Вопреки ожиданиям оба этажа заветного подъезда, сквозь который Марат надеялся проникнуть на чердак и наконец растянуться во весь рост натруженным за день телом, полыхали иллюминацией включенного во всех окнах света. От сараев к дому и обратно метались людские силуэты. По мизерабельному росту и порывистым движениям он узнал бабу Шуру. Она несла перед собой делавший ее фигуру вдвое выше самовар, в колосниках которого рдели уголья, и водрузила его на стол в беседке, внутри которой уже кто-то сидел. В голосах, жестах, позах темных фигур не было ничего свойственного людям, которые засиделись у самовара позже обычного и вот-вот собираются разойтись по постелям. Напротив, в сосредоточенной мрачности ощущалась готовность к долгому бдению. Никто не зевал. Все бегали или застывали в ожидании. Словно дорогой гость срочной телеграммой известил о прибытии ночным поездом. И дядю Колю на «инвалидке» погнали его встречать, между тем как женщины взволнованно готовились к встрече дома. Сильнее всего Марата удивила Эля. Осторожно обходя двор по границам теней, он с трудом узнал ее со спины. Сидя по-зэковски на корточках, она осторожно выглядывала в сторону беседки из-за угла ближнего сарая, за которым от кого-то, без сомнения, таилась. Девочка куталась в накинутую на плечи поверх короткой детской ночнушки тонкую, модную, очевидно мамину, косынку. Такая одежда не могла ее защитить, и она мелко постукивала зубами — то ли от холода, то ли от нервной дрожи. Зная, что ребенок всё равно вскрикнет от неожиданности, поскольку Марат приблизился извне двора и незаметно, он ладонью крепко зажал ей рот и на ухо долго шепотом напоминал, кто он такой, пока она не перестала биться в его объятиях. Он отвел ее глубже в тень стены сарая, чтобы можно было шептаться чуть громче, и поинтересовался, от кого она прячется. В таких ситуациях Марат научился задавать узкие вопросы. Спроси он ее широко и, в общем, что тут творится, она могла заговорить чересчур пространно и сбивчиво, с пятого на десятое. Она и теперь-то ответила вопросом на вопрос:
— Ты когда-нибудь видел покойников? — Марат утвердительно кивнул. — А я нет. Я их боюсь! Мать с бабой Шурой думают, что я ни о чём не догадалась, и уложили меня в кровать. Ничего себе сон: одна в темной комнате, с секунды на секунду ждешь, что в подъезд внесут гроб, а ты в этом подвале как в мышеловке. Прятать голову под одеяло, как страус в песок, — так это глупо и еще страшнее. Тоня, правда, за ширмой, но спит тихо-тихо — тоже как мертвая. Баба Шура строго-настрого запретила ее будить после приступа. Да я и сама понимаю. Что я ей скажу? У нас в доме ожидается покойник, давай со мной не спать, вместе веселее… Нет, нельзя так пугать человека с пороком сердца, а ведь так и подмывает. Ушла на улицу от греха подальше. Вот теперь мерзну тут на голой земле, сторожу момент, когда его понесут из кинотеатра в дом, чтобы убежать.
— Из кинотеатра?! — шепотом воскликнул Марат и машинально так стиснул девчонке плечи, что она охнула, но тут же подавила стон: ей действительно вовсе не хотелось быть обнаруженной и возвращенной обратно в постель.
— Тише ты! — прошипела Эля то ли себе, то ли Марату, то ли обоим вместе. — Я же думала, ты сам сейчас из кинотеатра и знаешь, что Адик лежит там мертвый.
Марат выпустил ее из рук и привалился к дощатой стене сарая — досада на то, что нельзя немедленно подняться на чердак для восстановления сил перед завтрашней борьбой, охватила его с удвоенной силой.
— Ты не ошиблась, — насмешливо проговорил он, — я действительно был в кино, видел, как Адик стал покойником, а потом еще принимал участие в его оживлении. Он мертвецки пьян, вот и всё. Сейчас явится его мать и развеет все страхи.
— Да ты меня за недоумка держишь! — оскорбилась Эля, вскакивая и нависая над Маратом, как рассерженная горбатая старушонка. — Я это еще утром почувствовала, когда ты детский фокус с якобы оторванным пальцем показывал: сделала вид, будто приняла за чистую монету, чтобы тебя не конфузить, а зря! Тетя Рая, к твоему сведению, давно из кинотеатра пришла и развеяла, как ты говоришь, страхи. Только они снова быстро сгустились. И она уже опять уехала, теперь с дядей Колей на машине, потому что им позвонили домой и сказали, что их сын точно умер.
