Через пару минут все было кончено.

За все годы, сколько учетчик себя помнил, не было дня, когда бы его мяли, терли, душили столько чужих рук. На загородных сезонных работах должность учетчика обязывала держать учитываемых на дистанции и не оказывать предпочтений. Рыморь с первых шагов внушил учетчику, что, поскольку он один определяет вклад каждого в общий результат труда, постольку во избежание распрей внутри бригады его отношение ко всем должно быть ровным, а невольно возникающую к кому-либо симпатию лучше гасить до того, как ее искра затеплится в приветливом взгляде. Обмениваясь рукопожатиями с группкой рабочих, учетчик не пропускал никого. А когда выходил на утренний развод многочисленной бригады сезонников, поднимал руки и в знак быстрого общего привета сжимал левую правой. Он не тратил время на церемонии, в большой бригаде велик и объем учетной работы, а истинная учтивость учетчиков – точность. И ночевал учетчик отдельно, не в общем бараке, где в бессознательном лепете спящего работяги его товарищи могли заподозрить выклянчивание лишней дольки бригадного пирога, тайный сговор с учетчиком. Никто, даже самые молодые и бойкие сезонницы, не рисковали фамильярничать с учетчиком. Его считали высокомерным типом, но таким его сделала необходимость. Зимой, не в сезон, когда из всей бригады в лесу оставались только Рыморь и учетчик, они окончательно лесели, почти не общались, но не переживали по этому поводу, так как оба привыкли занимать особое положение, держать дистанцию, хранить молчание.

В городе же все и сразу стали грубо толкаться. С того момента, когда учетчик затесался в гущу очередников, толкающих автобус, и колесо обдало его грязной жижей, он вошел в плотное соприкосновение с местным народцем. Учетчик не то что за день, за год не примирился бы с таким сумбуром. После того как во дворе учреждения Ко.5 учетчика перемололи и выплюнули жернова очереди, на нем репьем повис Лихвин. Учетчик ранил прилипалу, бросился вплавь через ледоход, но не вырвался из рук города.

Непрошеные спасатели насильно втащили его в лодку и вернули на левый берег. Они разом тянули телогрейку, сапоги, ремень, срывая мокрое. Потом одни надевали на учетчика чужое сухое, толстый колючий свитер, другие мяли закоченевшие руки и ноги, а сипоголовый предводитель растирал водкой грудь и прижимал бутылку к губам, принуждал пить, чтобы согреть нутро. Старикан и сам отпивал то ли от волнения, то ли для примера. Учетчик стучал зубами о стекло бутылочного горлышка. Каждое чужое прикосновение обдирало, как наждак.

Он терпел происходящее с мрачным стоицизмом. А что ему оставалось!

Спасатели отчаянно торопились и мешали друг другу. Главарь в сутолоке объяснил учетчику причину задержания.

По словам Кугута (так обращались к сипоголовому подручные), протокол свидетельских показаний, снятый с учетчика утром и отправленный наверх, вернулся обратно в подвал с требованием задать свидетелю уточняющий вопрос. Секретарь распорядился срочно доставить учетчика к подвальному окну для повторной дачи свидетельских показаний. Приказ был отдан секретарем сразу после полудня, солнце стояло высоко, и за прошедшие несколько часов посланная Егошем-сверщиком команда сбилась с ног в поисках учетчика. Не суть важно, где он шлялся, почему оказал сопротивление, главное, они его заполучили, и теперь нужно торопиться. Однако срочность не повод для паники, успокаивал Кугут. Ничего серьезнее мелкого уточняющего вопроса, на который следует правдиво ответить, учетчику не грозит. Зря он так волнуется. А если это Лихвин нагнал на него страху, вынудил с риском для жизни бежать через реку, то он за это и поплатился. Учетчик молодец, порезал баламуту рот, пусть придержит язык.

Кугут возился с учетчиком, как нянька или добрый товарищ. Между тем раненый Лихвин беспомощно топтался рядом в мокрой одежде. Он сам как-то выбрался из реки, сам ушел от переправы далеко вниз по течению к тому месту на берегу, куда пристала лодка. Розовая кровь текла по мокрой шее за ворот, но никто не подумал перевязать ему рану, переменить одежду. Оставленный без внимания Лихвин здоровым углом рта пытался что-то сказать, может быть, возразить: спасатели распотрошили его сумку и одевали учетчика в лихвинские сухие вещи. Ища в общем ворохе нужное, они побросали часть вещей в грязь. Раненый пускал пузыри, взволнованно обращался то к одному, то к другому соочереднику, но никто не вникал в его мычание. Все, кроме учетчика, были страшно заняты, но к учетчику единственному Лихвин не обращался.

Откуда-то бегом привезли садовую тележку на вихлястых колесах с растерянными спицами. Наверно, украли из чьего-нибудь огорода у реки, половодье все спишет. Учетчика без разговоров погрузили в тележку, сверху для тепла закидали тряпьем из той же лихвинской сумки. Команда сипоголового стала толкать пленника от реки в гору. Очередники часто менялись, попарно вставали за ручки тележки, чтобы тянуть быстрее. А уж с горы помчали с ветерком. Хотя хлипкая тележка грозила вот-вот рассыпаться, посланцы очереди во весь дух бежали с ней в понижения, чтобы с разгона вытолкать на пригорки и затяжные подъемы. Они только раз пересекли асфальт центральной улицы и ринулись в холмы и овраги, где названия узких глубоких улочек говорили сами за себя: на темных от времени стенах бревенчатых домов мелькали облупленные таблички «Земляной вал», «Кузнечный вал».

