День был на исходе. Сохатый сидел в палатке один и неторопливо изучал по карте начертание линии фронта, выбирая наиболее выгодные для групп маршруты полета и направления возможных штурмовых атак, чтобы утром на общей подготовке летчиков к боевым действиям предложить свои рекомендации. Неожиданно задумчивую тишину нарушил громкий вопрос:

― Кто видел штурмана полка? ― Голос звучал молодо, скорее даже подростково. В нем явственно слышались ломкие переходные нотки. Посыльный, видимо, был из последнего пополнения, совсем еще неопытный.

Иван с неохотой оторвался от карты, но не отозвался.

― Солдат, посмотри в палатке управления полка, ― ответил незнакомый Ивану грубоватый баритон, ― он обычно в ней и отдыхает, и работает.

Входной полог палатки откинулся, и просунулась голова в пилотке, затем мальчишеская фигурка в необмятом обмундировании. Приложив почти по-пионерски руку к пилотке, солдат отрапортовал:

― Посыльный Крекшин. Товарищ майор, вас вызывает командир полка на КП, срочно.

― Хорошо, Крекшин. ― Сохатый улыбнулся. ― Скажи, что сейчас буду… Сколько тебе годков?

― Восемнадцатый.

― Ну, иди. А я ― следом.

Солдат, пятясь, выбрался наружу. Майор остался один. Застегивая ремень, забирая летный планшет с картой, шлемофон и перчатки, он все еще думал о молодом солдате. Худое скуластое лицо, худая длинная шея: виной тому, наверное, прежде всего голодные тыловые харчи и мужская тяжелая работа.

Иван натужно крякнул, как будто на него накатили телегу с поклажей, как-то наискось покачал головой и вновь повторил не раз уже думанное: "Вот какая она, война, с изнанки. Призвали таких, как Крекшин, и мужиков, коим под пятьдесят. А серединочка, что между ними, ой как поредела: меньшинство у станка, а большинство ― по госпиталям мыкается да в могилах вечным сном спит… Теперь и этот подлесок рубить… На заводах еще мужик задержался, а в деревнях, которая нехоту дает? Кем Русь подыматься начнет?…"

Сохатый вышел из палатки и застегнул вход на крючок, закрывал старательно, как будто уходил надолго. Выпрямившись, оглядел по-осеннему желто-зеленое летное поле: узкая полоса земли среди дозревающей кукурузы. С двух сторон ― ряды деревьев, начинающих сбрасывать листья, под ними вперемежку с домами самолеты. Все это очень приближенно могло быть названо аэродромом. И все же Иван смотрел на настоящую боевую позицию штурмового полка ― первый аэродром не на своей родной, советской земле, оставшейся за их солдатскими спинами. Подняв взгляд выше деревьев, он изучающе окинул вкруговую небо ― солнце уже скатилось с его самой верхней точки и начало отсвечивать вечерней медью, отчего и само небо, и громоздящиеся на юге облака, и воздух стали пропитываться красноватыми оттенками, заполняться дымкой.

Через минуту Иван Сохатый входил на КП полка ― в сдвоенную стандартную армейскую палатку, а в голове продолжал звучать на разные лады вопрос: "Что случилось? Время-то уже позднее для полетов".

― Товарищ подполковник, прибыл!

― Хорошо. Иди сюда.

Сохатый подошел к столу, за которым сидели Ченцов и Зенин заместитель по политической части. Иван бросил быстрый взгляд на крупномасштабную карту, лежавшую перед ними. Обстановка показалась знакомой, тревожных изменений в ней, кажется, не было.

Командир полка, перехватив его взгляд, усмехнулся.

― Не туда, Сохатый, смотришь, вот сюда гляди, ― и ткнул острием карандаша. ― Эта железнодорожная станция питает фашистские войска, противостоящие нашим частям на северном и северо-западном участках Сандомирского плацдарма. Днем туда посылались бомбардировщики и штурмовики из другой дивизии, но задачу они как надо не решили. Напоролись на сильнейший зенитный огонь и на барражирующих там истребителей. Мы понесли потери, а станция работает. По докладу воздушной разведки, которой тоже попало, на станции сейчас много эшелонов. По ним надо немедленно ударить.

― Командир, ночь уже наступает… Но если надо, я готов.

― Не в тебе одном дело. Приказали послать эскадрилью. Ты поведешь. Белено удар нанести через пятнадцать ― двадцать минут после захода солнца, и этим достичь наибольшей внезапности, следовательно, и наименьшего сопротивления. Думаю, что в такое время вражеских истребителей вы не встретите и зенитчики могут оказаться на ужине. Какие вопросы?

― Ночью ни я, ни летчики не летали. Приказать им делать то, чего они не умеют, чему не обучены, наверное, невозможно. Я ― пожалуйста, полечу. Как-нибудь выкручусь.

― Кончай разговор. Обещался приехать проводить сам командир дивизии. Строй полк и набирай восемь экипажей добровольцев. Если желающих будет больше, выберешь которые поопытней. Иди займись делом! Я генерала подожду и посижу у телефонов. Вдруг начальники передумают.

― Понял, командир!… Дежурный, звоните в эскадрильи: командиров с летчиками ― бегом на КП! Инженера полка, инженеров эскадрилий ― тоже. Чем быстрее, тем лучше. Да, командира батальона обеспечения еще вызовите: пусть по тревоге на девятку самолетов доставит стокилограммовые фугаски пополам с зажигательными по шесть штук на машину и готовит костры для обеспечения посадки.

Молчавший до этого Зенин решил вмешаться:

― Иван Анисимович, хочешь совет от политработника?

― Владимир Николаевич, от доброго совета я никогда не отказывался. Давай!

― Добровольцы ― это похвально. Но попытайся взять в основном летчиков из бывшей своей эскадрильи. Они тебя хорошо знают, доверяют и понимают с полуслова. Если одного подразделения, я имею в виду людей опытных, партийных, не хватит ― добавь звено из другой эскадрильи. И еще!… Мы с командиром не пойдем на построение. Одному тебе будет удобней разговаривать, а летчикам решать.

― Пусть по-вашему будет.

От нахлынувших противоречивых мыслей и чувств майор не мог сразу сосредоточиться на предстоящем полете. Внимание металось между самолетами и аэродромом, ночью и летчиками, обеспокоенностью за себя и за экипажи… Он понял, что ему потребуется какое-то время, чтобы привести себя в более или менее уравновешенное состояние, так необходимое ему сейчас, буквально через несколько минут, когда нужно будет предлагать летчикам полет, испытывать их волю.

Как будто просто спросить: "Кто полетит?" А что должен будет передумать в те минуты каждый пилот, чтобы суметь сказать перед всем полком "да" или "нет".

Сделать выбор, наперед зная, что после "да" перед ним сразу появятся два врага ― фашисты и ночь, о полете в которой он не имеет ни малейшего представления. Но и "нет" тоже не легче… Оно может оказаться для честного человека страшнее смерти, ибо столкнет его с собственным стыдом и возможным презрением товарищей. И никому из сказавших "нет" не простят потом погибших вернувшиеся из этого полета люди… Как только он, Сохатый, скажет: "Кто полетит?", в каждом офицере и солдате, стоящем в строю, в непримиримой схватке сшибутся мысли о жизни и смерти. И никто сразу не сможет себе ответить, что в нем победит.

Видимо, не случайно подполковник и замполит не идут сами к летному составу. Сознают, что им не очень-то ловко спрашивать, кто полетит. Сами остаются на земле…

― Товарищ командир, пока летчики собираются, разрешите я пойду готовиться.

― Занимайся, если хочешь, здесь. Мешать и тут тебе никто не будет.

― Лучше пойду, хочу один посидеть… Дежурный, когда соберутся, скажите!

Сохатый перешел в соседнее помещение, в котором обычно уточнялись задачи на вылет. В пустой палатке голые столы и скамейки только обострили у него ощущение надвигающейся опасности, с которой он уже мысленно начинал бороться.

Станцию он помнил зрительно, раньше бывал в том районе. Маршрут полета к ней не вызывал никаких сомнений. Главным препятствием становилась ночь. Сумерки могут, конечно, помочь дерзкому полету. Но как выбираться в темноте?

Иван вытащил из планшета карту. Достал навигационную линейку, карандаши, транспортир и стал прокладывать маршрут полета. Через пять минут он закончил подготовку к вылету и стал думать не о самом полете, а о ночи, наваливающейся на него тревожной неопределенностью. Закончив с картой, лег на скамейку лицом вверх и, стараясь осмыслить никогда еще не решавшуюся задачу, закрыл глаза.

