События дня вынудили майора Наконечного вечером собрать весь полк, чтобы объяснить личному составу обстановку и поставить новую боевую задачу на следующий день войны.
— Товарищи, враг прорвал наши оборонительные порядки и сейчас рвется на Житомир. Получен приказ завтра с рассветом начать перебазирование на новый аэродром, под Чернигов. Боевые экипажи и самолеты уходят на новое место после выполнения боевой задачи. Личный состав и имущество — автомобилями после вылета самолетов на задание, — говорил командир, как всегда, спокойным, рокочущим на нижних регистрах голосом, а Матвею слышался огненный вал фронта, накатывающийся на них с ужасающим грохотом, вынуждающий полк уходить на восток, чтобы не сгореть напрасно в его пламени.
— Старший наземного эшелона — майор Сергеев, — прервал думы Матвея голос Наконечного. — Инженеру оставить запчасти и людей для ввода в строй неисправных самолетов. Для их перегонки оставить экипажи Митрохина. Готовность к боевому вылету и перебазированию с рассветом. Вопросы есть?
Люди молчали. Молчал и Наконечный. Он не торопился с окончанием совещания: хотел, чтобы люди лучше осмыслили обстановку. Гавриил Александрович верил в своих людей и был уверен, что глубина понимания происходящего даст им новые силы.
Тишина все больше давила на плечи, пригибала головы к земле, наэлектризовывала воздух. И когда она достигла зловещего накала, с травы поднялся капитан Чумаков:
— Товарищ командир, разрешите?
— Конечно, Евсей Григорьевич. Тебе, как политработнику, не можно, а обязательно нужно.
— Товарищи командиры! Я так же, как и вы, воспринял приказ о перелете в тыл как наше отступление. Я считаю, что это явление временное. Отступать тяжело, стыдно людям в глаза глядеть, но полк наш с полным напряжением сил вел бои, каждый честно сражался на своем месте. Завтра мы уйдем отсюда, оставив здесь могилы наших боевых товарищей. Но мы должны, и мы будем сильнее врага. Мы уходим, чтобы обязательно вернуться с победой.
…Ночь наступила темная, душная. Небо и звезды были отделены от людей плотными черными облаками. Западный ветер вместо прохлады и ночной свежести нес на аэродром запах гари. Запах войны, густой и дымный воздух вызывал тревогу и внутреннее напряжение. Василию и Матвею не спалось.
Осипов старался уйти мыслями от войны, так как понимал: пока в голове и в глазах война, он не уснет. Лежал тихо, боялся потревожить товарища. Но Червинов несколько раз глубоко вздохнул, заворочался и тем выдал себя.
— Василий, я ведь тоже не сплю. Говорят, чтобы быстрее заснуть, надо заставить себя думать о чем-то абстрактном, успокаивающем. Кто лошадей, а иной слонов считает до ста или до тысячи. Я этим советом пользовался, а вот сегодня ничего не получается. Все вспоминаю сегодняшнее утро, обманчивую мирную картину в начале первого вылета. А потом смотрю на эту же землю глазами нашего третьего полета: пожары, дым и пыль. Каково нашим красноармейцам и командирам там, на линии фронта? Мы прилетели, задачу выполнили и, если живы остались, улетели на аэродром. Туг есть передышка. А у них? Огневой бой успеха не принес — значит, надо сойтись врукопашную. Сошлись, а сила силу ломит. Кто остался живой, надо отходить. А фашисты не отпускают. Пятиться неудобно, бежать — догонят. По своему разумению, я думаю, что отступать намного сложнее, чем наступать. Мы-то все время готовились наступать, а приходится отступать. И выходит, что у наших командиров на земле, в пехоте, дела непростые.
— Ну, командир, по-твоему, получается так: вот в пехоте и у танкистов сложно, а у нас, в авиации, вроде бы и просто. Мы ведь тоже каждый день в бою: летаем все время без своих истребителей сопровождения, как правило, в меньшинстве ведем бои с истребителями врага. Все время приходится обманывать зенитки противника, кроме того, иногда и свои по нас постреливают. Каждый день в огне ходить по нескольку раз, по-моему, непросто. Тоже надо уметь и в бой войти, и из боя выйти. Так что хрен редьки не слаще.
— Да! В этом отношении ты прав. Конечно, у каждого свои трудности. И у нас сейчас проблема: как уснуть. Давай еще раз попробуем. Может быть, и получится.
В наступившей тишине стало слышно ночную жизнь аэродрома. По звукам, что проникали в палатку, Осипов старался угадать, где и что происходит.
«В первой эскадрилье», — подумал Матвей. Наверное, закончили регулировку или регламентные работы. Стал слушать пробу мотора, мысленно оценивать правильность действий невидимого ему техника.
Техник поставил мотору обороты на прогрев и на этом режиме надолго задержался. Потом обороты увеличились и наконец были даны полностью. Затем звук работающего мотора стал гулять от высокого к более низкому — техник проверял автоматику перевода винта на разные режимы работы. Но вот появилась еще одна характерная смена тона — это проверяли магнето, и Осипов правому и левому магнето за их работу поставил по пятерке. Теперь мотор убавил звук до уровня швейной машины, работающей рядом, и вдруг с разбегу завыл на самой высокой ноте.
Выкрикнув всю свою мощь, мотор, остывая, удовлетворенно поворчал некоторое время на небольших оборотах, потом еще раз громко вздохнул и умолк.
Матвей сразу представил, как техническое войско сейчас с разных сторон при свете фонарей наступает на этот самолет: главный «профессор» консилиума — техник звена — поставит диагноз: «Здоров. Можно лететь».
Наступившая тишина и неуходящая духота вновь вернули Осипова к событиям, связанным с началом войны. «Случайно или не случайно Гитлер начал войну в воскресенье? Наверное, не случайно. В воскресенье у него было больше шансов застать нас врасплох. И он этого достиг: в полку никто не знал о войне до тех пор, пока не начали падать бомбы. Но ведь наш полк не исключение.
Середина лета, 21 июня — день летнего солнцестояния, самый длинный день в году. Солнце в это время дарит жизни максимум своей энергии: хлеба входят в полную силу; на лугах покос, и все больше золотых цветов; лес заселен сверху донизу, и у всех певчих птичек гнезда, наполненные яйцами всех цветов радуги, через нежную скорлупу которых уже просвечивает маленькая жизнь.
Гитлер же выбрал самый длинный день лета для нападения, чтобы дольше можно было убивать, с максимальной выгодой воспользоваться преимуществами первого дня».
Осипов понял, что теперь ему уже окончательно не уснуть, и открыл глаза. Поднятый угол палатки светился светло-зеленым треугольником — начинался рассвет.
Вот вновь заработал, но уже в другом месте, мотор. Пришлось опять прослушать еще один цикл пробы, но на этот раз мотор не выключили. По шуму и его перемещению стало ясно, что самолет выруливает для взлета или переставляется на другое место. Наконец взлетающий самолет проревел своим мотором вдоль всего аэродрома и ушел.
Видимо, взлетел разведчик — новый день войны начался. Осипов толкнул Червинова:
— Василий! Пора вставать. Разведчик ушел. Командир полка теперь будет торопить с вылетом. Раз узнали фрицы аэродром, спокойно жить не дадут.
Вышли из палатки. По утреннему воздуху слабый ветерок принес с юга звуки далекой артиллерийской стрельбы. Там, на фронте, войска не спали: были заняты «своим делом».
Пять исправных самолетов эскадрильи и три самолета второй были объединены командиром полка в одну боевую группу под командованием Русанова. Осипов вел правую пару, а слева от командира шло прикомандированное звено. Шли бомбить фашистские танки и войска на дорогах, подходящих к Житомиру. Враг прорвал фронт и теперь быстро продвигался на восток. Русанов предупредил группу, что бомбить будет с минимально возможной высоты, а весь полет до цели и обратно придется выполнять на бреющем, чтобы не напороться на истребителей врага или огонь зениток.
Танковый клин врага летчики обнаружили издалека по пожарам и пыли, которые сопровождали его движение вперед. До линии фронта оставалось еще несколько километров, когда командир покачал свой самолет с крыла на крыло и этим отдал экипажам приказ: «Приготовиться!» И сразу ведущий самолет левого звена начал отставать, а вместе с ним и его ведомые. Осипов не увидел, что происходит со звеном, но штурман передал:
— Ведущий звена пошел на посадку, а ведомые догоняют строй. Осипов посмотрел влево и увидел пару Су-2, которые, построившись левым пеленгом, пристраивались к группе. Теперь их всех было семь. Самолеты шли симметричным журавлиным клином. Район цели был хорошо виден, но командир по-прежнему шел на малой высоте, оставляя его немного слева. «Что же он собирается делать?» — подумал Осипов.
Теперь уже на танки они не попадают, не успеют довернуться, а «сотки» бросать с бреющего тоже нельзя: взрыватели стоят мгновенного действия и осколки побьют свои же самолеты.
Промелькнула одна, вторая, третья дорога. Но немцы не стреляли: видно, не успевали с открытием огня. Наконец командирская машина пошла в набор высоты.
Русанов, будучи уверенным в своих летчиках, разворот на цель выполнял с большим креном. Правое крыло строя шло по малому радиусу, и, чтобы удержаться па заданном месте, Осипову нужно было убирать обороты мотора и висеть на малой скорости.
Он смотрел на ведущее звено снизу вверх и думал о том, чтобы не прозевать выход на боевой курс, не отстать на прямой.
Разворот закончился, и сразу открылись бомболюки. Небольшой доворот на цель — и бомбы пошли вниз.
— Бомбы! Носов на боевом курсе не зевает. У него не уснешь. Вася, сбросил?
— Сбросил. Разрывы зениток слева по развороту. Истребителей не видно. Люки закрыл.
Осипов посмотрел вниз. Бомбы упали на самую южную из трех дорог. А комэск начал доворот на вторую дорогу и пошел в пикирование. Заработали крыльевые пулеметы. Осипов, наблюдая за командирской машиной, вел огонь короткими очередями, чтобы не поплавить стволы ШКАСов. Высота кончилась. Самолеты вышли из пикирования, левой змейкой пересекли следующую дорогу и пошли на север.
— Командир, посмотри вправо под сорок пять градусов, Су-2 горит.
— Вася, мне эта посадка что-то не нравится.
Командир звена сажал самолет на колеса, место тут ровное — пшеничное поле. Колея-то от колес без колдобин и изгибов. Чего бы ему загореться на земле без поломки. Может, истребители немецкие подожгли? А если нет? Тогда поздний пожар — попытка скрыть причину вынужденной посадки. Шел все время спокойно рядом. Как только стали выходить на высоту для бомбометания, возникла необходимость срочно садиться, и не где придется, а на поле, чтобы не самолет, а голову себе не сломать.
— Не знаю, командир, так плохо думать о людях. Летчик же не один в самолете. Что же, они вдвоем, по согласию решили?
— Посмотрим, как будет. Только объекта исследования уже нет.
Разбираться некому и некогда. Да и немцы тут скоро будут. А плохо о людях думаю только тогда, когда есть повод. Не торопись нехорошо обо мне судить. Не злодей и не человеконенавистник. Один же лейтенант бегает у нас по аэродрому с флажками: «Не готов воевать». А сержанты больше его не готовы, но воюют. И никто из них летать не отказывается. Кровь рекой льется и на земле, и в воздухе. И никто из нас теперь не знает, будет ли для него следующий день.
— Ладно, командир, сдаюсь.
Русанов сделал вираж над горящим самолетом и взял курс на новый аэродром… Молчал. Думал не о горевшем самолете, а о том, что плохо ходить в бой с людьми, которые даются тебе в подчинение временно…
Безделье на войне — абсурд. К «выходным» дням Наконечный и в мирные годы не успел привыкнуть. Их не любил, не любил и праздники, которые только прибавляли ему, командиру, заботы, так как ничегонеделанье, как ржа, портила иных людей, позволяя им часто делать трудно объяснимые, неожиданные поступки.
Средств комендатуры батальона аэродромного обслуживания на новом аэродроме хватит только на два дня войны. Вечером заправили самолеты бензином. Время же подвозки боеприпасов осталось неизвестным. Связи со штабом дивизии ни по телефону, ни по радио установить так и не удалось. Осталось ждать.
Командир решил использовать выдавшийся продых на учебу, на ремонт техники. Хотелось ему разобраться с последними жертвами, попытаться найти причины поражений и вычленить крупицы успехов. Кроме того, хотелось все же заставить летчиков и штурманов использовать самолетные рации в полете для управления группой и связи с землей. Полетать с недоучками.
Планируя «академию», думал, что в любое время можно от слов перейти к делу, к войне.
Уже затемно Наконечный заканчивал командирский разбор последних боев. Все, что нужно было ему сказать своим подчиненным, он сказал. И теперь слушал, что говорили другие.
…Говорил комэск-5 — старший лейтенант Русанов:
— Почему меня и летчиков обязывают бомбить с высоты четыреста-шестьсот метров? Это мне невыгодно. Во-первых, самолеты идут в зоне пулеметного и винтовочного огня. Во-вторых, это самая выгодная высота для применения автоматических малокалиберных зенитных пушек. Кроме того, штурманы ругаются: сложно прицеливаться — мало время наблюдения цели в прицеле. У меня в эскадрилье все самолеты повреждены пулевыми попаданиями или осколками снарядов МЗА. Давайте поднимем высоту бомбометания до полутора-двух тысяч метров, и дело пойдет лучше. А если это нельзя, то надо бомбить с высоты двадцать-пятьдесят метров по прицелу летчика. Уверяю, потери будут намного меньше.
Наконечный знал, что военная служба, а война в особенности, не терпит нерешенных вопросов. Оставив людей без ответа, он не будет иметь морального права посылать их в бой. Но с ответом не торопился, рассчитывая своим молчанием кого-нибудь еще вынудить на откровенный разговор.
— Товарищ командир, разрешите? — поднялся старший лейтенант Горохов.
Наконечный кивнул головой.
— Немецкие истребители приспособились к нашей однообразной тактике. Узнали, что наш самолет имеет только один верхний турельный пулемет нормального калибра, и начали бить нас снизу. Только мы в своей эскадрилье потеряли от таких атак три самолета, экипаж, и один штурман ранен. Когда мы идем на высоте четыреста-шестьсот метров, то немецкие летчики, обнаружив нас, переходят на бреющий полет, разгоняют скорость побольше, а потом, подойдя на близкое расстояние, делают под наш строй горку и расстреливают тот или иной самолет по выбору, в упор. «Мессера» на фоне земли штурманы видят плохо, истребителей прикрытия нет, а мы как на блюдечке.
Слушая старшего лейтенанта, командир полка почему-то думал о том, что Горохов сейчас своим крупным телом как бы заслонял полк от дальнейших ошибок Певучая, чуть с заиканием, речь текла плавно. Лобастая голова на короткой шее, спокойное лицо, прямой взгляд — все говорило об уверенности в правоте произносимых слов.
— Утку на охоте и то сложнее сбить, чем наш Су-2 при такой тактике. Утка, когда видит стрелка или слышит выстрел, то маневрирует. А мы при таком положении и времени на маневр не имеем.
Горохов сел, а командиры задвигались, переговариваясь между собой.
Наконечному стало ясно, что оба оратора выступают с наболевшим вопросом, да и, вероятно, с предварительного согласия и по поручению других. Больше было похоже на то, что на передний край дискуссии выставлены те, кто помоложе и поразговорчивее. Он взглянул на Русанова, который в свои тридцать лет чувствовал себя довольно уверенно, на что давали ему право два ордена на гимнастерке. Подумал: «Хороший командир». Затем внимательными черными глазами посмотрел на сидящих перед ним командиров.
— Зашумели! Небось сообща решили на меня нападать? Не слепой, тоже кое-что вижу. А как старшим сказать?
Встал майор Митрохин — командир первой эскадрильи. Старший по возрасту.
— Товарищ командир! А если ничего не докладывать? Нам надо бить фашистскую нечисть, в этом главное. Нужен эффективный удар по врагу и без своих потерь.
Узко и глубоко посаженные глаза хитро поблескивали, а пальцы левой руки напряженно сжимали у пряжки ремень, перехватывающий гимнастерку. Вся его маленькая и тощая фигура сейчас выражала напряжение.