Учетчик не пытался запомнить путь, хотя за городом привык запоминать каждую новую дорогу. Сегодня все дороги вели в очередь. Если учетчика не обманывали и действительно везли обратно на Космонавтов,5, то он двигался в одну точку города уже по четвертому маршруту. Очередники-старожилы, конечно, знали местность и бежали кратчайшим путем, не повторяя крюк через центр, сделанный учетчиком по дороге к реке. Кроме того, на захолустных улочках реже встречались служащие и в такой вечер совсем не ходили машины. После захода солнца синее распахнутое небо мигом вытянуло дневное тепло, дорогу подморозило. Свежие опилки, ими в гололедицу была посыпана земля перед калитками, могли удержать опасливого пешехода, но не разогнавшуюся тележку. На поворотах бегущие рядом с тележкой дружно и смело хватались с разных сторон за борта, одни тянули, другие наваливались, оберегая учетчика от столкновения с забором. При этом в случае удара любой из них рисковал быть придавленными к забору всей тяжестью несущихся на скорости тел и колес. Поскользнувшиеся не цеплялись за тележку, чтобы не опрокинуть, а самоотверженно отпускали руки и с глухими возгласами, похожими на стоны и на крики удали, катились в сторону. Они отставали от общей группы, но затем нагоняли.

Кугут нес впереди факел. Он подчеркивал важность и срочность процессии. Случайные встречные очередники видели ее издали, сторонились и пропускали. Мокрый от пота череп главаря блестел в реющем на ветру пламени. Старик тяжело, валко, быстро шагал перед тележкой. На спусках не переходил на бег, а временно передавал факел подручным, чтобы на медленном тяжелом подъеме так же размеренно обогнать процессию и вновь взять огонь.

Из всей группы только двое, главарь и Лихвин, не толкали тележку. Но, если Кугут шагал отдельно, чтобы следить за ситуацией, то Лихвина, хоть он и хотел впрячься, не подпускали. Потому ли, что ослаб от кровопотери, по другой ли причине никто не хотел тянуть с ним в паре. В том, как он молча, настойчиво предлагал помощь и получал отказ, было что-то очень похожее на утреннюю толкотню вокруг дворницких санок, когда могучая дворничиха единолично тянула лямку, безжалостно оттирая помощницу. Тогда и сейчас в отказе от помощи чувствовались унижение и оскорбление.

Но униженнее всех в этой странной процессии был тот, кто проделывал путь без всяких усилий. По видимости учетчика везли, как раджу, а он ощущал себя вещью, с ним никто не считался, его мнение заведомо никого не интересовало. В тележку его усадили исключительно по необходимости, и верно рассчитали: на своих ногах он не выдержал бы темпа подъемов и спусков. Один день в городе обескровил и преобразил его до неузнаваемости. Он был закутан, как кукла, в чужое тряпье, потерял способность к сопротивлению, чувства притупились. Разве кто-нибудь из загородных знакомых узнал бы вездесущего, неунывающего учетчика в скорченном полумертвом инвалиде! Он один не участвовал в согревающей и сплачивающей ходьбе. Каждая жилка ныла, суставы ломило, мышцы сводила судорога. Чтобы унять судорогу, учетчик изо всей силы выпрямил ногу, она нелепо торчала из тележки вверх.

Но, странное дело, когда он перестал смотреть на дорогу, закрыл лицо от морозного воздуха и окунулся в волны знобкой дрожи, тогда в глухой стене безысходности забрезжил не то чтобы выход, но все же некий зазор, куда можно было попытаться вбить клин. В действиях врагов прослеживалась непоследовательность. Очередь цинично использовала учетчика для своих непонятных городских прихотей, но обращение с ним менялось на диаметрально противоположное. Какой-то неведомый ветер мотал этот флюгер в разные стороны. Часто очередь грубо и бездушно помыкала учетчиком. Но иногда те же люди берегли его, точно страшились суровой кары за причинение малейшего вреда. Лихвин с риском для жизни выловил учетчика из реки (если бы он раньше обмолвился, какое огромное значение имеет для него инструмент, Лихвин, наверно, не стал бы резать лямки, вытолкал бы мешок наверх вместе с хозяином). Потом целая команда гребцов-спасателей, неистово тыча веслами и шестами в плотно идущий лед, пробивалась к учетчику поперек реки. Они не щадили ни себя, ни лодку. На берегу учетчика моментально окружили заботой, в то время как и раненого Лихвина, и девок-двойняшек оставили замерзать без всякой помощи. Причем те не выразили никакого протеста, восприняли как должное. Валенки на резиновом ходу, которые Лихвин обещал учетчику за свидетельские показания, но пожадничал отдать, спасатели без разговоров надели на учетчика, обернув ему ноги сухими портянками из лихвинских же запасов.