Под Сталинградом впервые попытались применить штурмовики для боевых действий ночью, вспоминал Иван, но вынуждены были отказаться. Причины были ему неизвестны, о них можно только догадываться. "Ил" не очень приспособлен к ночным полетам, и потери оказались большими… Могли повлиять на судьбу ночных действий и просто малое количество машин в полках, и большой объем дневных задач.

Под Белгородом корпус, в котором служил Сохатый, вновь пытался "освоить ночь". Инженеры даже сделали приспособление на самолетах, уменьшающее ослепление летчика моторным выхлопом, но "ночная война" не прижилась. Скорее всего и здесь повлияла "сталинградская причина".

Сохатый стал представлять себя и группу по этапам полета в ночном небе… Темень, слепящие выхлопы мотора впереди кабин, мешающие летчику видеть линию горизонта, землю и соседнюю машину, которая совсем рядом. Блики кабинного освещения и опять же выхлопы, делающие стекла фонарей летчика и стрелка зеркально-непрозрачными, усугубляющими окружающую темноту, создающие ложное представление об окружающем мире. Смертельно яркие лучи прожекторов врага окажутся опаснее снарядов и пуль, выпущенных по самолетам, так как могут полностью ослепить сразу несколько летчиков.

Он попытался "увидеть" из своей кабины пикирование, пламя от стрельбы своего оружия, реальную опасность столкновения самолетов между собой и потери пространственного положения при ослеплении…

"Дальняя авиация воюет ночами с первого дня войны. Прошли годы, а она все еще выполняет задачи одиночными экипажами. Видимо, неспроста…"

Вопросы и сомнения, которым нет конца. И ни один нельзя забыть, когда Сохатый будет ставить задачу летчикам.

"Если никто не оторвется от строя и не потеряется в темноте, если самого не собьют над станцией, то приведу пилотов домой. Но как они будут действовать над аэродромом самостоятельно, не владея приборным полетом, как выполнять посадки в темноте? Опыт нужен! Опыт! А его ни у меня, ни у тех, кто полетит, ― нет…"

Но задачу выполнить нужно, и Сохатый по крупицам стал выстраивать схему предстоящего вылета. Неожиданно и ярко вспомнился его единственный за летную службу ночной полет на У-2, в котором он по невероятно благополучному стечению обстоятельств остался жив.

Иван начал скрупулезно восстанавливать в памяти детали тогдашних своих действий и ощущений, надеясь в них увидеть будущее поведение и самочувствие летчиков, которые полетят с ним, стараясь найти ответы на многие вопросы, волнующие сейчас его.

― Товарищ майор, ― Сохатый услышал, как дежуривший по КП адъютант эскадрильи подходит к нему, ― собрались уже. Вы что, спите? Вот нервы!

― Нет, не сплю, ― Сохатый сел. ― А нервы есть. Как же без них… Планшет оставляю здесь. Выберу летчиков и сразу вернусь обратно. Готовиться тут будем.

Сохатый вышел. Метрах в двадцати от палатки увидел полукругом стоящих летчиков, а за ними, как всегда, в затылок ― воздушных стрелков.

Негромкие разговоры враз смолкли. Выжидающе-вопросительные взгляды обратились к нему, и он двинулся им навстречу. Пятнадцати шагов хватило Ивану, чтобы осмотреть строй и убедиться: все в сборе. Прежде чем начать говорить, он еще раз внимательно оглядел летчиков бывшей своей эскадрильи, прикидывая, кого бы из них взять в полет.

― Товарищи! Приказано в глубоких сумерках, через двадцать минут после захода солнца, нанести удар девяткой самолетов по железнодорожной станции. Я ― ведущий… Станция прикрыта плотным зенитным огнем. Днем над ней дежурили истребители. Возвращение домой, как вы понимаете, будет ночью со всеми вытекающими из этого сложностями и опасностями… Пойдут только желающие. На обдумывание даю три минуты. С решением не горячитесь.

Он посмотрел на часы и повернулся к инженеру полка.

― Товарищ инженер! С командиром вопрос согласован. Как только определится, кто полетит, на самолеты подвесить по три фугасных и по три зажигательных бомбы. Взрыватели мгновенные. Реактивные снаряды поставить на стрельбу одним залпом. Проверить самым тщательным образом ночное оборудование самолетов и показать летчикам, как им пользоваться, Вылет, он взглянул на часы, ― через сорок минут.

― Иван Анисимович, все будет сделано. Давай быстрей самолеты.

Сохатый повернулся к летчикам.

― Ну как, товарищи офицеры, обдумали? Кто хочет полететь ― два шага вперед!

Майору очень хотелось, чтобы первыми вышли из строя летчики, которыми он раньше командовал. Если не все, то хотя бы старики, пролетавшие с ним вместе целый год. Нужен был пример. За первым летчиком, шагнувшим в ночь, появятся и другие смельчаки.

Прошло три, может быть, пять секунд молчаливого ожидания, и сердце Ивана радостно и благодарно екнуло: вперед шагнул принявший от него эскадрилью Гудимов, за ним сразу двинулись Терпилов, Безуглый и все остальные прежние его подчиненные. А потом произошло совершенно неожиданное ― сделала два шага вперед половина летчиков ― все, кто имел более или менее приличный боевой опыт. Теперь нужно было сделать верный выбор и не обидеть людей. Если не все, то абсолютное большинство из шагнувших вперед действительно хотят лететь, и каждый надеется, что выбор падет на него. Отказать сейчас ― это все равно что выразить публичное недоверие… Решай быстрее и не ошибись. Молчать нельзя.

― Гвардейцы, спасибо вам за товарищество и доверие. Но всех на вылет я взять не могу. Решим так: пойдет пять экипажей третьей и звено первой эскадрилий. Заместителем в воздухе назначаю Гудимова. Остальных добровольцев определить непосредственным командирам. Кто полетит, быстро в палатку на подготовку, стрелкам ― на самолеты. Свободные ― в распоряжении командиров эскадрилий.

Сохатый повернулся к строю спиной и пошел в палатку, чтобы не мешать комэскам: был уверен, что те сами выберут людей, способных наиболее успешно решить нелегкую задачу.

Истина ― на фронте живет тот дольше, кто чаще в бой летает, ― им тоже была хорошо известна.

* * *

Сохатый вел группу к Висле. Как будто все вопросы полета были разобраны, и видимых причин для беспокойства пока не было. Но чем больше тускнел пламень заката, тем тревожней становилось у него на сердце. Идущим рядом летчикам он доверял: они имели опыт боев, взлетали иногда в утренних сумерках, из полутемноты уходили вверх к светлому небу. Теперь же часы сложности вращались наоборот: все хуже виднелась земля и все труднее становилось управлять машиной визуальным методом, что единственно подходило при полете в строю.

Ночь и облака набирали силу, и Иван прикидывал, что от них можно ожидать в ближайшие полтора часа, "Если облака полностью закроют небо, то темень еще больше сгустится. Над целью будет меньше возможностей для маневра, а прожектора станут более опасными: ослепят одного ― плохо, а если нескольких?… Без надежды победить никто в бой не ходит… Летчики доверились мне. Я верю в них. На аэродроме ждут. Не можем мы подвести себя и старших".

Сохатый не полетел через плацдарм: обе воюющие стороны вели себя там активно и не терпели над собою самолетов, а он не хотел усложнять и без того сложную обстановку. Обойдя плацдарм восточнее, майор развернул эскадрилью на запад и прошел в фашистский тыл без помех. Огнем артиллерии и прожекторами враг себя демаскировать не захотел.

― Летчикам в строю держаться пошире, занять боевой порядок. Чтобы видеть друг друга лучше, включить всем верхние навигационные огни, а в кабине свет убавить. Повторяю ― верхний, чтобы не перепутали. Идем над чужой территорией. До цели пятьдесят километров. Оружие приготовить, приказал Сохатый.

Он включил освещение кабины на полный накал, чтобы еще раз посмотреть на карту, уточнить оставшееся время полета до цели и план выхода на свою территорию. Хотел сделать все, что положено командиру группы в спокойной обстановке, так как неоднократно убеждался, что позже может и не оказаться условий, необходимых для расчетов и обращения к плану полета. Закончив кабинные дела, он спрятал карту за голенище сапога: "Так целее будет, а то еще вырвет над целью". И убавил, сколько мог, освещение приборов.

Из темной кабины лучше просматривалась земля, она-то ему нужна была прежде всего. Главное, не проморгать железную и шоссейную дороги, идущие рядом с севера на юг. Они самые важные ориентиры для выхода на узловую станцию. Терпеть и волноваться оставалось немного.

― Гудимов, смотреть за ориентировкой, чтобы не проскочить дороги… Летчики, потеряем высоты пятьсот метров, лучше землю видно будет.

