Ночь. Облака плотным пологом нависли над землей.
Генерал Сохатый на вышке командно-диспетчерского пункта.
За окнами черная пустота ― аэродромные огни по законам светомаскировки полностью выключены. Через равные промежутки времени темень вспарывается ослепительным светом фар и мимо КДП ― здания, в котором сосредоточены все органы управления полетами, ― проносится взлетающий самолет ― очередной бомбардировщик уходит в полет.
Сегодня у генерала трудная, но интересная ночь: командиры держат годовой экзамен, отчитываются за воздушную выучку. Впереди у них непростой полет. Но и Сохатому нелегко. С каждым новым взлетом в нем нарастает озабоченность: как молодые летчики выполнят учебное задание? Через успех или неудачи подчиненных Сохатый так или иначе будет оценивать свою работу, потом докладывать результаты старшему начальнику.
О победах докладывать легко. И не менее приятно об этом слушать. Но в случае неуспеха старший обязательно спросит: "Почему плохо? А вы где были?" Возможные неприятные "почему" ― строгий абразивный круг для шлифовки воли и принципиальности.
Аэродром продолжает выпускать в ночь самолеты, и они, сотрясая воздух ревом реактивных двигателей, уходят в водянисто-облачное небо.
Взлет!… Взлет!… Взлет!…
Экипаж Сохатого тоже показывает сегодня свою выучку. Штурман и стрелок-радист настроены по-боевому, думают лишь об отличной оценке, даже уверены в ней. А Иван Анисимович настроен критически.
Взлет заканчивается. Цепочка улетевших самолетов вытянулась в небе уже на сотни километров. Уходя с КДП на свой корабль, Сохатый задерживается на несколько минут у стола управления, чтобы послушать доклады экипажей о полете. Сквозь шелест атмосферных помех радио доносит спокойные, деловые голоса летчиков, и ему кажется, что из репродукторов слышатся разговоры люден, находящихся не в полете, а всего лишь в соседней комнате. Сохатый остался доволен: доклады и взаимная информация экипажей убедили его, что в воздухе все нормально, все идет своим чередом.
Он нажал кнопку селектора:
― Метео! Говорит командир. Прогноз погоды еще на три часа!
― Товарищ генерал, обстановка прежняя: погоду на период полетов гарантируем. Теплый фронт по-прежнему западнее и пока спокоен. Запасные аэродромы готовность свою подтверждают.
― Понял! ― И обращается уже к руководителю полетов, стоящему рядом: Товарищ подполковник, я ― на самолет. Управляйте тут сами. Штаб обеспечит дальнюю связь и, если потребуется, поможет. За меня на земле ― начальник штаба.
― Хорошо, командир!
Сохатый выруливает на взлетную полосу. В полумраке кабины ― мир светящихся фосфором стрелок и цифр приборов, отчего ночь словно еще плотнее накрывает остекление фонаря пилота. Впереди видно лишь около сотни метров сереющего бетона.
― "Янтарь", я ― "Гранат", к взлету готов! ― докладывает Сохатый.
Двигатели работают на полных оборотах, но тормоза удерживают бомбардировщик на месте. В ответ на доклад впереди вспыхивает зеленым глазом семафор: старт разрешен. Иван Анисимович включает фары. Яркий сноп лучей высвечивает отдающий холодом бетон, который кажется Сохатому мостом, повисшим над бездной и ведущим в никуда. Через мгновенье он убирает ноги с тормозных педалей, и корабль устремляется вперед.
В наушниках шлемофона звучит голос штурмана, отсчитывающий скорость:
― Сто пятьдесят… сто семьдесят, двести…
― Пора! ― Сохатый берет штурвал на себя ― машина в воздухе! Земля выскальзывает из света фар вниз, и бомбардировщик с разбегу ныряет в ночь, чтобы через несколько секунд войти в облака.