— Летчики рвутся в бой. Их потерями не испугаешь. Но лучше воевать без потерь. Поэтому вы с нас спрашивайте за результаты бомбового удара и штурмовки. Мы будем по всей строгости отвечать за удар по цели, а также и за свои потери.
Все сидевшие перед Наконечным согласно закивали головами и завздыхали, поглядывая на часы. И он понял, что дальнейший разговор уже не имеет значения и ничего нового ему не даст. Все было сказано последней фразой. Ради нее командиры затеяли весь этот разговор. К ответу он сейчас был не готов. Но от получившегося разговора ему было и радостно, и тяжело.
Он понимал, что это суровая критика его действий. Критика хорошая, товарищеская, доверительная и нужная. От этого хорошего ему было радостно. А от того, что его поучали подчиненные, что он сам не смог всего этого осмыслить и сформулировать, не смог изложить в рапорте старшему начальнику, — ему было тяжко. Наконечный хорошо помнил, как два года назад ему пришлось дорого рассчитываться за свою точку зрения. Его мысли тогда кто-то подменил, подтасовал и вывернул наизнанку. Тогда что-то у него, видимо, надломилось внутри. Отпустили без извинения, хорошо и то, что из армии не выгнали, звания и ордена не лишили. Полк снова доверили.
Выйдя на волю, он тогда сказал себе, что впредь будет беспрекословно выполнять все циркуляры. Так было спокойнее, потому что отвечал уже не он. А теперь жизнь заставляет решать теорему «или — или»; с одной стороны, указания, а с другой — жизни летчиков.
Командиры ждали.
Наконечный встал. Еще раз осмотрел всех сидящих и спокойно сказал:
— Спасибо за откровенный разговор. Все, что мы тут говорили, осталось между нами. С подчиненными летчиками по этому поводу пока не разговаривать. Я подумаю, а утром получите от меня ответ. Очередность вылетов на завтра у начальника штаба. И еще одни вопрос. Кто за вас будет заниматься молодыми летчиками? Я имею в виду не готовых к бою. Раненые люди ремонтируются дольше, чем самолеты. А вы совсем забросили учебные полеты… Знаю, трудно, но надо. Требую заниматься этим из последних сил, если мы этого не сделаем, кто их научит? Прошу меня извинить за резкость, но после нас им придется начинать с нуля: ни умения, ни опыта. Сколько прольется лишней крови, пока они сами воевать научатся… На сегодня все. Можете идти на ужин и отдых.
Наконечный вышел из-под навеса вместе с капитаном Чумаковым и майором Сергеевым. Остановившись, молча смотрели на закат, на смену красок в небе, как будто в них сейчас было главное. Каждый думал и искал решение. Даже, может быть, не решение, а подход к нему, думал, с чего начать разговор.
Наконечный разумом был с командирами эскадрилий. Но ему хотелось получить поддержку у замполита и начальника штаба. А определять позицию нужно было сейчас, ночью. С рассветом, с первым боевым заданием нового дня он должен был дать ответ людям.
Чумаков был не против уйти от разговора на эти «скользкие» вопросы тактики, но не мог придумать, как это сделать, и сейчас мучился предстоящей неизбежностью объяснения. Искал путь к разговору, который бы его ни к чему не обязывал.
— Ну что скажешь, Евсей Григорьевич?
Чумаков доверительного обращения не принял.
— Товарищ командир! Сложный для меня и для всех нас этот вопрос. Но его надо как-то решать. В рассуждениях командиров, просьбах, я сказал бы — требованиях, есть большой смысл. Но мне необходимо подумать. Честно, я не готов к ответу. Дай мне время до утра, чтобы я мог определиться.
— А вы, товарищ Сергеев, что скажете по поводу происходящего?
Сергеев переступил с ноги на ногу и, молча посмотрев на Наконечного, остался доволен тем, что выражения лица и глаз не видно. Подумал: «В темноте-то, наверное, легче пройдет разговор». А вслух сказал:
— Знаете, командир, вопрос этот, наверное, нужно решать командирам-практикам. Вы же знаете, что я летал до прихода в полк на старых самолетах, а эту машину еще не знаю. Поэтому, как в бою лучше, мне трудно сказать. Комэски, да и Русанов, правы по-своему, старшие начальники, наверное, правы по-своему Может, ограничением высот полета и бомбометания какие-то неизвестные нам цели преследуются, и они окупаются теми потерями, которые мы несем. Решать, как командиру, вам надо.
Помолчав немного, продолжил:
— Наверное, лучше сообщить командиру дивизии. Только отойдет ли он от указаний? А доложим ему, тогда уже и пробовать нельзя, если запретит.
Сергеев остался своей длинной речью доволен. Обо всем сказал и пути себе ни в какую сторону не закрыл.
Наконечному же стало ясно: в случае неудачи эксперимента Сергеев ему не союзник. Но он также понял: если новое окажется толковым, то начальник штаба им воспользуется в своих интересах, чтобы показать себя в лучшем свете. Хитер мужик. Вот и поговорили.
— Что ж, спасибо вам за совет. Давайте пойдем почаевничаем, да и на отдых, а то через три часа надо быть на ногах. Светает-то теперь рано. Может, за ночь подвезут что для войны.
Чай пили молча. Разговор теперь уже не мог состояться по-другому. Тяжесть ответственности ложилась на одни командирские плечи.
Командир полка лежал на постели, не раздеваясь, вдыхал запах свежевысушенного сена, которое заменяло матрац, слушал темноту и тишину.
«Учить войска только тому, что нужно на войне, и только так, как делается на войне».
Но если приказ наркома требовал учить, значит, воевать нужно так, чтобы врагу было больнее, а тебе легче. Если люди пришли к выводу, что применяемая тактика не обеспечивает оптимальных, выгодных условий и приемов, то, наверное, такая тактика устарела. Вон как Русанов и Горохов давили фактами, а факт — это «ваше благородие», из него надо делать правильные выводы.
«Поднять роль, значение и авторитет командного состава армии… Современный бой и операция требуют квалифицированного, волевого и культурного командира. Эти качества необходимо всемерно развивать и укреплять во всех звеньях нашего командного состава».
Когда это требование всплыло в памяти, он спросил себя: «Кто ты, Наконечный? Где твой авторитет, если тебя поучают? А ведь правильно поучают младшие по званию и должности».
Теперь Наконечный уже был не один. Он нашел моральную и правовую поддержку старшего. Даже не помощь, а прямое требование — думать, решать, искать, действовать и действовать.
Перед его закрытыми глазами поплыла картина будущего боевого вылета. Он вел группу. Самолеты плыли высоко в голубом небе, а под ними, далеко внизу, вились темно-бурые жгуты разрывов малокалиберной зенитной артиллерии. Вот группу стали догонять немногочисленные разрывы снарядов крупного или среднего калибра. Но самолеты поплыли от них в сторону и вниз. Новое сближение огня и жизни — новый маневр. Потом он «увидел» и истребителей врага. Группа Су-2, маневрируя, выполняла развороты с большими кренами, а «мессеры», атакуя снизу, зависали на горке, потому что его бомбардировщики шли высоко.
«Мессеры» висели без скорости, а штурманы по ним вели огонь из задних пулеметов. Фашисты сделали переворот и устремились к земле. Может быть, это они набирали скорость для новой атаки или падали, будучи сбитыми…
«Пробуем! Лечу первым», — решил Наконечный. И еще затемно пошел на КП полка. Убедился, привезли необходимое для войны. Аэродром жил, не ведая ночи. Уже на ходу у него появилась новая мысль, новая задача: «Надо будет сказать инженерам, чтобы срочно подумали, как поставить заднюю броню штурману. Пока до этого додумается конструктор, а завод сделает, так мы останемся без самолетов, без летчиков и штурманов. Броня! Ее можно взять с не подлежащих ремонту самолетов. С них же снять турельные пулеметы и приспособить их в нижнем люке кабины штурмана. Стрелять штурман может и без прицеливания, управлять пулеметом ногой. А чтоб огонь враг видел, боекомплект на нижний пулемет снарядить трассирующими пулями.
На КП полка Сергеев положил перед командиром карту со свежей информацией. И на майора надвинулись события последних дней. На двухкилометровой карте линия фронта виделась так, как будто бы он смотрел на нее с большой высоты. Ее гигантская дуга убеждала, что враг отбил контрудар частей Красной Армии. Фашистские войска танками создали реальные условия для прорыва на Киев. Наконечный еще раз внимательно посмотрел на карту.
— Эх, уважаемый начальник штаба, были бы силенки, то сейчас как раз самое время вот отсюда, с севера, ударить бы эту немчуру по скуле и перерезать им все коммуникации.
— Верно, командир. Нам как раз и приказано сегодня летать на боевые задания в этом районе. Вот боевое распоряжение: «По данным своей разведки сосредоточить усилия на уничтожении танков противника с целью создания благоприятных условий для активных боевых действий наших войск. Напряжение максимальное».
Наконечный взял распоряжение в руки, еще раз прочитал. Молча вернул его обратно и стал вновь изучать по карте линию фронта. А потом, ни к кому не обращаясь, заговорил:
— Помнится мне, как-то был я в краеведческом музее. Была там карта Киевской Руси разных времен, и территория ее была раскрашена разноцветными границами — каждому князю своя окраска его владений. Стою, смотрю. Слышу, подошел ко мне кто-то. Оглянулся — молодая женщина стоит. Оказалось, сотрудница музея. Спросила, что заинтересовало меня на этой карте. «Заинтересовал меня один вопрос, — отвечаю ей. — Как это Киевская Русь, а может быть, и не Русь, а славяне, живущие по Днепру, Ирпени и Припяти, на протяжении такого длительного периода отстаивали свои земли? Вроде бы они со всех сторон открыты, конечно, за исключением Белоруссии».
Она мне объясняет, что совсем это не так. Если посмотреть внимательно, то киевские холмы находятся как бы в центре ряда возвышенностей. А Днепр, с его высоким правым берегом, прикрывает этот огромный район с востока. Есть, дескать, мнение, подтверждаемое археологическими данными, что в сочетании с реками и возвышенностями на границах этого славянского района были построены в IV—V веках нашей эры огромные пограничные укреплении. А на их базе были созданы военные поселения, которые и прикрывали племена от неожиданных набегов. При осложнениях на границах княжеств эти пограничные поселения принимали на себя первый удар. А потом уже им помогали и остальные. И знаешь, так деликатно пальчиком показывает район предполагаемых укреплений. И вот теперь я смотрю на нашу военную карту, на линию фронта и думаю: а знают ли наши военные те ключевые позиции, которые помогали в древности сохранять эти территории от разграбления пришельцами? Ведь на самом деле здесь целая система малых рек и возвышенностей. Правда, средства войны, люди и время другие. Но солдаты и танки все равно идут не по воздуху, а по земле.
И приказным тоном:
— По плану пятая эскадрилья сегодня идет первой. Поведу ее я. Будем пробовать новую тактику. У Русанова шесть самолетов, мой седьмой и два рядовых экипажа нужно взять из первой эскадрильи, которая сегодня на вылет запланирована последней. Данные о противнике свежие. На вылет первая группа пойдет без доразведки. Ночью немцы не воюют, поэтому в обстановке изменений не будет.
Начальник штаба ушел, и Наконечный остался один. В эти сорок предрассветных минут ему нужно было принять одно конкретное решение. Решение, которое, может быть, во многом определит успехи или потери полка сегодня и в ближайшем будущем. Надо было сформулировать принципы новых тактических приемов, которые бы позволили командирам принимать решения в воздухе в зависимости от складывающейся обстановки. Использовать радио надо и помнить, что лампы передатчика требуют время для прогрева, поэтому его в работу надо включать заранее.
Неожиданно для себя он открыл, как ему показалось, новую закономерность боя… В эскадрильях осталось по тридцать-пятьдесят процентов летного состава, но в этих процентах живут те, кто больше всего находится в бою. Здесь, видимо, теория вероятности пришла в противоречие с опытом и психологией человека.
О чем все же конкретно сказать летному составу? На чем сосредоточить их внимание? И написал на листке:
«1) свободное использование высоты;
2) свободный выбор боевых порядков;
3) особенности маневрирования в зоне огня ЗА и ведение воздушного боя;
4) использование радио.
Отдельно командирам и инженеру полка:
1) броня, пулемет;
2) подготовка молодых летчиков;
3) семьи».
Наконечный положил карандаш. Сосредоточенно еще раз перечитал написанное. Прошелся по палатке. Взглянул на себя со стороны и понял, что его состояние подобно самочувствию студента перед экзаменом.
«Да, это будет экзамен моей командирской зрелости. Оценивать ответы на вопросы будут строгие оппоненты — люди, которые каждый день ходят в бой и поэтому отлично знают обсуждаемую тему. Знают жизнь, видели смерть. Это заслуженные собеседники».
Он заставил себя вернуться к листу бумаги, лежащему перед ним, и снова углубился в раздумья. Всякий довод расчленялся им на два составных элемента: «за» и «против». А в конце мысленного лабиринта шли жесткие военные определения: «да», «возможно», «нет».
Из бури противоречий Наконечного вывел начальник штаба, который, видимо, не сразу решился прервать его раздумья, но вынужден был докладывать, что командиры управления полка и эскадрилий, летчики и штурманы на первый вылет собраны, обстановка на линии фронта и погода изучены.
Вошел капитан Чумаков:
— Здравствуйте, командир! Уже собрались к летчикам? Задали комэски задачку. Если вас интересует мое мнение, то скажу одно: надо пробовать, только без суматохи. Мне думается, что все это окупится во сто крат.
Наконечный улыбнулся:
— Спасибо за поддержку. Пойдемте к летному составу.
Наконечный, выруливая и даже взлетая, напряженно думал о начавшемся уже теперь вылете: все ли он продумал? Как поняли подчиненные его указания? А что будет, если на практике встретится неожиданный вариант? Эти «если» осаждали его и сейчас, когда он уже заканчивал в воздухе сбор взлетевшей эскадрильи. Сомнения и тревога за людей, за успех эксперимента отодвинули на задний план его личные человеческие переживания в предвидении боя.
Он смотрел на свои действия и решения как бы со стороны, воспринимая себя в третьем лице, стараясь как можно точнее выполнять собственные указания, данные им перед вылетом.
Аэродром проплыл по правому борту, и группа легла на курс к линии фронта. Он отметил у себя внутреннюю напряженность ожидания. Усмехнувшись, представил себя лыжником, несущимся с трамплина, который, начав разгон, уже не может остановиться, ждет прыжковый стол, а потом, совершая полет и управляя им, будет готовиться к приземлению.
Так и у группы людей, которые идут с ним в одном строю, сейчас своя разгонная горка, а обрезом прыжкового стола будет линия фронта, после которой может быть удачный или неудачный полет, рекордное или посредственное приземление.
Минуты полета считали километры пути. Командир искал танки. Самолеты то приближались, то уходили от главной дороги, и это позволяло видеть полосу местности около пятнадцати-двадцати километров, но танков и больших колонн пока не было видно. Немцы не стреляли: возможно, принимали группу за свою или не хотели себя демаскировать. А Наконечный внутренне был убежден, что его видели с земли. С затянувшимся поиском танков росла напряженность полета. Это обостряло зрение, слух, мысль. Нервное напряжение скручивало пружину готовности к немедленному действию. Каждая минута полета теперь увеличивала вероятность встречи с истребителями врага. Группа шла по плавной волне высоты, то снижаясь на 200-300 метров, то вновь набирая подготовленную штурманом высоту бомбометания. Но все же немцы не выдержали. Ниже самолетов заклубилась рваная черно-серая облачность разрывов зенитных снарядов. Наконечный немного добавил оборотов мотору и плавно повел группу вверх и в разворот.
— Командир! Справа по борту танки. Придется уйти дальше, а потом правым разворотом выйти снова на них.
Разрывы начали догонять самолеты, и, чтобы оторваться от них, ведущий самолет пошел вниз, от чего скорость полета начала быстро нарастать. Разрывы отстали и потерялись.
— Штурман! Смотри: или вышли из зоны огня, или сейчас будут истребители. Не затягивай разворот, а то потеряем танки.
— Хорошо, хорошо. Еще пятнадцать секунд — и разворот на цель. Разворот!