"О чем пилоты сейчас думают? Какое настроение у ких? Наверное, больше всех волнуется Терпилов. Только свадьбу сыграл, а тут ― такое задание. Правда, он парень трезвенник. Но свадьба есть свадьба…"

Перед свадьбой Сережа пришел к нему вместе с оружейницей Катериной Сенько посоветоваться: жениться или нет? А что он мог сказать, если они любят друг друга. Он и одобрял, и завидовал по-хорошему Сереге. Но одновременно и сомневался… Война жестока. Никто не знает, сколько жить отпущено. И счастье мгновенно может стать трагедией.

Вот так и сейчас: никто в группе и на аэродроме не знает, чем закончится сегодняшний полет, настанет ли для улетевших утро. Кто из идущих сейчас рядом встретит его… Конечно, больше всех сейчас волнуется на земле Катя. Что только не передумает ее голова, пока увидит вновь Сережку.

"Любовь, любовь! Сколько через нее радостей и мучений принимают люди. До некоторых пор мне проще было раскладывать пасьянс: хорошо ― налево, плохо ― направо. А теперь и у меня путаница в мыслях и чувствах началась".

― Командир, тебя совсем плохо видно. ― Сохатый по голосу узнал Безуглого. ― У меня мотор на выхлопе очень искрит, а на стеклах огненные черти пляшут.

― Не жалуйся, никто тебе не поможет! Погоняй мотор на разных оборотах, может, лучше будет. ― Ругнул лейтенанта, а сам уже думал, чем можно помочь летчикам. Прикинув все "за" и "против", решился провести эксперимент, который обычно днем категорически запрещался:

― Группа, внимание! Разрешаю откатить фонари назад, только обязательно поставьте их на стопор. Если будет видно лучше, дальше пойдем с открытыми.

Открыл свой фонарь, осмотрелся по сторонам: самолеты стало наблюдать проще да и землю лучше. Правда, опасней становились прожекторы и огонь врага, но решил, что слепота страшней.

― Я пойду с открытой кабиной. Вы решайте сами. Не настаиваю.

Через некоторое время вновь осмотрел идущие с ним самолеты ― пилоты летели с открытыми фонарями.

Наконец он увидел нужные ему дороги: до цели осталось всего семь километров, станцию просмотреть теперь было невозможно. Подождав, пока шоссе, видевшееся с двух тысяч метров лучше железной дороги, окажется за крылом, он скомандовал:

― Разворот на цель. После разворота пойдем с небольшим снижением. Обороты мотора не меняю.

Железная и шоссейная дороги после разворота виднелись теперь у него слева, и он постепенно вновь приближался к ним, зная, что через пять километров, через минуту полета, они приведут его к цели. Курс полета ― из немецкого тыла к фронту, если он правильно выбрал маршрут, то противовоздушная оборона немцев о нем оповещения не давала. На станции их вполне могут принять за своих, а пока разберутся, стрелять поздно будет.

Сохатый вел свой самолет все время так, чтобы станция появилась сбоку, под углом градусов в сорок, и не было бы помех глазу от лобового стекла. В этом случае он мог раньше увидеть цель, точнее определить момент доворота на нее и перевода группы в пикирование.

Чем ближе к цели подводил Сохатый группу, тем больше думал о прожекторах: "Плохо придется тому, кого схватит даже один прожектор. На пикировании кабины полностью откроются лучу света, их не заслонит ни мотор, ни крыло, ни бронеплиты фонаря. Прожектор сейчас опасней пушек и пулеметов. Даже трудно представить, что будет с ними, если поймают".

Он вспомнил летнюю ночь сорок второго года. Стоял он в окопе рядом с какими-то вагонами и наблюдал, как организован был гитлеровскими летчиками налет на станцию и как его отражали зенитно-прожекторные комплексы и пулеметчики. Тогда в одну ночь прожектористы без помощи зенитной артиллерии вогнали в землю два "Юнкерса-88". Видимо, летчики оказались не из опытных и не смогли вырваться из лучей, ослепли от попавшего в кабину света.

"Но фашисты находились намного выше, нежели мы сейчас. Летели в одиночку и поэтому не были ограничены в маневре. Их до полета учили, наверное, разным ночным премудростям". Иван почувствовал холодок на спине, будто его продуло насквозь. С ним подобное случалось уже, когда он особенно остро сознавал грозящую опасность.

Показалась станция, и майор обрадовался, убеждаясь, что его расчеты правильны.

― Цель вижу! Приготовились! Дать в кабинах полный свет, но в кабины не смотреть! Наблюдать только за своим ведущим! Реактивные снаряды и бомбы по моей команде. Кто попадет в прожектора и потеряет соседа ― сразу вверх и управлять машиной по приборам. Одиночки уходят от цели курсом на юго-восток, на плацдарм, группа ― по моему решению.

С высоты в тысячу пятьсот метров Сохатый уже довольно сносно различал общие контуры станции, когда с ее северной и южной сторон начали зажигаться прожекторы, а впереди самолетов засверкали звездочки разрывов. Фашисты искали самолеты и ставили заградительный огонь намного выше девятки "Илов", никак не предполагая, что на станцию идут штурмовики на своей обычной высоте.

― Пошли в доворот и пикирование. Нас не видят. Не стрелять! ― И тут же обращение по внутренней связи к стрелку: ― Пискунов, как идут?

― В норме, командир.

Все круче наклоняя машину к земле, Сохатый старался рассмотреть станцию: не постройки, а пути и железнодорожные составы на них. Составы главное. Пытаться сейчас втемную, не зная, где склады, попасть в них было бы просто безрассудством.

Увидев в отсвете прожекторов расходящиеся веером серебряные ниточки рельсов, майор понял, что пикирует в район входных стрелок. Взглянул в лобовое стекло, но через него и дневной прицел станцию не увидел. Тогда он приподнял нос самолета чуть выше и, когда, по его мнению, дистанция сократилась до нужной, скомандовал:

― Приготовили снаряды! Залп!

Его окутало пламенем, ослепило, и он на короткое время потерял землю совсем. Через мгновение он осознал, что неожиданность залпа испугала врага: прожекторы потухли и огонь зениток прекратился. Тут же немцы разобрались, в чем дело, но эти секунды их растерянности определили успех Сохатого: он вывел группу из пикирования в горизонтальный полет, довернул ее вдоль станционных путей, в разных местах замазанных темными колбасками эшелонов, и с высоты в пятьсот ― четыреста метров приготовился к сбросу бомб.

― Гвардия, бомбы! ― Нажал на кнопку сброса. ― Командирам звеньев пушки! Стрелкам, огонь по земле!

Серию сбрасывал автомат. И Сохатый слышал, что автомат работает. Чуть позже ударные волны разрывов догнали его машину и подбросили несколько раз. Иван вел "Ил" в горизонтальном полете и, "играя" большим пальцем правой руки поочередно пушечной и пулеметной гашетками, прокладывал себе дорогу для выхода из атаки. Куда стрелять, для него и остальных было безразлично: прицеливаться дневным прицелом невозможно. Они решали сейчас вторую задачу ― создавали панику, заставляли врага прятаться, нервничать и ошибаться.

Разрывы бомб, огонь вкруговую вторично потушили прожекторы и заставили замолчать фашистские зенитки. Правда, ненадолго. Но каждые десять секунд их молчания для летчиков и стрелков Сохатого равнялись километру жизни, а через тридцать секунд огонь врага стал не опасен ― эскадрилья вышла из огневой зоны.

― Пискунов, все целы?

― Все рядом, а целы ли ― не знаю!

― Ты смотри, чтобы к нам десятый не пристроился. Вдруг ночники-истребители где-нибудь рядом базируются и успели взлететь. ― И Сохатый обратился с вопросом к летчикам: ― Доложить, кому попало над целью! ― Отпустив кнопку передатчика, подождал с минуту, давая людям время осмотреться. Строй молчал. ― Молодцы! Будем выбираться домой. Маршрут прежний. Свет в кабинах лишний убрать.

Эскадрилью окружала ночь. Темнота облачного неба объединилась с чернотой земли, скрывающейся в светомаскировке. Сохатый опять вспомнил себя, младшего лейтенанта на У-2. Вздохнул: "Тогда, наверное, было легче: вверху все же виднелись звезды, а позже появилась луна. Беда караулила только троих, теперь ― восемнадцать человек и девять машин… Не летишь, а как будто сидишь в темном чулане, ― рассуждал он сам с собой. ― Вот уж действительно по пословице: "Ни зги не видно". Наверное, большинство и не знает, что такое "зга", если лошадь ни разу в телегу не запрягали. Невесело усмехнулся. ― Техминимум тоже надо было сдавать, чтобы запомнить: гужи, супонь, чересседельник, подпруга, хомут, сбруя и тому подобные древние слова".