Правда, пока учетчика переодевали и растирали, он видел, как темноволосая двойняшка подходила к реке, делала робкие жесты подруге на том берегу, зовя обратно. Но просить о помощи соочередников не смела. В итоге, та, что столкнула учетчика с переправы, определила успех погони и тяжелее всех пострадала, оказалась брошенной. Одиноко, понуро сидела она на холодной земле за широкой лентой ледохода. Раненая бессильно роняла голову на грудь и стыла в неподвижности. Компания ледокольщиков на другом берегу прошла вслед за погоней вниз по течению. Они что-то обсуждали в своем кружке, кивали на утопленницу, но не приближались.

Так она там и осталась. Ее товарка вместе со всеми бежала за тележкой с учетчиком. Вспоминала ли она о подруге, о том, что они шли на танцы? По ее поведению этого не было заметно. Накинув на голову куцее одеяло, украденное из спасательной станции, шутиха без тени прежнего высокомерия заглядывала в лицо учетчику, развязно и льстиво кричала: «Не спи, замерзнешь!» Она тоже искала малейшую возможность поучаствовать в опеке над учетчиком.

Выходит, очередь окружала учетчика вниманием и заботой в те моменты, когда он требовался для какой-то надобности могущественным лицам, стоявшим над очередью, их приказы беспрекословно выполнялись, их желания угадывались. Но как только у этих лиц пропадал интерес к учетчику, очередь дружно от него отворачивалась. Его могли бросить без помощи там, где он потерял сознание, закинуть на крышу сарая, чтобы не валялся во дворе, не мешал проходу все тех же важных лиц. Может, учетчику следовало поискать защиты от стоглавой, сторукой очереди у тех, перед кем она заискивала? Не у подвального секретаря, откровенно сказавшего, что он человек подневольный и в делах учетчика никак не заинтересованный, а выше, на этажах здания, в коридорах и кабинетах кадровой службы. Оттуда дул ветер и спускались распоряжения. Например, приказ снять с учетчика свидетельские показания, а после ознакомления с ними столь же категоричное повеление задать ему некий уточняющий вопрос.

То, что эти лица не обращались напрямую к учетчику, еще не значило, что с ним не хотят общаться. Возможно, чрезмерная занятость по службе помешала им разыскать его. Или дело было в том, что и протокол допроса, который секретарь ревностно старался оформить по всем правилам, и уточнения к нему, ради которых очередь со всех ног бросилась искать свидетеля, были в глазах высоких инстанций мелочью, а мнимую важность делу придали Кугут и ему подобные дурачки, готовые расшибить свой и чужой лоб в служении кадровым богам. Кстати, судя по тому, какими каракулями было заполнено полпротокола, уточняющие вопросы не могли не возникнуть. Но так ли уж существенны недоразумения, вызванные опиской или неразборчивым словом?

Чтобы не потонуть окончательно в этой путанице, учетчику следовало лично попасть на прием в учреждение, самому правдиво изложить происшедшее и получить официальный пропуск, грозную бумагу с печатями. От ее вида цепные псы очереди, Лихвин и Кугут, подожмут хвосты и безропотно выпустят учетчика за город. Учетчик не сомневался, в любом отделе кадров ему охотно дадут такое разрешение. Чем короче очереди, тем проще кадровикам работать. Их захлестывает поток желающих устроиться на работу в переполненный город, а штаты постоянных сотрудников хоть и резиновые, но все же не безразмерные. И силы кадровиков небеспредельны, чтобы пропускать через свои отделы, а по сути через душу и сердце, прорву соискателей вакансий.

Любой служащий согласится с неотразимой логикой учетчика, если его выслушает. Конечно, учетчика и страшил такой путь: чтобы вырваться из города, ему предстояло пронырнуть самые мрачные и опасные недра, где могла сгубить любая случайность, малейшая неосторожность. И все же, сгинет он там или нет, бабушка надвое сказала. А вот если учетчик отдастся течению событий, то ближайшая перспектива слишком очевидна. Можно не сомневаться, как только он выполнит требование неведомых высоких инстанций и секретарь запротоколирует его ответ на уточняющий вопрос, очередь моментально от него отвернется. Учетчика не просто бросят на произвол судьбы! Фактически он достанется на растерзание Лихвину, этот жмот потребует свои валенки, свою сухую теплую одежду (а мокрые вещи учетчика спасатели бросили на берегу реки). Лихвин станет мстить за рану, полученную на переправе, в этом ему поможет очередница, чью двойняшку учетчик вгорячах отправил на тот берег. В такой ситуации много ли шансов продержаться хотя бы до утра? На морозе во враждебном городе учетчик быстро превратится в ледышку, сверщик Егош равнодушно-деловито вычеркнет его из списков очереди, а вертихвостка, дворничихина помощница, вывезет его на санках на глухой пустырь.

Когда во дворе пятиэтажки Космонавтов,5 учетчика выгрузили из тележки и поставили на онемевшие ноги в огромных валенках, он решил всячески оттягивать повторное свидание с секретарем для уточняющего допроса. Пока он не видел, как это сделать. Хорошо хоть всеобщее пристальное внимание, окружавшее его утром, ослабло.