Заканчивая его, Наконечный увидел сзади внизу четыре истребителя. Прикинул расстояние и пришел к выводу, что до сброса бомб атаковать они их не успеют.
Дал очередь из пулеметов — сигнал: «Вижу истребителей». Еще раз осмотрел свои бомбардировщики и с гордостью подумал: «Вера и дисциплина — великое дело. Идут, как на параде. А ведь знают, что я их снова веду в огонь зениток, а на догоне истребители. Я-то видел четырех, а сколько их там? Ведь все их уже видят и ждут. Молодцы!»
Снова появились разрывы зенитных снарядов, но теперь немцы ставили заградительный огонь: разрывы впереди, а истребители сзади. Маневр группы сейчас уже был ограничен и связан только с прицеливанием. Теперь огонь опасен, но дело есть дело. Самолеты прошли один рубеж заградительного огня, и Наконечный подумал: «Успеют или нет перенести огонь на новый рубеж до сброса бомб?» Доворачивая самолет по команде штурмана, сам себе ответил: «Успели». Разрывы снова были впереди. А истребители где? Но назад смотреть, хоть и хочется, нельзя. Самолет сползет с курса, и пропадет все прицеливание. Открылись люки, самолет тряхнуло. И только когда были сброшены бомбы, Наконечный осмыслил, что тряхнуло его разрывом снаряда. Наверное, где-то есть пробоины. Только теперь он уже разумом «услышал» и разрыв этого снаряда.
Посмотрел вправо назад: истребители явно опоздали. Не ждали их на этой высоте. Сейчас у них нет скорости, а чтобы ее набрать, надо «вылезти» выше бомбардировщиков, чтобы потом разогнаться. «Ничего, подождем». Посмотрел на другую сторону и, увидев еще четырех «головастиков», решил ждать, пока обе четверки выйдут наверх, чтобы потом с разворотом пойти вниз. «Но куда? Вправо или влево разворачивать группу? Которая четверка пойдет в атаку первой? А может быть, они пойдут одновременно. Одновременно — вариант для нас нежелательный».
Правая четверка «мессеров» первой вышла выше группы Су-2 и пошла, разгоняясь, вниз. Наконечный тоже пошел, со снижением набирая скорость и заваливая группу в правый разворот. Этим маневром он хотел расчленить атаки врагов во времени, тогда можно будет отбить их поочередным переносом огня. Увеличивая снижение и крен в развороте, он все смотрел на атакующих истребителей, пока они не потерялись у него под хвостом.
«Так! Правое и ведущее звенья вышли из-под атаки. А как левое?»
Перенес взгляд влево и назад.
Истребители своими носами уперлись в промежуток между командирским и левым звеньями. Было очевидно, что атака по левому звену все же состоится. Но это уже неплохо, так как теперь первая четверка мешает начать атаку второй. Другой атаки не будет до тех пор, пока атакующие не отвалят от бомбардировщиков. Он начал вывод из разворота прямо на солнце, поглядывая назад, и был рад, что левое звено, уменьшая крен, опустилось ниже, а атакующие, как бы выскочив из-под хвоста девятки, оказались перед всеми пулеметами.
Штурманы поняли маневр командира и ситуацию, сразу ударив из всех пулеметов по передней паре. Но она, не меняя курса, тоже открыла огонь по левому звену. Еще раз скрестились огненные трассы, и ведущий «мессер», выбросив хвост черного дыма, дернулся вверх. Летчик выпрыгнул, а самолет, вращаясь через крыло, пошел к земле.
Наконечный посмотрел на левое звено и заметил, что самолет Пошиванова хотя и идет в строю, но дымит.
«Попало. Но пулемет его работает, значит, живы».
— Командир, вторая четверка в атаке. Давай левый разворот. Так, так. Еще. Хватит. Выводи из снижения.
Наконечный выполнил команду штурмана и вывел самолеты в горизонтальный полет. Этот маневр опять вынес истребителей врага выше группы. Задние пулеметы злобно, очередь за очередью, выбрасывали раскаленный металл назад, защищая себя и других. Самолеты от этих очередей наполнялись запахом горящего масла и пороха. У второй четверки смелости оказалось поменьше, и она, поняв опасность своего положения, отстрелявшись с большой дистанции, вышла из атаки.
И опять снижение. Быстрее к земле!
Новая атака; но тройка «мессеров», оставшись без ведущего, действовала нерешительно. Два были едины, но третий оказался лишним и не нашел своего места в атаке.
Маневрируя группой и отбиваясь от истребителей, Наконечный наконец добрался до земли. Он вывел самолеты на бреющей высоте, в десяти-пятнадцати метрах от земли, и глубоко выдохнул. Теперь он уже был почти спокоен за исход боя и ощутил себя: пот заливал глаза, а спина и шея от нервного и физического напряжения ныли.
Еще одна атака, теперь уже сверху, с пикирования сразу всей семеркой.
Штурманы встретили атаку заградительным огнем, а командир ввел эскадрилью в разворот, чтобы «закрутить» атакующих, заставить их смотреть друг за другом из-за боязни столкнугься. Но ядовитая струя пушечных очередей «головастиков» все же дотянулась до строя. Очередь опять угодила в дымящийся самолет, идущий в левом звене. Досталось и самолету Наконечного.
Выйдя из атаки веером вправо и влево, истребители пошли вверх и взяли курс на запад.
Люди, сидящие в самолетах-бомбардировщиках, поняли, что бой закончен. Теперь нужно было разобраться, что делалось в самолете у себя и у других. Все ли идут в строю после очередной атаки. Осмотр удовлетворил Наконечного. Девятка шла своим триединым симметричным строем. Самолет Пошиванова по-прежнему дымил. Откуда шел дым, что горело, понять было трудно. А летчик кивнул командиру головой и показал большой палец — все в порядке. Наконечный осмотрел разбитый киль и правую плоскость своего самолета, отметил, что у Су-2 старшего лейтенанта Русанова из крыла вывалилась стойка шасси.
— Штурман, — приподнятым тоном позвал Наконечный, — давай побыстрее домой. Бой-то у зенитчиков и истребителей мы выиграли. Один—ноль в нашу пользу. Теперь главное — посадить битые машины. А дырки залатаем.
— Да вроде бы и ничего, командир! Довернитесь влево пятнадцать градусов. До дома сорок километров. Если у Пошиванова ничего не перегорит до аэродрома и машина не взорвется, то хорошо. Здорово дымит. Я передам, чтобы нас ждали. Во время боя было не до радио.
Наконечный, не окончив еще полет, уже жил будущим. Он мысленно готовил для всего летного состава разбор проведенного боевого вылета, где хотел подробно рассказать о полученном новом опыте, о вариантах целесообразного маневрирования в период боя с истребителями. Жизнь и служба научили его делать сразу несколько дел. Вот и сейчас он, думая о положительном и отрицательном данного полета, смотрел за воздухом и подбитыми самолетами, пилотировал самолет и оценивал обстановку, которая может сложиться при посадке поврежденных машин. Он знал, что Русанов без всяких команд будет садиться последним, у самого же повреждения небольшие, и это его не беспокоило. «Значит, первым надо сажать Пошиванова. Этот дым не безобидный, каждая лишняя минута полета может плохо кончиться». Попытался через штурманскую рацию поговорить с Пошивановым, но ничего не получилось. Тогда он показал рукой командиру левого звена, чтобы он выходил вперед. Теперь звено Русанова с дымящимся самолетом оказалось впереди, летчики поймут, в чем дело, и посадка пойдет в нужной последовательности.
Переднее звено подвернулось и стало заходить на аэродром так, чтобы можно было сажать дымящийся самолет с ходу, без лишних разворотов. Наконечный смотрел и радовался разумным действиям. Гордился тем, что люди правильно обучены.
Вот у самолета Пошиванова появилось внизу шасси, и он пошел вниз, на посадку, а два самолета, пролетев дальше, разомкнулись левым разворотом и пошли по кругу аэродрома.
Вывел и Наконечный свои звенья на посадку. Самолеты по команде разошлись.
…Пошиванов сел. Все смотрели за ним.
Су-2 еще не остановился, а на крыле появилось пламя. К самолету быстро, наперерез, пошла пожарная машина. Остальным садиться было пока нельзя, а горючее в баках на исходе.
Командир должен был принимать новое решение. И он его принял.
Решил садиться с другой стороны аэродрома, через горящий самолет. Только такое решение могло исключить новые осложнения при посадке остальных. Пока садились экипажи группы, пожар на самолете Пошиванова удалось ликвидировать. Самолет был спасен для новых боев.
Наконечный, подробно разобрав положительные и отрицательные события прошедшего полета, закончил занятия с летчиками словами:
— За исключением эскадрильи Горохова, всем разойтись по своим командным пунктам и хорошенько разобраться в новых вопросах. Горохову — на вылет.
Наконечный ставил эскадрилье боевую задачу, но смысл речи командира до штурмана звена — старшего лейтенанта Гарифова — не доходил. После слов командира о том, что в полете был и зенитный огонь, и истребители врага, Гарифов необыкновенно ярко представил свой самолет в окружении разрывов, из которых они никак не могли вырваться. Перед мысленным взором мелькали обрывки боевых вылетов, видения израненных самолетов, искалеченных и мертвых людей в них. Ожили ночные сны с их страшными переплетениями реальности и вымысла, жизни, смерти, крови, железа. Мысли о собственной гибели настолько оторвали Гарифова от происходящего, что он не услышал команды командира: «По самолетам!» И если бы старший лейтенант Бенов не толкнул его в бок и не сказал: «Ты что, уснул?» — он бы так и остался сидеть на скамейке.
…Чем ближе подходили к самолету, тем тревожнее было на душе у штурмана. Хотелось жить, но не хотелось лететь.
Летчик, поздоровавшись с техником, стал слушать доклад о работах на самолете.
— Командир! Крыло заклепали. Пробоины заделали. Заменил троса управления рулями высоты. Самолет готов. Бомб шестьсот килограммов.
Человек был доволен своей работой. Докладывал с радостью, потому что самолет снова мог идти в бой.
Гарифов с неприязнью подумал:
«Радуется, ему в бой не идти. Я тоже согласен ночами не спать, если он за меня будет бомбы к немцам возить».
Затем втроем осмотрели самолет, латки и заплатки на нем, проверили подвеску бомб в люках, надели парашюты, и каждый полез в свою кабину.
…Мотор опробован. Все в порядке.
Бенов ждал, пока мимо него прорулят первые шесть самолетов, чтобы потом со своим звеном занять место на старте в порядке очередности взлета.
Гарифова знобило. Пристегнувшись поясным ремнем к полу кабины, он лихорадочно блуждал взглядом по кабине и окружающему пространству. И вдруг его глаза выделили на приборной доске в левом углу кабины маленький черный кружок с белой металлической ручкой, стоящей своим флажком на цифрах «1+2». А мысль зафиксировала: «Магнето. Мотор. Эта ручка может управлять мотором. Может выключить его».
Теперь это было для него самым главным. Он уже ничего не видел и ни о чем другом не думал — перед глазами только ручка. Еще не было решения, но в голове уже жила мысль: «Она меня спасет!»
Начался взлет. Взлетел первый, второй. Он считал вслух и сказал летчику, что к взлету готов.
— Взлетаем.
Самолет пробежал сто, двести, триста метров, и летчик начал поднимать самолету хвост. В это время рука Гарифова сама… Нет, не он, а его рука ухватилась за флажок магнето и быстро повернула его на ноль, и опять на одни плюс два и снова на ноль. Он уперся рукой в турель и быстро перемещал флажок справа налево и наоборот, а сам слушал, как мотор хлопает, обрезает и выбрасывает дым. И только когда он понял, что летчик прекратил взлет, рука опять поставила флажок в правильное положение, а глаза уже с беспокойством стали смотреть, куда они катятся, хватит ли аэродрома. Самолет остановился, и Гарифов понял, что он жив, что этот вылет пройдет без него. Пусть теперь ищут, что случилось.
Подъехали техники на автостартере, но мотор на малых оборотах продолжал работать нормально, и летчик отрулил самолет в сторону.
Бенов выключил мотор, открыл фонарь кабины и молча уставился на приборы.
Подъехал инженер эскадрильи, быстро вскочил на крыло и спросил:
— Что случилось?
Бенов поднял на него глаза, пожал плечами, но ничего не ответил.
— Ну давай быстро запустим и попробуем, может, все и прояснится.
— Воздух в системе запуска есть?
— Есть.
— Чижов! Ставь быстро колодки под колеса. Запускать будем без автостартера. Мотор работал отлично.
Гарифова вновь охватила тревога: «Летчик и инженер торопятся сделать пробу, чтобы успеть взлететь». Посмотрел вверх: к аэродрому подошли их восемь самолетов и встали в вираж, ждут их, Бенова и Гарифова.
«Все равно не полечу. Не полечу. Пусть идут без нас», — лихорадочно подумал штурман.
— Гарифов! Мотор-то в порядке, может быть, водичка попала. Сейчас прямо на работающем моторе отстой сольют и попробуем еще раз.
— Ты только поаккуратней, а то сдохнет перед лесом, и пиши пропало.
— Не сдохнет… Ну, порулили.
— Давай.
Бенов вновь пошел на взлет. Самолет начинает разбег, но через двести метров все повторяется снова. Опять мотор начинает хлопать, выбрасывать дым, а потом и совсем заглох.
Вылет не состоялся. Группа ушла без командира звена, а самолет затащили на стоянку.
Летчик и штурман вылезли из самолета. Бенову было стыдно смотреть на окружающих, было жалко техника, но он не понимал, что происходит с мотором.
Гарифов сказал технику:
— Тоже мне: «Товарищ командир, самолет исправен, к вылету готов». Вот тебе и исправен.
— Но-но! — оборвал Бенов. — Может, и не виноват Чижов.
У самолета собрались инженер полка, воентехник первого ранга Кутко, инженер эскадрильи, техник звена и свободные специалисты.
Кутко решил сам опробовать мотор: старший инженер в кабине, инженер эскадрильи и техник звена у кабины на одном крыле, летчик и техник — на втором, один пробует, а остальные слушают и смотрят. Мотор по всем параметрам выдержал испытание на «отлично».
Полковой инженер ушел. А эскадрилья, распределив между собой объекты работы, набросилась на «забастовавший» самолет: одни снимали капоты с мотора, другие сливали бензин, чтобы залить новый, еще раз проверенный, третьи занялись фильтрами и заменой свечей.
Бенов и Гарифов лежали под плоскостью и ждали окончания аврала. Работы еще не были закончены, когда в воздухе появились восемь самолетов Су-2. Эскадрилья Горохова пришла с боевого задания вся. Началась посадка, и техники других звеньев ушли встречать свои самолеты.
Наконец работы были закончены, мотор вновь опробован — он работал нормально. Инженер полка дал команду готовить самолет к боевому вылету…
Еще две группы полка были в воздухе, когда эскадрилья Горохова получила новое задание и начала взлет. Взлетело шесть самолетов. Бенов дает газ и начинает разбег. Мотор через триста-четыреста метров обрезает. Не дожидаясь техников, Бенов вновь запускает мотор и сразу заруливает для повторного взлета. Новый разбег, но через триста метров мотор делает пять выхлопов белого дыма и глохнет.
Группа ушла без Бенова.
Самолет вновь зарулили на стоянку.
Осмотр, проверка, проба. Все нормально. Бенов начал нервничать. Гарифов ругается. Горохов, выведенный из себя, отстранил Чижова от обслуживания самолета и в сердцах пригрозил технику отдать его под трибунал за срыв боевых вылетов.
В боевом листке эскадрильи за подписью Гарифова появилась заметка: «Потерянные боевые вылеты».
Техники и специалисты провели около самолета бессонную ночь. Поменяли на моторе все свечи, электропроводку, магнето, карбюратор, бензонасосы, фильтры, промыли бензиновые баки, проверили всю регулировку двигателя. Но нигде не нашли видимых неисправностей.
На вечер наметили комсомольское бюро с разбором «Персонального дела воентехника второго ранга Чижова».
Чижов ушел в лес, взяв с собой описание мотора и управления им.