До Вислы разглядывать что-либо на земле не требовалось. И Иван, подавшись вперед, сосредоточился на приборной доске ― перешел полностью на приборный полет.

Высота в триста метров гарантировала от столкновения с препятствиями и одновременно сохраняла звуковой контакт с землей, которая глушила шум от их полета, не позволяя врагам загодя услышать и найти их в небе.

― Летчики, по сторонам не глядеть. Смотреть каждому за своим командиром и машину свою держать по его самолету. Встать всем поплотнее. Легче будет. Фонари не закрывать.

* * *

Командир дивизии генерал Аганов не успел приехать на подготовку группы Сохатого, увидел уже взлет последней тройки самолетов. Проводив взглядом строй, он стоял у КП полка и слушал Ченцова, который ему называл фамилии улетевших летчиков. На душе у генерала было неспокойно, но он скрывал тревогу.

И вдруг неожиданно для самого себя спросил командира полка:

― Ты в людях уверен?

― Уверен, товарищ генерал.

Александр Филиппович не поехал в штаб, решил дождаться возвращения группы, ему хотелось лично поблагодарить экипажи за мужество. Вначале генерал думал об этом, как о свершившемся факте, как будто они уже прилетели и дело теперь только за тем, что экипажам нужно подойти к нему с докладом. Но уверенность в благополучном исходе все больше испарялась.

Темнота сгущалась, и Агановым овладело беспокойство. Закапал дождь. Его крупные и пока редкие капли падали Александру Филипповичу на лицо. В уши назойливо лезли звуки от ударов капель по брезенту палатки ― этакий барабанный гул. Напряжение требовало разрядки: генерал решил позвонить начальнику штаба дивизии.

― Семен Федорович, что слышно с линии фронта?

― Товарищ генерал, группа через район КП командира корпуса на линии фронта ни туда, ни обратно не проходила. Связи не держала. ― Слова в трубке звучали округло-плавно, без интонаций, как будто были написаны на бумаге. Сохатому это не вменялось в обязанность. От постов ВНОС с плацдарма информации тоже нет.

― Я поехал на летное поле. Новости сообщите дежурному!

Не дожидаясь ответа, Аганов положил трубку на аппарат и быстро вышел наружу.

Дождь усиливался. Неожиданно вспыхнувшее пламя зарницы заставило генерала зажмуриться. Только он открыл глаза, а небо, как будто специально ждало этого момента, подстерегло его и опять плеснуло огнем до рези в глазах.

"Не было печали…" Забравшись в машину, Аганов поехал искать командира полка, который готовил освещение для посадки. Вспышки неба и фары "эмки" выхватывали из темноты группки людей, которые, не обращая внимания на дождь, стояли невдалеке от посадочной полосы. "Волнуются все, ― подумал он, ― ни у кого сейчас нет уверенности в успехе…" На аэродроме остро пахло бензином. Запах преследовал его всюду, и Аганов догадался, что им замочен всякий хлам, из которого подготовлены костры.

Командир полка отыскался без труда по трофейному "мерседесу", стоявшему около стартовой радиостанции. Генерал не был сторонником трофейной легковой техники, но вынужден был разрешить командирам добыть по одной машине на полк, так как их командирские штатные "козлики" пришли в полную ветхость и не гарантировали приезд куда-либо к назначенному времени. Согласился с просьбой полков, а увидев сейчас немецкую машину, хмыкнул неодобрительно, как будто нанесли ему личное оскорбление.

Приказав остановиться, Александр Филиппович вышел из машины, набросил на себя плащ-накидку и, опережая Ченцова с докладом, спросил:

― Все готово? Когда прилетят?

― По расчетам, через семь ― десять минут. Я уже хотел начинать обозначение аэродрома, да задержался, увидев вашу машину.

― Делайте, как решили. А я пройдусь по обочине.

Генерал пошел не торопясь вдоль полосы, в ее дальний конец. Хотелось побыть одному, подумать и одновременно своим присутствием не связывать инициативу Ченцова. Дождь продолжался, то усиливаясь, то чуть ослабевая. За спиной со старта стреляли залпом из ракетниц. И вслед за выстрелами к облакам с шипением, расплескивая белый, зеленый и красный цвета, поднимались развесистым тюльпаном три ракеты. Догорали взлетевшие, и их путь в небе через пятнадцать ― двадцать секунд повторяли новые. В самой верхней точке траектории ракеты подсвечивали своим трепещущим светом черные облака, но генералу от этого делалось только неспокойней. Он всякий раз говорил: "Низко, черт бы их побрал".

Игра света и тьмы, изредка рыкающий далеким раскатом гром все больше накаляли в Александре Филипповиче состояние тревожного ожидания, все больнее били по нервам, вызывая неприязнь к себе, не отказавшемуся наотрез от задания, не выдержавшему натиск своего начальника.

"Согласился я вопреки здравому смыслу, ― выговаривал генерал сам себе. ― А почему? Надо было убедить командира корпуса перенести данный вылет на утро. Днем могли бы послать не эскадрилью, а целый полк, обеспечив его крепким истребительным прикрытием…"

"Мог попытаться, но не сделал. А почему? ― опять спросил он себя. ― Ты не захотел еще одной размолвки с начальником и из-за своего благополучия пошел на безрассудный риск, закрылся от личной неприятности судьбами восемнадцати человек. Ты в глубине души надеялся и сейчас надеешься в случае неудачи укрыться теперь уже за приказ командира, который обязан был выполнить. Приказ приказом, но от своей совести не спрячешься!…"

Распалившись самобичеванием, уже не мог остановиться. "А почему ты послал в такой полет не командира полка, не его заместителя, в прошлом ночников, следовательно, и наиболее опытных пилотов, а согласился с предложением подполковника Ченцова? Не хотел приказывать? Решил опять-таки уйти от решения: не ты решал, а только санкционировал. Командиру полка виднее. Он лучше знает подготовленность люден. Командир "стыдливо" не предложил себя и своего старого сослуживца полетному училищу в качестве ведущего, а ты согласился". С другой стороны, железнодорожная станция крепкий орешек. В светлое время неизбежны были бы большие потери, сомнителен и результат удара. Ведь пробовали уже… Нет, не надо самобичеваний. Не в малодушии дело. Он, Аганов, согласился с корпусным начальством, потому что поверил в возможность успеха. Прикинул, что неожиданная штурмовка станции малыми силами могла надолго вывести ее из строя при малых потерях… Грозы никто не предполагал. Даже метеослужба".

Генерал пошел обратно и стал представлять, что бы он сейчас делал на месте Сохатого. "Время быть над домом, а его нет. Но если я жив и не могу найти аэродром, то я бы шумел, обозначая себя ракетами, фарами, по радио просил бы помощи…"

Как бы в ответ на его мысли на аэродроме начали зажигаться костры один, другой, третий, и вскоре по бокам летного поля протянулась огненная дорога.

Как добрый знак, это обрадовало Аганова. Оглядываясь на запад и выискивая в красно-черной небесной темноте аэронавигационные огни, он заспешил к радиостанции, от которой по-прежнему методично продолжали взлетать ракеты. Слегка запыхавшись, он подошел к автомобилям, но штурмовиков в небе не было слышно.

― Через сколько будут?

― Не знаю, товарищ генерал. ― Чепцов отвечал тусклым, прокуренным голосом. ― Расчетное время полета вышло. Едва слышал разговор. Кто-то говорил по радио о дожде и грозе, а потом пропал. На мой вызов ответа не получил, но полосу зажег. Думаю, может, они где-то рядом, а из-за большой электризации воздуха связь нарушилась. В наушниках сплошной треск.

― Будем ждать. Костры поддерживать. Ракет не жалеть. Каждую минуту вызывать на связь!

Аганов пошел к своей машине, снимая на ходу намокшую, задубевшую от воды накидку. Бросив ее на переднее сиденье, снял фуражку, энергично помахал ею, стряхивая воду, и влез в "эмку" на заднее сиденье. Захлопнул дверцу, опустил стекло и с жадностью закурил. Он почему-то не стал думать, прилетят ― не прилетят, а стал прикидывать, как утром лучше организовывать розыск группы. Поймав себя на этой мысли, Александр Филиппович понял, что он, не отдавая себе отчета, уже признал возможность если не гибели всех штурмовиков, то по крайней мере вынужденной их посадки где-то. Но где?

"Если найдутся, то полбеды. А если нет?" И он стал обдумывать возможные последствия. Многое зависеть будет не только от исхода самого полета, но и от подхода к его оценке разных инстанций…

Ченцов будет со мною. Надо только хорошо обдумать, как мне и ему докладывать, если старшие потребуют специального отчета. Чертову погоду, грозовое положение и дождь, которые метеослужбой не ожидались, забыть нельзя. Метеорологи за эту ошибку сполна ответят".

