Чердак оказался заперт на висячий замок — конечно, поднятая кверху крышка гроба подсказала, что чердак использовали как каюту, — и ему пришлось в качестве очередного ночлега опробовать плоскую крышу крайнего в ряду сарая; из иллюминатора чердака, выходящего во двор, он, очнувшись от своего суточного сна, высмотрел, что кто-то раскинул на крыше постель, и теперь, вскарабкавшись по стволу клена и пробравшись по длинному суку и на нём же повиснув на руках, удачно спрыгнул в «номер гостиницы». Скатанный тюфяк со сбившейся на сторону ватой и небольшая, набитая душистой травой подушка, а также несвежие простыни по-прежнему лежали на толевой крыше поверх мешковины. Укрываться оказалось нечем, но и спать на этот раз почти не пришлось: ночь выдалась беспокойная.
После того как бригада «скорой помощи», приехавшая к шапочному разбору, увезла тело Махониной в морг — на месте преступления работала следственная бригада, — Марат вынужден был отвести Элю «домой». Жека не могла покинуть пост: смерть смертью, а билеты на вечерний сеанс распроданы — кино не отменишь. Баба Шура, вручив ему записку с адресом, справку с печатью и пять рублей и повертев перед носом искривленным пальцем с желтым ногтем (смотри, мол, чтоб без эксцессов!) — так что Марат почувствовал себя Мамочкой из фильма «Республика Шкид», которому доверили крупную сумму денег, чтобы проверить на вшивость, не хватало только несовершеннолетних с Барабулей во главе, которые бы отняли купюру, — велела отправляться на главпочтамт (это такая подкова против кинотеатра «Спутник»), чтобы дать срочную телеграмму, заверенную врачами «скорой», в Салехард. (Баба Шура, подсев в карету «скорой помощи», успела смотаться в морг, выпросить черновую справку о смерти, пригрозив скандалом: мол, у адресата большие связи наверху.) Мужу Ларисы Махониной позвонили, но с работы без телеграммы с вестью о смерти не отпускали; также проблематично было без заверенной телеграммы в разгар курортного сезона купить билет на самолет. На руках Тони и бабы Шуры оставалась Эля, которая вначале истерила, а потом замкнулась, перестав как плакать, так и разговаривать. В конце концов ей дали снотворное, и девочка уснула. Марат, вернувшись с квитанцией и сдачей, заглянув, увидел в зеркале, стоящем на столе, как она, свернувшись калачиком, спит на диване, — сестрица Алёнушка, вытканная на гобелене, пригорюнилась над ней.
Из нескольких фраз, которыми перекинулись баба Шура с внучками, он вдруг понял, что пропала мать Адика: ушла просить материальную помощь к директрисе, и с тех пор ее никто не видел. А ведь уже ночь на дворе! По маленькому телевизору, увенчанному рогатой антенной, который стоял в углу кухоньки, показывали «Кинопанораму», звук был приглушен до полной неразборчивости. Все трое собрались за общим столом — и его пригласили к ужину, — но Марат степенно отказался: мол, успел поесть по дороге. Он купил в длинной стекляшке-забегаловке пару пятикопеечных пончиков, щедро посыпанных сахарной пудрой, запив, по приобретенной во всесоюзной здравнице привычке, водой из фонтанчика, которая по вкусу равнялась юргинской минералке. Но к столу присел. И незаметно оглядевшись — ведь он ужинал здесь вместе с Адиком и Лорой в день прибытия, — Марат, ожесточенно грызя ногти, вновь подумал, что помещение полуподвала напоминает похоронную контору. На этот раз он решил, что такое впечатление создают искусственные цветы — и в главной комнате, и здесь: розы и тюльпаны из жатой цветной бумаги, воткнутые во все углы, странные для города вечнозеленых растений и парков непрерывного цветения. А усиливало и удесятеряло это чувство то, что оба тогдашних сотрапезника Марата были на сегодняшний день мертвы.
Чтобы его не приняли за ломаку, он разломил и съел невиданный фрукт, который оказался фигой, или, по-другому, смоковницей, или же инжиром сорта «баклажан», как представила плод Тоня: целое блюдо нежных, темно-синих луковиц, изнутри красно-зернистых, лежало на столе. Марат решил про себя, что инжир (даже сорта «баклажан») — это, конечно, не ирга в Юрге, но всё-таки.