— Кто же это установил? — спросил Марат.
— Вот и во дворе сомневались, — ответила Эля, — потому что окончательное заключение может дать только врач. Баба Шура — она же медик в санатории — позвонила в кинотеатр. Так вот, трубку взял Сергей, художник, и сказал, что «скорая помощь», которую он вызвал, уже сворачивается. Хотя они сделали всё возможное, Адик умер, и надежды никакой не осталось.
— Странно, — проговорил Марат, размышляя вслух, — я был уверен, что они поведут его домой.
— Его квартира стоит распахнутой настежь, и все лампочки включены — будто для того, чтобы не ошиблись дверью, когда заносить будут. Так что теперь ты можешь вздохнуть с облегчением, ведь вы были врагами, — неожиданно добавила Эля.
Марат сидел прикрыв глаза, и только опасение, что она в какой-нибудь еще компании выскажет это предположение, чреватое для него неприятностями, вынудило его разомкнуть уста:
— Враг моего врага мне скорее друг. Правда, Адик чинил некоторые помехи, поскольку покушался на моего давнего, истинного и единственного врага, не подозревая, что я самолично хотел бы с ним расквитаться. Но, разумеется, Адик при этом не так мне насолил, чтобы я желал его гибели. И если уж говорить о тех, кто вздохнет, избавившись от него, с облегчением, то я один из последних в этом ряду. Кстати, мне сейчас только пришло в голову: это на удивление длинная очередь. И не касаясь сейчас ее первоочередников, скажу, что где-то в хвосте рядом со мной стоишь и ты. Разве ты не заинтересована в прекращении ухаживаний вора за твоей матерью?
Эля промолчала. Переходя из тени в тень, Марат пробрался в конец двора, где снял с проволоки вывешенный для летнего проветривания узорчатый жесткий ковер, в один его край завернул дрожащую Элю, а другой накинул на себя. Чья бы ни была это вещь, в доме, где случилось большое горе, никто не опустится до мелочного скандала, если утром найдет ее на земле со спящим ребенком внутри.
— Скорей бы домой, — сказала девочка. — Пойдем с отцом на болото за клюквой. Будем собирать ее хоть до ночи, потому что у нас сейчас полярный день, всегда светло… и нет покойников.
Да, в ее возрасте и положении она могла, пригревшись возле Марата, мечтать, не опасаясь, что ненароком задремлет, и даже подспудно желая этого. Марат, разумеется, не мог позволить себе роскоши быть обнаруженным спящим в стащенном им на землю чужом ковре. Искать иное — не то, которое он запланировал — место для ночевки в темноте немыслимо. В известном смысле теми же послаблениями режима Учреждения, которые сделали возможными разработку плана розыска истца, репетиции побегов и сам побег, Марат оказался изнежен. Так, из-за текучки кадров, дефицита вольнонаемной рабсилы в целом и низкой трудовой дисциплины хозперсонала администрация Учреждения вынуждена была замещать некоторые горящие вакансии заключенными из числа старейших. Старшего узника Петрика неизменно направляли в котельную — на этом рабочем месте мог стоять только проверенный делом и облеченный доверием властей человек. Директриса Учреждения несла персональную ответственность за температуру воздуха в камерах и служебных помещениях, а в сибирские морозы при потухшем или слабо горящем котле замерзающая вода грозила в два счета разорвать трубы и радиаторы системы парового отопления. Наряду с халатностью и умышленным вредительством причиной могла стать и элементарная неспособность поддерживать в топке жар. При этом виновник не нес никакой ответственности перед законом, потому что само доверие заключенному столь ответственного участка работы было грубым нарушением инструкций со стороны администрации. Петрик, однако, ухитрился заслужить такое доверие и хорошо себя зарекомендовал умением расчетливо подбрасывать в топку то куски блестящего антрацита, то угольную пыль и мелкое крошево, искусно спекая ценное и низкосортное топливо в пышущий раскаленными белыми огнями жар. Благодаря этому руководящее ядро администрации могло спокойно отмечать в семьях зимние праздники, особенно Новый год, сутками не показываясь в Учреждении и ограничиваясь телефонными докладами дежурных надзирателей о том, что батареи горячие и никакого аврала не назревает. Став таким образом важной персоной, на которую могли положиться, Петрик подвергся, с одной стороны, полупрезрительному отношению заключенных, а с другой — выторговал у администрации некоторые льготы и послабления. Например, добился назначения Марата постоянным помощником кочегара. Он тонко мотивировал