К вечеру деятельность учреждения, видимо, оживлялась. На ветках чахлых деревьев, растущих перед зданием, сидели очередники и заглядывали в окна. За спинами наблюдателей сильно светила с морозного неба низкая полная луна, двор казался припорошен белой пылью. Люди, деревья, машины на стоянке отбрасывали четкие черные тени. И лунное сияние, конечно, пронизывало сквозь темные окна внутреннюю обстановку кабинетов с незакрытыми шторами. Под деревьями густо стояла очередь. Она задирала головы и жадно ловила слова и жесты своих шпионов.

Очередь обернулась на скрип подъехавшей тележки. Кугут сорвал с учетчика шапку и факелом осветил его, как трофей. Но когда он убрал огонь и прошло секундное ослепление, учетчик увидел только спины. Значит, свидетеля, доставленного в учреждение для уточняющего допроса, далеко не все считали ценной добычей. Даже Лихвин привлек большее внимание, его подозвали к одной из групп во дворе, наверно, перевязать рану.

Когда учетчика вели к зданию, он заметил под стеной тощую дворничихину помощницу. Утром учетчик столкнулся с ней, вступив в прямые взаимоотношения с городом. Облитая лунным светом, она сидела на корточках у проема и принимала какие-то свертки, пакеты, ведра, невидимые руки подавали их из подвала. Между двором и подвалом поддерживалась тесная связь. Девчонка буркнула что-то под дом, приостановила передачу и утомленно выпрямилась. Она подошла к Кугуту, указала на раздрызганную тележку, в ней привезли учетчика, и велела, чтобы завтра утром во дворе не валялось ни колеса, ни спицы этой рухляди. Она взяла руку Кугута, державшую факел, и ткнула в двойняшку. Теперь, когда не надо было никуда бежать, та переминалась на месте от холода. В коротком одеяле она была похожа на голоногую сутулую цаплю. «Ты пугалом во дворе не торчи, – сказала маленькая дворничиха, – тут служащие ходят». Кугут и двойняшка послушно закивали в ответ. Обращаясь к ним, она внимательно рассматривала учетчика, но ему не сказала ни слова. Он тоже молчал, не чувствуя к ней симпатии, не связывая с ней надежды.

Учетчика крепко взяли под руки и повели, помогая идти и подталкивая. По спине учетчика гулял холод, он плохо чувствовал землю под собой. Шутка ли, полгода носил, не снимая, тяжелый, греющий спину мешок. А сейчас за плечами были пустота и враги. Его вели к проему в цоколе здания, куда учетчик уже давал показания. Ему предстояло второй и последний раз сунуть голову в тесный бетонный зев.

Он заозирался. Ребенок, медленно спускавшийся по ступенькам крыльца, привлек его внимание. Держа шапку под мышкой, мальчик опустил русую голову с торчащим на макушке хохолком и разглядывал свою ладошку. С тихой, светлой улыбкой он поворачивал ее так и этак. Хотя учетчик разговаривал с малышом несколько часов назад, он почти стерся из памяти. С огромным трудом учетчик вспомнил имя и, не представляя, о чем будет говорить, слабо позвал: «Хфедя!» Мальчуган обрадовался и поспешил подойти. Он выставлял перед собой правую руку, на ней углами и закруглениями жирно синели цифры номера очереди, нарисованного химическим карандашом, видимо, только что. «Правду говорят, что свежий номер, как свежий ветер, приносит удачу, – заговорил Хфедя, в детском простодушии не замечая ни жалкого вида учетчика, ни мрачных конвоиров рядом. – Когда я занимал очередь, мне велели запомнить последнего, чтобы знать, кого держаться. Я так и сделал. Но потом все куда-то делись. До самого вечера я бродил среди тех, кто не ушел со двора в отлучку или уже вернулся из нее, в надежде найти хотя бы предпоследнего. Но ни свой номер назвать, ни чужой понять я не мог, ведь я знаю счет только до 20. Какая удача, что господин добрый Егош занес меня в список очереди, хоть и не успел из-за большой занятости сразу начертить номер на руке. Только сейчас мы с ним по бумагам нашли мое число. Едва я взял его на ладонь, как услышал знакомый голос, голос впередистоящего!»

Из-за плеча учетчика выдвинулась двойняшка и наклонилась над Хфедей, как над младенцем. «Ты можешь держаться за мной. Я твоя предпоследняя и стою сразу перед ним», – с приторной лаской сказала девка. Да, мрачные предчувствия не обманывали учетчика. Судя по девкиному тону, она уже вычеркнула его из списка стояльцев и прозрачно намекала Хфеде, что он может не брать во внимание впередистоящего, потому что утром, когда очередь построится на перекличку, учетчика в ней не будет. Малыш растерянно переводил взгляд с учетчика на девку и обратно.

«Спасибо, что напомнил о важных формальностях, – сухо, медленно сказал учетчик, взрослостью обращения он отметал фальшивое двойняшкино сюсюканье, малыш внимательно его слушал. – Я, как и ты, новичок в очереди, и тоже хочу убедиться, что принят в нее по всем правилам. Моя ситуация отличается от твоей: номер на руке мне начертили безотлагательно, раньше, чем я заикнулся о желании быть пронумерованным, а вот занес ли сверщик меня в список, я не знаю, и теперь собственными глазами хочу убедиться, что я там есть. Ведь я пока еще полноправный член очереди, не так ли?»

