Но прежде, чем увести Николая Зотова, следователь отправил его в сарай, велев собраться, а то, мол, кто тебе вещи принесет в КПЗ, родных-то теперь у тебя никого, — и на десять минут он его оставит, надо кое с кем переговорить. «Но гляди, дядя Коля, без самодеятельности: не вздумай, солдат, бежать от своих, я тебе доверяю», — услышал Марат, пристроившийся за Голубевым и арестантом в толпе расходившихся с поминок с неожиданным финалом. Звучали фразы: «Коль хозяина застолья арестовали, вроде как оставаться неприлично». — «Да, и мы тоже пошли». — «Вот тебе и дядя Коля! Вот тебе и фронтовик!» — «Да он же из СМЕРШа, им убить — что тебе плюнуть и растереть!» — «Немая сцена: приехал следователь-ревизор и всех расставил по местам!»

Следователь незаметно кивнул Черкесу: задержись, надо перетереть — и оба вышли из общего потока и свернули в заросли олеандра, к беседке. Нечего говорить, что Марат затесался туда же и присел в кустах, сжавшись до размеров пня, — становиться невидимым его учил сиделец Сундук.

— Фронтовика я не отдам, — говорил Голубев. — Я-то знаю, что это не он. Дядя Коля, хоть в СМЕРШе и служил, не спец по ядам и по бабам. Да выше меня знатоки есть — так те прямо говорят: логика событий такова, что либо он в камере, либо в морге. Если он не следующая жертва, значит, убийца. Упек я его, чтоб не убили случаем. Пускай лучше в камере, от греха подальше. Мое условие, Черкес, такое: это — последнее убийство, иначе по третьей ходке пойдешь. На твоей территории психопат-гастролер завелся. Причем я думаю, что он был на поминках Адика. Да, так мне кажется. Туда ведь и отдыхающие затесались — кого только не было! Ты охотник — ты и выслеживай бешеную лису.

— А если я его завалю?

— Без тела, Черкес. Нет тела — нет и дела. Прошу как честного вора: останови этот беспредел. Я в долгу не останусь.

Двое покинули беседку, Марат рванул в сторону, во тьму, но споткнулся больной ногой о выгнутый корень и упал, а поднявшись, оказался лицом к лицу с Прохором Петровичем, позади которого маячил рецидивист.

— А ты чего тут ошиваешься, босявка?

— Это той девочки Эли товарищ, — подсказал Юсуф (помощь подоспела, откуда не ждали! Черкес и впрямь, видимо, думал, что он друг ребенка) и закончил: — Что с этого фантомаса взять, кроме анализов?

Но Голубев еще раз внимательно вгляделся в лицо Марата — свет падал от окон дома на склоне: включили электричество вернувшиеся с поминок, — так что тому пришлось состроить физиономию отличника боевой и политической подготовки, хоть на доску почета вешай: глаза сощурены и широкая обезоруживающая улыбка безгубого рта.

— Ладно, иди!

Марат не заставил себя ждать, заторопившись в сторону кинотеатра, а вслед ему неслось: «А ты ведь не из этого дома? Ты с кем вообще?»

С кем он… Марат шипел в бессильной злобе, как окурок под моросящим дождем. Старший инструктор Петрик утверждал, что такие, как они, находятся между блюстителями и нарушителями порядка. От первых уклоняешься в тень, от вторых выходишь на свет. Справа многоголовая Система, слева уголовники — не поймешь, кто хитрей и опасней. Он так бездарно сейчас подставился, его почти раскрыли — причем он ведь чувствовал, да что там — знал: Голубев доберется до него, а стоит следователю отправиться сейчас в прокуратуру, зайти в свой кабинет — и он наверняка увидит на краю стола в стопке дел разыскиваемых, на которых пришла ориентировка, фотографию Марата, а под ней его нелицеприятную характеристику, которую писала Кастелянша, чья карьера росла вместе со сроком Марата, и в конце концов, заочно выучившись, она дотянулась до должности Директрисы (прежнюю отправили на пенсию). Оставалась еще надежда, что Голубеву не до него: пока оформит дядю Колю в КПЗ, а тут, глядишь, прибудет московская бригада следователей, которую надо встречать, а после сопровождать, — есть, есть у него еще время. Немного, но есть. Маленькая передышка. Да и следователь по особо важным делам станет ли с ним возиться?! Если имеется хоть малейшая вероятность его причастности к серии убийств, то станет!

