– Еще неизвестно, кто кого, друг мой, Генрих, кто кого… – повторил он. – Одно запомни, братушка: Карен Пересветов вторую щеку не подставляет. Так-то вот.