Хотя учетчик обращался к малышу, стоящий за спиной Кугут понял, кому это говорилось, и зло процедил: «Сначала ты дашь показания!» Но Хфедя взял учетчика за руку маленькой теплой ладошкой и повел по ступеням крыльца к сверщику. Малыш оборачивался и ободряюще глядел на учетчика. Казалось, он решил не разлучаться с соседом по очереди и рад был оказать услугу, чтобы она стала еще одной связующей их нитью. Он не роптал, когда учетчик, шатаясь от слабости, тяжело наваливался на него, наступал ему на пятки носами огромных валенок.

«Ладно, загляни в бумагу. Имеешь право на эту формальность. Можешь не сомневаться, ты есть в списке, – бурчал Кугут, идя следом. – Эта мелкая отсрочка ничего не изменит. Только не втягивай в свои неприятности невинного ребенка. Не омрачай его радости. У него сегодня праздник новоочередника, который мог быть и твоим, если бы ты себе его не испортил. Для этого малыша очередь еще чудо. Постепенно он пройдет суровую школу стояльца, научится переносить тяготы и лишения ожидания. Но пока он хрупкий, нежный росток, ни к чему в первый же день лишать его наивности, посвящать в наши разногласия, жаловаться на якобы творящиеся в очереди несправедливости, которые кажутся тебе несправедливостями исключительно по недомыслию. Пусть ты считаешь нас, староочередников, причиной твоих бед, это у тебя на лбу написано, но его-то винить не в чем. Он чист, как агнец. И, даже если бы захотел, он не в силах предотвратить то, чему предстоит быть». Чувствовалось, остальные очередники разделяли заботливое отношение Кугута к Хфеде. Стоявшие на крыльце с нежными усмешками расступались перед малышом.

Они пробрались к двери подъезда. Сбоку от нее на хлипком деревянном ящике сидел Егош. Он приставил ухо к двери и чутко прислушивался к происходящему за ней. Его не пугал риск получить удар в висок и опрокинуться вместе с ящиком, если кто-нибудь внезапно выйдет изнутри. Он был всецело погружен в угадывание творящегося внутри подъезда. При виде учетчика он покривился. Однако его не удивило требование учетчика показать себя в списке очереди. Видимо, сверки были тут в порядке вещей.

До прихода учетчика Егош держал наготове развернутый свиток. Это, по его словам, тоже был список очереди, но не тот. Егош зажал бумагу между колен, чтобы освободить руки, и стал искать за пазухой, шарить по карманам, удивительно, сколько у него их было нашито внутри и снаружи. Он выхватывал тугие свитки, разворачивал и со словами «не то» прятал обратно. Видел Егош в сумерках, как сова, и мгновенно ориентировался в бумагах, слегка поворачивая их к лунному свету. Хфедя и конвоиры отступили и отвернулись, чтобы не заслонять свет, или же процедура сверки считалась такой деликатной, что и смотреть в эту сторону было неприлично. Возникла заминка. И, пользуясь моментом, учетчик шепнул Егошу: «Пусти меня вне очереди!»

Сверщик замер, возможно, не разобрал смысл, и учетчик быстро добавил: «Мне только спросить. И я сразу выйду обратно, обещаю. Обман невозможен, я не смогу трудоустроиться в таком состоянии. Любой кадровик отошлет меня лечиться. Я болен, у меня жар. Потрогай лоб». Однако Егош не прикоснулся к учетчику и не стал уточнять, с каким вопросом он хочет пройти вне очереди.

«Ни слова больше! Ты с ума сошел», – тусклым голосом пролепетал он. Но, поскольку он не крикнул во всеуслышание, не позвал на помощь, в его отказе крылась слабина. Учетчик ниже наклонился к сверщику и, как если бы отвечал на вопрос «который час?», поднял широкий рукав лихвинского свитера и показал на запястье часы со светящимся циферблатом. «Я оставлю в залог часы-амфибию, – одними губами сказал учетчик. – Все, что есть. Остальное утонуло в реке». Егош понурился. Наверно, его одолевали сомнения.

Треск открываемого рядом, в первом этаже, окна привлек общее внимание. Двойная рама, утепленная и не открывавшаяся с осени, поддалась не сразу. Внутри здания под чьим-то нетерпеливым напором лопались и отдирались бумажные ленты. Створки окна широко распахнулись, из него далеко наружу выставилась взъерошенная курносая очередница. Она лежала грудью на подоконнике. Над ней возвышался и толкал ее в шею багровый от гнева кадровик. «Я русским языком повторяю: нет у меня для тебя штатной единицы, – говорил он, отдуваясь и сопровождая каждое слово тычком. – Что ты предлагаешь? Чтобы я против инструкции взял тебя на мужскую вакансию и поломал себе карьеру!» Кадровик не ждал ответа на свои восклицания, да его жертва и не могла возражать, так он тряс и мотал ее из стороны в сторону. Наконец, ворвавшийся в окно морозный воздух остудил мужчину, он сообразил, что сам себе мешает: выталкивает соискательницу вон и в то же время пригибает книзу. Он вдруг высоко поднял девушку, она едва успела опереться о подоконник босой ногой, и урча швырнул во двор. Несчастная всплеснула руками, подол широкой юбки надулся, открыв ножки в черных чулках. Очередница криво, как галка на пашню, упала на газон. Она прикрыла голову руками, точно опасалась, что из окна ей в спину полетят молнии, и не зря, потому что обидчик запустил в нее пухлым скоросшивателем, наверно, личным делом. Широко взявшись за разлетевшиеся створки окна, кадровик выставился наружу и крикнул всем и никому: «Зарубите себе на носу: в 1 отделе только мужская работа!» Он с треском захлопнул окно.