— Никуда Раиса Яновна не денется, — брюзжала Жека. — Небось на Бзугу поехала, к родне. У сестры нет телефона — надо же сообщить о похоронах Адика.
— Так она туда и поедет! Они же поссорились, лет десять не разговаривали, — вскинулась баба Шура. — И она бы Колю послала, если бы решила сестру звать. Да и посылали на всякий пожарный случай человека к сестре: не была!
— А знаешь, весь наш полуподвал голыми слизнями отполирован? — внезапно обратилась Тоня к Марату так, точно хотела сказать что-то совсем другое. — Их тут столько по ночам — шагу некуда ступить! Да ты же ночевал у нас — неужто не видел?!
— Я, к сожалению, крепко спал и не удостоился, — с важностью отвечал Марат, которому не понравилось, что его втягивают в разговор.
— Что ты придумываешь! — рассердилась баба Шура. — Что люди решат: будто мы тут грязь развели, приваживаем всякую нечисть! Конечно, иногда они заползают, мы же ниже уровня земли живем, но совсем не так уж много у нас слизняков.
Тоня сидела на лучшем месте: в кресле с закругленной спинкой, с жестяным инвентарным номером на боку, — похоже, списанном из санатория, — пристроив книжку подле тарелки с гречкой, щедро политой мясным соусом. Она опять была набелена, — правда, меньше, чем днем, — и болезненно часто мигала подведенными под Клеопатру глазами. Сличив глаза сестер, Марат увидел, что они фактически идентичны: и форма, — кончики чуть приподняты к вискам, — и радужка. У него возникло подозрение, что и Тоня — тоже рыжая, веснушчатая до самых подмышек, но неизменно длинные рукава скрывают руки, а волосы… разумеется, она басмой красит, как некоторые надзирательницы в Учреждении, по донесениям старших узниц. Увидев, что Марат пристально ее разглядывает, Тоня, отложив книгу, принялась отвечать на его мысли, так что он вздрогнул:
— Задавшись вопросом, бывают ли у одной матери от одного отца разноглазые дети, я долго изучала вообще глаза и свои в частности и пришла к выводу, что есть только два типа райков, то есть радужек: прозрачные и темные — иначе говоря, серые и карие. А все прочие оттенки — синие, зеленые, желтые — зависят от освещенности, мнительного настроения и зрения наблюдающего за своим или чужим цветом глаз. У нас с Жекой глаза одного цвета, просто она открытая, а я скрытная.
— Сколько можно повторять: не читай за едой! И глаза испортишь, и желудок! — по-своему втемяшилась в разговор Александра Тихоновна. Тоня пререкаться не стала, но незаметно усмехнулась.
— А белила со временем могут испортить кожу, — «вредным» голосом сказала Жека, ткнув пальцем в щеку сестры и едва не попав в глаз.
Тоня отстранилась:
— Со временем кожа вообще слезет с черепа. А что дядя Коля говорит? Про пропавшую Раису?
— А что Коля дЗотов может сказать? — пригорюнилась баба Шура. — Завтра сына хоронить, а жену корова языком слизала.
— Как-то это всё-таки странно! — не поднимая глаз от книги, отозвалась Тоня. — Может, в милицию надо сообщить?
— Да ладно: найдется. А то… совсем уж будет: не кинотеатр, а какой-то замок Ашеров, который вот-вот, под гром и сверкание молний, развалится, — кивнула Жека на книжку, которую читала Тоня, и, встав за ее плечом, замогильным голосом продекламировала: — «…я увидел, как рушатся высокие древние стены, и в голове у меня помутилось». Но вот кто нашу Лору зарезал? И зачем? Кому она мешала?
— Нет зрелища унылее на свете, чем отцветающая потаскуха, — подняла глаза от книги Тоня, а баба Шура воскликнула:
— Кто, кто?.. Кто Адика отравил, тот и Лору на тот свет отправил. Рана-то сквозная была — это ж какое лезвие должно быть у ножа! И какая силища у убийцы! Думаю, что Юсуф это, больше некому! Говорят, и с Адиком у него какие-то нерешенные денежные вопросы имелись, и бабу не поделили: всё одно к одному! А после приревновал к какому-нибудь шаромыге, — Александра Тихоновна покосилась на молчащего Марата, — она куры-то каждым штанам строила, вот и пришил ее джигит! У них это быстро — и у шапсугов, и у зэков! Не усну этой ночью — до того боюся, до того боюся!