В глубокой задумчивости Аганов не заметил подошедшего командира полка и вздрогнул от его близкого и громкого голоса:

― Товарищ генерал, не прилетят они. Уже тридцать минут как бензин кончился. Сели где-нибудь у линии фронта.

― Если так, то тушите костры. Утром рапорт об экипажах и погоде. Новости сообщайте немедленно.

* * *

Когда летчиков эскадрильи вызвали на командный пункт, Люба Рысева сидела у самолета на штабеле бомб, упакованных в деревянные решетчатые круглые ящики, и читала.

"Опять задание? ― Люба посмотрела на часы, потом взглянула на солнышко. ― Нет, лететь уже поздно". Такой вывод успокоил ее. Она вновь занялась книжкой, но скоро поняла, что смысл фраз от нее ускользает.

Летчики задерживались. Закрыв книжку, Люба решила пойти к самолету оружейницы Екатерины Сенько. Катя в последние дни стала для нее ближе других девушек. Особенно после свадьбы. Тогда Иван Сохатый удивительно хорошо говорил о Сереже и радовался счастью друзей.

Сколько Люба помнила, Терпилов всегда летал на задания ведомым Сохатого. Это постоянство без слов характеризовало их отношения. Боевое содружество Ивана Анисимовича с Терпиловым порождало в ней к Сереже благодарные чувства. Свет влюбленности, отражаясь от Сохатого, падал теперь и на Сережу, и на его жену.

Увидеть Катю Люба не успела, помешала появившаяся на стоянке эскадрильи автомашина с прицепом. На подножке ЗИСа стоял инженер полка и лично командовал распределением бомб. Сгрузили бомбы у самолета Безуглого, и Люба услышала вслед короткое распоряжение технику:

― Срочно подвесить! Взрыватели мгновенные. Готовь машину к ночному вылету! На все работы ― двадцать минут.

…Время тянулось мучительно медленно. И чем дольше Сохатый находился в полете, чем темнее становилось, тем тревожней чувствовала себя Люба. Когда же пошел дождь, а потом и засверкало над головой, она совсем струхнула.

Ей очень хотелось побежать к командиру полка, узнать, где Сохатый и когда прилетит, но она сдерживала себя, понимая, что этого нельзя делать: волнуются все, но ждут терпеливо.

За два года, проведенных на аэродроме, когда вокруг нее непрерывно велись разговоры о погоде ― о видимости и дожде, о снеге и облаках, о грозе и обледенении, о туманах и ветрах, Люба многое поняла в основах взаимодействия человека и машины с небом. Она сейчас хорошо представляла, что летчикам неимоверно трудно. При ней еще ни разу не было ночных вылетов.

Ее самолет не улетел, но она не пошла ужинать ― не могла уйти, не увидев хотя бы издали Сохатого. Соорудив под самолетом из пустых ящиков сиденье и завернувшись в плащ-накидку, она решила ждать. Обычно одиночество располагает человека к размышлениям, через которые он и познает себя, и лучше начинает понимать других. Но тревога, все больше овладевавшая Любой, не давала ей сосредоточиться на чем-то определенном.

С тех пор как Люба оказалась на войне, она определяла возраст людей не по прожитым годам, а временем, проведенным на фронте. Хотя и представляла, что не все в действующей армии постоянно подвергаются опасности, что есть и на фронте тыл. Летчикам же к их фронтовым дням она прибавляла еще более сложные величины ― боевые вылеты. Вылеты в бой, в которых минуты и часы не имели определенно воспринимаемой продолжительности, могли быть и мгновением, и вечностью.

Люба так и не смирилась с потерями. Она всегда хотела продлить гордую отрешенность эскадрильской траурной минуты молчания между вылетами и ненавидела скорый уход горя в прошлое. Считала, что окружающие ее люди, может быть, и не черствые душой, но как-то все же только разумом, а не глубиной своих чувств воспринимают происходящее. Люба знала, что делает недозволенное, но хранила у себя в левом кармане гимнастерки, вместе с комсомольским билетом маленький блокнотик в клеенчатом чехольчике, в который она мелким каллиграфическим почерком вписывала всех погибших, так как боялась, что время может быть безжалостным, а ей хотелось сохранить их имена в памяти навсегда. Думая сейчас об улетевших, представляя их лица, она незаметно для себя начала вспоминать и других, которые уже никогда не прилетят, не воскреснут, но еще существуют в ее памяти. Время было уже не властно над ними: через год, через десять, через сто лет ― они все равно останутся молодыми…

Чем бы ни занималась Люба, в ней постоянно боролись две силы: вера в будущее и страх за завтрашний день, за каждый полет Ивана Анисимовича.

Прошло несколько месяцев после аварии По-2, а она по-прежнему не могла успокоиться: вспоминала ее всякий раз, как только смотрела на взлет самолетика связи. Иногда и ночью просыпалась в испуге, с тревожно бьющимся сердцем, увидев во сне не случившееся, а то, что могло быть, что додумывало ее воображение, угнетенное постоянной тревогой за жизнь Ивана Анисимовича.

Зажглись костры. Они оживили ночь, у Любы появилась надежда, что совсем скоро появятся самолеты, что неопределенность кончится и все обойдется.

Она стада прислушиваться к небу, пытаясь уловить шум моторов. Чтобы сосредоточиться на звуках, закрыла глаза, и, задерживая дыхание, стала вслушиваться в ночь.

― Люба, это ты?

Она не услышала, когда к ней подошли, вздрогнула от неожиданности и не узнала голоса, успев только понять, что он ― женский.

― Кто это?

― Это я ― Катя!

― Теперь узнала. Садись рядом. Волнуешься?

― Конечно. В такую ночь только бревно может быть спокойно.

Девушки уселись рядом и замолчали, думая каждая о своем.

Через какое-то время, незаметно для обеих, чувства их оказались настроенными на одну волну. И это состояние родственного звучания душ каким-то неведомым способом передалось от Кати к Любе, а от Любы ― Кате, заставило их придвинуться плотнее друг к другу и ощутить от прикосновения теплоту, расслабляющую нервное напряжение.

― Как хорошо, что ты здесь, ― благодарно проговорила Люба. ― Одной так страшно было.

― Одному человеку всегда хуже. А женщине, наверное, особенно… Когда я сдала последний экзамен, мама плакала от радости. После выпускного вечера посадила меня перед собой, рассматривала, как будто впервые видела, а потом сказала: "Катенька, ты теперь взрослая, образованнее меня… Погляди кругом ― война миллионы жизней поломала. Кем ты будешь и куда тебя доля закинет, не ведаю, но помни: женщина завсегда стремится к семье".

― Счастливая ты, Катя!

― Зыбкое мое счастье, Люба. Трудное… Солдатские жены в тылу с голоду пухнут, работают за себя и за фронтовиков, переживают каждодневно за мужей: в любой почте похоронка оказаться может. А я своими руками Сереже готовлю самолет. И он на моих глазах улетает в бой. Ни он, ни я и никто не знает, вернется ли. В душе-то я всякий раз с ним навсегда прощаюсь… Сережа запускает мотор, а я у крыла стою и стараюсь ничего не упустить, запомнить, какой он в эту минуту. Если бы только с Сохатым летал. Они в паре через огонь и полымя прошли и живые остались.

Катя, тяжело вздохнув, замолчала. А Люба, чувствуя какую-то недосказанность, не решалась нарушить паузу, только пододвинулась плотнее. Катя опять вздохнула и заговорила:

― Ты сама видишь, каково мне. Сегодня один не прилетел, третьего дня двое, завтра может кто-то следующий, а Сережка среди них равный… Чем сегодняшний вылет кончится? По времени должны были уже давно прилететь…

Люба не раз видела Катю, стоящую у крыла, но никогда не пыталась угадать, о чем та в это время думала. Сейчас же Люба почувствовала, что и ее состояние очень похоже на Катино, а мысли тесно переплетались с мыслями подруги. Неожиданно для себя Люба заплакала.

Катерина высвободила из-под накидки руку и, обняв подругу за шею, наклонила ее голову себе на плечо.

― Ну что ты?

― Катя, а я Ваню Сохатого люблю. Так за него боюсь. Просто места не нахожу.

― Я знаю, вернее, догадываюсь об этом, Любушка. А ты не плачь… Он хороший и достоин этого.

Они замолчали.

Катя снова стала думать о Сереже и о себе: о хрупкости их счастья, о том, что в любой день, даже в сегодняшнюю ночь, может случиться непоправимая беда.

Катя вспомнила, что мама до сих пор ничего не знает о ее замужестве, и ей стало неловко. Сначала она хотела послать ей с письмом фотографию, где они сняты вместе с Сережей в день свадьбы, а потом раздумала.