"Ил" взбирается все выше, но по-прежнему нет звезд. Перед глазами Сохатого только приборы. Слепой полет жестко регламентирует последовательность действий, требует от пилота огромного внимания.
Внутри самолета свой микромир. В "Иле" ― три человека: летчик, штурман и стрелок-радист. Они вместе решают одну задачу. Может быть, точнее сказать ― не вместе, а сообща: ведь каждый находится в отдельной кабине.
Штурман, как навигатор и бомбардир, располагается в носовом, застекленном во всю ширь фюзеляжа салоне. Именно в салоне, даже с удобствами, которые неожиданны в таком, в общем-то, не очень большом самолете. От командира штурмана отделяют катапультное кресло и приборная доска летчика.
Продолговатой хрустальной каплей примерз к верхней части фюзеляжа плексигласовый фонарь кабины пилота. За ней шестнадцать метров керосиновых баков и бомболюков, обтянутых гладким дюралем. И только там, в самом хвосте, за килем и рулем поворота, под стабилизатором, ― рабочее место стрелка-радиста, начиненное радиостанцией и пушками.
Люди в самолете не видят друг друга, но лаконичные доклады по внутреннему телефону объединяют их. Размеренная, спокойная, лабораторная работа, только под полом кабины ― одиннадцать километров облачной глубины, над которой самолет летит со скоростью двести метров в секунду.
Введен в действие автопилот, и Сохатый на время превратился в летчика-контролера. Но годами выработанная привычка быть готовым к любой неожиданности заставляет его непрерывно следить за режимом полета. Приборы работают добросовестно. И все же Иван Анисимович ощупывает их придирчивым взглядом. Такова летная мудрость: "Верь в машину, но годами настороженно ожидай отказ, чтобы вовремя принять необходимые меры". Постоянное выискивание неисправностей не самопринуждение ― привычка. Глаза цепко вбирают показания приборов, но через какие-то промежутки времени Иван Анисимович осматривает и тело бомбардировщика ― увидеть лед еще до того, как сработает сигнализация. В мерцающих отблесках навигационных огней кажется, что крыло самолета удлинилось, стало массивней и работает напряженней. Эта зрительная иллюзия ему всегда приятна ― бомбардировщик выглядит внушительней. Впервые заметив такую метаморфозу, Сохатый долго не мог успокоиться. Искал объяснение увиденному и удивившему его явлению. А разгадка оказалась до обидного простой. Понятия "больший" и "меньший" всегда относительны, а в облаках все видимое заключено в одном самолете, его сравнить не с чем и метры его размеров теряют привычный смысл.
При выходе из облаков вверх, к солнцу или к луне и звездам, Сохатый всегда испытывает особое чувство ― радуется открывающемуся простору днем и беспредельной глубине Вселенной ночью. Это ощущение всегда пронзительно остро. Наверное, что-нибудь подобное испытывают голуби, вылетая из полутемной голубятни в чистое, наполненное до краев солнечным светом небо. Но восхищаясь грандиозностью панорамы, Иван Анисимович чувствует и что-то вроде обиды за себя и самолет: в безбрежном мире бомбардировщик превращается в ничтожную пылинку.
Иногда Сохатому бывает особенно горько от этою сравнения. И тогда, чтобы утвердиться в своих маленьких победах над необозримым пространством, он начинает вновь осмысливать свои и самолета возможности, заставляет себя вспомнить, с чего начиналась авиация. Мысленно выстраивает в ряд известные ему самолеты тридцатых и сороковых годов, думает о летчиках той поры. Возвращение к прошлому всегда вызывает у него добрую ироническую улыбку по поводу тогдашних скромных возможностей и рождает гордость достигнутым. Он со своим самолетом уже не кажется себе бессильным мотыльком. "Мы тоже не лыком шиты, ― говорит он себе, ― кое-что можем и обязательно еще многого добьемся".
― Командир, подходим к полигону.
― Хорошо! Штурман, как локатор и прицел?