— Ты-то зачем киномеханику? — усмехнулась Тоня. — И потом, ты и на той неделе не могла уснуть, помнишь? Говорила: «Я не могу спать спокойно, пока в Персидском заливе неспокойно».
— Да уж, вам бы только повод найти уесть бабушку. — Александра Тихоновна долго хмурилась и нашла теперь зримую причину для недовольства: — И зачем, спрашивается, волосы обкорнала? Такая была коса, так все завидовали!
Тоня сказала назидательно:
— Какой длины жизнь — таковы и волосы: народная примета! — и тряхнула стриженой головой.
Жека стала спрашивать у сестры, отчего та не сшила ей платье из вельвета в мелкий рубчик, за которым она выстояла длинную очередь в «Универмаге»:
— Сколько раз просила! Всем шьешь — только не мне!
Тоня парировала:
— А отчего мне запретили к морю спускаться? Даже с вагоновожатым фуникулера договорились, чтоб не брал меня, а то, мол, отвечать придется. Кому я должна за это спасибо сказать?! Кто бабе Шуре доложил? Последней радости лишили! Ведь тело мое чувствует себя хорошо только в море, а душа — в кино, — жалобно обратилась она к Марату. — Есть два божества среднего рода, злое и доброе: Время и Море. Теперь, по милости сестры, осталось только злое. А скоро и Времени не останется!
— Дак ты же чуть не утонула, укачавшись на волнах! — воскликнула баба Шура. — Едва не окочурилась! А теперь плачешься!
— Это мое личное дело! И если я в шторм утону, место на кладбище подле мамы тебе достанется! Чего ж лучше? Ты видел человека, который полжизни провел под вентилятором? — Тоня опять повернулась к Марату. — Не видел?! Так вот, этот человек перед тобой! Я — носильщица своего сердца!
— Хватит представляться! Совсем как бабушка! Комедиантки! — воскликнула Жека, подбегая к сестре и, схватив книжку, захлопнула её. — Всё равно не читаешь, только вид делаешь. Лучше бы делом занялась…
— Да-да, я слышала: чтоб садилась за машинку и шила. А скажите на милость, к чему мне шить одежду обнажающимся натурщицам, когда я еще свое подвенечное платье не подрубила?
Жека вспыхнула и, несколько помолчав, сказала, что ей тут места нет, ее выживают из дому все кому не лень, и вот она и пойдет к себе — в сарай. Впрочем, не было бы счастья, да несчастье помогло: ведь Лору убили, вот приедет Александр из Салехарда, увезет Элю — и она с полным правом вернется на свою кровать. Но ненадолго, сентябрь наступит — и только вы ее и видели!
— Зачем ты так-то уж? — проворчала баба Шура, когда старшая внучка удалилась, демонстративно хлопнув дверью. — Она же не виновата, это он всё!
— Почему-то никому таких удивительных купальников не дарят, только ей!.. И на следующий день даритель внезапно умирает! Надо же!
— Ладно тебе! — воскликнула Александра Тихоновна, незаметно кивая внучке на Марата — вдруг намотает на ус, — а он в этот момент, явно не прислушиваясь к разговору, взял с тарелки вторую дымчатую фигу. С плодоножки на ладонь капнуло белое молочко — вот те на! Фрукт этот был до того липкий, хуже всякого клея, так что и к утру, пожалуй, не отмоешься.
— И почему Женьку жаба душит, если кто-то нарисует мою голову и приставит к ее нарисованному туловищу! Убудет от нее, что ли?!
— Ну, если ее голову удалить, то убудет, — резонно заключила баба Шура, поднимаясь со своего места.
— А косу мне Стерх обрезал, я сама попросила! — раздернув штору, крикнула в ночь из окна полуподвала Тоня, встав при этом коленками на подоконник и высунув голову в форточку.
Марат не собирался до утра оставаться в этом ужасном женском логове и, опасаясь приглашения (впрочем, кажется, он внушил им, что ему есть где ночевать), попытался незаметно выскользнуть наружу. Но не тут-то было! Пока баба Шура отлучилась в комнату поглядеть, как там Эля, а Тоня, стоя у плиты спиной к нему, накладывала добавку — видимо, болезнь сердца на аппетите не сказывалась, — он встал и сделал несколько бесшумных шагов к порогу, но вдогонку услышал:
— А пошли завтра в кино? Инвалид к инвалиду — всяк сверчок знай свой шесток! Знаешь, что мне Стерх сегодня сказал: «Общение с неудачниками заражает невезением, с калеками — инвалидностью». Ты-то не заразишься: сам такой.