Предстояло еще зайти за войлочными юргинскими ботинками, оставленными у Стерха. Марат не собирался замуровывать свою обувь в подвале — в Западной Сибири жары в это время может и не быть, и, во всяком случае, явиться в Учреждение в шлепанцах, по-пляжному — это выставить себя на посмешище: «Эй, Марат, — крикнет кто-нибудь, — назагорался в Сочах?» И он именно что загорал тут: проворонил истца, который небось сейчас со смеху покатывается вместе с истицей, пролетая над широко раскинувшейся под крылом самолета страной.

Он подошел к двери кинотеатра, которая оказалась заперта. Все афиши сняли, и рамы зияли безнадежной пустотой, разве что… прищурившись, Марат узнал гусеницу олеандрового бражника: волнообразно изгибая упитанное членистое тельце, иногда полувопросительно поднимая переднюю часть туловища, червь лез по алюминиевой окантовке пустующей рамы куда-то вверх. Свет в фойе не горел, освещали его отраженным отблеском только наружные фонари; неужто кинотеатр уже закрыли на капитальный ремонт? Как же он попадет в каморку художника? Обходя здание с тыла, Марат с облегчением услышал гул идущего фильма — узнал средневековую мелодию (может быть, это был последний сеанс перед закрытием) и разобрал несколько фраз: трагедия «Ромео и Джульетта» развивалась своим чередом, но до конца было еще далеко. Двери зрительного зала, выводящие наружу, тоже оказались заперты. И черный ход, через который в коридоры кинотеатра попадала администрация, был, конечно, закрыт. Можно было дождаться, когда зрители станут выходить из зала, и против движения толпы просочиться внутрь, а потом честно сказать контролеру, которая наверняка будет стоять в дверях, ведущих внутрь кинотеатра, про ботинки, оставленные у афишеанца (в ситуации серийных убийств лучше говорить так, как оно есть на самом деле). А пока что нужно подождать. Или, может быть, у Стерха всё же имеется свой ключ от кинотеатра?

Определив место, где, по его расчетам, находится подвальная мастерская, Марат присел на корточки и заглянул за бетонное ребро (ими обведены были борта кинотеатра) — в узкую щель пробивался свет, доносились звуки беседы. Только Марат собрался позвать художника, как разобрал, что второй голос: женский — и поморщился. Он сел, привалившись спиной к бетону, и стал слушать: тут, в подвале шел свой фильм. И тоже про любовь и смерть.

— Он похорошел в гробу. Суровые черты, ужимок нет. Как ты думаешь: чем его отравили?

— Я же не был на похоронах. Понятия не имею. Про Борджиа следователь хорошо сказал. Адик у меня спрашивал накануне рокового сеанса, могу ли я подделать икону, называл богомазом-киномазом. Большой был шутник покойничек.

— Ты хочешь сказать: вот и дошутился?! Адик обрюзг, огрубел, когда вернулся, — ему только мокрушником стать не хватало. А я бы хотела, чтобы мне в гроб мой альбом положили, сумку, зонтик и еще шестой том Большой советской энциклопедии. Проследи, Серёжа, чтобы помада была под цвет крепа, — гроб ведь красный будет, я же не старуха, чтобы меня в черный класть! Да, и обязательно вальсы Штрауса чтоб звучали. — По разговору Марат понял, что в каморке Стерха — Тоня, вначале он сомневался: голоса сестер были до странности похожи.

— Ты сумасшедшая девчонка!

Тоня пришла не позировать. Или не только позировать. Наступила пауза, наполненная звуками частого дыхания, будто кто-то за кем-то гнался, и кошачьими криками, которые Марат не стал идентифицировать, вычленив только: «Стерх — мин херц».

Марата девушки оценивали по росту, а женщины — по возрасту. Симпатии пугали его и раздражали — и в Учреждении, а тем более в побегах: в карты везет тому, кому не везет в любви. Он должен оставаться самым нелюбимым. Чтобы испытать судьбу. Поэтому знаки внимания, которые вдруг принялась оказывать ему Тоня, заметив его и выделив, Марата насторожили. И теперь, когда ясно стало ввиду происходящего в подвале: то, что он принял за интерес со стороны сердечницы, было всего лишь игрой на публику или насмешкой, успокоило его и подбодрило. Никому он здесь не нужен.