Все заново прочитал и сравнил все проведенные регулировки на самолете и моторе. Переживая мучительно случившееся, он в то же время не мог найти и своей вины. «Ведь я не один искал причину. Не могут же все ошибаться. Мне необходимо докопаться до истины, иначе службы больше не будет. Отдадут под суд и правильно сделают… А если виноват не я и не техника?…»
От этой мысли ему сделалось нехорошо, стыдно. Но, появившись, она уже не захотела пропасть, а заставила его вновь вернуться к инструкциям. Рассматривая схему управления мотором, Чижов как-то по-новому посмотрел на то, что включение магнето и выключение зажигания сделано параллельно как из кабины летчика, так и из кабины штурмана. Ведь обычно во второй кабине переключатель стоит на положении «1+2», а мотор запускается и выключается из первой кабины летчиком. Он испугался своей мысли, но решил ее додумать: «А что, если в момент взлета штурман будет переключать или выключать магнето, то мотор будет барахлить или совсем остановится. Мы же все проверили, все заменили. Полная исправность была и есть, а мотор все равно на взлете обрезает. Ну, а как об этом сказать? Ведь это значит обвинить штурмана. Но кто-то виноват? Летчик этого сделать не может. Он управляет самолетом, и у него есть другие возможности уклониться от вылета, если он этого захочет или струсит».
Чижов быстро собрал книги и бегом бросился на аэродром к своему самолету. У самолета стояли инженер полка, инженер и командир эскадрильи, Бенов и Гарифов. Видимо, обсуждали обстановку и решали, что делать дальше. Опальный техник перешел с бега на шаг, подошел к группе и попросил у командира разрешения поговорить с инженером полка. Отошли в сторону, и он начал докладывать о своем предположении. Когда инженер понял, о чем идет речь, то у него от возмущения и удивления брови поползли вверх и над переносицей соединились в два вопроса, от чего лицо приняло грозно-недоуменное выражение.
— Чижов, ты понимаешь, что говоришь?
— Товарищ инженер, другого быть не может. Если я ошибаюсь, судите меня!
— Ну, ты мне условия не ставь. Разберемся! Горохов, подойди-ка к нам. Разговор есть.
Горохов подошел.
— Командир, вот Чижов докладывает, что причина может быть в переключателе магнето второй кабины. Надо попробовать на земле. Если характер отказа при манипуляциях будет похож, то мотор исправен и причина практически будет найдена. А с Гарифовым тогда уже будем решать вопрос отдельно.
— Может, и не в штурмане дело, а в проводке. Не торопись валить на человека… Ты, Чижов, побудь в сторонке, а мы пойдем к самолету.
Гарифов куда-то отошел, и комэск послал Бенова его найти. Когда остались вчетвером, старший инженер полка рассказал о возникшем подозрении: «Давайте сделаем так. Я буду пробовать мотор, а вы во второй кабине поработаете переключателем магнето. Эксперимент проведем на полных оборотах. Он все и покажет». Старший согласился, и проба началась. Когда мотор был выведен на полные обороты, инженер по команде начал переключать магнето. Мотор начал стрелять, хлопать дымом и заглох. Все получилось точно, как в сорвавшихся взлетах.
Сняли бомбы, и Горохов с инженером в штурманской кабине порулили на взлет. Взлетели и походили в воздухе минут пятнадцать. Сели. Вновь взлетели и сели. Мотор работал безукоризненно.
Решили идти к командиру полка вместе с экипажем командира звена, но Гарифов исчез. Пришлось докладывать без штурмана.
Исчезновение было признанием вины. Но от этого Горохову и Наконечному было не легче. В полку был найден трус, но мог появиться и дезертир.
Возмущение переплеталось с поисками ответа.
Бенов ничего плохого о своем штурмане сказать не мог. Когда же его заставили еще раз проанализировать все полеты на боевые задания, то он и для себя впервые отметил, что в последних полетах Гарифов очень нервничал и срывался на крик, особенно при атаках группы истребителями. В одном из полетов из-за длинных очередей поплавил пулемет, и их выручили своим огнем соседи. Тогда их самолет сильно побили и зенитки, и истребители.
Чумаков предложил командиру сегодня же, независимо от того, найдется или нет Тарифов, собрать открытое полковое партийное собрание, на котором с коммунистами разобрать случившееся. Определили порядок: информацию делает партком, слушают Гарифова, выступления и заключение командира полка. Договорились, несмотря на тяжесть и позор случившегося, не сгущать краски. Мера наказания самая серьезная — исключение из партии. Под суд не отдавать, старшим пока не докладывать.
Стемнело.
Все коммунисты и комсомольцы полка собрались у штабной палатки на собрание.
Нашелся и Гарифов. Он сам под вечер пришел из леса и теперь, потупив взор, молча сидел среди всех, но особняком.
Секретарь парткома полка капитан Шамалов, невысокого роста полнеющий брюнет лет около сорока, открыл собрание:
— Товарищи! Со времени последнего полкового собрания прошел почти месяц. За это время произошло много событий. Наш полк уже перебазировался на второй военный аэродром. Партийная организация полка понесла в боях большие потери. Но одновременно пополнила свои ряды и новыми членами. Это преданные идеям Ленина, социализму и своей Советской Родине люди. Можно было бы всех перечислить, кого здесь сегодня нет с нами, кто ранен или погиб. Мы все очевидцы того, что не все сбитые погибают. Сидящие здесь некоторые коммунисты уже были в таких переделках. Поэтому нельзя считать, что все, кого сбили, погибли. Мы надеемся, что многие из них живы и будут скоро снова в боевом строю, вместе с нами. Мы можем с достоверностью считать погибшими только тех, кого мы сами похоронили, или тех, о ком нам официально сообщили. Поэтому будем терпеливо ждать и разыскивать всех не вернувшихся из боевого полета… Товарищи! Я прошу вас почтить память погибших товарищей, наших боевых друзей, коммунистов и комсомольцев, беспартийных советских людей вставанием. — Все встали. В наступившей тишине был слышен чей-то разговор на другом конце аэродрома.
— Прошу садиться! На повестке дня один вопрос: «О недостойном поведении коммуниста товарища Гарифова». В полку за все дни боев впервые произошел позорнейший случай: старший лейтенант Гарифов проявил трусость, в течение двух дней имитировал неисправность мотора на самолете. В результате его действий экипаж сорвал выполнение пяти боевых полетов. На головы наших врагов мы сбросили на три тонны меньше бомб. Инженеры и техники без сна работали у самолета двое суток, отыскивали мнимую неисправность. Такова суть дела. Я предлагаю заслушать товарища Гарифова, чтобы потом уже решать, что нам дальше делать.
Слова тяжело били Гарифова, больно сотрясали сердце. Он не очень понимал их смысл, ощущая только волнами накатывающиеся на него чувства стыда и вины. Эти ощущения наполнили его всего, и от этого ему стало жарко, тело покрылось противным липким потом.
Поняв, что ему надо отвечать, Гарифов встал. И хотя было уже темно, он не нашел в себе сил посмотреть на собравшихся. Взгляд его то опускался к своим ногам, то скользил выше сидящих, устремляясь куда-то вверх и вдаль.
В голове сумбур: обрывки мыслей, мешаясь, толкали друг друга, и он никак не мог остановить их, сосредоточить себя на чем-то определенном, хотя, в общем-то, улавливал главное: виноват — отвечай, виноват — отвечай. Из глубины стал выплывать страх наказания и опять: «отвечай, отвечай».
Собрание ждало.
Шамалов вновь напомнил штурману, что коммунисты ждут ответа на поставленный вопрос.
Наконец Гарифов выдавил из себя:
— Виноват. Страх задавил. Нет мне оправдания.
И вновь замолчал.
Все попытки заставить его разговаривать, отвечать на вопросы ни к чему не привели. Обстановка на собрании накалилась. Начался шум и разговоры между собой.
Слово попросил Наконечный. И это как-то успокоило людей.
— Товарищи! Мы вправе обвинять товарища Гарифова в трусости и преступлении. Но мы должны учесть, что он совершил уже два десятка боевых вылетов. Это не так просто пережить, когда каждый день убитые и раненые, каждый день огонь и кровь, каждый день человек смотрит в глаза смерти. Мне думается, что этот уже обстрелянный штурман, прежде всего, уставший человек. Он правильно сказал, что его страх задавил. А страх — это нервы. Кто из нас с радостью и песней летит в бой? Никто. Мы идем в бой по необходимости. Нас ведет в бой любовь к своей земле, к своим детям, к своей Родине, к партии. Нас ведет в бой ненависть к врагу. Мы идем в бой, как на тяжелую и опасную, но необходимую работу, во имя нашей свободы, во имя нужной нам победы над врагом. Мы должны строго взыскать с Гарифова по всем статьям. Война требует от нас максимального натяжения, а у Гарифова, на поверку, нервишки оказались слабоваты. Как сказал наш врач Иван Ефимович — это трусость нервной усталости. Но трусость есть трусость. Война уже много жизней отняла, много судеб вывернула наизнанку, но земля не дрогнула, она стоит, как стояла века. Действия Гарифова несовместимы с поведением бойца на войне и требуют сурового наказания.
Командир сел. Собравшиеся вновь заговорили между собой, комментируя сказанное и определяя свое отношение к событию.
После командира никто больше выступать не захотел. Все было сказано предельно ясно. Вновь было предоставлено слово Гарифову:
— Я виновен. Но я не враг вам. Прошу мне поверить и дать возможность воевать с фашистами в своем, нашем полку. Буду сражаться до последнего своего дыхания или до полной победы.
— Какие есть предложения?
После некоторого молчания поднялся старший лейтенант Русанов:
— У меня предложение: Гарифова исключить из партии. Мы не можем ему позволить после такого дела носить партийный билет. Если он оправдает наше доверие, то его заявление может быть рассмотрено обычным порядком.
Других предложений не было… Решение было принято единогласно. Повестка дня была исчерпана, но Шаламов еще раз обратился к коммунистам полка:
— Товарищи, мы понесли большие потери за эти дни боев. Наша партийная организация уменьшилась численно, но она стала более закаленной, прочной. Никакие другие проверки в преданности членов партии не могут равняться с проверкой боем, где обнажается все до предела. Если непосредственно на поле брани человек отстаивает идеи, ради которых он живет, ради которых он готов отдать свою жизнь, то его больше проверять не нужно. У меня около ста заявлений комсомольцев и беспартийных с просьбой о вступлении в ВКП(б), но мы этого не можем сделать, так как все товарищи находятся в полку менее года. Мне думается, что мы будем иногда приглашать комсомольцев на наши партийные собрания. Этого порядка, наверное, будем придерживаться и в эскадрильях. Я прошу вас подумать над этим, а потом мы обобщим ваши мнения и будем докладывать старшим.
…После окончания собрания Наконечный оставил командиров и штурманов эскадрилий. Приказал остаться и Бенову с Гарифовым. И уже на этом узком командирском совещании объявил свое решение:
— Товарищи командиры! Я думаю, в случившемся есть прямая вина и Бенова: замечал нервозность и неправильные действия штурмана, а молчал и сам мер не принял. Так, Бенов? — Летчик кивнул. — Считаю, что Бенов и Гарифов потеряли моральное право быть во главе своего звена. Оба они понижаются в должности: Бенов снимается с должности командира, а Гарифов — штурмана звена. Пусть продолжают летать вместе, но рядовыми. Приказ мною подписан. Может быть, у Бенова есть какие-то просьбы к командованию полка?
— Вопросов и просьб, товарищ майор, нет. Все решено правильно. Тяжело, но мы обязаны летать в одном экипаже, потому что вина наша общая. А за доверие, за предоставленную возможность смыть позор в родном полку — спасибо.
Отпустив виновников позорного происшествия, Наконечный продолжал:
— Теперь указания инженеру: проверить исправность переключателя магнето в штурманских кабинах и проводку к нему. Переключатели законтрить и опломбировать, чтобы впредь не было никаких подозрений на штурманов. Людям объяснить, что это не недоверие, а оберегание их чести. Инженеру полка срочно организовать умельцев и придумать установку задней и нижней брони в штурманские кабины. Материалы для этого подобрать с разбитых самолетов.
Летчики и штурманы одобрительно закивали головами, и это обрадовало Наконечного. Выждав, пока люди успокоились, продолжал:
— Теперь вопрос к командирам!… Сразу оговорюсь — этот вопрос я уже ставил перед вами, а воз, как говорят, и ныне там. Летчиков остается все меньше, а вы по-прежнему плохо занимаетесь доподготовкой молодежи. Учебные полеты проводите от случая к случаю. Этого я не понимаю и с вашей бездеятельностью не согласен. Требую, чтобы вы каждую свободную минуту использовали для обучения тех, кто не ходит в бой… Нездорово получается: одни гибнут, а другие выступают в качестве наблюдателей. Коммунисты и комсомольцы, особенно летчики, высказывают большое недовольство такой обстановкой. Я думаю, все приняли к сведению сказанное. Это приказ, и возвращаться к этому вопросу больше не должно быть поводов. — Сделав небольшую паузу, Наконечный продолжал: — Для нас с вами ясно, что наступление немцев Житомиром не закончится. Время подошло к такому моменту, что нужно подумать о семьях погибших и наших тоже. Начальнику штаба командировать трое человек в город. Пусть займутся эвакуацией жен, вдов, детей и родителей. Людям решение довести к сведению, чтобы воевали спокойней. Возражений нет?… Согласны?…
Слушая нестройный хор радостных голособ, Наконечный думал о своей семье, судьба которой все больше его беспокоила. Дела в Белоруссии шли совсем плохо.
— Прошу успокоиться, товарищи! Последнее сообщение имеет значение также для всех. Вы знаете, что введен институт военных комиссаров. В дивизии подписан приказ. Привезут его завтра. Зачитать по эскадрильям перед строем. Разъяснить значение…
Потери полка в летном составе и самолетах заставляли Наконечного в каждом вылете дополнять эскадрилью, идущую в бой, людьми и техникой из других подразделений. Неразбериха всем надоела. Посоветовавшись с комиссаром полка и начальником штаба, Наконечный ранним утром собрал весь командный состав на общее построение и объявил решение — все силы объединить в двух сборных эскадрильях.
Переселение началось с построения.
Начальник штаба читал приказ. Над строем стоял негромкий шум. Здоровались, разговаривали, кто весело, а кто сдержанно, явно не желая показать свое отношение к реорганизации. Но приказ не обсуждали.
Осипов был рад, что их пятая не расформировывается, а только пополняется самолетами и людьми.
Комиссаром эскадрильи был назначен старший лейтенант Мельник — отличный летчик Бывший комсомольский работник, в авиацию он пришел по партийному призыву, был командиром звена, а теперь стал комиссаром эскадрильи.
Матвей давно симпатизировал ему, и это назначение обрадовало его.
Сам же Осипов оказался по обязанностям в должности командира звена, а ведомыми к нему были определены экипажи Пошиванова и Свистунова. Получился полный набор воинских званий и географических мест. Сам Осипов — рабочий класс, Урал. Младший лейтенант Свистунов — интеллигенция, Подмосковье. Летчик Пошиванов — сержант, родом из виноградарей Крыма. Штурманы и техники были тоже в разных воинских званиях, с разбегом по возрасту более десяти лет, а по месту гражданского жительства, как говорят поляки, «от Можа до Можа».
Построение затянулось. Солнце закрылось облаками, и стоять было не жарко, а раннее утро настраивало на оптимистическую волну.
Когда все были расставлены по новому расчету, к полку обратился комиссар Чумаков:
— Товарищи! Вы должны понять умом и сердцем смысл происходящего. Никто из летного или технического состава не понижен и не повышен в должности. Смысл сделанного заключается в том, что для повышения боеспособности полка нужны слетанные эскадрильи, что упрощает управление в бою и позволит нам сохранить свои силы. Первой нашей заботой является хороший боевой вылет. Сейчас главное не должность и место в боевом порядке, а право бить фашистов, и этим правом надо воспользоваться с максимальной пользой. Мы несем потери, но и враг не бессмертен. У меня нет всех цифр, но, по данным нашей печати, немцы по девятнадцатое июля потеряли в воздушных боях уже тысячу двести восемьдесят четыре самолета. На Ленинград и Москву наступление захлебнулось: суточное продвижение — два-три километра. Эти цифры, товарищи, говорят о росте нашей силы и организованности.
Осипов слушал Чумакова, а думал о своем, о том, что он волею старших поставлен командиром звена.
