Загадочный дирижер жил и работал в обеих столицах Российской империи. В Петербурге обретался в скромной квартирке на Английской набережной (выбрав вместо Фонтанки, Мойки или каналов вид на «большую воду»), а в Москве так и поселился в Крапивенском переулке, в Константинопольском патриаршем подворье, к которому вывел его ход. Это странное бесконечное здание, граничившее с участком, принадлежавшим ресторатору Оливье, прославившему Россию салатом, было сложено в память о том, что Русь – наследница Византии, а Москва – Третий Рим. Архитектор Родионов выложил длинный терем подворья из красного, белого, желтого и даже черного кирпича. Дом подкупил Ратленда сочетанием внешней игрушечности с тем, что произрастал из щедрой толщи историеносных слоев московской земли.

Легенды гласили, что где-то здесь в незапамятные времена обосновался таинственный боярин Кучка, уступивший свою землю пришлой дружине Юрия Долгорукова, вскоре устроившейся буквально на соседнем холме – да вон там, в Кремле. Кучкова же вотчина располагалась на будущей Петровке. Винсент немедленно стал считать окрестности: Большую Дмитровку, Неглинку, Трубную и Театральную площади, Охотный Ряд, бульвары, Маросейку, Солянку, Пречистенку, Лубянку с их пренебрежительно-ласковыми суффиксами, даже Кремль, – своей землей. (Оглядываясь на молодого Винсента Ратленда, признаем: уже тогда он демонстрировал исключительно высокий уровень территориальности и все земли, куда ступала его нога, был склонен считать «своими»… со всеми вытекающими последствиями.)

Приближалась осень театрального сезона 1905–1906 годов. Летом Ратленд успешно обрабатывал свою музыкальную ниву, а двадцать девятого августа случилось пари.

Многие знают о легендарном московском театре-кабаре Николая Балиева «Летучая мышь», вслед за которым появились петербургские «Бродячая собака», «Привал комедиантов» и с пяток других. Но «Летучая мышь» не была первой. В глубоком проходном дворе между Большой Дмитровкой и Петровкой неподалеку от Крапивенского переулка до сих пор стоит владение мебельщика Левиссона, выстроенный года за два до описываемых событий дом с волшебной пристройкой в уютном дворе. В интересующее нас время в пристройке имелся подвал, округлыми потолочными сводами напоминавший винные погреба прекрасной Франции. Вот в этом-то полуподвале, переходившем в подвал настоящий и посредством очередных подземных ходов сообщавшийся с Кремлем, и завелся сам собой, как жизнь в океане, артистический трактир «Могучая Кучка». Кучка с прописной буквы, в честь додолгорукого боярина. Местечко, располагавшееся поблизости от основных театров, быстро стало бомондным. Представлений там не давали, но встречались с целью их организовать, договориться об исполнителях, обсудить условия и прочая. Винсенту было до «Кучки» два с половиной неторопливых шага от Патриаршего подворья, и он стал одним из первых персонажей арт-трактира, превративших «Кучку» в укромный плацдарм для решения волнующих музыкально-театральных вопросов, московский извод Belle Époque. Вот и 24 августа 1905 года наш герой сидел за стилизованным под Русь Билибинскую дубовым столом напротив чахоточного вида юной барышни, в этом сыром подвале неимпозантно бледневшей под его незаинтересованным взглядом.

– …я свободно импровизирую, – лепетала барышня, нервно комкая в пальцах с характерно загрубевшими кончиками белый платочек с вензелем «О» и «Е».

Невыносимый Ратленд, выдержав паузу, во время которой платочек в руке чахлой барышни переместился к глазам, а потом и к носу, процедил что-то, явно переведенное на русский с другого языка:

– Разговоры ничего не стоят, мадемуазель Мари. А импровизирует в моем оркестре только один человек.

– Кто же?! – болезненно зажглась глазами мадемуазель Мари, вздернув худые плечики. Ратленд вздохнул и поднялся, собираясь идти.

– Пойдемте, – сказал он, – вам нельзя сидеть в этой сырости. Доберемся до арфы, вы сыграете на ней не «импровизацию», а какой-нибудь ученический этюд Альберта Генриховича Цабеля, и тогда будет видно.