― Все в порядке, цель вижу, Разворот вправо на двадцать градусов! После разворота докладывайте: "На боевом курсе".
Сохатый доворачивает самолет на нужный курс.
― Шатуров, управление самолетом на тебя! ― приказывает штурману. Разрешение на бомбометание получено. Теперь вы, товарищ полковник, первая скрипка в нашем квартете. Если сфальшивите, то никто не поправит: сброшенную бомбу сачком не поймаешь и к цели не поднесешь.
― Ничего, командир. Думаю, что наши старания окупятся. Держите режим поточнее. Перехожу на обзор цели.
― Давай, трудись!
Из-под пола кабины до летчика доносится: "тук-тук, тук-тук, тук-тук" это антенна бомбоприцела вместо прежнего плавного вращения рывками перебрасывается слева направо и обратно, высвечивая узкий участок местности, на которой расположена мишень.
Слушая антенный перестук, Иван Анисимович думает: "Уцепился штурман за цель, как клещ. Теперь его от нее никакой силой не оторвешь. Для Шатурова сейчас ничего не существует, кроме блестящих точек на темном экране прицела, в одну из которых он обязан попасть". Несколько последних доворотов машины штурманом, и "Ил" замер на курсе. Еще секунды ― и сброс.
Открылись и закрылись бомболюки: секунды боевого курса закончились. Одна красная лампочка на приборной доске Сохатого погасла ― бомба ушла вниз.
Падать ей целую минуту, а экипажу остается только ждать результата своей работы.
Подчиняясь воле людей, "Ил" держит курс на другой полигон. А для экипажа все началось сызнова: определение скорости и направления ветра, замер углов сноса ― бесконечные расчеты, промеры и снова расчеты. И если ветер спутает их предварительные наметки, люди, изменяя курс и скорость полета, сделают все, чтобы выйти в точку сброса следующей бомбы в срок, определенный для удара по "врагу".
Через несколько минут обстановка разряжается. Земля сообщает: отклонение разрыва от нулевой отметки цели менее четверти градуса; ошибка в прицеливании и определении ветра равна в масштабе индикатора прицела всего четверти миллиметра; результат отличный.
― Рад, бомбошвырятель? ― спрашивает с усмешкой Сохатый.
― Доволен, командир! ― в голосе штурмана Иван Анисимович слышит удовлетворение.
― Надо бы постараться и дальше.
― Давай, давай. Мы с радистом тебе не помеха. Поможем, чем можем.
Впереди новые сотни километров пути и очередная проверка выучки и выдержки экипажа. Сохатый сам определил сложность и продолжительность сегодняшнего полета. Ему хотелось, чтобы и люди, и самолеты ― все работали на пределе возможного.
Как бы в награду за проделанный на первом этапе труд природа смилостивилась ― верхние слои облаков кончились. Бомбардировщик вынесло в пустоту, и он "повис" в темноте, среди неподвижной бриллиантовой россыпи звезд. Только прибор скорости и автопилот убеждали, что машина продолжает лететь в черной выстуженной бездне.
Радость встречи с бескрайностью опять вернула Ивана Анисимовича к мыслям о прошлом и настоящем. "И сегодня хотя и немного, но смогли. Бомба упала в нескольких десятках метров от точки прицеливания. И это в условиях ночи, за сотни километров от аэродрома вылета. Хорошо, что и бомба, и цель ― учебные…"
Он подумал о том, что сейчас в воздухе два поколения военных летчиков: "старички" передают молодежи свой опыт и умение. "Хочется и мне быть помоложе. Ведь молодость, если она в пути, ― счастье…"
Пройден и второй рубеж.
Сохатый ведет свой бомбардировщик домой, довольный хорошо выполненной работой. Но по радиоцепочке до него докатываются нотки беспокойства: впереди ― болтанка и дождь. Усложнение обстановки настораживает: "Как-то поведет себя погода дальше? Хорошо, что большинство экипажей уже на земле, а оставшиеся в воздухе подходят к аэродрому.