«Доволен ли ты, пилот, новым назначением? — спросил себя Матвей. И, подумав, ответил: — Доволен. Это признание моего боевого опыта. Теперь мерилом качества службы, возраста и жизненной долговечности стал бой. Умение и желание бить врага, умение ходить в огне, не теряя рассудка, определяют место человека в строю. Правда, не все в бою разыгрывается по нотам. Чаще бывает как раз наоборот. И это, наверное, закономерно, потому что борются две силы, два ума, два опыта. И кто-то один навязывает свою волю другому. Победа более сильного над слабым правомерна, если первый не допустит каких-либо существенных ошибок Однако и слабый, борясь за свое утверждение, постепенно превращается в гранит. Кто с кем в бою встретится? Слабый с сильным, два новичка или две равные силы — чистая случайность… Получается, что случайность и закономерность все время рядом, ходят рука об руку, и подчас невозможно разобраться в истинных причинах поражения или победы в бою».
Осипов тряхнул головой, чтобы избавиться от наседавших на него разных доводов, прогнал из головы путаницу случайного с закономерным и опять стал слушать комиссара.
— Бить врагов до полного их уничтожения. В этом наш партийный и гражданский долг, в этом сейчас весь смысл жизни военного, рабочего и колхозника, всех коммунистов, комсомольцев и беспартийных граждан нашей горячо любимой Советской Родины.
Моторизованные фашистские части были остановлены на реке Ирпень. И теперь противник сдерживался силами войск и ополчения на оборонительной полосе протяжением в пятьдесят-шестьдесят километров. Огненная дуга неправильной формы радиусом до тридцати пяти километров опоясывала город с запада, упираясь своими концами в Днепр южнее и севернее города.
Защитникам города помог контрудар советских войск с севера. Он в самый ответственный момент отвлек на себя восемь немецких дивизий. Этот контрудар в сочетании с активными действиями частей Красной Армии южнее Киева значительно ослабил войска первой танковой группы немцев. Линия фронта стабилизировалась, и, видимо, надолго. Авиация теперь всего активнее действовала в районе города, здесь шли воздушные бои и была сосредоточена бомбардировочная авиация. «Юнкерсы» каждый день бомбили переправы через Днепр и не давали планомерно снабжать войска, а места базирования фашистов не были известны.
Осипов получил задание найти, где находится главное гнездо «юнкерсов».
…Самолет шел над облаками. Поля белой ваты под самолетом закрывали больше половины видимого пространства и создавали в сочетании с земными красками впечатление ледохода, только кажущаяся вода была не голубой или серой, а разноцветной. Зеленая — это леса и луга, желтого цвета — хлеба. Иногда и на желто-зеленом виднелись разноцветные камешки — населенные пункты. Земля то медленно показывалась в окнах облачности, то вновь пряталась за белой скатертью. Если в «окно» падал солнечный свет, то видно было все до мельчайших деталей, если нет — внизу омут. Осипов поглядывал на меняющееся внизу разноцветье равнодушно, больше по привычке, но старательно осматривал небо, искал в нем врага. К этому его уже приучила фронтовая жизнь. По просьбе штурмана он увел самолет подальше от облаков, чтобы Василию было легче вести ориентировку через прогалины, но от этого самолет стал заметнее в голубом просторе. Матвей чувствовал себя неспокойно: как будто бы находился под перекрестными взглядами.
Ощущал их на себе, но не мог определить, откуда за ним смотрят. Желание спрятаться в облака и необходимость создания условий для работы штурману сделали из него двух человек. И каждый тянул в свою сторону.
— Червинов, не высоко мы забрались? Снимут нас с этой небесной лазури в два счета. Давай пойдем вниз. Будем идти к нижней кромке облаков впритирку. А при подходе к объекту разведки будем выходить под облака. Посмотрим, что надо, и опять вверх.
— Хорошо, командир. Под нами линия фронта.
Прошло десять минут полета, и Осипов вывел самолет под облака — аэродром был пустой. Вновь вверх. Еще пятнадцать минут белого, голубого, желтого мелькания, и снова вниз. И второй аэродром тоже оказался незанятым.
Новый курс, и самолет пошел на юго-восток вновь приближаясь к линии фронта, но теперь уже из тыла, с севера-запада.
Внизу, между облаками, показалось шоссе. Осипов помнил, что здесь, в развилке с железной дорогой, был до войны большой аэродром.
Он повел самолет со снижением, для того чтобы можно было через капот мотора все время видеть аэродром и успеть посчитать «юнкерсы». Ударили зенитки. Мимо. Матвей дал мотору полные обороты и ввел машину в разворот с набором высоты. Дело сделано, аэродром найден, и нужно быстрее уходить. Развороты вправо, влево, но все время вверх и вверх, к спасительным облакам. И все же немного опоздал. Один залп догнал. Грохнул разрыв снаряда, самолет тряхнуло, запахло порохом. Однако осколки не попали, обошлось. Облака. Матвей сменил в них сторону разворота и вышел наверх, к солнцу и голубому небу.
— Штурман, сколько насчитал?
— У меня получилось сорок «юнкерсов» и десять «мессершмиттов». Пойдем на север. Еще один аэродром посмотрим. Если что есть, то буду бомбить. Не везти же бомбы обратно.
Облака неслись навстречу. Летчики купались в облачной пене, и каждый новый нырок в облако сопровождался очередным потряхиванием и побалтыванием самолета, что создавало полную иллюзию бешеной гонки на моторной лодке по неспокойному морю. Облака-волны били в остекление кабин своими белыми барашками, отчего стекла временами покрывались водяной пленкой. Мелькание неба, земли, облаков утомляло, в кабине становилось то темнее, то светлее. Матвей был уверен, что в этих условиях его не увидят ни истребители, ни зенитчики. Наконец время полета истекло. Под самолетом показалась река. До аэродрома оставалось шесть километров пути — около минуты полета. Открылись люки. А что на аэродроме?
— Штурман, готовься. Доворачиваюсь на восточную границу аэродрома. На ней стоят истребители, а два взлетают. Это, наверное, для нас. Хотят если не встретить, то проводить с почетом. Аэродром-то в прицел видишь?
— Вижу, вижу. Теперь будешь по моим командам доворачивать.
И уже приказным тоном:
— Горизонт. Вправо три градуса!
Аэродром, эрликоновские снаряды и одинокий бомбардировщик неслись друг на друга. Волею случая из-за ветра на земле «мессершмитты» взлетали на север и пока уходили от Осипова. После сброса бомб он успеет уйти в спасительное бело-голубое мелькание, которое укроет экипаж и облегчит бой.
Самолет дернулся и накренился на левое крыло. Матвей услышал хлопок и посмотрел влево. На крыле, в районе опознавательной красной звезды, выросла розочка из разорванного и вывернутого наружу дюраля — попал снаряд.
Самолет вновь вздрогнул.
— Бросил бомбы на стоянку. Давай в набор высоты.
Машина пошла к облакам. А истребители врага, развернувшись на обратный курс и форсируя моторы, с дымом шли к бомбардировщику. Но лобовая встреча не состоялась: бомбардировщик ушел в облачность.
— Командир, давай влево на сорок градусов. Отойдем от аэродрома не в сторону линии фронта, а, наоборот, в тыл к немцам. «Мессеры» сейчас кинутся на восток, а мы уйдем на северо-запад.
Матвей старался держать самолет по прямой. Слоисто-кучевая облачность с синими прожилками воды была неспокойной. Самолет вел себя так, как будто бы он был телегой, едущей по булыжной мостовой. Но это было все же лучше боя с хищными Me-109.
…Подходя к КП полка, Матвей увидел строящихся летчиков и штурманов, а перед ними Наконечного.
«Неужели это нас ждут с таким нетерпением?» — подумал он и ускорил шаг.
Не дожидаясь основного доклада, командир полка, идя навстречу разведчикам, сам задал им вопрос:
— Ну что, нашли? Давай данные.
— Нашли, командир! Из пяти аэродромов два — с самолетами.
И, взяв карту у штурмана, показал:
— Вот на этом, южном, аэродроме около сорока «юнкерсов» и десять «мессершмиттов». Заход лучше выполнять с северо-запада по длинной стороне аэродрома. Стоянки самолетов больше на северо-восточной стороне. Аэродром прикрыт малокалиберной артиллерией, а западнее — две или три батареи артиллерии среднего калибра. На ближнем, северном, аэродроме базируется до двадцати «мессеров», аэродром прикрыт эрликонами, кроме этого, дежурят истребители в готовности к немедленному взлету. На нас взлетали, но мы ушли в облачность. Погода позволяет идти за облаками или внизу, облачность неполная и толщиной до тысячи метров, видимость хорошая. Самолет имеет одну пробоину, силовой набор целый. Экипаж здоров.
— Спасибо, младший лейтенант! Идите оформляйте донесение, а мы полетели.
…Через двенадцать-пятнадцать минут аэродром ожил: с двух его сторон запускали моторы. Впервые на боевое задание в одной группе уходили две эскадрильи — восемнадцать бомбардировщиков. Это после предыдущих вылетов звеньями, шестерками и, редко, девятками выглядело внушительно, создавало у всех приподнятое настроение и уверенность в успехе. Теперь была одна забота — только бы не ушли «юнкерсы» в воздух, чтобы не пришлось искать другую цель. Группу вел сам командир, вторую «девятку» — капитан Русанов.
Капитан сегодня впервые вел свою девятку в колонне. Он нет-нет да и посматривал в свой стрелковый прицел, чтобы дистанция до передней группы была заданная. Нельзя было отстать. Отстанешь — не поможешь передним в оборонительном бою с истребителями врага. Если сократить дистанцию, то от зенитного огня, предназначенного первой группе, может пострадать его эскадрилья.
Прикидывая все эти «за» и «против», он решил держать дистанцию около тысячи метров. Думал, что эти метры обеспечат ему наиболее выгодные условия в зенитном огне и позволят помочь командиру.
Промелькнул Днепр, и группа над верхушками деревьев взяла курс на юго-запад: под самолетами тетеревские леса и справа вдалеке река, которую из-за лесистых берегов почти не видно. Зеленый лес, в зелень выкрашенные самолеты, солнечные светло-салатовые пятна света с сине-зелеными островками теней от облаков создавали пеструю палитру оттенков, и Русанов порой не видел отчетливо идущих впереди. Но не сердился, а был доволен этим зелено-синим мельканием. Раз не видно ему, то еще хуже видно их врагу.
Мысли комэска прервал маневр ведущей группы. Он тоже начал разворот своего девятикрылого клина и за командиром повел своих летчиков вверх.
— Чумаков, как дела?
— До цели — семь минут. Пока все хорошо, самолеты на своих местах, к бомбометанию готовы.
Наконечный качнул свой самолет с крыла на крыло, и строй самолетов начал расплываться в стороны и в глубину — летчики занимали боевой порядок тридцать метров самолет от самолета.
Новый разворот — и Наконечный по левой стороне капота мотора увидел аэродром, а на нем — самолеты.
— Штурман, не ушли немцы. Есть что бомбить.
Русанов предпочитал пилотировать самолет на боевом курсе по приборам: точнее, в этом случае выполнялись команды штурмана на прицеливание и лучше выдерживался режим полета. Вот и сейчас он смотрел на приборы в кабине — скорость, курс, высота — и старался держать самолет так, чтобы он шел по ниточке. Иначе их замысел — бомбить что-то в лесу, где сходятся дороги, — не имел смысла. Тут нужно было точное попадание. Наблюдая приборы, он быстро посматривал вперед на ведущую группу. Разрывы снарядов виделись ему и между самолетов, и сзади. Дым от залпов-разрывов как бы прятал от него самолеты. Быстрый взгляд вперед на приборы. Влево и на приборы. Вправо и на приборы. Вот к дымам разрывов добавились и шнуры эрликонов. Наконец у передней девятки отделились бомбы, и ее самолеты начали проваливаться вниз — группа за счет снижения начала набирать скорость. Какое-то мгновение — и разрывы снарядов появились перед бомбардировщиками Русанова.
Комэск сел поглубже, втянул голову в плечи и сосредоточился весь на стрелках приборов.
Краем глаза увидел, как перед носом полыхнул еще один залп, и впереди стало чисто.
Самолеты прошли рубеж заградительного огня. Остались одни эрликоны. Двадцатимиллиметровые автоматы били откуда-то справа. Наверное, им было далеко и трассы шли ниже, выстилая левее и ниже грязно-серый коврик из разрывов.
Самолет вздрогнул — открылись люки. Запахло порохом — ушли вниз бомбы. Люки закрылись, защелкал фотоаппарат.
Русанов, продолжая держать самолет на прежнем курсе, ждал разрывов бомб. Тянулись нудно опасные секунды пути, но выбора у него не было: иначе не привезешь документ о месте бомбометания. Закончив фотографирование, он сразу начал разворачивать группу и набирать скорость за счет снижения.
— Командир! Первая группа бомбы бросила хорошо. Горит несколько самолетов, по разрывам видно, что есть и битые. …Ого! Наши бомбы что-то уж очень сильно рванули. Огонь и пламя, аж дух захватывает. Посмотри вправо назад. Наверное, склад?
Русанов быстро оглянулся и остался доволен. Зловещий черный дым, поднявшийся высоко в небо, подтверждал — бомбы упали в нужном месте.
— Командир! Сзади пара «мессеров». Наши все на месте. Давай подтягивайся к передней группе.
Русанов прибавил мотору немного оборотов и пошел прямо на передние самолеты.
— Правое звено атакуют.
Девятка наклонилась на правое крыло и пошла разворотом на истребителей, увеличивая для них ракурс стрельбы и облегчая прицеливание для себя.
Пулевой ураган турельных пулеметов заставил «мессеры» раньше открыть огонь и выйти из атаки. Комэск посмотрел вперед — Наконечный тоже вел девятку правым разворотом.
— Молодец, командир! Не хочет, чтобы мы оторвались. Не я к нему, а он к нам сейчас подстроился, чтобы группа не рассыпалась. Так жить можно. А где истребители?
— Что-то отошли. Выжидают.
И в это время грохнул залп. За ним другой. Самолет тряхнуло.
— Вот черт. Напоролись на какой-то район с ЗА. Идут все?
— Нет. Шубов падает.
Русанов взглянул направо. На привычном месте самолета ведомого не было. Посмотрел вниз — машина Шубова перевернулась на спину и шла, вращаясь, вниз. Быстро посмотрел на высотомер. Было еще около тысячи метров. В сердце стрельнула электрическая искорка, а в голове мысль: может, хоть выпрыгнет?
Шубова прижало вращением к борту кабины. Мотор, столько раз побывавший в боях, замолчал от прямого попадания снаряда. Ручка управления самолетом вырвалась из руки и ушла к борту кабины. Небо куда-то исчезло, и он понял, что его перевернуло и самолет падает. Посмотрел на высотомер. До земли остается уже метров семьсот, а на зов и крик штурман не отвечает.
Решил: «Нет штурмана». Да и сам себя летчик не слышит. До земли — пятьсот метров.
«Эх, Боря, надо прощаться!»
Снял ноги с педалей, поджал их на себя. Открыл фонарь и, расстегнув привязные ремни, что есть силы оттолкнулся ногами от пола кабины.
Счастье — самолет вращался с креном, и его выбросило в сторону.
Обожгло лицо воздухом, и он сразу рванул вытяжное кольцо парашюта. Мгновение — и удар по всему телу от наполнившегося купола. Он не успел взглянуть наверх, как охнул от удара о землю, сразу вскочил и, отстегивая парашют, увидел, как, выскочив из леса, к нему устремилась легковая машина.
Но ему снова повезло. Машина скрылась в лощине, и он побежал, а потом упал на мягкий ковер клевера.
Он не помнил, сколько времени и какое расстояние он прополз, как крот, по пушистому ковру клевера. Пыль и пот, смешавшись в единый настой, забивали и заливали рот и глаза. Первый раз передохнул лишь тогда, когда послышался шум приближающегося автомобиля. Ему с трудом удалось втиснуть в узкую борозду свое упругое, молодое тело. Он перевернулся на спину и посмотрел, прикрыты ли ноги и тело клевером.
Учащенно билось сердце, но усилием воли он сдерживал дыхание, чтобы не было его слышно.