Отвергнутая соискательница сжалась и замерла на земле. Но когда гроза миновала, когда клацнули шпингалеты оконных запоров, шоркнули сомкнувшиеся за кадровиком тяжелые шторы, очередница ожила. Она осторожно подняла скоросшиватель. Он упал раскрывшимися страницами вниз, однако скованная морозом грязь не запачкала подшитые в дело документы. Девушка со счастливым вздохом прижала папку к груди. Неловко переступая босыми ногами, она вернулась под стену учреждения, хотела было постучать в окно рядом с негостеприимным, но удержалась от поспешных действий. Подумав, она вновь удалилась от стены, по лесенке спортивной площадки во дворе поднялась вровень с окнами первого этажа и стала ждать.

Очередь во время крутой скорой расправы не проронила ни звука. Лишь когда служащий вернулся вглубь кабинета и ничего не мог слышать, Кугут пробормотал с каким-то странным одобрением: «Горяч хохол: второй раз кандидатуру через окно отклоняет. Тасино счастье, что первый этаж». Кугут, другие очередники стали сходить с крылец и тротуаров. Увлекаемые любопытством, они обступили виновницу демонстративного категорического отказа. Она смотрела с лестницы поверх голов в окна отдела кадров. В ее напряженной, застывшей позе сквозила мольба к этим окнам, превосходящая жадный интерес толпы.

Когда очередь схлынула, на крыльце остался Хфедя. Сверщик тоже не покинул свой пост под дверью. Учетчик ободрился, вокруг стало свободно, и настойчиво зашептал Егошу: «Сам видишь, мало выстоять очередь! Даже здорового соискателя могут отвергнуть, если он, к примеру, другого пола. А кого устроит, давай говорить прямо, твой горб? Тебе неминуемо откажут в приеме на работу. И куда идти? Только за город. Наниматься на сезонную работу. Но там ты быстро почувствуешь, что тебе не по плечу соревнование с жилистыми здоровяками на общих работах. Твоя доля при дележе будет мизерной. Я учетчик и точно знаю: ни в одной бригаде сильного в пользу слабого не обделят, чтобы не отпугнуть хороших работников. Поэтому богатырю везде богато, а горбатому – горбато. Но одна возможность победить голод и холод у тебя будет. Ты на общие работы не ходи, а ищи бригаду Рыморя (запомни – бригадир Рыморь, его за городом знают). Я в его бригаде учетчик и обещаю взять тебя в подучетчики, чего бы мне это ни стоило, тем более что с азами учета ты как сверщик знаком. В крайнем случае, если бригада попадется прижимистая, я отдам тебе часть своей доли. Могу написать расписку, не сходя с этого места. Только пропусти меня внутрь задать вопрос. Никто и не заметит! Я вернусь до того как зеваки очереди удовлетворят свое любопытство и оставят в покое бедную неудачницу, ей и без них тошно».

Егош, казавшийся совершенно безучастным к доводам учетчика, вдруг резко повернул голову и посмотрел вдоль стены. Учетчик невольно повторил его движение. В окне по соседству с тем, откуда вытолкали очередницу Тасю, приотворилась высокая узкая фрамуга. Показалась изящная женская лапка. Тонкий золотой перстенек сверкнул камешком в луче луны, разгорающейся в густеющем мраке. Невидимая снаружи кадровичка слегка поманила пальцами – и мигом сторожившая каждое ее движение Тася (она уже сбежала с лесенки и дрожала в нетерпении под окном) подпрыгнула и вложила в раскрытую ладонь кадровички свое личное дело. Рука с документом спряталась, но фрамуга не затворилась, как бы оставляя небольшой шанс произойти чему-нибудь еще. И тотчас соискательница обернулась к соочередникам и стала делать торопливые призывные жесты руками снизу вверх, как если бы нагоняла ветер от земли. Ее моментально поняли, крепкие рослые мужчины подбежали под окно. По сцепленным рукам, по спинам она вскарабкалась наверх, встала на подоконник и, грациозно откинув руку и извиваясь, стала боком протискиваться в узкую высокую фрамугу.