свое требование не ценными качествами Марата вроде усердия и исполнительности, в которые всё равно никто бы не поверил, а своим нежеланием устраивать в котельной курсы истопников, ведь каждый новый помощник требовал нового обучения. Это были не просто слова: при неловком обращении с допотопным котлом белый жар в топке быстро превращался в спекшуюся груду пунцового гаснущего пепла. Но главным и самым трудным из того, что сумел выцыганить старый сиделец, стало неписаное право и кочегара, и помощника оставаться в котельной на ночь. Этим грубо нарушался устав Учреждения. Но, во-первых, такое возможно было лишь в периоды дежурств, когда очередной вольнонаемный истопник увольнялся за прогулы и пьянки по собственному желанию и помещение освобождалось. А во-вторых, когда он увольнялся, завхоз оформляла на его место так называемого «подснежника» — человека из своей родни, который приходил в Учреждение только за авансом и получкой, фактически же работу за него выполняли Петрик и Марат, о чём и выведали случайно из ночного разговора надзирателей. Конечно, они, как заключенные, не имели права на официальную зарплату, но с ними могли бы делиться хотя бы малой толикой. Но вместо этого их попытались держать в полном неведении, и в один ранний зимний вечер завхоз обнаружила, что старая панцирная сетка, постоянно прислоненная к куче угля (сквозь нее Марат просеивал уголь, отделяя орешки от пыли), занесена внутрь кочегарки и поставлена за отсутствием спинок на четыре толстых чурбака. На требование завхоза разобрать импровизированную койку Петрик возразил, что это — необходимый уголок отдыха, и если его лишат даже этого минимума, он вынужден будет первой же инспекции внешних инстанций поведать об использовании завхозом труда заключенных для незаконного обогащения на выращивании в Учреждении «подснежников». Так у заключенных впервые появились свой угол и очаг, который, конечно, нелепо было называть домашним. Но тем не менее, глядя именно в эту, лучащуюся жаром в лицо открытую топку, слушая гул вентилятора, принудительно тянущего воздух из-под колосников в высокую трубу, Петрик и Марат увидели, разработали и обсудили в основных узлах и деталях планы выдвижения встречных исков и возмещения ущерба, нанесенного им заочным осуждением на гигантские сроки лишения свободы с отбыванием их в Учреждении. Порой они часами молчали, каждый думал о своем и ничуть не тяготился немотой другого. Марат недооценил силы привычки к котельной как к месту уединения. В пробных побегах, в шалашах по берегам рек и глухих таежных озер часто ощущались недостаток пищи и избыток комаров, но одиночества хватало всегда.
Вокруг любого нормального города имелись густые лесополосы, заросшие пустыри, глухие овраги. А этот город был сжат между морем с кошмарным многолюдством пляжей и горами, в которые пришлось бы удаляться от отдыхающих, наверно, до невидимых с берега ледников; курорт, с его тысячью направленных на человека с разных сторон взглядов, странным образом напомнил Марату Учреждение. Только здесь не находилось места, которое заменило бы котельную. Цветные сполохи киноэкрана вкупе со стрекотом просмотра что-то отдаленно напоминали благодаря тому, что взоры всех зрителей были устремлены вперед и никто не косился на Марата из темноты — недаром в кинозале Марат держался увереннее, чем где бы то ни было на курорте, и не допустил промахов в обращении с Крабом. Но едва зажигался свет, зал превращался в проходной двор для сотен человек, и было бы очень печально, стань это место в городе единственным, где Марат мог бы побыть вне зоны чужого внимания, один на один со своими мыслями, тревогами и надеждами. В этом смысле его притягивал чердак дома, возле которого он сейчас сидел на земле, якобы сторожа чуткий сон испуганного ребенка. Чердачный покой был слишком соблазнителен своей длительной изоляцией от посторонних глаз, откуда он мог завтра спуститься сильным и бодрым, с почти не ноющей ногой, отдохнувшим не урывками, во всеоружии приведенных в порядок мыслей. Таково было, конечно, не заслуженное им право — до сих пор его заслуги в этом городе оказались более чем скромны, — а случайная возможность взять паузу благодаря тому, что угроза «трех звездочек» оказалась автоматически аннулирована несуразной кончиной Адика от алкогольного отравления. Отчасти Эля была права: он должен был испытывать облегчение, но не испытывал. Его положение сделалось полегче, но на душе легче не стало.