Мадемуазель Мари последовательно вспыхнула, побледнела и пролепетала что-то о том, что готова, да, совершенно готова идти с маэстро даже к нему домой, если это нужно, и вообще… а маэстро, онемев, посмотрел на нее еще пару секунд, а по их прошествии сообщил следующее: в его доме присутствует лишь один музыкальный инструмент – рояль, ибо он нужен ему для работы. Мадемуазель Мари с облегчением закивала, решив, что ее повозка в этом разговоре выкатила на более твердую почву, но Ратленд кивки прервал, заявив, что и этот инструмент не нужен персонально ему. Музыка не здесь (и тут он отчасти даже страшно пошевелил пальцами в опасной близости от Мари, «не в руках», мол), а вот здесь (и один из этих наглых пальцев, указательный, легонько постучал по Марииному лбу). Так вот, инструмент нужен ему исключительно для посетителей, которые благодаря удачному стечению обстоятельств не могут слышать у себя в голове ту же музыку, что слышит он, и не всегда умеют читать ее с листа. Да и не всегда существует он в природе, этот лист, через который передается музыка слушателю. Мари стояла завороженная, как будто услышала… Зря.

– Так вот, – продолжил маэстро Ратленд, судя по всему, сумевший за время этой долгой прелюдии досчитать в уме до десяти. – В моем доме нет арфы. Нет в нем ни гобоя, ни шерлокхолмсовой скрипки (Мари непонимающе вздернула бровки, Ратленд отмахнулся – в России Холмса тогда почти не знали). Нет у меня ни виолончели, ни органа, ни аккордеона или, как это… русской тальянки. Но если вы хотите, мадемуазель, я немедленно найду… м-ммм… мастера? Нет, простите, деревщика? А! Красного деревщика, и он в мгновение глаза, за какие-нибудь два-три часа вырвет из моего рояля струны и приделает их к спинке, отделенной от ближайшего кресла. Надеюсь, это будет достаточно avant gardе для вашей импровизационной музыки.

Последние слова прозвучали, когда мадемуазель уже допятилась до выхода.

– В пятницу, в восемь утра у седьмого подъезда, – закончил Ратленд и без перехода обернулся к подошедшему сзади мужчине лет шестидесяти: – Да, Франц Георгиевич, слушаю вас.

Означенный Франц Георгиевич, приближавшийся к Ратленду со спины (ибо имел миссию и был подогрет ужасающей отповедью, прочитанной наглым мальчишкой бедной арфистке), внутренне споткнулся. Во-первых, они с мальчишкой не были представлены, а во-вторых, даже если несносный гастролер знал его по описаниям или, паче чаяния, по фотопортрету, то как это он сумел так быстро переключиться и почему не удивился явлению Франца Георгиевича? Но дело было делом, и Франц Георгиевич к нему перешел.

– Я вижу, вы знаете меня, маэстро, – проговорил он с обычными при общении с молодыми людьми покровительственными нотками в голосе. (Маэстро коротко наклонил голову – то ли приветствуя нового собеседника, то ли просто кивнул, констатируя: да, мол, знаю.) – Так вот, – продолжил Франц Георгиевич, плавно повышая голос.

Могучая Кучка уже давно молчала, впившись взглядами в две фигуры посередине помещения. Всем немедленно стало ясно, что крупный и осанистый Франц Георгиевич и высокий и тонкий московский португалец с английским именем стоят друг против друга неспроста. Мадемуазель Мари тоже не покинула поля боя, как магнитом притянутая сосущим предчувствием драмы.

– Слушаю вас внимательно, Франц Георгиевич, – подтвердил свою готовность к разговору Ратленд и сказал это… терпеливо. Терпеливо! Но все-таки раздраженный сверх всякой меры Франц Георгиевич пока находил в себе силы сдерживаться.

– Маэстро, у нас возник спор, предметом которого стали вы и ваши… способности.

Ратленд снова кивнул.

– Всем известно, что, несмотря на вашу молодость… – Франц Георгиевич помедлил, – так вот. Несмотря…

Ратленд ждал.

– Вы с легкостью завоевали взыскательную публику обеих наших столиц.

Дирижер обозначил признательный поклон, на полдюйма опустив чело, но не сводя внимательного взгляда с говорившего собеседника.

– Но ходят разные слухи.

Теперь молодой маэстро не совершил уже никаких телесных движений и даже бровью высокомерной не повел, а только всем своим безукоризненно заинтересованным видом как бы говорил: «Ну, а дальше-то, дальше?..» Но миссионер Франц Георгиевич принял темп, заданный заезжим собеседником, и решил в свою очередь отмолчаться, мол: «Ты ответь-ка мне что-нибудь, когда с тобой старший по возрасту да по чину господин разговаривает, да не делай из меня дурака».

Винсент поймал этот посыл на лету и послушно подыграл.