― Штурман, сколько до посадки?
― Считаю, командир… Осталось сорок семь минут.
― Далековато. Впереди дождь. Слышал поговорку: "Пришла беда, отворяй ворота".
― Будет плохо, на запасном сядем.
― Конечно, сядем. Только нежелательно. В концовке полета аккорд будет не тот. Все дома, а мы где-то в гостях.
Самолет снова идет в облачном полумраке, но характер полета изменился. Невидимые воздушные вихри обстукивают крыло, потряхивают машину, как бы проверяя, все ли прочно закреплено. Иван Анисимович пересчитывает остаток топлива, понимая, что погода начала лишь разведку перед боем. Главные облачные силы там, впереди.
Сохатый решает дать задание стрелку-радисту связаться с аэродромом, чтобы уточнить прогноз на ближайший час. Подключает свой телефон к его кабине. В наушниках шлемофона на высокой ноте зазвучала быстрая морзянка. Пришлось ждать, старшина принимал полигонное донесение о результатах бомбометания экипажей.
"Надо точнее представить сложившуюся синоптическую обстановку", решает Сохатый.
Самолет уже не потряхивает, а болтает с пристрастием. "На что можно рассчитывать? Ближайший ко мне экипаж прошел последний запасный аэродром. Значит, хочет садиться дома. Надо его спросить".
― Сто двадцатый, дай "Граниту" информацию о погоде и общей обстановке!
Закончив говорить, Сохатый посмотрел на часы, желая проверить оперативность командира эскадрильи.
― "Гранит", докладываю: на запасных ― дождь и грозовое положение. У нас то же самое. Иду домой. Гарантируют двадцать ― тридцать минут приемной погоды. Иван остался доволен собранностью впереди идущего майора. На ответ тому понадобилось всего двадцать секунд.
― Понял! Передай: мне лететь сорок минут. Подойду ближе, запрошу погоду и тогда приму окончательное решение. А у вас главное ― чтобы летчики не горячились, действовали спокойно.
Впереди все чаще, все ярче, все шире загорались сполохи грозового пожара, слепящим пурпуром раскрашивая облака. И после каждого наката световой волны на самолет ночь казалась еще темнее.
По стеклам кабины, став видимым, струился поток наэлектризованного воздуха, и Сохатому казалось, что вместо прозрачного плексигласа фонаря над головой у него ― полотно, сотканное из голубого холодного огня. Воздух, поступающий в кабину из трубок обдува стекол фонаря, оторвавшись от металла на сантиметр, тоже начинал светиться, разливался по остеклению и создавал впечатление, что в кабину нагнетался не воздух, а самовоспламеняющийся газ. Шевелящийся на стеклах огонь снаружи и он же, растекающийся по стеклам изнутри, в сочетании с голубоватым ореолом ламп подсветки приборов наполнили кабину плотной дымчатой колеблющейся массой напряжения, давление которой уже слышал на себе Сохатый.
Почувствовав горячее прикосновение к лицу, Иван потуже подтянул к лицу маску и перешел на дыхание чистым кислородом. Затем выключил аэронавигационные огни, чтобы получше осмотреть бомбардировщик. Ему стали видны консоли крыла, на которых располагались электроразрядники. И его взору представилось редкое по красоте, но не очень приятное для пилота зрелище: с крыльев в атмосферу стекали раскаленные добела электрические ручейки, будто крылья, нагревшись отг трения о воздух, начали с концов плавиться… Сколько сотен или тысяч вольт напряжения сейчас нес на Себе самолет, трудно было представить.