Чтобы усыпить Элю и не уснуть самому, Марат не отвечал на ее редкие полусонные реплики — словно его оскорбило ее подозрение, — в злорадстве едва слышно щелкал в темноте лезвиями перочинного ножа, ощупывал в темноте его многочисленные иззубренные пилы, шило, ножницы, старался не упускать нить разговора, шедшего в беседке, и если чувствовал по гулкости звука и расплывчатости смысла, что всё-таки засыпает, принимался ожесточенно грызть ногти. Хотя говорили про Адика, а Марат уже уделил ему недопустимо много внимания. Правда, если при жизни он раскрывался и рисовался в основном с отрицательной стороны, то теперь Марат слышал только сожаления и похвалы. Говорили главным образом о его прекрасных задатках, сгубленных воспитанием. Симптомы и того, и другого проявились, когда Адик был еще букварем и носил в школу ранец — да-да, тот самый ранец, в котором впоследствии закопал валюту, которую, судя по обвинениям на катере, нашел и выкопал Краб. Богатое воображение Владика и оригинальность суждений дали себя знать с первых сочинений. Учительница литературы просила юного Зотова в пример всему классу вслух прочитывать свои опусы. Продолжалась эта эйфория до того, как в сочинении на тему, кем быть, подросток написал, что хотел бы стать отдыхающим, причем раскрыл тему сочинения и довольно остроумно обосновал свой ответ. По этому поводу директор школы имела объяснения в городском управлении народного образования, учительница — в кабинете директора, мать Владика — у его парты в пустой классной комнате, куда вызвала его педагог, и, наконец, баба Шура имела объяснения с матерью Владика вот в этой самой беседке. Были они приятельницы — и разговор шел приятельский, потому что баба Шура, по ее словам, тогда еще не раскусила истинную Раисину суть, но уже тогда ее покоробило, что в душе мать полностью встала на сторону своего оболтуса. Она с горечью утверждала, что причины и следствия в этом казусе перевернуты с ног на голову. В наивном сознании ребенка просто отразилось состояние дел, каково оно есть: хотя отец Владика — заслуженный человек, инвалид войны, его семья ютится в старом фонде, в квартирке без удобств, в то время как не нюхавшие пороха молодые офицеры обитают в здравницах-дворцах военного санатория, который фронтовик только обслуживает. Вообще, аборигены для отдыхающих — обслуга, в жизни которой они создают массу помех, ведь летом тут на одного местного десятеро приезжих. И если ребенок, видя всё это, с детской прямолинейностью написал в сочинении, что мечтает стать отдыхающим, то не винить его за это надо, а добиться того, чтобы местным жилось не хуже приезжих. Вот так рассуждала Раиса, и в те давние годы бабе Шуре ее логика казалась неотразимой. Но потом глаза у нее стали открываться, и мало-помалу она поняла, что Раиса Яновна сама усерднее всего расширяла пропасть между сыном и отдыхающими, через которую Владьке, когда он вырос, конечно, захотелось перепрыгнуть. Пусть она из педагогических соображений и для проформы пожурила Владю за сочинение, за мечту стать отдыхающим, только воспитывают ребенка не слова, а пример родителей. И если он чувствовал, что в семье его отец под каблуком матери, тянущейся к красивой жизни, то и сам потянулся туда же.
В таком ключе соседки мыли кости родителям Адика в их отсутствие, в те минуты, когда они, вероятно, стоял и над телом мертвого сына. Хотя в беседке за самоваром сидели и другие женщины, речь держала в основном баба Шура. Она же успевала разливать чай и пить его вприкуску, в паузах громко откалывая зубами рафинад или карамель.
— Как и у нас в семье, — проговорила она, вдруг перескакивая на другой предмет. — Отец — Финист — Ясный сокол, и дочь, по его примеру, лягушка-путешественница.
— Ба! — резко оборвала ее Жека. Оказывается, она тоже вместе со всеми коротала ночь в беседке, но до сих пор не подавала голоса. — У тебя уже мысли заплетаются. Лопочешь, как во сне. Уши вянут! Иди отдохни. Зал утром я сама вымою.
— Ай да внученька! — взвилась Шура, и сразу сделалось ясно, что прежний сдержанный поминальный тон закручивал в ней невидимую пружину, настоятельно просившую выхода. — Отчехвостила бабушку, и за это готова одолжение сделать — уборку! Ты мне другое одолжение сделай: дурой на людях не выставляй! Если у тебя уши вянут, то от правды, потому что только я ее и «лопочу», как ты выражаешься.
— А помните эту историю с немцем? — чтобы погасить назревавшую ссору, Лора попыталась перевести разговор на другое и даже заранее усмехнулась.