Кто, как не сердце, первым чувствует опасность? Кто, как не оно, заставляет настораживаться, действовать, жить? Где-то совсем рядом шум мотора, чужой разговор. В нескольких метрах проскочила машина. Шубов понял, что за ним не видно следа, и лежал, совсем затаив дыхание. До боли в суставах сжал рукоятку пистолета. В нем восемь патронов. Это еще жизнь и борьба.
«Если что, восемь зря не выпущу».
Несколько раз приближался к нему шум автомобиля, подозрительно шуршал клевер, слышались злобные крики, сверху стрекотали автоматные очереди. Он лежал, доверившись времени и своей выдержке. Шубов даже усмехнулся раз, когда фашисты опять на какое-то время прекратили поиск. Затаились, хотели, чтобы летчик обнаружил себя.
Шубову везло. Зенитчики, которые его сбили, не видели парашюта, поэтому сейчас, находясь на своих батареях, поздравляли друг друга и радовались своему успеху. Искали Шубова немцы случайные, проезжие с дороги. У них с собой не было собаки и не было большого резерва времени.
Помолчав какое-то время, немцы опять открыли огонь, начали кричать, чтобы создать видимость, что летчик обнаружен и они стреляют по нему. Но парашютист лежал. Над ним мирно и таинственно покачивались пушистые темно-розовые, почти фиолетовые цветочки клевера. Поняв, что жизнь еще возможна, Шубов как-то успокоился, и его обоняние восприняло, что эти цветочки пахнут зеленью и медом.
…Стемнело. Давно уже никого не было слышно, и летчик решил: «Пора, что будет, то будет». Он чуть пошевелился, сердце вновь заработало часто и сильно. Приподнялся. Ноги, казалось, налились свинцом. Руки, плечи и поясница ноют. Превозмогая боль, Борис сначала пополз, встал, пошел и побежал. Он помнил, где был лес с дорогой и немцами, и бежал параллельно опушке, в сторону более темной половины неба, туда, где был восток. На пути попала пшеница, бежать стало невмоготу, не хватало воздуха. Пошел. Кончилось поле, и он услышал запах воды, болота и почувствовал на лице сырость.
— Вода!
Только теперь ему нестерпимо захотелось пить. Пить! Но речки не оказалось — это было болотце. Пришлось по низкой, травянистой низине идти долго, порой прижимаясь к самому лесу.
Здесь был тыл. И дорога ночью спала. Шел осторожно, теперь спешка могла все испортить. Поредевшие облака позволили ему найти на небе Большую Медведицу, и он пошел на северо-восток, к тетеревским лесам, рассчитывая перейти, переплыть к своим севернее Киева, где не было активной линии фронта.
Чтобы как-то утолить жажду, ложился несколько раз на мокрую и прохладную траву, зарывался лицом в высокую осоку, прикладывал к горящему лицу черную и жирную, как масло, грязь. От этого становилось легче.
Под утро услышал запах жилья. «Если немцев нет, то подберусь к крайней избе, попрошу хлеба и узнаю, где я нахожусь. А может, и дорогу укажут».
Старики спят мало, встают рано. И эта истина подтвердилась. Первой у крайней хаты показалась старуха. Вышла на крыльцо, перекрестилась, посмотрела вокруг и не торопясь пошла к хлеву.
«Наверное, к корове», — подумал Борис, еще раз осмотрелся и отметил: машин и повозок на улице не видно, чужих лошадей тоже. Да при посторонних, а тем более фашистах, наверное, себя так спокойно не ведут.
Лежал, затаившись, и слушал. Все спокойно. Полусогнувшись, подошел к хлеву, навалился телом на ворота, пистолет в руке. И тихонько:
— Бабушка, вы не бойтесь. Свой я, русский. Скажите, в деревне есть кто-нибудь чужой или немцы?
— Где ты есть? Чего прячешься? Это ты боишься, а мне-то что бояться. Я свое отжила. Ну-ка покажись, кто ты такой? Да заходи в хлев, а то кто увидит.
Шубов приоткрыл ворота и зашел внутрь. Посмотрел через щель, нет ли кого, кто бы мог видеть, и успокоился.
— Бабуся! Летчик я, у меня самолет сбили. Теперь мне надо к своему полку пробираться. Подкормите меня тихо чем-нибудь да скажите, где я нахожусь. Я сразу уйду в лес.
— Сынку, ты тут посиди. Не бойся. Я никому ничего не скажу. В хуторе никакого немца нет, а наши уже давно ушли.
И пошла, не оглядываясь и не спеша, в дом. Потянулись длинные минуты ожидания. Прошло томительное время, и женщина вновь показалась на крыльце, но теперь уже с ведром. Вышла, постояла, осмотрелась и пошла к Борису.
— Наши-то еще спят. Да это и к лучшему. Вот тут тебе каравай хлеба ситного, сало, а это глечик кислого молока. Парного тебе нельзя. Ты теперь как на покосе. Если хочешь добре работать, то воду ни-ни. Это вот выпей, и с богом. Обойдешь хутор задами на тот край и вдоль дороги. Выйдешь на Тетерев и повертай вправо. Он тебя на самый Днепро выведет. А поешь потом. Днем-то отсидись, чтобы недобрый глаз тебя не увидел. Сказывают, что лиходеи уже в Киеве?
— Нет-нет, бабуся. Наш Киев. Спасибо вам за заботу и ласку.
— Ты допей. Кислое молоко легкое. На ходу не помешает. Допьешь, и с богом. А я пойду на крылечко. Если буду стоять, значит, можно выходить. А сойду с крыльца — ты подожди. Ну, бог тебе в помощь, сынку. — Подняла руку, чтобы перекрестить, но раздумала. Обняла, прижалась теплой щекой к широкой пилотской груди и вышла. Взошла на ступеньки, посмотрела кругом и махнула рукой.
Можно было выходить. Вышел, поклонился новой своей бабушке, и в траву за хлев, а там в лес.
Шел и слушал, как живительная влага расходилась по жилам. Обострилось обоняние: запах хлеба и сала щекотал нос, рот был полон слюны. Хотелось есть. Но решил до дневного привала ничего не трогать. Лучше идти, смотреть и слушать. А еда подождет.
Шел вдоль берега часа три, и стало невмоготу. Понял, что дальше идти нельзя. Надо где-то определиться и отоспаться. Дошел до какого-то тенистого ручейка, впадавшего в реку, снял сапоги и ступил босой в воду, навстречу течению. Ноги покалывало в холодной воде и на мелких камешках, но на душе, после того как помылся, появилось чувство умиротворения и новая жажда жизни. Для того чтобы бороться и жить, нужно было вначале поесть и выспаться. Шел и думал: «Вода — это хорошо: ноги в ней отдохнули, лицо отмыл, попить есть где, в воде след потеряется, если пустят собаку. Все на моей стороне. Теперь надо выбрать место получше да дерево погуще. Спать буду на дереве. Привяжусь ремнем и портянками. А на земле нельзя. Если найдут, то сонного свяжут».
Перед тем как взобраться на дерево, решил обойти свое пристанище кругом, присмотрелся, что и как, чтобы не оплошать. Место для отдыха ему понравилось: непосредственно около дерева подлеска почти нет, а поодаль и вдоль ручья густые заросли. Через них неуслышанному и неувиденному подойти почти невозможно. Дуб же, им выбранный, был развесистый, листвообильный, и на нем спрятаться было вполне возможно. Когда уже возвращался, тетеревский лес снова подарил ему маленькую человеческую радость — он увидел цветущую крапиву. Такую же, как и в его родных камских лесах, на косогорах, в дорожных канавах и огородах. Но ему как-то раньше не приходилось видеть ее цветение. А может, и видел, да забыл. Потому что в жизни часто бывало так — смотришь, а вроде бы слепой. Когда срывал веточку с желто-белыми на самом верху цветками, то остерегался, боялся, что можно обжечь руку. Но, видимо, в этот период крапива не жалит. Ее продолговатые, по краям пилкой, сверху темно-зеленые в пупырышках, а снизу салатовые с жилками жизни листья пахли огородной ботвой и пылью. Сам цветочек красовался на двух самых последних верхних перекладинках симметрично расположенных лиственных ножек тоже правильной двухэтажной пирамидкой, а выше центрального бутончика уже ничего не было. Цветочек почему-то пах стручком гороха, но с горчинкой.
Не помнил, сколько проспал, но проснулся еще засветло. Попил у ручья. Кусок хлеба с салом на ходу в рот — и пошел.
Вперед до изнеможения.
Сон.
Снова вперед.
Так днем и ночью. А у линии фронта только ночью.
…Наконец мытарства были кончены. Борис Шубов в темноте переплыл Днепр, а утром увидел своих, первых красноармейцев, которые, видимо, возвращались из разведки, так как с ними был один немецкий солдат.
А дальше радость возвращения: пешком и попутными автомобилями. На закате дня явился в свою эскадрилью, на свой аэродром и доложил, что готов к выполнению новой боевой задачи.
Ни у кого не возникало вопросов, почему он пришел один. Из полета, в котором его сбили, не прилетел на аэродром еще один экипаж: его подбили немецкие истребители. Но люди остались целы и после вынужденной посадки на своей территории пришли в полк Пришли оба.
Если он не прилетел, значит, не мог, а это все видели. Раз пришел один, без штурмана, — значит, этого они оба не смогли сделать.
Вечером была построена поредевшая за эти дни боев эскадрилья и почтила в строю минутой молчания погибшего штурмана.
На ужине, когда все летчики и штурманы сели за эскадрильский общий стол, погибшему был поставлен первый прибор. Он был здесь, со своими боевыми товарищами, слушал их разговор и готовился завтра утром снова с ними идти в бой, если не своим телом и оружием, то своим опытом, ненавистью и местью.
* * *
…Враг вышел к Днепру, и части Красной Армии удерживали на правом берегу только Киевский плацдарм.
Севернее Киева вражеские войска из района Могилева рвались на Конотоп, а южнее, в районе Кременчуга, форсировали Днепр и захватили большой плацдарм. Дым от пожарищ застилал многие сотни квадратных километров. Смрад войны был слышен летчикам и в полете. Горели танки и автомобили, горели поезда и железнодорожные станции. Рушилось и гибло в огне годами тяжелого труда нажитое добро одной семьи, колхоза и богатство целого народа.
…Осипов вывел свое звено на боевой курс. Впереди была переправа, а сзади еще шло три звена. Внезапность давно не существовала. Впереди идущие звенья, прорвавшись через огонь зенитных батарей, уже сбросили бомбы, но переправа жила.
С высоты в тысячу триста метров Осипову были хорошо видны разрывы от сброшенных бомб, мост через реку и большое скопление немецкой техники на западном берегу.
Звено шло на заградительный огонь, но маневрировать уже было нельзя — Червинов начал прицеливание. Сейчас он осуществлял боковую наводку группы на цель. Василий склонился к прицелу и видел в его окуляре на самом переднем обрезе мост, курсовую черту и злосчастный воздушный пузырек уровня прицела, который все время нужно было держать в контрольном кружке. Если пузырек находится в кругу, то прицел стоит вертикально. Значит, путевая скорость и угол сноса самолета ветром, относ бомбы по скорости и время падения бомбы с этой высоты проектируются на земле правильно. В этом случае есть шансы с правильным углом прицеливания попасть бомбами в эту спичку, которая называется мостом.
Сейчас он не видел ни разрывов зенитных снарядов, ни воздуха. Летчик мог ругаться, торопить со сбросом бомб, их могли атаковать истребители, но все это для него не существовало. Довороты на цель были закончены. Самолеты замерли на линии боевого курса. Сейчас без команды штурмана Осипов не имел права не только развернуть, но даже качнуть самолет. Ради этих долгих последних секунд перед сбросом бомб было уже сделано все, ради них нужно было терпеть. Осипов вел звено в огне и думал: «Штурману сейчас легче. Он в прицеле не видит всего этого беснования огня. Если за секунд пять-десять никого не собьют, значит, еще поживем».
В это время Червинов открыл бомболюки, а секунды через три самолет вздрогнул и сам пошел вверх. Ушли бомбы. Люки закрылись, а фотоаппарат стал снимать цель и место падения бомб.
Но самолет натолкнулся на что-то, его дернуло в сторону, а уже потом Матвей воспринял звук разрыва снаряда и тяжелый запах сгоревшей взрывчатки. Мотор сбавил обороты и начал работать с перебоями, выбрасывая хлопки дыма. Червинов радостно доложил:
— Командир, переправа наша. Бомбы по центру. Снимок есть. Давай домой.
А потом тише и строже, совсем другим голосом:
— «Мессеры». Четверка. Давай вправо вниз и побыстрей. Черт с ним, с мотором, может, и не остановится.
Заработал задний пулемет, и Осипов увидел вышедшую из атаки вправо вверх пару истребителей. Посмотрел по сторонам — звено целое — и еще больше увеличил снижение.
Атаку второй пары удалось сорвать разворотом звена под атакующих. Стало легче. Рядом земля, теперь атак снизу уже не будет.
Новая атака. Сманеврировать не успел, и по самолету попала очередь.
Задний пулемет тоже выплюнул длинную огненную струю металла.
— Сволочь! Один готов.
Мимо самолета, видимо, уже неуправляемый, проскочил с креном на левое крыло Me-109 и врезался в землю. Три оставшихся продолжали атаки.
А вот и линия фронта.
Но что это? Пошиванов отстал и пошел на посадку. Да, видимо, первая атака была предназначена ему и немцы что-то разбили в самолете. Как он там? Как штурман? Эх, если б радио! Хоть бы узнал.
Мотор совсем плох. Остекления кабины почти не осталось — все было снесено последней очередью.
А вот и самолет Свистунова начал уходить вперед.
Осипов посмотрел на прибор скорости и удивился — скорость была более трехсот километров в час. Значит, можно было идти в строю. А потом понял: нервы. У Свистунова отказали нервы. Он уже собой не управляет. Он сейчас бежит, как заяц от охотника. Трус. Бросил своего командира. А сказать не скажешь. Нет радио. Вновь атака, но теперь уже по одному подбитому самолету. Раздался треск, а Матвей подумал, что его ударили по всему левому боку доской. Увидел: на передний фонарь попало что-то красное. Осипов посмотрел на себя: кровь, обмундирование слева дымилось, а боли почему-то нет. Только левая нога и левая рука стали деревянными, чужими.
Спросил:
— Вася! Ты живой?
— Живой. По ногам попало. Если сейчас упаду с подвесного сиденья, то каюк Будешь ты сзади слепой, тогда добьют.
— Давай держись. Помогай маневрировать.
Левая рука не действует. Пришлось мотору давать полные обороты правой рукой. Только бросил ручку управления — и машина начала крениться. Сектор оборотов впереди, а обороты не увеличились. Что с мотором, понять было уже нельзя. В кабине ни одного целого прибора — все разбито попавшей в кабину очередью. Еще несколько атак немцев прошли для экипажа благополучно. Удалось от огня маневрировать. А потом, совсем неожиданно для Матвея, немцы прекратили огонь. Пристроились к самолету с двух сторон и стали рассматривать самолет и людей в нем.
Василий заговорил. В голосе были боль и радость жизни:
— Командир! Один ушел. Может, и тому от нас попало? А у этих, видать, снаряды кончились. Ждут, когда упадем. Давай терпи, сколько можешь.
Мотор самолета все тарахтел, но не останавливался и не горел. Теперь Осипов уже знал, что он не остановится, пока есть бензин. Перебиты где-то провода от магнето к свечам двух-трех цилиндров.
Так и шли. Если не присмотреться внимательно, то издалека можно было эту группу принять за дружное звено самолетов, спокойно идущее к себе на аэродром.
У Матвея кружилась голова. Немецкие самолеты и земля то казались яркими, то расплывались. Появилась боль. Силы уходили вместе с кровью. Хотелось закрыть глаза и полежать. Но закрывать нельзя — это смерть. Самолет шел в двадцати-тридцати метрах от земли. Надо было терпеть, пока уйдут немцы, ждать, чтобы лишить их торжества победы. Правый истребитель, качнув крылом, пошел вправо вверх. Левый — за ним. Спросил штурмана:
— Ушли?
— Нет. Заходят на атаку. Или хотят попутать, или добить. Давай правый разворот. Хорошо. Выходят из атаки без стрельбы. Ушли.