Вспышки молний притягивали к себе взгляд, мешали наблюдать за приборами, вызывая каждый раз временную слепоту. Каждый новый зигзаг огненной змеи казался ему совсем близким: глаз, не имея в ночи опоры на другие предметы, не мог определить расстояния. Обеззвученная шумом работы двигателей дьявольская симфония света до предела напрягала нервы. Автопилот с болтанкой уже не справлялся, и Сохатый выключил его. Вел корабль вручную, и оторвать взгляд от приборной доски теперь ему было трудно. Броскам машины вверх и вниз он не сопротивлялся ― это позволяло снизить немного нагрузку на крыло от рывков воздушных струй. Ивану Анисимовичу было тревожней, чем в самом тяжелом боевом полете. В бою с любым врагом можно было бороться на равных и победить его. Сейчас же самолет ― игрушка в разгуле стихий, и многое зависит от случая.
― Штурман, мне надоел этот фейерверк сатаны, ― сказал Сохатый. Работать мешает. Хоть и не положено этого, зашториваю полностью кабину, чтобы не слепнуть.
― Понял вас, закрывайтесь. За грозовыми облаками я с помощью локатора наблюдаю. Пока они не сплошные. Дырки есть, сквозь них и пройдем.
Под плотной шторой в кабине стало спокойней. Фонарь, задрапированный плотным белым материалом, уже не казался горящей голубой каплей. Сохатый знал, что бесовское веселье стихии продолжается, но в кабине лампы ультрафиолетового света ровно высвечивали приборы. По-кабинетному мирно крутился вентилятор, обдувая разгоряченное лицо.
Конечно, покой весьма относительный. Болтанка и команды штурмана не давали Сохатому передышки.
― Разворот вправо… Хватит… Давай влево… Еще влево… Так держать… Гроза справа десять, гроза слева пять километров, ― то и дело слышался голос Шатурова.
― Почему, штурман, проходим не точно посередке?
― Справа более объемный грозовой очаг. Он опасней.
― Не слишком ли ты веришь своей трубе? Кто их ночью разберет: какая из них серая, а которая черная в крапинку?
― Я в них-то не разбираюсь. Локатор подсказывает.
― Подсказывает… Смотри крутись, да не заблудись. Керосинчику в баках не очень много.
Ворчал на Шатурова Иван Анисимович для порядка, чтобы тот злее был. Если штурман сердит, то пощады летчику от него ждать не приходилось. Тогда он требовал и курс, и скорость, и высоту полета выдержать тютелька в тютельку.
― Не подтрунивай, командир, и так тошно. Как там на земле?
― Наши все дома. А в общем везде плохо: на всех аэродромах дождь и грозы. Командный пункт посадку разрешает на любом запасном, нашим решением. В этом районе мы одни сейчас. Куда решим, туда и повернем. ― Сохатый нажал кнопку телефонного вызова: ― Радист, подключись к нам… Мы тут со штурманом обсуждаем, где приземлиться.
― А я, командир, разговор ваш слушаю. Если везде плохо, так лучше уж домой идти. Свои стены помогут.
― Мудро… А куда полковник Шатуров хотел бы лететь?
― Полковник и старшина желают лететь в одну сторону.
― Мо-лод-цы! Радисту антенну убрать, радиостанцию отключить. Штурману ― заниматься навигацией и грозами. Я веду переговоры с землей.
…Все новые отвороты то в одну, то в другую сторону.
Шатуров старается провести самолет сквозь "дыры" в облаках. Пока ему это удается. Бесконечные маневры напоминают Сохатому военные годы, полеты в зенитном огне врага. Почти так же, только более тревожно звучали тогда слова штурмана или стрелка: "Разрывы справа, отворот влево на пятнадцать градусов". Но там было противоборство двух сил, двух воль, а сейчас экипажу противостояла бездушная и бездумная природа. Она не творила зло и не делала добра. Но как бы ни разворачивались действия сторон, люди обязаны были найти выход, выиграть сражение во что бы то ни стало. Все же у них имелись бесспорные преимущества перед грозой: знания и опыт, которые они противопоставляли слепой ярости.