– Ах, Франц Георгиевич, – светски протянул он, то ли не осознавая, что вследствие некоторого акцента «светскость» его имеет зловещий, почти угрожающий характер, то ли не заботясь об этом, – вы же были на концертах, слушали музыку. Меня слышали, музыкантов моих… – Доверительную московскую разговорную инверсию Винсент освоил сполна. – Ну что, за спиной моею говорят, будто бы я нот не знаю? Так насвистите мне тут или наиграйте что-нибудь, или пластинку вон поставьте, так я вам партитурку мгновенно на салфетке распишу. Что еще? Что вместо моего оркестра играет граммофон? Нет, два граммофона, в левой и в правой кулисе? Что у меня связи в высоких местах? Так у вас, дражайший Франц Георгиевич, они выше. И места, и связи, – тут он показательно задумался.

Франц Георгиевич, наливавшийся кровью с такой же скоростью, с какой за минуту до этого бледнела мадемуазель Мари (теперь наблюдавшая происходящее, с увлечением кусая платочек, губы и щеки), молчал.

«Апоплексия, – подумал Винсент, с ужасом почувствовав, что снова заледенела голова, как в Китае во время охоты за ихэтуанями. – Расслабься, – сказал он себе и не послушался. – Он не хочет тебя убить. – Хочет. – Ты что, до сих пор не понял русских? – А китайских ты понял? – А португальских? – Он хочет убить тебя социально, унизить, это же у них принято, к позорному столбу и шпагу над головой сломать… у тебя нет шпаги, у тебя дирижерская палочка, а стилет не сломают… в тебе больше музыки, чем во всем этом континенте. Ты же сильнее. Но тут что-то, в этой стране… Здесь».

– М-ммм, извините, – вернулся Винсент в «Могучую Кучку», где отсутствовал, пожалуй, не больше пары секунд. – Что же я не угадал из ходящихся слухов, Франц Георгиевич? Надеюсь, вы не заставите меня придумывать непристойности – все-таки здесь дамы. (Мадемуазель Мари вспыхнула, попыталась скрыться за дверным косяком, но не ушла.)

– О, что вы. Что вы, что вы, молодой, выдающийся и европейски признанный маэстро! Ваши ноты разбирают в обеих консерваториях, достоверность концертов подтверждается ушами взыскательных слушателей, а их – концертов – великолепие подтверждается тем, что мы все – да-да, все! – тут Франц Георгиевич щедро обвел квадратной ладонью полуподвал, и напряженные кучковцы с облегчением зааплодировали, обозначив запятую в его речи, – большие поклонники вашего таланта. Даже гения!

Ратленд вздохнул. «Чего ж ты тогда хочешь от меня, старая крыса? – подумал он непочтительно и с определенной долей усталости. – Вижу ведь, что хочешь уничтожить или по крайней мере унизить. Что ж, не придумал как? Говори, наконец, а то я просто уйду». Естественно, ничего этого Винсент вслух не сказал. А сказал фразу, заставившую Франца Георгиевича снова налиться кровью:

– Я вас слушаю еще более внимательно, чем прежде, Франц Георгиевич.

– Опера! – бухнул Франц Георгиевич, как будто не перчатку даже кинул в лицо странному португальцу, а народовольческую бомбу.

Винсент все-таки был еще очень молод, и ему стало смешно. Поэтому он слегка оглянулся через плечо и спросил:

– Где?..

В Кучке засмеялись. Франц Георгиевич пошел пятнами. Ох дошутится мальчишка. Ох доиграется.

– В Большом.

– А-ааа, – с удовлетворением протянул Ратленд, – вы доверяете мне дирижировать оперой? Это большая честь для меня. Какой же именно?

– Своей собственной.

– Хм, – отозвался Ратленд, – наконец-то ясность. Но при чем же здесь слухи и вся эта таинственность?.. В чем вызов, дражайший Франц Георгиевич? С удовольствием напишу и поставлю эту оперу, хотя мне и не приходилось раньше работать с человеческими голосами. Со взрослыми, я имею в виду. И за гонорар.

Франц Георгиевич выставил ладонь.

– Пари?

Ратленд, не задумываясь, протянул руку:

– Извольте.

Держа тонкую кисть маэстро в своей, Франц Георгиевич провозгласил:

– Сим подтверждается заключение пари между маэстро Винсентом… не имею чести знать отчества… Ратлендом, дирижером «Ратленд-оркестра», и действительным статским советником Францем Георгиевичем Глебовым, Государственного банка России. Означенный маэстро должен сочинить либретто оперы на итальянском языке и написать к нему музыку к полудню первого сентября нынешнего одна тысяча девятьсот пятого года. Результат будет освидетельствован профессиональной комиссией из трех человек и останется в тайне до постановки оперы (буде комиссия сочтет ее пригодной) в Императорском Большом театре первого октября того же года. Согласны? – Франц Георгиевич уже торжествовал.