Осмысленный разговор через некоторое время продолжился:

— Она отняла у меня даже лицо и приставила к своему телу. Вернее, это ты сделал. Будешь спать с ее телом, продолжать обнимать, а закрывая глаза, представлять мое лицо. Будешь так делать, будешь, скажи?

Ответа Марат не разобрал: то ли «буду», то ли, наоборот, «не буду», потом Стерх выразился яснее:

— Вы с ней антиподы: если одна говорит «черное», другая — «рыжее».

Тоня засмеялась таким смехом, который Марат подслушал у покойной курортницы Лоры, потом сказала звонко:

— А смотри, что на игральных картах: одни только бюсты, верх без низа, голова льва и грудь женщины. Загадка сфинкса. Адик меня оскорбил, сказал: втроем на двухколесном мотоцикле мы не поместимся — я, она и ее грудь, — когда я попросилась прокатиться. Зачем любить плоскодонок? И дарить им не быстрорастворимый кофе, а быстрорастворимые купальники. И еще рисовать обнаженными… Вы правда сыграли с Адиком на Евгению?

— Нет, конечно.

— И кто выиграл, кому она досталась — мертвецу? Знаешь, почему эти красные сердечки называются черви? Потому что они червивые. А черные сердечки называются пики, потому что они мертвые, заколотые. Карта, пока лежит рубашкой вверх, еще не родилась. А когда ее открыли — уже умерла. Когда я летела под машину — помнишь, я рассказывала, — сердце у меня так стиснуло, и потом я лежала, глядя на кардан, и не чувствовала сердце. У меня было не левое подреберье, а женская грудь. И я испытала такой прилив желания! Чтобы меня просто выволокли из-под машины и овладели мной. И когда один приник ухом к сердцу, я застонала. Ему закричали, что надо щупать пульс и задрать веко. Он радостно засмеялся: «Да она пьяна!» Без вина. Так я встретила свой последний новый год. Это проклятое сердце заставляет всё мое тело, мои мысли служить ему. Можно всё отдать за те минуты, когда его не чувствуешь. Можно быть человеком с ограниченными возможностями, но не женщиной с ограниченными возможностями! А ведь я так живу, что и зубья гребенки кажутся чересчур острыми, и неосторожное движение отдается из головы в грудь.

— Но у тебя же есть море! Тебе одной известно, как, не снимая одежды и не потеряв девственности, стать женщиной, испытав то, что испытывают нимфы: роман с волнами. Чёрное море — крайняя плоть Мирового океана.

— Да, плоть… Посейдон! При одном условии: нужно волнение! Я избегала компании в воде: третий лишний. Оргазм на волнах: либо утонешь, либо отпустит. Игра такая, знаешь: море волнуется раз!.. В штиле проку нет, а в шторм не выйдешь на берег — вот и ждала у моря волнения, чтобы покачаться на волнах. Шура грозила: нельзя в шторм на волнах качаться — камнем по голове ударит. О море у моей речной бабки вполне мифические представления. Как и у меня. Они отняли у меня последнюю отдушину, даже не сознавая этого, — как человек захлопывает снаружи форточку задымленного помещения, чтобы на улице не пахло дымом!

— Ты же можешь не слушаться их — и сбежать к своему Чёрному морю! А меня это место не греет — зимой, помнится, особенная тоска. Что остается после мыльного пузыря, когда он лопнет? Мокрое место.

— А я люблю нашу зиму! Космы туманов, цепляющиеся за багряно-желтые леса. Курорт в несезон — изнанка рая, неведомая отдыхающим, как обратная сторона Луны. А на морских картах Батуми (и наш город недалеко ушел!) — одно из самых синюшных, то есть влажных, мест на земле. Синюшных, как я, и… влажных. — Опять раздался колокольчиковый смешок, сзывающий на пир желаний, и Марат поморщился. — А ты уехать хочешь! БАМ — это трамплин для прыжка в Москву? Женька сделает тебя членом Союза художников, выбьет тебе дополнительную жилплощадь, якобы под мастерскую, а сама наплодит детей, которые будут играть в прятки за мольбертами и подмешивать слюни тебе в палитру. Ей не нужны психопаты вроде Гогена или Ван Гога. Она знаешь, что сказала сегодня Шуре? Что испытала ужас при виде нашего с ней портрета и не могла отделаться от впечатления, что это наша с ней мать… А ты говорил ей, что она редкая женщина, которую злоба украшает?