Сохатый ощущал в себе напряжение боя, хотя и летел в мирном небе. Пока не выключены двигатели самолета, мысль пилота, как обнаженный меч, всегда была готова к сражению за жизнь машины и экипажа, к борьбе с любым врагом, в том числе и с грозой.
Решение принято:
― "Янтарь", я ― "Гранит". Сажусь дома.
Впереди ― самое сложное: заход на посадку через грозовую толщу облаков. На, маршруте Сохатый и штурман более или менее свободно выбирали направление полета и обходили опасные зоны. Теперь же чем ближе к месту посадки, тем меньше возможностей сманеврировать, отвернуть влево или вправо, пройти выше или ниже грозового облака.
Невидимые "молотобойцы" продолжали бить по крыльям, и от этих ударов самолет трясло как в лихорадке. Нисходящими потоками "Ил" бросало вниз, а через несколько секунд после этого ударяло под крыло бурлящим водоворотом воздуха и подкидывало вверх. Неожиданная смена направления движения то наваливалась тяжестью перегрузки на плечи и вдавливала тело в подушку парашюта, то пыталась выбросить из кабины.
В жесткой болтанке Ивану Анисимовичу почему-то вспомнилось лето сорок четвертого года.
Он торопился тогда из тыла на фронт и пролетел Первомайск. За спиной осталась зелено-голубая погода. А впереди на него надвигались огромные черно-синие хребты облаков. Над почерневшей от сумрака землей его Ил-2 летел на юго-запад. Иван видел надвигающуюся опасность, но как от нее уйти ― пока не знал. Мысли прыгали от одного возможного решения к другому, но остановить выбор на каком-нибудь одном варианте действий не удавалось.
Между тем облака уже подминают самолет под себя, прижимают его к степи. Затем на штурмовик с бешеной злобой набрасывается пыльный смерч с дождем. Выйдя, из повиновения, "Ил" опускается все ниже, того и гляди, зацепится за бугор.
Но вдруг снижение сменяется броском вверх. Вой вращающегося винта, рокот моторного выхлопа время от времени заглушаются залпами грозовых разрывов, а перед глазами извиваются стремительные огненные змеи. Облака выбрасывают их из своего чрева, но они, к счастью, не попадают в самолет. Действия пилота подчинены одному: выбраться отсюда, лечь на обратный курс… Разворачиваясь, он твердил себе: "Если не убьет грозой, если не зацеплюсь за землю, если не потеряю пространственную ориентировку выберусь". И когда перед его глазами появилось наконец голубое окно в жизнь, сердцу от радости стало жарко. Убегая от грозы, он вслух отчитывал себя, ругался как только мог, а душа пела: "Ты жив, Ваня, жив!"
С той поры прошло около двух десятков лет. И вот снова он воюет с грозой… Бомбардировщик на частых облачных ухабах кидает так, что слышится звон металла и натужный скрип конструкции. И при каждом броске невольно в сознании мелькает: "Выдержит ли?.: Не подведет ли?… Выдержит!… Нет худа без добра! Бол-танка, наверное, помогает быстрее лед с крыльев сбрасывать!"
Когда до земли остается две тысячи метров, Сохатый начинает готовиться к посадке.
― "Янтарь", до аэродрома осталось сорок километров. Какие будут указания?
― "Гранит", вас не вижу. Опоздали вы немного. Сейчас с запада к нам подошла мощная гроза. На аэродроме порывистый ветер с дождем. Посадка возможна только с востока. Все радиотехнические средства обеспечения переключены на новое направление захода, но еще устанавливаем прожектора. Придется вам потерпеть еще минут пятнадцать.
― "Янтарь", ждать не могу ― топлива нет. Буду садиться с ходу, втемную. Смотри, чтобы прожектористы со своими машинами на посадочную полосу впопыхах не выскочили!
― Не беспокойтесь! Безопасность обеспечим. Нижняя кромка облаков рваная, высотой от ста до трехсот метров.