Первого сентября? Но сейчас двадцать четвертое августа, семь часов пополудни… В августе 31 день. Следовательно, у него неделя.

– Конечно, – легко и незамедлительно согласился Ратленд, правда, чуть поморщившись, потому что ему надоело держать руку в жаркой хватке действительного статского советника. – Вы могли бы, пожалуй, дать больше времени на постановку… – в зале зароптали, Глебов обвел помещение победным взором, – …вычтя пару дней из срока, выделенного на сочинение либретто и музыки, – закончил Винсент и позволил себе улыбнуться. Могучая Кучка, оценив нерв интриги, снова зааплодировала. – Что же стоит на карте? – поинтересовался дирижер.

– Если вы не напишете и не поставите оперу, если представите произведение, не достойное Большого, то покинете Россию и уедете на все четыре стороны. Об этом мы позаботимся. Если же вы каким-то образом ее напишете и поставите, – Франц Георгиевич хохотнул, – вы наш, русич, весь, с потрохами. Винсент Ратленд, русский композитор и дирижер. И такое в нашей истории случалось. А не хотите пари – так уезжайте. Хоть сейчас. Без всякого позора.

– Каков полет фантазии, – прокомментировал Винсент с определенным уважением. – Похоже, «слухи», с которых вы начали разговор, воистину пугающи. Но я уже согласился и, в свою очередь – пока еще вы столь милостиво разрешили моему имени быть неопозоренным – хотел бы внести в пари ответственность лично для вас, дражайший Франц Георгиевич.

– Для меня?

– Для вас. А то что же получается: я сочиняю, ставлю, рискую своей… музыкальной репутацией, а вы либо позволяете мне быть русичем с какими-то непонятными «потрохами», либо нет? Такого пари я не принимаю.

– Да как вы…

– Справедливо! Справедливо! – зашикали и застучали ботинками кучкари. – Пусть говорит!

– Благодарю, – утихомирил крикунов Винсент, в голове которого неумолимо тикали падающими льдинками уходящие секунды. – В случае если опера будет всем удовлетворительна, то вы финансируете ее постановку лично, не торгуясь и не оспаривая ни расходы, ни выбор исполнителей, которых мне будет угодно в ней занять.

Пауза. Падают льдинки. Ратленд продолжал:

– В случае же если я поставлю спектакль и он окажется успешным, вы пожертвуете пять тысяч рублей дому призрения одиноких и престарелых российских артистов. Если таковой существует. А если нет – …понимаете сами.

Взоры всей Кучки устремились теперь на статского советника. Франц Георгиевич кивнул. В арт-трактире раздался коллективный выдох.

Было велено всем шампанского. Призвали веселого полового Виталика, и тот со смачным хаканьем разбил сцепленные руки, подтверждая заключение пари. Мадемуазель Мари стояла в дверях, словно прибитая гвоздями, и, зажав открытый рот многострадальным платочком, смотрела на маэстро глазами, напоминавшими контурами открытый рот. Ратленд подошел к двери и отдал ей бокал с шампанским. Кучка возбужденно пила и гоготала, а Франц Георгиевич скрылся в темном углу и принялся шептаться с какими-то типами бандитско-антрепренерского вида.

– Вам, конечно, в принципе нельзя холодное и шипучее, мадемуазель, – признал Винсент, – но именно сейчас просто необходимо.

– У вас неполная неделя! Вы знаете итальянский?

– Все приличные музыканты знают итальянский, – заверил арфистку Винсент. – Плюс я неплохо знаю латынь, это может пригодиться.

– Что… что вы будете делать? Ведь это невозможно! Оперу за пять дней! Просто физически записать ноты на бумагу!

Винсент помолчал.

– Милая мадемуазель Мари, не беспокойтесь. Музыка у меня будет. А вот сюжет… – он подумал и повторил: – Что я буду делать? Спать.

С этими словами Ратленд отдал свой бокал Виталику и сделал шаг наружу.

– Стойте! – вскричала мадемуазель Мари и для верности даже ухватила дирижера за рукав. – Да стойте же!

Винсент развернулся.

– Вы… вы где-то поранились! – мадемуазель Мари без церемоний, но трепетно протянула руку с платочком к левой скуле Винсента, дотронулась до пореза и показала ему: – Кровь…

Ратленд забрал у арфистки многострадальный платок, пробормотал что-то об аудировании, по понятным причинам перенесенном на неделю, вложил ей в руку свой платок – чистый – и пошел домой, в Крапивенский. Его ждал камень цвета цин – первая остановка на пути к победе или к поражению.