— Конечно! — фыркнула баба Шура, вновь забирая инициативу в свои руки. — Владька артист был от бога. Патриот и борец против религиозных предрассудков! Коля Зотов оборонялся, а сын атаковал. И вот приезжает, значит, этот западногерманский Клаус…
— Да кто ж не знает этой истории! — прервала бабушку Жека. — Все сто раз слышали, как он выставил на посмешище и своих, и иностранцев. Только вчера, на сто первый раз, я ощутила себя в шкуре тех, кого он выставлял дураками, — и теперь мне вовсе не хочется хрюкать от смеха. Я лучше спать пойду.
Но когда Жека действительно ушла в сарай и громко хлопнула дощатой дверью, словно та могла защитить ее от шума беседы, гора, заслонившая от Марата на просвет звёзды, полную луну и силуэты говоривших, но в то же время бросавшая густую тень на угол постройки, из-за которого он выглядывал, оживилась, очнулась от глубокого, степенного чаепития и сказала:
— Это когда Адька иконы в церкви поснимал, что ль?
По высокому голосу, свойственному тучным людям, Марат окончательно понял: это была очень широкая статная женщина в черном платке.
— Ты, Коростелиха, скажи еще, что он фомкой двери в храме ковырял! Да разве Владька вор? — вспыхнула баба Шура. — Нет, сосед наш был аферист высшей пробы! Ему равного, может, во всём Союзе не сыскать! Он играл на людских слабостях бегло, как пианист на клавишах. Души были для него как открытые книги, и не только наши советские, но и чужие, немецкие. Хотя за границей никогда не был. И поповскую психологию понимал, хотя в семинарии не учился и даже лба никогда не перекрестил. Ведь что он делает? Это задним числом становится понятно… У них там всё по частным лавочкам — в порядке вещей: частная коллекция в общественном месте… — И Марат в сто второй раз вынужден был выслушать историю с иконами, видимо, вершину аферисти-ческой деятельности покойного.
Но когда баба Шура закончила, Эля, про которую Марат думал, что она уснула, вдруг тоже подключилась к беседе женщин и, обняв Марата за шею, зашептала ему в самое ухо, щекоча его своим дыханием где-то в самой глубине головы: «Причина не в воспитании. Глубже. Родители испортили ему жизнь с рождения, сразу, как только дали такое невыносимое имя — ВладИЛен». Но про Владилена он уже тоже достаточно наслушался. А Эля непослушным после долгого молчания голосом или спросонок заговорила громче, чем позволяла осторожность. К счастью, далекий гул выплывшего из-за гор и заходящего с моря на посадку самолета смягчил и загладил ее неуклюжесть. Тем не менее Марат отнял от себя обвивавшую его горячую тонкую руку и с угрозой прошипел, что немедленно уйдет прочь, если она не утихнет, поскольку должна понимать: он, как взрослый человек, не допустит, чтобы его застигли рядом с завернутой в ковер девчонкой. Хотя Эля вняла угрозе и притихла, Марат не знал в точности, спит она или нет. Впрочем, это было не суть важно, потому что в беседке продолжали вспоминать Адика, и путь в подъезд, на чердак, по-прежнему был отрезан яркой полосой света перед домом.
Уже светало, самовар остыл, и всё чаще раздавались тяжелые вздохи вперемежку с бормотанием и сдержанной зевотой, когда Коростелиха вдруг сказала:
— Да скорее бы уж везли!
— Чего везли? — отозвалась баба Шура.
— Покойника нашего.
— Вот копна! — воскликнула баба Шура, выскакивая из беседки. — Я думала, она с нами села живого вспоминать, а она тут очередь заняла, чтобы на покойника первой полюбоваться! Ах ты, копна! Не привезут его сегодня домой, потому что вначале он должен пройти в морге вскрытие, на основании чего дадут официальное заключение о причине смерти. Это тебе я, медик, говорю. Такой порядок. А мне уже пора в кинозал — уборку делать. Потому что билеты на завтра продаются, и никто сеансы не отменял. Смерть не смерть, а курорт не остановишь — всё должно крутиться своим чередом и порядком: хоть жизнь, хоть кино. Я вот техничка — полы мою. А кто билетер — тот корешки билетов отрывай. Не модничай, не молодись, не стыдись мужа-инвалида, даже если вышла замуж за его льготы! Сама выбрала такую долю. Тогда и детей раньше себя не схоронишь!
Сколько всё-таки жизни и желчи играло в этой старушке!