Любовь и свадьба на фронте воспринимались людьми в тылу по-разному: кто-то считал это обычным жизненным явлением, другие же на фронтовую любовь накладывали табу, иронизировали и опошляли ее в меру своей испорченности.

Кате сейчас стало стыдно за свое малодушие ― она, дочь, усомнилась в матери, а значит, и подумала плохо. "Надо немедленно написать и фото выслать, ― решила она. ― Мама меня поймет".

А Люба растворилась в сомнениях. Ей стало легче после своего откровения. Она была наполнена благодарным чувством к Кате, так хорошо ее понявшей, успокоившей. Но тут же, рядом с доброй волной, металась мысль: "Зачем я это сделала? Даже Ваня не знает о моем чувстве к нему. Да и я ничего еще не поняла в Сохатом… А может быть, Ваня идет просто рядом, а потом повернет в другую сторону? Вдруг Катя окажется болтливой как сорока. Если она случайно проговорится, все может пойти прахом. Мне тогда хоть в петлю…"

Раскаты далекого грома, как эхо артиллерийской канонады, по-прежнему нагнетали у подруг тревогу, но ракеты и костры вселяли надежду. Они ждали…

Сосредоточенность на приборном пилотировании как бы высвободила для Сохатого время, и он занялся анализом своих возможностей. Топлива оставалось на сорок минут. Один круг секундной стрелки по циферблату отсчитывал пять километров пути, а до аэродрома посадки ― девяносто. "Небогато. Последнему на посадку можно сделать три попытки, если с первого захода не получится…"

― Летчики, я ― Сохатый, ― он решил не пользоваться позывными, чтобы проще было управлять, ― у меня топлива на сорок минут. Общий резерв пятнадцать минут. Если у кого бензина меньше, доложить!

Докладов не последовало, и это успокоило его. Нужно было готовиться к перелету линии фронта.

― Пискунов, через две минуты Висла. Приготовь сигнал: "Я ― свой самолет".

― Готов, командир. Зеленая в ракетнице, белая наготове.

― Принял. Видел, как бомбы легли?

― Нет. По прожекторам стрелял. Не до бомб было.

― Не оправдывайся. Должен был хоть одним глазом взглянуть. То, что они в площади станции, я не сомневаюсь. Но интересен результат…

Он оборвал разговор. Завихрения воздуха затянули в кабину брызги воды, и Сохатый бросил тревожный взгляд на приборы, контролирующие температурный режим мотора по маслу и воде, проверил заслонки радиатора. Показания оказались нормальными, а брызги продолжали бить по лицу. Тогда он поднял взгляд на лобовой фонарь: блики света на нем размазались, края цветастых зайчиков шевелились.

"Дождь! Плохи наши дела, если восточнее и южнее он гуще, чем здесь…"

― Летчики, работать поспокойнее и пособраннее. Дождь начался. Фонари не закрывать. Придется принимать вечерний душ. Дистанцию в строю сократить так, чтобы командирская машина проектировалась под сорок ― сорок пять градусов, находилась левее или правее лобового стекла. Так удобней смотреть. Проходим линию фронта.

Сохатый переключил абонентский аппарат на внутреннюю связь:

― Григорий, подать сигнал: "Я ― свой". ― И снова разговор по радио: Всем включить и нижние аэронавигационные огни, чтобы с земли нас хорошо видели.

Показалось, что в задней кабине хлопнул выстрел, за ним второй. И в это время Ивана ударило по глазам ярким светом. Он непроизвольно напрягся весь, ожидая попадания снаряда в самолет, но вместо удара снаряда перед глазами вновь заколыхалось море огня, а в наушниках шлемофона завизжало, завыло, зашипело, затрещало со скрипом, до боли в ушах. Молния!

Сохатый ― полуоглушенный и полуслепой ― на какой-то миг растерялся, почувствовал в груди холодок испуга. Не видя приборов и земли, он замер, стараясь не сдвинуть ручку управления самолетом с прежнего положения, чтобы ненароком не ввести машину в разворот или снижение. Через несколько длинных секунд слепота прошла и он увидел самолеты группы и свою кабину. Все шли на своих местах.

― Включить свет полностью, ― обратился он к летчикам. ― В кабину смотреть как можно реже и обязательно для контроля пространственной ориентировки, если потерял самолет командира.

Закончил указания и в который уже раз снова остался доволен выдержкой и дисциплиной летчиков: "Молчат. За весь полет только одна реплика Безуглого, самого молодого. Напряжены, конечно, до предела. У всех нервы, но никто не дает им волю. Знают, что сейчас только беспрекословное подчинение командиру может принести успех".

Сохатый довернул "Ил" на новый курс и повел группу на юго-восток. Дождь с каждой минутой становился гуще, заливал кабину, и Иван быстро вымок, но закрывать фонарь было нельзя: он станет тогда по-настоящему слепым и не увидит ни земли, ни идущих следом самолетов.

Вспышки дальних молний все чаще и чаще ударяли по глазам и нервам, мешали думать. А нужно было срочно принимать решение, и непременно правильное.

"До аэродрома семьдесят километров, а погода все хуже. Облака пришли с юго-востока. Значит, идем навстречу более плохой погоде, ― рассуждал Иван. ― Командир полка на связь не выходит…"

― "Вагон", "Вагон", я ― Сохатый, иду в грозе и дожде. Какая у вас погода? ― Подождал ответа. Но, кроме атмосферных разрядов, в наушниках ничего не услышал. Тогда он решил проверить, правильность настройки приемника и обратился к заместителю: ― Гудимов, может, ты что поймал? Подскажи! Как мой передатчик настроен?

― Командир, передатчик твой настроен хорошо. Подстраивай приемник. Раз, два, три, четыре, пять…

― Все в порядке. Еще запрошу. Если услышишь, скажешь… "Вагон", "Вагон", я ― Сохатый, дайте погоду. Идем в дожде и грозе. ― Опять напряженное ожидание. Наземные передатчики молчали. В приемнике слышалась только гроза.

― Командир, у меня тоже пусто, ― доложил Гудимов.

― Ладно. Слушать всем внимательно. Идем на север. Там погода должна быть лучше. Если за пятнадцать ― двадцать минут не найдем аэродрома, выхожу на Вислу и садимся с южным курсом, вдоль восточного берега, на воду. Порядок посадки расскажу по дороге.

На его распоряжение никто из летчиков не ответил. Молчание подчиненных Сохатый воспринял как согласие с решением, и это прибавило ему уверенности, облегчило ношу, навалившуюся на плечи.

― Слушать указания! Начали обозначать себя ракетами. Порядок стрельбы с правого фланга к левому. Догорает первая ракета, стреляет следующий. Включаем фары поочередно в такой последовательности: сначала правые ведомые в звеньях и через минуту выключают. Затем ― ведущие звеньев, тоже на одну минуту. Таким же образом обозначают себя левые ведомые. После них ― все сначала. Начали!

Сохатый посмотрел вправо назад: из темноты вырвалась ракета и пропала за спиной. Потом зажглись на трех самолетах фары. В их свете засверкали хрустальными полосами струи воды. Взлетела вторая ракета.

― Летчикам на свет фары не смотреть, а то потеряете, чего доброго, соседний самолет… "Вагон", "Вагон", я ― Сохатый, как слышно? ― Молчание продолжалось. ― Земля, я ― штурмовик Сохатый, кто меня слышит, ответьте! Нуждаюсь в срочной помощи. Земля, кто слышит?

Иван включил свою фару. В ее свете дождь казался не падающим сверху вниз, а летящим горизонтально. Вода летела плотным, бурлящим потоком, как с водосброса плотины.

Иван выключил фару.

― Слушать порядок посадки! Если найдем аэродром, становимся над ним в круг. Размыкание по одному с левого ведомого левого звена. Высота полета над аэродромом сто пятьдесят метров, чтобы немножко была видна земля. Я сажусь первым. Ставлю самолет на место приземления. Помогаю вам по радио. Посадка правее меня. В случае посадки на воду звенья становятся в колонну. Самолеты в звене правым пеленгом. Ведущие идут как можно ближе к берегу. Снижаемся до высоты пятьдесят метров, включаем фары, вытягиваемся в колонну по одному и по моей команде начинаем посадку с замыкающего. Снижение очередного по докладу садящегося: "Выравниваю". Закрылки каждый выпускает самостоятельно. После приводнения даете левую ногу, чтобы попытаться вытолкнуть самолет на берег. Тонуть запрещаю! Парашюты и ремни сбрасывать как можно быстрее. Все ли понятно?