В тот миг, когда фигурка девушки наполовину скрылась в здании и стало ясно, что через несколько минут после того, как ее с треском выгнали в одно окно, она сумела вернуться в другое, Егош отвел от нее взгляд и обратился, наконец, к учетчику: «Ты понимаешь, что она вернулась в тот же отдел кадров, где только что получила категорический и бесповоротный отказ? То, что она прошла через другого инспектора в соседний кабинет, не меняет сути». Учетчик молчал. «Не в первый раз, – продолжал сверщик, – не злой, но вспыльчивый кадровик выгоняет соискательницу Тасю из отдела, а его более тактичная и сдержанная коллега впускает ее обратно. Сколько бы начальник отдела кадров ни клялся, что у него одни мужские вакансии, окончательное решение вопроса о трудоустройстве Таси сложится из непрерывно и причудливо меняющейся расстановки сил на тот последний момент, когда дальше тянуть с принятием решения станет невозможно. А служащие, чтоб ты знал, обожают волокитить дела, томить нас неопределенностью, держать в страхе и трепете. Словом, заранее судьбу соискателя не знает никто, ни ветераны и авторитеты очереди, ни начальник райотдела права, хотя он больше, чем кто бы то ни было в городе, влияет на решение кадровых вопросов. А ты заделался гадалкой и на основании всего лишь вот этого, – Егош большим пальцем небрежно показал себе за спину, – готов предсказать, примут меня в город на работу или нет. Да я знаю не один случай, когда очередники с более серьезными увечьями попадали в штат постоянных городских служащих. И, с другой стороны, породистые здоровяки, кровь с молоком, на них пахать можно было, равно как утонченные высоколобые умники, не только вылетали за дверь отдела кадров, но шли под суд и на этап. Недаром в соискательских кругах родилась шутка: нет шрама – нет и шарма. Шутка, потому что и это не правило, иначе в очереди давно бы стояли одни калеки. Всерьез результат трудоустройства непредсказуем. Наше дело не умничать, а выстоять очередь и шагнуть за порог кабинета. Сначала терпение, натиск – потом. На приеме в отделе кадров я буду бороться и изворачиваться до последнего, как любой другой, как этот малыш Хфедя, который за время очередестояния утратит свою наивность. И, если ты указал на мой горб, чтобы убить во мне надежду, твой выстрел далеко мимо цели, а твои посулы устроить меня на работу за городом жалки, потому что в поражении, случись такое несчастье, никто и ничто меня не утешит. Впрочем, зачем я мечу перед тобой бисер? Ты циничен, подозрителен и заведомо уверен в нашей продажности. Но это противоречит фактам. Например, только что во всеуслышание было объявлено, что в 1 отделе одни мужские вакансии, однако никто из крепких мужчин не попытался оттереть Тасю и вместо нее без очереди протиснуться в заветное окно для трудоустройства. Как это объяснить? Может, мы не так эгоистичны и продажны, как ты думаешь?»

Учетчик хмуро молчал. Он предлагал простой и щедрый обмен, а ему навязывали темный ненужный спор. «Сам видишь, – продолжал Егош, – у тебя нет ответа ни на один из вопросов, которые ставит перед тобой очередь. Зато есть предложение, которое я не рискну повторить в присутствии невинного малыша. – Голос сверщика звенел, как натягивающаяся струна. – Сперва я ушам своим не поверил. А когда до меня дошло, о чем ты, мне стало горько. Неужели я, столько времени верой и правдой дежуривший у подъезда, куда мимо меня и мышь не проскочит, дал повод предлагать мне такую гнусность? Но теперь-то я понял, что все дело в тебе, в твоем безграничном цинизме. Ты, деревенщина, знаешь, что тебя ждет, если я кликну очередь и скажу, чего ты просишь?»

Стоявший до сих пор тихо и только внимательно слушавший Хфедя вдруг схватил Егоша с учетчиком за одежду и стал тянуть друг к другу в меру детских силенок. Не понимая смысла происходящего (учетчик говорил шепотом, а сверщик загадками), но чувствуя разлад между дорогими и важными ему людьми, малыш без рассуждений пытался помирить их. Горбун не подвинулся к учетчику ни на сантиметр. Он снисходительно потрепал малыша по голове и сказал: «Хфедю благодари. Видно, успел к тебе привыкнуть. Жаль в первый же день лишать такого славного мальчугана ближайшего соседа. Впереди у него еще много разочарований. Сколько пролетело метелей, с тех пор как я пришел в этот двор таким же новоочередником! Легкая сутулость успела вырасти в горб и вот уже стала предметом торга». Егош криво усмехнулся и прикрыл веки от нахлынувших воспоминаний. О поисках учетчика в списке очереди он давно забыл.

Внутри подъезда, скрипя и щелкая, запела пружина. Дверь приотворилась на четверть и застыла, кто-то держал ее изнутри. И чей-то голос, учетчик со своего места не видел державшего, насмешливо проговорил: «Ты все мечтаешь, Егош? Скорей очнись и зови следующего, а то холодно, не май на дворе». Неожиданно наступил тот волнующий момент, когда далеко на этажах учреждения кто-то переступил порог заветного кабинета, очередь продвинулась на одно место вперед, и открылась возможность запустить в подъезд еще одного стояльца. Егош вскочил с ящика, выронив от волнения свиток очереди, он забыл, что держал его между колен. Но замешательство продолжалось миг. Горбун на лету поймал бумагу, лихо, со свистом развернул, припал глазами и звонко выкрикнул номер: «695!»