Осипов решил садиться на вынужденную поближе к населенному пункту и сказал штурману, чтобы тот валился с сиденья на пол кабины. Иначе при посадке о турель голову разобьет. Слышно было, как Василий упал вниз и застонал. Можно было садиться. Впереди пшеничное поле, столбов и дорог не видно. Сейчас шасси и посадочные закрылки самолету не нужны. От них может быть только хуже. Все разбито. Будешь выпускать, а они побиты. Тогда дело будет совсем дрянь. Выключил мотор и пошел на посадку. Первую свою посадку вне аэродрома на фюзеляж. Но последнюю ли?
Когда самолет коснулся земли, ручка управления стала уже не нужна, и, бросив ее, Матвей уперся здоровой рукой в передний борт кабины, чтобы не разбить голову о прицел или приборную доску, если лопнут привязные ремни.
Самолет полз животом по земле. Через кабину летели земля и пшеница. Скрежет, треск. Над местом посадки поднялось пыльное облако. Наконец самолет остановился. Стало тихо:
— Вася, живой?
Но ответа не последовало.
«Неужели чем-нибудь придавило?» — подумал Матвей.
Но в это время «задняя кабина» чихнула, и Василий ответил:
— Живой. Только сразу ответить не мог. Полная кабина и рот земли. Тут не продохнешь. Давай будем выползать, пока ползается.
Штурман и летчик сами сразу выбраться из самолета не смогли. Быстро нарастали боль и слабость. А они сидели и думали, как быть? Тихонько переговаривались, вырабатывая план. Как выбраться штурману? Нижний люк прижат землей, а вверх, через турель, без ног не вылезешь. Летчик с одной здоровой рукой и ногой, конечно, мог приподняться из кабины и через разбитый фонарь вывалиться на крыло, но это тоже был не лучший вариант.
Из населенного пункта бежали люди. Бежать им было с километр. Кое у кого в руках колья — тоже оружие.
Прибежали вначале, как всегда, мальчишки лет десяти-двенадцати, а потом уж и взрослые. Вначале вытащили из кабины летчика. Его было видно, а потом по его командам извлекли из самолета и штурмана. На перевязки ран бинтов в самолетной аптечке не хватило, поэтому заканчивать их пришлось нижними рубашками собравшихся.
Когда первая помощь пострадавшим была уже оказана, Осипов спросил у собравшихся: «Далеко ли отсюда до ближайшего аэродрома?» В ответ ему несколько голосов сразу сказало: «Да тут недалеко, километров десять, есть аэродром, на котором летают такие же летаки».
Подошла подвода. Осипов решил сразу ехать на аэродром. В телеге было наложено сено. На нем было лежать мягко, пахло сенокосом и нежным ароматом подсыхающей травы. Запах был чистый, без всякой примеси затхлости и залежалости. Такой вкусный и нежный запах мог исходить только от трав, взятых непосредственно с покоса. Ехать было тряско, но не очень больно: травяная перина хорошо поглощала удары на ухабах, а острота боли начала проходить.
— Когда говорили, что к ране и боли быстро привыкаешь, не верил. А правду говорили, без хвастовства. Сложная машина — человек. Оказывается, даже к боли можно привыкнуть.
— По мне, так лучше не привыкать.
Лежали молча, закрыв глаза. Разговаривать больше ни о чем не хотелось. Знобило.
…Степан Пошиванов не мог продолжать полет: где-то была перебита магистраль, питающая мотор маслом. Когда выбрались на свою территорию, то давление масла подошло к нулю, а мотор сразу начал греться. Если не сесть, то неизвестно, когда и где заклинит коленчатый вал или поршни в цилиндрах. И тогда уж не будешь выбирать, куда садиться, а упадешь, где придется. В этом положении он сейчас все равно помочь командиру ничем не мог, а до аэродрома без масла не дойти. Решил садиться…
Самолет, закончив пробег, остановился. Повезло. Не оказалось на пути ни дороги с кюветами, ни окопов, ни промоин от дождя. Да и «мессеры» почему-то не стали его добивать на посадке. Наверное, решили с ним расправиться при возвращении домой. Вылезли из самолета. Штурман Цибуля молча обнял пилота. Приподнял его в объятиях и поставил с поворотом, рядом с собой. Стояли без слов. В тишине стало слышно артиллерийскую стрельбу — линия фронта была совсем рядом. Теперь нужно будет принимать срочные меры, чтобы спасти самолет.
— Давай, командир, пока суд да дело, замаскируемся…
Цибуля рвал стебли пшеницы в летных перчатках, чтобы не порезать ладони. Искоса поглядывая на Пошиванова, невысокого, худосочного, но, видать, физически сильного, так как выдрал тот стеблей нисколько не меньше его самого.
Сердце стучало ровно, по-праздничному, в унисон мыслям:
«Счастливые мы. Оба целы. На своей территории. А я, видать, счастливчик второй раз не долетаю до родного аэродрома и обхожусь без синяков и переломов. Жаль, очень жаль Логинова, но моей вины в гибели его нет. Случай. Место пилота прикрыто бронеспинкой, а мое голое. Но попала ведь очередь по летчику. Повезло, мне продлили жизнь и войну, Евгению, к сожалению, досталась лишь вечная наша добрая память».
…Свистунов прилетел на аэродром один. Штурман был ранен. Когда летчик хотел помочь своему товарищу по экипажу поудобнее устроиться на носилках, тот молча оттолкнул его и отвернулся.
Наблюдавшим эту сцену командирам стало ясно: в чем-то Свистунов крепко провинился, но с разговором не торопились. Когда носилки подняли с земли, штурман, обращаясь к Наконечному, с гордостью тихо сказал:
— Командир, а переправу мы все же разбили вдребезги. — А потом тише: — Я не хочу верить, что наше звено погибло. Когда придут ребята, сообщите мне в госпиталь. Мне нравилось, как мы вместе воевали.
— Не беспокойся. Как придут, обязательно сообщим. А сейчас давай двигайся на поправку. Все, что могли вы сделать, сделали.
Штурмана увезли, а Наконечный подозвал к себе летчика:
— Свистунов, давай через пятнадцать минут ко мне на КП, доложишь, как и что.
А сам про себя уже решил, что ему надо точно знать, разбили или нет переправу и почему штурман поссорился с летчиком. Обычно таких эксцессов не бывает.
Доклад Свистунова — своим чередом, а попутно доразведку переправы надо будет самому сделать или попросить командира первой группы, которая пойдет в этот район, посмотреть. Тяжело ему было поверить, что из звена Осипова для боев остался только один летчик.
…Повозка катилась не торопясь. День был жаркий, и лошади быстро нагрелись. Пахло конским потом, колесной мазью, сеном и дорожной пылью.
Через дремотное состояние и пофыркивание лошадей до сознания Осипова дошел звук летящих самолетов. Он открыл глаза и начал осматривать небо. По звуку он определил, что летят «ишаки», но не увидел. Прошло несколько минут, и новая группа, но теперь уже в поле зрения. Летела девятка бомбардировщиков, но таких самолетов Матвей еще не видел. Они своим двухкилевым хвостовым оперением напоминали немецкие «дорнье», но самолеты были советские. Шли они невысоко, и были видны звезды.
— Василий, ты видишь самолеты?
— Наблюдаю. О них как-то шел разговор, но вижу первый раз. Это Пе-2, наверное, «петляковы», потому что других-то не может быть. С задания вдут, а все целые. Наверное, получше, чем наши. Все же два мотора, экипаж три человека.
— Не горюй, Вася. Раз живые остались, то еще полетаем. Может быть, и на них.
— По молодости на нас дырки зарастут, как на собаках. Сейчас главное — попасть в лазарет, чтобы быстрее починили.
Вновь замолчали.
Возница, слушавший этот разговор молча, наконец подал голос:
— Хлопцы, а зачем вам куда-то на аэродром ехать? Вот тут рядом, на железной дороге, военный госпиталь. Если надо, то сразу и отправят в тыл. К ним со всех сторон раненых везут.
— А что, Червинов?
— Я «за».
— Давай у них выгружай!
…Госпитальный приемник больше походил на «заводской двор», куда непрерывно подходили автомобили и повозки: одни привозили, а другие увозили. Только запахи были не заводские, а больничные. Пахло медикаментами, карболкой, бензином, лошадьми и чем-то еще. «Продукцией» этого завода были люди. Привозили и увозили продукцию войны — раненых всех возрастов, воинских званий и профессий. Воздух пропах потом, человеческими телами и страданиями. Большие и сильные мужики здесь были беспомощными. Они надеялись, ругались, плакали и умирали. Но чаще раненые разговаривали сдержанно, стараясь не показать своих страданий, а наиболее сильные духом иногда даже находили повод для иронических шуток над своим бедственным положением. И таких раненых на этом человеческом ремонтном заводе любили больше всего: они помогали переносить страдания другим, облегчали труд врачам и санитарам.
Операционная…
Осипова бил озноб. Грелки, которыми он был обложен со всех сторон, не помогали. Тогда хирург коротко скомандовал:
— Водки.
Жидкость обожгла горло, и Матвей начал быстро-быстро куда-то проваливаться. Когда проснулся, то увидел около себя раненых, уложенных прямо на пол, устланный свежей соломой. Он оглядел стены помещения и понял, что находится в товарном вагоне. Люди лежали неподвижно с закрытыми глазами, и только их дыхание подтверждало, что они живы и борются за свою жизнь.
Тихо спросил:
— Эй, отзовитесь кто-нибудь! Живые есть?
— Все живые, но не очень!
Из правого дальнего угла вагона поднялся человек. Подошел. И Матвей увидел, что солдат был без руки.
— Что хочешь?
— Расскажи, где мы и что с нами происходит? Водички бы. Все в горле пересохло.
— Сейчас принесу. А с нами ничего не происходит. Грузят состав ранеными. Начали еще затемно. Наверное, скоро стронемся. Я тут уже вторую неделю, как бы выздоравливающий. Вот старшим вагона и назначили. Все остальные лежачие, так что я самый здоровый.
Ушел и принес воды в кружке. Дал попить.
— Ну, лежи и спи.
— Послушай, я летчик Нас привезли в госпиталь со штурманом. Он был ранен в ноги. Черненький такой лейтенант. С нами он, в вагоне? Фамилия Червинов.
— Разве тут узнаешь, в каком он звании и как его фамилия. Тут все лежат нагишом или в нижнем белье. Главная одежда — бинты. А документы под бинтами. Ну-ка нащупай, где твои.
Осипов потрогал себя правой рукой и нашел. На груди под бинтами какие-то бумаги. Вытащил сверток. Развернул с трудом. Подумал: «Придется теперь учиться все делать одной рукой». Это были его документы: командирское удостоверение личности, комсомольский билет и госпитальная история болезни. Завернул все обратно и убрал в «нагрудный» карман на хранение.
— Молодцы. Ничего не забыли. «Без бумажки ты букашка, а при бумаге личность». Ну, мил человек, скажи: где же искать штурмана?
— Не знаю. Выходить настрого запрещено.
Осипов закрыл глаза и умолк С закрытыми глазами обострился слух, и он стал слышать жизнь вагона и станции. Вагон посапывал и тихонько охал. Люди жили, спали, боролись со своими недугами, терпели. Были слышны разговоры и хождение за вагоном — погрузка продолжалась.
…Проснулся от того, что вагон дернуло и поезд пошел, набирая скорость. Через приоткрытую дверь видны были убегающие назад деревья, какие-то постройки и люди в белых халатах и обмундировании. В вагоне начал гулять слабый ветерок, и дышать стало легче. Отвел глаза, а когда привык к сумраку, то вновь стал осматривать вагон. Теперь он увидел еще одного нового человека — медицинскую сестру — и услышал запах пищи. Запах еды заставил Осипова вспомнить, что он уже больше суток не ел, но тяги к пище не ощутил. Хотелось вновь только пить. Он чувствовал, что губы пересохли и потрескались, язык был шершавым.
— Сестренка! Дайте попить!
Попил теплого и сладкого чаю. Проглотил какую-то горькую пилюлю, но от еды отказался.
Где же Василий? Как-то все это нехорошо получилось! Воевали, воевали, а тут на тебе. На одном месте потерялись. Может, в другом каком-нибудь вагоне едет? Стал в уме перебирать сделанные им боевые вылеты — сначала с Сашей Носовым, потом с Червиновым. Вылеты на разведку одиночные, на бомбометание и штурмовку. Не мог сосчитать их, но получалось по-разному. Но много.
«Выходит, что в эскадрилье и полку я уже долгожитель… Не буду их больше считать. Для этого штаб есть в полку, а в эскадрилье адъютант летную книжку ведет… Зарок даю — не считать!… Выживу, интересно будет узнать. А если нет, то все равно, на каком вылете счет прекратится».
Стал думать о последнем вылете: искать в нем плюсы и минусы. Перебирал полет по минутам, и выходило, что до сброса бомб себя упрекать было не в чем. А позже действия — не одобрял. Надо было бы наплевать на мотор, энергичнее уходить к земле и осмысленнее маневрировать. Ведь в разведывательных полетах дважды уходил от истребителей целым, хотя они и стреляли по нему много. Подбитый мотор их обоих спеленал, и поэтому с уходом из прицела опаздывали, а потом уж и не могли. Раньше же никогда сектор газа постоянно рукой не держал. Прятал ее за бронеспинку. Если б делал как обычно, то пострадали только ноги. Забыл Митя правило: в огне надо делаться тоньше и короче, а распрямляться, когда сам нападаешь.
Повезло. «Мессершмитты» оказались, видимо, не пушечные. Подумав, не согласился с этой мыслью: приборная-то доска была разбита осколками. А самолет молодец — выдержал очередей десять, а может, и больше. Патроны-то у них кончились. Подошли посмотреть на диво.
Поезд остановился на станции.
Напротив двери вагона, на соседней колее, стоял эшелон. Он лишил раненых света. Только в самом верхнем обрезе двери была видна совсем узенькая полоска голубого неба. Вскоре после остановки в вагоне появились новые люди — врачи. Пришли осматривать раненых, а некоторым и делать перевязки. Принесли свежую пищу, чтобы попоить и покормить солдат. Бригада начала работу с другого конца вагона, и Матвей про себя отметил, что до него очередь не скоро дойдет. Но его беспокоило не личное долгое ожидание. Его волновали судьбы других. За время пути его соседи не произнесли ни одного слова, не открыли глаз и даже не поворачивались. Иногда они тихо стонали и крутили головами. Это было сигналом для сестры: она их поила. Им было нелегко.
Один справа лежал коротышкой — не было ног. И, видимо, он еще толком не сознавал этого, не пришел в себя после операции.
У второго, что был слева, по форме одеяла можно было предположить, что не было руки и ноги. Еще раз оглядев их, Матвей сказал сам себе: «Таких ранений у летчиков почти не бывает. В таком положении в воздухе вряд ли выкрутишься. Поэтому у нашего брата-летчика или полегче, или уже совсем. Нам и врачам наш летный вариант лучше, видимо, подходит».
Мысли и наблюдения его были прерваны воем сирен — на станции объявили воздушную тревогу.
Матвей прислушался: самолетов еще не было слышно. Но жизнь железнодорожной станции резко убыстрилась. Слева и справа от их эшелона был слышен топот бегущих людей. Кто-то торопился закончить дела, отдавал и получал распоряжения. Все слышимые звуки приносили какое-то напряженное успокоение: торопливость не воспринималась паникой. Это было стремление лучше подготовить себя и порученное дело к возможному новому испытанию. По событиям за стенками теплушки Матвей установил, что и с другой стороны их состава тоже стоит эшелон. Когда он это понял, то у него сразу появилась новая, теперь уже тревожная мысль: «А что в этих составах? Будут ли эти рядом стоящие вагоны их защитой, или наоборот?» Он внутренне был согласен с любым грузом. Пусть что угодно в них, только не боеприпасы и не горючее.
В вагоне тоже все пошло в быстром темпе: врачи спешно заканчивали перевязку очередного раненого: тот, кто получил обед-ужин, торопился доесть, как будто в этом сейчас было главное; солдат, раздававший пищу, быстро закручивал термос с чаем, видимо, рассчитывал поить остальных после бомбежки.