И опять полное согласие было выражено общим молчанием. Это согласие накладывало на Ивана особую тяжесть ответственности за жизнь идущих с ним рядом. Он понимал, что, несмотря на безвыходность обстановки, кажущуюся абсурдность его решения, никто сейчас и не помышляет о том, чтобы ослушаться. Может, кому-то и хочется немедленно бросить самолет и воспользоваться парашютом. Это самый простой и надежный вариант спасения, но офицеры и стрелки надеются из последних сил, думают, что еще повезет…

И вдруг дождь пошел на убыль. Вскоре самолеты вышли в сухое почти небо, все реже в кабину попадали брызги воды. С глаз Сохатого будто кто-то снял повязку ― исчезла черная непроглядность ночи. С высоты в двести метров стала просматриваться земля, и он смутно, больше догадываясь, видел на ней дороги и деревеньки, а позже начал отличать и лес от поля.

― Обозначаем себя по-прежнему. Еще летим на север пять ― семь минут, потом поворачиваем на запад и возвращаемся к Висле.

― Командир, впереди слева взлетела ракета. ― Говорил Гудимов, и в голосе его Сохатый услышал радость.

― Пока не узрел. Включить всем фары. Ракет не жалеть.

Через двадцать секунд и Иван испытал жар радости, увидев впереди зеленую ракету. Довернул группу на нее. Посмотрел на стрелку бензиномера: "Еще пролетим немного. Наверное, километра три, ну пять до нее…"

Ракета потухла. Вместе с ней стала гаснуть надежда. Он усомнился в диком везении. Что если кто-то просто балуется? Встречается же и у них в полку дурость, когда подгулявшая молодежь стреляет по луне из пистолетов и ракетниц.

― Фары не выключать!

Как бы в ответ на его тревожные мысли, в небо поднялась зеленая ракета, а вслед за ней белая.

― Снижаемся до ста пятидесяти метров! Ниже меня никому не лететь, а то зацепитесь за что-нибудь.

Сохатый говорил по радио, а сам был весь внимание, боялся пропустить сигнал и одновременно старался представить себе стреляющего сейчас в небо человека. "На таком расстоянии ему, конечно, видны и фары, и огни на крыльях, и наши ракеты".

Впереди вновь поднялись в небо вначале зеленая, а за ней белая ракеты. Были они уже близко, и Сохатый видел даже огненные брызги от них.

― Ищу аэродром. Слушать команду на размыкание, не прозевать.

Он сконцентрировал внимание на земле, боясь пропустить поле или поляну в лесу, где могли быть самолеты. Секунд через двадцать с радостью увидел, что очередная ракета не взлетает в небо, а гигантскими скачками прыгает по земле, показывая ему направление посадки. По-другому понять ее полет было невозможно. В отсвете ее пламени Иван явственно видел не лес, а поле, окруженное деревьями.

― На посадку разомкнись. Я сажусь первым.

Внизу вновь выстрелили. И опять не вверх, а в сторону. И только теперь Сохатый вздохнул глубоко, полной грудью и нашел время вытереть солоноватый пот с лица.

― Летчики, аэродром почти круглый. Присмотритесь в развороте к земле и увидите высокие деревья, которыми он окружен. Я пошел на посадку.

Впереди мотора затрепетал красноватый светлячок костра, вдаль запрыгала тушканчиком зеленая ракета, и Сохатый довернул самолет в указываемом направлении. В свете фары промелькнули пограничные деревья. Ему никак нельзя было ошибаться: в воздухе ждали помощи менее опытные.

Не жалея тормозов, майор остановил "Ил", быстро развернул его назад и на большой скорости погнал к месту приземления. Навстречу ему, чуть левее, планировала первая после него машина, И опять по земле запрыгала ракета, и ее прыжки у Ивана вызвали столько благодарных чувств, что увлажнились глаза. Он, кажется, не думал о себе ни в воздухе, ни сейчас ― его мысли заняты были делом и жизнями подчиненных, но он уже думал о человеке, который спас их и помог сохранить самолеты.

― Мой самолет принимать за посадочное "Т". ― Сохатый корректировал по рации приземление товарищей. ― Полоса приземления правее. Скорость на планировании не разгонять. Машины пустые, легкие. После посадки ― в конец аэродрома, а там направо или налево, смотря по обстановке.

Первый сел благополучно…

Сохатый добавил мотору обороты, чтобы не разряжать передатчиком аккумулятор, и стал помогать в посадке следующим.

"Выше", "ниже", "добавь обороты", "прибери обороты", "чуть вправо", "довернись влево", "придержи", "дай снизиться", "не нервничай", "проверь скорость" ― лексикон не широкий, но очень нужный. Эти простые команды, отданные вовремя, спокойным голосом, окупились сторицей: сели все.

Через поле аэродрома от того места, где остались севшие машины, к самолету Сохатого с полным светом двигался автомобиль. Иван выключил мотор. Вылез из кабины и пошел к человеку, присевшему к догорающему костру, чтобы прикурить.

― Кто вы, ангел-спаситель? Как тут оказались и догадались, что люди в беде?

Человек в военной одежде встал.

― Сержант Лапшин Михаил Анатольевич. Финишер.

― Никакой вы не Лапшин и не сержант. Вы ― орел. Вы ― герой, Михаил Анатольевич. Дайте я вас обниму. ― Сохатый обнял растерянно замолчавшего сержанта, троекратно поцеловал. ― Я ― майор Сохатый, штурман гвардейского штурмового полка. У себя сесть не смогли. Не пробились на аэродром из-за дождя и грозы… Как же вы тут оказались?

Сохатый жадно затянулся. Моршанская махорка, предложенная сержантом, показалась ему душистой и вкусной.

Подошел "газик", и Сохатый понял, что приехал, видимо, командир полка.

― Товарищ командир, майор…

― Не надо докладывать. Пока группа садилась, я все разузнал у ваших летчиков. Поздравляю вас, майор, со счастливым окончанием полета. Просто не верится, что так может быть… Вы знаете, что находитесь не на Первом Украинском, а на Первом Белорусском фронте?

― Нет! И какой аэродром, еще не успел узнать.

― Поедем на командный пункт. Там все и выясним и план наметим. А самолет кто-нибудь из твоих уберет.

― Товарищ командир, пусть сержант Лапшин ответит на вопрос, как он тут оказался и сообразил о нашей беде?

― Пожалуйста. Доложи, Лапшин!

― Уже солнце село, когда наши истребители с задания пришли. Я все имущество оставил на старте и подался ужинать. В очереди за кашей оказались наблюдатели с метеостанции. Ребята они смышленые, говорят между собой, что ночью с юга дождь придет, а утром может и туман быть. Я поел и обратно: решил убрать полотнища посадочных знаков и ракеты, чтобы за ночь не намокли. Их же потом в ракетницу не всунешь. Пришел, все сделал, уже уходить собирался, а тут в небе чудо, ни разу такого не видал. Ракеты, фары… Сначала даже не поверил, а потом сообразил, что худо летчикам, наверное, заблудились и помощи просят. Их далеко видно было. Ну и начал в ответ на их сигналы ракетами пулять своими. Хорошо получилось.

― Ты даже, сержант, не представляешь, как хорошо… Вот возьми нож на память. Всю войну с ним летал. Дай я тебя еще раз обниму… Михаил Анатольевич, низко тебе кланяюсь от имени восемнадцати человек и девяти самолетов. Спас ты нас. ― Сохатый поклонился сержанту. ― Спасибо! А перед командиром твоим и своими начальниками буду ходатайствовать о награждении тебя орденом… ― Сохатый повернулся к своему стрелку:

― Пискунов, ты запиши все про Лапшина. Сейчас мы пришлем тебе летчика, чтобы отрулил "Ил" на стоянку.

Сохатый сел на заднее сиденье "газика". Автомобиль резко рванулся с места и повез Ивана в темноту.

― Товарищ командир, сейчас самый главный вопрос ― это сообщить к нам домой, хотя бы в армию, что мы целы и сидим у вас. Там же теперь с ума сходят. Из-за этой треклятой грозы и дождя ни связь не установил с домом, ни пробиться до них не мог.

― Сейчас по нашей цепочке передадут до армии, а какая связь между воздушными армиями и фронтами, я не знаю. Но есть, наверное, как говорят, связь взаимодействия. Так что не волнуйся, сообщим. А вам всем перво-наперво надо хорошенько отдохнуть.

Ивану не спалось.

Он лежал, слушая дождь… Крупные капли его барабанили по крыше сарая, по земле, по деревьям. От их бесчисленных ударов басовито гудела крыша, взволнованно шелестели листья, и все эти разнородные звуки беспрепятственно проникали через щели, плыли над спавшими вповалку летчиками и стрелками, сливаясь с запахами сена, мокрой листвы и травы.