В словах руководителя полетов слышится тщательно скрываемая тревога. Сохатый хорошо понимает подполковника. Наэлектризованные, наполненные водой облака засветили экраны локаторов посадочной системы, в них невозможно найти его самолет. Руководитель полетов превратился в созерцателя, вынужденного ждать, чем закончится полет. Ответственность и понимание сложности обстановки тяжело наваливаются на него, учащают дыхание, заставляют тревожно биться сердце.
Иван Анисимович по опыту знает, как не просто ждать с микрофоном в руке, сознавая, что в сущности-то и нечем помочь летчику. Обстановка требует активных действий, а ты вынужден лишь удерживать себя от необдуманного слова, резкой интонации, чтобы не навредить.
"Как и чем мне он может сейчас помочь, если не знает и не видит, что и как я делаю? Ему неведомо, о чем я думаю и как себя чувствую… Мне тяжело, а ему, наверное, еще хуже от всей этой вынужденной сознательной "бездеятельности".
…До земли ― тысяча метров, Аэродром в двадцати километрах. Значит, еще три с половиной минуты войны с погодой.
Сохатый принуждает себя работать спокойно, не торопясь. Управлять ему приходится прежде всего собой, а уже потом самолетом.
― Штурман, готовиться к посадке. Пристегнуться на катапультном кресле!
― Разрешите, командир, этого не делать. Нижнее переднее стекло моей кабины дождем почти не заливается. Если буду глядеть в него, то, возможно, помогу в выводе самолета на посадочную полосу, да и высоту подскажу перед посадкой.
― Быть по-твоему. Прижмись к стеклу, гляди и подсказывай. Шторки фонаря открою на трехстах метрах. Напомни на всякий случай, чтобы я не заработался под ними.
Чем ближе земля, тем больше напряжены мысли и тело. Ивану Анисимовичу приходится периодически заставлять себя расслаблять мышцы ног, рук и спины.
― "Янтарь", шасси, закрылки выпустил. Курсовой маяк работает. Высота двести пятьдесят метров. Бол-танка. К посадке готов!
― "Гранит", посадку разрешаю! Самолета не вижу. Идет дождь, ветер порывистый!
Отсчет времени пошел на секунды. Их осталось только пятьдесят. Земля в ста пятидесяти метрах, до посадочной полосы три километра, вокруг по-прежнему темнота. Никак не разберешь, вышел самолет из облаков или нет. Да это сейчас и не главное.
Сохатый приказывает себе: "Только приборы! Приборы до самого последнего момента!" Основное внимание ― стрелке курсового маяка. Во что бы то ни стало надо удержать ее на нулевой отметке. А для этого необходимо провести самолет по острию ножа, иначе "Ил" не попадет на посадочную полосу шириной в шестьдесят метров.
Смотреть вперед бесполезно: вода уже не струится, а падает ревущими потоками на ветровое стекло, закрывая его сплошной стеной. Что может увидеть шофер ночью в ливень из автомобиля, несущегося без света по дороге на скорости двести пятьдесят километров в час, если у него нет на ветровом стебле "дворников"? У шофера перед летчиком огромное преимущество: он может остановиться. А на самолете не притормозишь и задний ход не дашь.
― Командир, идем правильно! Доверните вправо на два градуса!
Осталось сто метров, а в лобовом стекле фонаря пилотской кабины, кроме черноты, ― ничего. Иван Анисимович попробовал включить фары… Свет упирается в потоки воды, отражается от них хрустальным цветным ореолом обратно и слепит его. Перед самолетом вырастает непроницаемая зеркальная стена, и кажется, что самолет сейчас ударится в нее.
Фары выключены. "Так лучше, ― решает Сохатый. ― Но садиться придется вслепую, не видя полосы… Отступать уже поздно".
― Шатуров, как заход?
― Хорошо! Еще градус вправо, а то чуть сносит.