— Наверное, говорил, — прозвучало после паузы. — Это тогда, после истории с купальником. Она сказала, что я должен был влепить Адику пощечину, а я, мол, всем этим любовался. Потом ей набросок мой не понравился: огромное полотно, где она рыжей точкой поднимается по лестнице, а я как будто стою со своим мольбертом в волнах — воображаемый перенос точки зрения. Совсем ей это не понравилось. Говорит, что на БАМе всю эту шелуху с меня сдует.

— Уехать, чтобы не хоронить родную сестру, — это, по-моему, последняя степень малодушия. Конечно, плевать мне, какая я в гробу буду лежать. Лучше всего мне с отцом, чем со всеми вами. Он смотрит на жизнь как Брэм.

Оса в теле медведки — это знание меняет мораль, шатает нормы; он мне, маленькой, показал, как самка, спариваясь с богомолом, съедает самца. Он всё объяснял и совершал необъяснимые поступки. Я ничего не успеваю. Скажи: почему мои последние дни должны быть похожи на фарс? Вот счастье: быть приговоренной на свободе, где все тебя донимают и просто цветущим видом напоминают о конце. Что было бы, если б смертник ожидал приговора в проходной комнате, в камере с входом и выходом, где все бы к нему приставали? Ну, готова картина? Ты сказал, что остались последние штрихи. Ты закончил наконец мой портрет… с ее телом? Покажи наконец мне меня!

— Еще бы немного поправить… Ну да ладно. Если ты так торопишься…

— Да, я очень спешу.

После тишины, повисшей в подвале, Тоня заключила:

— На памятник сгодится. Ты это хорошо подметил: у меня с рождения в жилах течет жгучая брюнетка в образе Клеопатры. Пусть так и будет. Русичка принесла мне аттестат зрелости, когда мне исполнилось шестнадцать — возраст заката. У меня был приступ хохота, Шурка уже хотела «скорую помощь» вызывать, она же чуть что — «скорую»! Старушка-врач, сказавшая бабке, что мне паспорт не понадобится, «ну, в лучшем случае она успеет его получить», уже умерла. Раньше меня. И я всё-таки пошла и сфотографировалась на свидетельство о смерти… то есть на паспорт. А русичка, когда приходила, — учителя меня на дому посещали, знаешь? — хорошо ко мне относилась, была строга, никаких поблажек в связи с тем, что мне грамотность нужна на очень короткий срок, она говорила: застенчивость и неудовлетворенность собой теперь презрительно называют закомплексованностью, я не знаю, как это перевести на русский: «Я тебе русским языком говорю: не комплексуй». А я уж сколько времени не комплексую! Спасибо тебе, художник, и за картину, и за эту ночь! Аж сердце заискрилось, будто его лобзиком подпиливали! Вот, значит, как это бывает: смешно по-своему. Как жаль, что я не умерла в твоих объятьях! А я надеялась! Видишь, не так уж я больна, оказывается. Бывают минуты, когда забываешь о смерти. Если в шестнадцать лет приходится уходить навсегда, хочется хлопнуть дверью! Если бы у меня вдруг появился любовник, то лучше знаков внимания он и придумать не мог, чем наэлектризовать убийствами атмосферу и отвлечь от меня внимание.

— Что ты хочешь этим сказать?!

— И запомни: ты — лучше Чёрного моря!

Подвальная дверь резко захлопнулась, будто холст разорвали. Марат так резво вскочил, что потянул ногу и, несколько подумав, захромал по направлению к выходу из кинозала. Подождал, но Тоня не появилась. «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте», — гулко донеслось из кинотеатра. Поток зрителей готов был, сметая плотину двери, вырваться из темноты наружу и растечься по окрестным домам и санаториям, чтобы приступить к своей укромной жизни, но прежде уснуть и набраться сил для воскресенья. Марат поторопился вернуться к главному входу — дверь теперь оказалась отперта, но Тони нигде уже не было.