Раненые волновались. Это волнение передалось и Матвею. Волнение было результатом беспомощности собравшихся: они не видели, а пока и не слышали, где враг. Все они вместе и каждый в отдельности не могли оказать врагу никакого сопротивления. Сознание своей беспомощности, полной зависимости их будущего от воли случая — куда упадут бомбы, заставляло их нервничать. Что можно предпринять, если ты не можешь идти, ползти, стрелять?
Но вот стал слышен гул моторов, и ударили зенитки. По врагу били три или четыре батареи среднего калибра, а может быть, и тридцатисемимиллиметровых пушек. Одна батарея стояла где-то совсем рядом, и от каждого залпа в вагоне под потолком раскачивался фонарь и звенела кружка на термосе с чаем.
Вся медицина поднялась на ноги — и к двери. Пожилой врач, видимо старший, громко объявил:
— Всем лежать. Мы никуда не уходим. Будем под вагоном. Справа и слева нас защищают соседние составы.
Рокот моторов в небе стал угрожающим, и наконец дрогнула, прогнулась земля. Матвей не слышал, как падали бомбы, а теперь уже невозможно было понять, как они идут: серией или залпом — сразу все. От ожидания остановилось дыхание, а здоровая рука потянула на голову одеяло, как будто оно могло решить какую-то защитную проблему. Наконец разрывы кончились, и Матвей понял, что они живы. Бомбы упали где-то рядом, залпом. Выдохнул воздух и вновь глубоко вздохнул.
После того как разорвались бомбы, он, скорее сознанием, чем ухом, услышал, что зенитки продолжают стрелять. Но теперь звук выстрелов воспринимался как детская забава, игра в хлопушки. Сердце снова тревожно застучало в ожидании неизвестного: «Раз стреляют, то, наверное, очередная группа на боевом курсе!»
Но слух после предыдущего рева и удара разрывов уже не воспринимал звука работы моторов. Что-то горячее, мучное и грозное ударило по всему телу, болью резануло по ушам. Что-то обваливалось, рушилось и клокотало. Его приподняло от матраца и снова больно ударило о него. Вагон наполнился теменью и зловонным дымом, мазутной пылью и звоном в ушах. В носу и горле першило, рот был забит пылью. В голове стоял перезвон колоколов, подступила тошнота. Но через все эти свои внутренние переживания он воспринял ярче всего только одно:
«Живой! Я живой. Вагон-то цел».
А потом в чаду и смраде услышал, как кто-то нервно смеялся и плакал. Плакал навзрыд. А правее него, у стены, слышались стоны с подвыванием и скрипучий мат. Кто-то облегчал душу, облегчал свои страдания.
Самолеты ушли. Зенитный огонь прекратился. Налет кончился.
Врачи сдержали свое слово, вновь влезли в вагон. Но халаты на них были уже не белые. Кто-то бежал вдоль эшелона и настойчиво кричал:
— По ва-го-нам! Ухо-дим!
Прошло несколько минут, и эшелон тронулся.
Станция еще одного испытания, станция нового везения осталась позади.
Когда поезд набрал ход и из него вытянуло всю пыль и смрад, то стало видно, что одна сторона вагона вся разбита осколками.
Эшелон вышел на изгиб дороги, и в двери показались зарево и дым пожара — станция горела. Поезд остановился. Бригады, поездная и медицинская, стали проверять каждый свое: одни — вагоны, колеса, сцепку и тормоза; другие — раненых, чтобы оказать при необходимости немедленную помощь. Санитары молча стали выносить из вагона лежавших крайними справа. Матвей понял, что это мертвые. Они отдали кровь и себя за любовь к своей земле, к людям. Защитили оставшихся в живых, закрыли их своими телами. И он почувствовал себя их кровным братом, которому они завещали и свою любовь, и свои житейские заботы. И это новое ощущение себя становилось для Матвея той исцеляющей силой, которая позволила ему стойко переносить выпадающие на его долю испытания.
* * *
…Во второй половине дня Наконечный собрал оставшихся боеспособных летчиков и штурманов к себе на КП.
— Товарищи! Положение тяжелое. Враг под Москвой. Севернее Чернигова и южнее Киева рвется вперед. Днепр он форсировал. Линия фронта угрожающе округляется. Из подковы может получиться и круг, а мы внутри него. Полк несет каждый день потери: гибнут люди, мало осталось самолетов. Но надо сражаться. От нас с вами, от героизма каждого солдата зависит судьба Родины. Почтим память погибших.
Все встали, обнажив головы.
— Нам надо снова идти в бой. В полку осталось пять исправных самолетов. Группу поведу я. Цель — переправы под Кременчугом.
После слов командира поднялся комиссар полка — капитан Чумаков:
— Товарищи! В нашем полку практически нет беспартийных. Мы сейчас все большевики и комсомольцы. Хочу напомнить обращение ЦК ВКП(б), напечатанное в «Правде» 28 июня, еще раз: «…Чтобы завоевать победу, нужны смелость и отвага, выдержка и железная воля, дисциплина и организованность, самоотверженность, бдительность…»
В условиях, когда враг с остервенением рвется вперед, каждый коммунист и беспартийный должен проявить исключительно высокие боевые качества. Мы, стоящие здесь и ушедшие из жизни в боях, полностью выполнили и выполняем свой долг. Мы и дальше будем воевать и разить врага, не щадя своих жизней.
Наконечный, назначив экипажи на боевой вылет, остальных отпустил на отдых, но никто не уходил от КП.
Пятерка ушла на задание, а на аэродроме осталась тишина ожидания и тяжелая настороженность.
Неизвестно, кому сейчас было труднее: находящимся в воздухе или тем, кто остался на аэродроме. Было бесспорно только одно. Опасней тем, кто шел на боевое задание. Но они были заняты каждый своим делом и, наверное, не думали о своей судьбе. А на земле их ждали.
Русанов и на этот раз шел заместителем у командира полка, а штурманом, как всегда, Чумаков.
Афанасий Михайлович всегда очень внимательно наблюдал за поведением Наконечного как на земле, так и в воздухе, брал с него пример. Он был доволен тем, что ему везло в жизни и службе. Обстоятельства свели его с хорошими людьми и начальниками, у которых можно было многому научиться. Учился и старался свою работу делать как можно лучше.
Днепр и переправа на нем встретили группу бешеным огнем. Глянув вниз, Русанов увидел изрытые бомбами берега у моста, яркие пожары на берегу и с удовлетворением подумал, что не одни они сюда ходят. Видать, фрицам тут не очень сладко живется.
Две минуты боевого курса, долгими секундами заканчиваясь маневренной неподвижностью перед сбросом бомб, казались вечностью, потому что все сейчас исчислялось секундо-метрами: скорость самолета, скорость снаряда, скорострельность одной зенитной пушки и всех вместе, время падения бомбы. Все это мерилось количеством метров в секунду и количеством залпов за это маленькое в быту, но огромное на боевом курсе время.
Усмехнулся:
— Опять относительность. Что-то убыстряется, что-то замедляется, а жизнь одна.
Наблюдая за командиром, зенитным огнем и воздухом, отыскивая истребителей врага, он отметил, что ноги его от нервного напряжения с силой уперлись в педали управления. Усилием воли он заставил себя расслабить мышцы. Это позволило вновь услышать, как живет самолет, услышать управление и его жизненные вибрации.
Наконец бомбы сброшены, и он оглянулся назад. Вместо пяти в группе шло только четыре самолета. Значит, один остался на боевом курсе. Где он — могут сказать только штурманы.
— Григорий! Где пятый? — Но ответа услышать не успел. Помешал взрыв. Его ударило в бок горячим воздухом и гарью. Самолет резко накренился на левое крыло. Ухватившись за ручку управления двумя руками, он потащил ее к правому борту кабины. Самолет послушался и вышел из крена.
Вновь позвал:
— Евсей Григорич!
Осмотрелся.
Правое крыло, точнее, задняя часть центроплана, было разбито прямым попаданием. Фонаря за бронеспинкой почти не было. В каком состоянии кабина штурмана и фюзеляж, не видно! От разбитого остекления в кабине нарушилась звукоизоляция и стало очень шумно: воздух вихрями ходил по кабине. Хорошо хоть нет истребителей.
— Евсей Григорич! Чумаков! Что с тобой?
Теперь-то он уже был уверен, что в задней кабине дела плохи, но ничего не мог поделать. Нужно обязательно дойти до аэродрома. Садиться надо дома, иначе будет совсем плохо.
…Но перед посадкой Русанова ждали новые испытания: шасси не выпускалось, а закрылками пользоваться нельзя — побиты. Надо было сажать самолет на живот, на фюзеляж.
«Что же там сзади? Ведь если разбит низ кабины, то, когда самолет после посадки будет ползти, в заднюю кабину набьется земли, а может быть, и обломков столько, что даже целому штурману несдобровать».
…Русанов сел последним. Как только самолет остановился, он отстегнул себя от самолета и парашюта, выскочил на крыло: борт кабины штурмана и остекление турели были разбиты осколками. Плексиглас был забрызган кровью. Заглянул. Комиссар лежал па полу.
…Евсей Григорьевич был у турели на ногах и видел, как на боевом курсе, секунд за семь до сброса бомб, от прямого попадания снаряда, наверное в бомболюки, взорвался правофланговый самолет. Но он не стал говорить об этом Русанову, чтобы напрасно не волновать командира, так как это сообщение ничего уже не меняло, только увеличило бы нервозность и напряжение.
Услышав вопрос: «Где пятый?» — он собирался рассказать, что произошло, но в это время его ударило, оглушило и сбило с ног.
Что было потом, он не помнил. Сознание вернулось вновь, когда он снова ощутил острую боль. Откуда она накатывалась, он не мог понять. Боль его разбудила, когда тело начало толчками ползти по кабине вперед.
Штурман осознал, что эта боль позволила ему понять два важных обстоятельства: он жив, а самолет сел без шасси. Значит, они на земле. Но тут опять кто-то горячим железом вновь начал раздирать его тело, и сознание снова провалилось в черную пропасть.
…Русанов быстро открыт круглый колпак турели и спустился в кабину. Чумаков лежал без сознания. Надо было поднять его искалеченное и кровоточащее тело и передать через фонарь турели другим, стоящим у самолета. Только там комиссара могли положить на носилки и оказать необходимую или посильную помощь.
Новое ощущение ожога вернуло на какое-то время Евсею Григорьевичу сознание, и он увидел около себя Русанова — командира в воздухе, товарища и друга на земле. Последнее, что видели его глаза, — это голубое небо, а на нем яркие вспышки то ли светлячков, то ли разрывов зенитных снарядов.
Командиры заканчивали свои дела уже в темноте, но поесть и поспать им не пришлось. Наконечный вызвал их в штаб.
Собрались быстро. Напряженно-тревожные лица, а в глазах немой вопрос: «Что-то случилось или срочный вылет последних трех самолетов?» Командир, как будто постаревший за последний вылет, оглядел всех неторопливо и глухим голосом произнес:
— Товарищи, умер комиссар.
И замолчал.
Опустив головы, стояли командиры, думая тяжелую думу, вспоминая безвременно погибших. Не годы, не месяцы — дни для них вырастали в вечность, становясь намного длиннее жизни.
С полузакрытыми глазами, в глубокой задумчивости стоял Наконечный. Он почти ощущал комиссара рядом с собой, видел его прямую спину, открытый взгляд глубоко запавших глаз.
— Это был настоящий человек!… — Командир поднял голову и продолжал: — «Был», какое короткое слово, а оно заставляет думать о человеке, у которого впереди уже ничего нет. Но это к Чумакову и всем нашим погибшим товарищам не относится. С ними остается наша память. Мы клянемся отомстить фашизму за отнятые жизни, за кровь и слезы нашего народа.
Наконечный усилием воли вернул себя к неотложным делам. Он обвел взглядом стоящих перед ним людей и почувствовал, что нет ему сейчас родней и ближе их. Вместе они ходили в бой, поровну делили и радости, и горе.
— Должен вам сообщить и вторую печальную весть. Старшее командование считает, что наш полк полностью потерял свою боеспособность, и приняло решение: оставшиеся исправные самолеты с экипажами передать в братский соседний полк. Прежде чем подписать приказ об убытии остатков полка в тыл, я хочу вам выразить свою глубокую признательность. Вы хорошие командиры и хорошие подчиненные. Спасибо вам за службу, за понимание и помощь.
Утро.
Сказаны надгробные речи. Прозвучал ружейный салют. Стоящие в строю молча слушали, как падала земля в могилу. Сначала этот звук, усиленный могильной ямой, был похож на звук отдаленного грома, а потом смешался с утренним тревожным и печальным шелестом листвы дуба, под которым находилась могила.
Начавшийся рассвет предутренним дуновением холодного и влажного воздуха гнал через строй серые волны поземного тумана. Лица людей были сумрачны, печаль общей. Тяжело и трудно стоялось Русанову.
Афанасий Михайлович, понурив голову, молча стоял У могилы и смотрел, как вырастает могильный холмик. Наблюдая за печальными обязанностями похоронного наряда, он вспоминал совместные боевые вылеты и сколько за эти дни войны пришлось им хоронить командиров и красноармейцев, летчиков и техников, штурманов и механиков. Хоронили так, чтобы можно было оставшихся в живых быстрее освободить для войны. Чаще хоронили вечером, очень редко днем и только сегодня хоронили утром. Это было необычно, но он понимал, что только особые обстоятельства заставили командира принять такое решение.
Перед его глазами прошли все могилы полка на этих двух фронтовых аэродромах. А в памяти — фамилии и лица погибших в боях, которых они не могли похоронить, могил которых, может быть, и никогда не будет.
Что связывало его с Чумаковым?
Работа? Да. Любовь к летному делу, к людям, к Родине. Все это было правдой. Это было так. Но, наверное, самым главным в их взаимной привязанности было духовное единство характеров, откровенность и дружба их семей, требовательное отношение к своим поступкам.
Русанову казалось, что они знали друг про друга все, знали с детства, а когда он припомнил, сколько они служили и летали вместе, то оказалось, что не прошло и года. Да и семьи их виделись не так уж часто. Собирались вместе пойти в отпуск, да не пришлось — война началась, а теперь вот вместо Евсея только дуб остался да холмик земли под ним.
Думы прервались. Кто-то потрогал за рукав комбинезона. Поднял голову. Строя полка уже не было, похоронная команда тоже ушла, а рядом с ним стоял один Пошиванов.
— Товарищ капитан! Приказано вам явиться к командиру полка. Пока вы тут были, там такое наворотили, что сразу всего и не расскажешь.
Русанов молча наклонился к могиле, погладил землю руками, выпрямился, надел пилотку и только после этого сказал:
— Пошли, рассказывайте.
— Зачитали приказ. Вы и с вами два экипажа на исправных самолетах передаетесь в соседний полк на усиление. Остатки нашего полка перебазируются в тыл на переформирование.
— Да, это действительно новости. — И замолчал.
Закончив все формальности и попрощавшись с Наконечным, Русанов собрал людей, уходивших с ним в другой полк
— Товарищи вы мои боевые! Тяжело расставаться с домом и родными людьми. Но мы с вами солдаты на войне. Теперь нам нужно будет не только хорошо воевать, но и отстоять, утвердить в новом коллективе честь нашего полка. Доказать, что наши потери — не результат неумения вести бой, а следствие большого количества боев, в которых мы честно, с полным напряжением сил громили фашистскую нечисть. Я рад и горжусь тем, что нам с вами доверили продолжать начатое всем полком дело. Дело сложное, опасное, но необходимое. И мы будем стараться оправдать доверие наших командиров, товарищей и мстить за погибших. По самолетам!
Русанов обошел самолет с правого борта на левый, откуда обычно экипаж садится в кабины, и оторопело остановился. Вдоль всего фюзеляжа мелом был написан лозунг или призыв, а может быть, и заклинание: «Бей немцев! Будь вечно живой!»
— Чижов, твоя работа?
— Моя. Не ругайтесь. Пусть останется.
— С лозунгами летать не приходилось. Но и стирать не буду. Спасибо тебе.
А потом обнял техника. Трижды, по русскому обычаю, поцеловал и, не оглядываясь, полез в кабину…
Запустил мотор. Выруливая для взлета, увидел, что все остающиеся построились у края поля под знаменем. Люди молча, строгими взглядами провожали уходившие в небо последние самолеты полка.