Сохатый исправляет курс на этот нужный градус, поворачивает картушку компаса на миллиметр.
Впереди кажется что-то начинает проглядываться светящееся.
Высота пятьдесят метров…
Летчик продолжает вести самолет по приборам; боковым зрением видит справа и слева от себя мелькание огней подхода ― "Ил" идет в световых воротах, летит на полосу.
Только теперь Сохатый уверовал: "Буду на полосе. Остается посадка…"
― Штурман, подсказывай высоту!
― Понял! До полосы пятьсот, высота двадцать метров. Идем правильно.
― Говори короче!
― Десять!… Пять!… Полоса!…
Иван Анисимович переводит двигатели на холостой ход. Смотрит в боковые стекла фонаря, чтобы не утянуть штурвалом бомбардировщик от боковых огней полосы снова вверх.
― Три!… Один!
Колеса стукаются о бетон.
Сохатый настороженно ждет: отойдет машина от бетона или нет? Если отскочит, возможно серьезное осложнение. За один полет две посадки совсем нежелательны. Вторая может быть аварийная, так как шасси на грубый удар не рассчитано. Три секунды ожидания, и на губах его появляется подобие улыбки: "Обошлось без второй посадки".
Бомбардировщик катится по полосе. Впереди два километра бетона, залитого водой, превратившегося в настоящий каток, на котором почти бесполезно тормозить. Но тормозить надо. Сохатый выключает двигатели. Снизу по крыльям, фюзеляжу и двигателям "Ила" гулко бьют вылетающие из-под колес фонтанные струи воды.
Стихия продолжала жить своей жизнью, но экипаж уже отделил себя от нее. Выше, над их головами, остались низвергающиеся водой на землю грохочущие и полыхающие пламенем тучи.
Земля!
Самолет еще не остановился, а к сердцу Сохатого приливает радость. Хочется немедленно поделиться ею с теми, кто пережил и перечувствовал напряжение последних минут вместе с ним, помог выбраться из трудного положения.
― С прибытием домой, экипаж! Спасибо за успешный полет!
― А вас, командир, поздравляем с лучшей посадкой.
― Нет, Шатуров, эта посадка не моя. Она наша, общая!
― Товарищ генерал, у нас не самолет, а глиссер, ― замечает стрелок-радист. ― Под нами целая река на бетоне!
― Надеюсь, не утонем, старшина! ― Иван Анисимович поддерживает разговор, понимая, что Золочевскому тоже необходима психологическая разрядка. Они со штурманом работали, боролись за жизнь и самолет, а стрелок-радист с невероятным напряжением молча ждал результата этой схватки, сидел спиной к событиям, определяющим его будущее.
Тягач буксирует самолет на стоянку. Ивану Анисимовичу жарко, но открывать кабину нельзя: ветер и дождь продолжают атаковать самолет. Однако раскаты грома, зловещие вспышки молнии, порывы ветра уже не тревожат Сохатого. По телу его, ставшему размягченно-ватным, разливается усталость.
К радости победы над стихией примешивалась и горечь, В неторопливых размышлениях все явственнее вырисовывались просчеты в определении характера погоды, а отсюда и последующая ошибка в решении на проведение полетов. Но особого порыва к самобичеванию он не ощущал. "Мы все умны задним числом!" Сохатый даже улыбнулся внезапно мелькнувшей мысли: "Если бы метеорологам платили деньги только за оправдавшиеся прогнозы, то все бы они перемерли с голоду".
Но Сохатый все же не может не думать о предстоящем утреннем разборе полетов с подчиненными. Ворочает камни сомнений и приходит в конце концов к выводу: "Надо будет поговорить о случившемся, как о серии ошибок, лишивших меня резерва безопасности".
Хотя и говорят, что "победителей не судят", но, наверное, точнее будет сказать так: "Не судят, но и ошибок не прощают". А от суда своей совести и вовсе никуда не спрячешься.