Однообразный шум словно гипнотизировал. Мысли возникали разрозненными, текли неторопливо, события всплывали на гребень внимания как будто только для того, чтобы вскоре утонуть в глубине сознания, освобождая место чему-то новому.

Неожиданно внимание Сохатого обратилось на спящего рядом Терпилова. И он вторично за эти часы позавидовал ему: "Молодец, женился и спать не разучился. Счастливый ― воевать умеет и любить. А я с каждым пнем все больше тянусь к Любе, а решиться не могу… Веду себя так, чтобы она не поняла моего неравнодушия к ней, хотя догадываюсь, что Люба хочет большего внимания… На желающих пофлиртовать ни она, ни я как будто не похожи. Тогда что же между нами?… У меня постоянная потребность видеть ее, знать, где она, что делает. Приятно, когда она рядом. Любаша что-то излучает особенное, видимо, только мною улавливаемое. Сколько раз ловил себя на том, что безошибочно оборачиваюсь в сторону ее появления, если вижу, то невольно наблюдаю за ней. ― Он улыбнулся внезапно появившемуся сравнению. ― Все равно что в воздухе. Летчики всегда спрашивают, почему я посмотрел именно в эту сторону, а не в другую и как раз вовремя. Никто из них ничего еще не подозревает, а у тебя в голове уже не только факт появления врага, но и его качество: какой он, сколько и что затевает… Поведение в воздухе можно объяснить знанием законов боя и тактики врага, интуицией, а здесь?…

Тут действует, видимо, область непознанных человеческих чувств".

Иван задумался. Он уже не слышал ни дождя, ни дыхания Сережи. Углубившись в себя, он стал искать историю своего нового отношения к Любе. Ему хотелось понять, как или когда появилось у него волнение и потребность в ней, которые он явственно в себе ощущал. Иван обратился к прошлому, к тому времени, когда девчата-оружейницы прибыли в полк. Он не увидел там Любы не потому, что ее не было, ― просто не обратил тогда никакого внимания. Девушки были для него все на одно лицо. С мужчинами-оружейниками было, конечно, привычней, а в трудную минуту солдат мог полететь и за стрелка… И только в день аварии, когда Люба, испуганная, прибежала к разбитому самолету, Иван увидел ее по-новому. Будто Люба притронулась к какой-то струне в его груди.

"Люба, Любаша, война еще не кончилась. Зачем же ты берешь меня в полон? Неужели и мне, как Сереге, суждено полюбить и найти спутницу жизни на фронте?"

Иван скосил глаза на Терпилова, но в темноте не увидел лица, а только услышал его дыхание. Прислушиваясь, он уловил и дыхание других летчиков. Вспомнились возбужденные разговоры за ужином, когда каждый испытывал острую потребность откровенно поделиться с товарищами своими переживаниями, надеждами и страхами.

Выговорились, разрядились и спят с чистой и спокойной совестью, с сознанием заслуженного отдыха. Сарай и постель из сена были приняты на "ура", как царская опочивальня… Оказывается, человеку для поддержания жизни надо совсем немного, а как он бывает иногда страшен и алчен в своих притязаниях, в борьбе за власть, за господство.

Иван глубоко вздохнул и ощутил во рту горьковато-терпкую пыль сена. Он проглотил слюну, но горечь на языке осталась. Понял, что уснуть сейчас вот так сразу не удастся.

Воспользовавшись тем, что под укрывающим летчиков брезентом он лежал с краю, Сохатый выкатился из-под него. Натянул, сапоги и, стараясь как можно тише ступать, пошел на двор, решив посидеть под навесом.

На улице его сразу охватило прохладой и запахами мокрой ночи. Дышалось легко. Иван уселся на бревно и, привалившись к стене, закурил.

Тишина ночи нарушалась только дождем. Воздух был заполнен шуршанием, как будто неслышный ветер гнал по земле миллионы опавших листьев, и они, скользя и сталкиваясь, переворачиваясь, шептали что-то печальное. Иван вдруг подумал о своей жизни и жизни других людей на войне. Представил человеческие судьбы листочками на ветвях дерева, а капли воды с неба пулями и осколками. Какой листик будет сбит дождем, а какой удержится до своей осени? Никто не угадает. Но все они, вместе взятые, с потерями обязательно пройдут через ливневые испытания и доживут до осени. Так и человеческие судьбы на фронте: его полк, дивизия, армия дойдут до победы, которая для уцелевших, для прошедших через кровавый жизнепад обернется началом новой жизни.

Сохатый озяб. Обхватил себя за локти. Так казалось теплей. Посидел еще, закрыв глаза, представляя командиров, летчиков и техников, механиков и мотористов, которые этой ночью так и не дождались их возвращения.

"Как, наверное, волновались, пока им не сообщили, что мы все живы. Кое-кто, может, и обвиняет меня в том, что не привел группу домой. Как бы ни было, а так лучше: не был уверен в погоде и не полез на рожон. Если и поругают, то стерплю ― все целы. Обеспечить победу и жизнь ― в этом главный смысл работы командира в воздухе". Иван встал. Каблуком сапога растер по земле догоревшую до мундштука папиросу, чтоб не осталось случайного огня, и пошел спать.

Под брезентом Сохатый повернулся к Сереже спи-мой. Его обволокло зыбким и мягким теплом, струившимся от разогревшегося во сне Терпилова, и он враз провалился в тишину.

* * *

Следующий день выдался пасмурным, лишь к полудню туман приподнялся, стал низкой облачностью. Надо было лететь домой, но Сохатый никак не мог связаться по телефону с подполковником Ченцовым, чтобы полупить у него разрешение на перелет. Попробовал использовать для связи самолетную радиостанцию, но и она до родного аэродрома не достала.

"Я сейчас за все в ответе, ― думал Иван. ― Разрешат или нет, а спросят с меня. Если сейчас нет связи, то ее, возможно, не было и ночью. Что с нами и где мы, никто дома, наверное, ничего не знает. Не хотел бы я быть на их месте…"

Волнение заторопило его ― Сохатый решил вылетать без промедления.

Послав на разведку погоды Гудимова в паре с Безугловым, он через пятнадцать минут взлетел вслед вместе с остальными. Семерка штурмовиков летела спокойно: слушали погоду за пятьдесят километров вперед. Иван же чувствовал себя все виноватей перед людьми, которых заставил волноваться целую ночь и целую половину нового дня.

На родном аэродроме эскадрилью не ждали. Ее появление и посадка были подобны грому в ясный день: после общей печали и вдруг ― праздник. Заруливая на стоянку свой "Ил", Сохатый увидел около соседнего самолета Любу. Сцепив пальцы и прижимая руки к груди, она улыбалась, а глаза плакали. Сердце Ивана пронзила жалость.

…Командир полка доклад Сохатого о выполнении задания принял сдержанно ― ни похвалы, ни осуждения. Только в конце как бы между прочим сделал замечание: "В любом, даже самом непредвиденном случае ты обязан был найти связь и доложить".

Иван не оправдывался. Конечно, он был виноват в том, что не прилетел домой и лег спать, не убедившись, что в родном полку узнали об их посадке. Но разве мог он подумать, что на каком-то узле связи сортировал телеграммы чинуша, которому безразличны чувства людей. Телеграмм сотни, а может быть, и тысячи. Ему же надо было распорядиться по телеграмме без литера, в которой значится всего девять самолетов, когда их на фронте тысячи. Самолеты на земле, ну и ладно… А волнения людей, их ответственность за жизнь других ― все это, видать, прошло мимо, не затронуло его очерствевшую душу.

Иван сочувствовал командиру. Ченцов пробыл в напряженной неизвестности почти сутки. И это не прошло для него бесследно: лицо осунулось, красные глаза говорили о том, что он не спал.

― Товарищ командир, упрек ваш справедлив, за ошибку готов отвечать. А летчиков надо бы поощрить.

Все же они молодцы ― гвардейцы высшей пробы.

Ченцов промолчал.

― Знаешь, майор, в чем-то ты прав, ― сказал стоявший рядом Зенин. ― Но не торопи события. Пусть вначале улягутся страсти. Может быть, прояснится результат вашего удара. А уж после этого посоветуемся с политотделом дивизии и доложим генералу Аганову. Сам понимаешь, "шороху" на весь фронт наделали.

Сохатый вышел с КП в хорошем настроении. За летчиков он ходатайствовал чистосердечно, себя при этом не имел в виду. Продолжая думать о последнем боевом вылете, он и сейчас восхищался выдержкой пилотов, их уменьем собрать волю в кулак и сделать сообща, казалось бы, невозможное.

Подумал: расскажи ему кто-нибудь вчера о таком вот полете ― пожалуй, не поверил бы… Невероятное, ставшее явью, заставило заново осознать старую истину: человек чаще всего не знает и не использует своих возможностей. А они воистину безграничны.