Марат поглядел на измызганную колоду карт, вразброс лежащую на подоконнике, и сказал:
— Знаешь, что будет с червонной дамой, когда она умрет? Превратится в пиковую. Сердце остановится и почернеет… как волосы.
— Думаешь, ты меня сделал? — Тоня подбежала к нему и вдруг больно впилась напомаженными губами в его губы, а оторвавшись, произнесла: — А когда все вернутся с кладбища, всё будет очень красиво, никакого морга, и никаких обмываний. И Герман посадит красную камелию на мою могилу, как обещал. А баба Шура ему назло срубит. И на Пасху сестра с Шуркой будут пить там водку, говорить «отмучила-ась» и оставлять мне в стакане. А потом по могиле будут рыскать псы. А придя домой под газом, сестра и Стерх станут смотреть друг на друга с вожделением и уединяться в мастерской, и их тела будут вскидываться перед моим неподвижным портретом с ее телом. А потом она попросит его соскоблить с холста этого сфинкса, эту нежизненную химеру.
— Чего ты говоришь-то! Чего городишь! Постыдилась бы! — крикнула баба Шура, вышедшая на порог смежной комнаты, хлопая руками по бокам, точно испуганная птица крыльями; зеркальная Эля заворочалась за ее спиной и попросила пить, а после позвала мать.
— А чего мне стыдиться?! — воскликнула Тоня и вдруг бросилась в кресло и закрыла лицо руками: но, плач она скрывает или хохот, Марат не разобрал — поставил бы 50 на 50. Хотя, возможно, ни то ни другое.
…Кастелянша, несмотря на всю ее внешнюю мешковатость, сумела нанести ему незаживающую рану. У него появилось болезненное отвращение к темным и замкнутым пространствам. Он тяжело переносил карцер, хотя внешне старался не обнаружить, что администрация получила рычаг воздействия на него. Прижимаясь затылком к деревянной рейке и чувствуя, как сверху на темя опускается горизонтальная планка, Марат невольно съеживался, хотя прекрасно понимал, что это всего лишь дежурная процедура измерения роста, и досада в словах медика, укорявшего Марата за то, что он не хочет расти, продиктована опять-таки заботой о репутации Учреждения: якобы проверочные комиссии, глядя на рост и вес Марата, могли заподозрить, что заключенных держат на голодном пайке и повара на кухне экономят продукты, урезая их закладку в котлы. С чьей-то легкой руки, явно по наущению начальства написавшей в стенгазету круглым женским почерком фельетон «Живой шкаф», где его унизили до сравнения с некой живой шляпой, которая сама ползала по полу, потому что под нее случайно попал котенок, к Марату стало прирастать прозвище Шкаф. Оно, кроме того, намекало на его тщедушность. Хотя уязвленное самолюбие не могло прибавить ему роста и нельзя было разорваться на части в попытках заткнуть рот каждому, окликавшему его таким прозвищем, Марат отдирал его как мог. Разве не отчаянной борьбой за собственное достоинство стали его артистические побеги? И каждым метром полета над тюремным двором, когда макушка ирги гнулась и постанывала под его тяжестью, Марат в душе проламывал границы всевозможных замкнутых пространств. И он продолжал внутренне торжествовать, когда, не разгадав секрет его воздушного полета за ограду и не выпытав его у Марата — на допросах он ничего не говорил, — администрация приняла его хмурое запирательство за искреннюю неспособность объяснить происшедшее и заподозрила в лунатизме. И хотя подпевалы из числа заключенных тут же подхватили эту версию надзирателей, запустив в тюремный обиход прозвище Шкаф-лунатик, однако оно происходило от их недомыслия, а не от его слабости, не вскрывало истинных пружин и не подрывало его внутреннего самоуважения.
И теперь, проломив стены тесного шкафа, Учреждения, Юрги, Сибири, он, раскачиваясь всё на той же длинной веревке, привязанной к ветке немощного тюремного дерева, перемахнул на юг, где решал задачу небывалой важности, пусть и со многими неизвестными, которых в первоначальном условии вовсе не предполагалось — тем ценнее было выполнение сложного задания.