Однако его не услышали. Не только второподъездники, но все очереди учреждения Ко.5 роились и галдели под окнами, откуда вылетела и куда вернулась на прием в отдел кадров стоялица Тася, на эту минуту местная знаменитость. Соискатели смаковали и заново переживали все подробности ее сокрушительного падения и нового взлета, спорили о капризах своенравной фортуны. По толпе пробегали волны, над головами взлетали руки, что-то показывая, к чему-то призывая. Учетчика вновь поразило, до чего близко к сердцу принимал город всякую очерёдную мелочь. Егош громче выкрикнул номер, и опять никто не откликнулся на зов. Взгляды были прикованы к заветным окнам, к стене, к земле под ними. Все ловили улетучивающееся тепло следов происшедшего. «Как глухари на току!» – ругнулся Егош. По-стариковски кряхтя, спрыгнул с крыльца и побежал искать в толпе 695.

Дверь плавно прикрылась, проем сузился до щели, чтобы в здание поступало меньше холодного воздуха улицы. Но дверь продолжали держать открытой. До сих пор учетчик не видел, кто стоял за ней. И теперь, когда все препятствия исчезли, он, поддаваясь скорее зову неведомого, чем желанию проникнуть внутрь, заглянул в подъезд. Прямо перед собой он увидел сухопарого, чисто выбритого мужчину в белой нейлоновой сорочке с мельхиоровой запонкой на манжете. Одной рукой держа дверь и сильно щурясь, он благодушно-снисходительно оглядел учетчика. За мужчиной в тусклом свете подъездной лампы, даже свет луны ее перебивал, темнели смутные силуэты. «Ты, что ли, следующий? Ждать себя заставляешь», – с укором сказал придверник, сторонясь и пропуская учетчика. Учетчик ощутил слабое прикосновение, он понял, что это Хфедя, но не обернулся, напротив, ускорил движение. «Мне только спросить», – буркнул учетчик себе под нос так невнятно и тихо, что вряд ли его расслышали. Он глубоко вдохнул, опустил лицо и, как вор, шагнул в дверь. Пружина захлопнулась.

Он сжался в ожидании града вопросов и, возможно, ударов. Но тихо, тепло, покойно было внутри. В нагретом батареями сухом воздухе слышался запах старого бетона. На первом этаже, за дверью ближнего кабинета, отделенного от входа в подъезд коротким лестничным маршем вверх, слабо играло радио. Учетчик остановился сразу за дверью, давая глазам привыкнуть к потемкам. Лампочка в подъезде едва тлела, внутри закоптелой колбы висела холодная красная спираль.

В здании плотно стояла очередь. На пятачке у подъездной двери и выше, на каждой ступени лестницы, поднимающейся на этажи. Между перилами и жмущимися к стене очередниками оставался тесный проход, очевидно, для служащих учреждения, иначе как бы они попали в свои кабинеты. Самой людной была узенькая лесенка, ведущая вниз, на ней очередь стояла сразу в двух направлениях, уходила во мрак затылками и поднималась из него лицами. Никто из очередников не проявил интереса к учетчику. Едва дверь захлопнулась и доступ холода прекратился, все отвернулись и от входа. Очередь слабо копошилась в потемках. Стояльцы вернулись к неспешным, размеренным занятиям, какие только и возможны в такой тесноте. В углу, где очередь круто переламывалась, двое ужинали: держали на весу за железные ушки кастрюльку и поочередно черпали из нее, опуская лица в поднимающийся от пищи густой сытный пар.

Придверник, впустивший учетчика, отошел к стене под почтовые ящики. Учетчику нравилось, как от него празднично пахло тонким одеколоном и чуть-чуть винцом. Кажется, в минуты, пока он держал дверь, не холод был причиной его нетерпения, мужчина торопился закрыть ее, чтобы вернуться к прерванному занятию. Это было коллективное чтение какого-то письма. В центре группы читателей стоял седой, как лунь, старичок. Сжав мизинцем и безымянным пальцем угол свисающего вниз почтового конверта, он держал в скрюченных пальцах исписанные листы. Его руки старчески дрожали, глаза слезились и мигали от напряжения, он жадно водил взглядом по строчкам и беззвучно шевелил губами. Рядом тоже были всецело поглощены изучением письма. Все читали про себя. Когда старик переворачивал лист, изнутри выпала вложенная в письмо фотокарточка. Придверник мгновенно протянул к ней сложенные лодочкой ладони и бережно поймал на лету. Он словно боялся стереть пыльцу с крыльев бабочки. Что-то преступное проглядывало в лицах чтецов. Уж не служебную ли почту они тайком читали? Если так, то в подъезде не испытывали к служащим такого безграничного пиетета, как во дворе. Это обнадеживало.

Хотелось прилечь и уснуть в теплом уютном пристанище, а с утра на свежую голову пробиваться наверх. Однако страх пересиливал усталость. Учетчик понимал, что в любую секунду Егош с товарищами распахнут дверь и вытащат нарушителя из подъезда. До сих пор он не мог уйти от очереди, потому что поддавался беспечности. Теперь учетчик решил не медлить.

Щеголеватый придверник выглядел радушнее других. Учетчик был ему уже слегка знаком. Кроме того, мужчина и сам не мог не чувствовать себя нарушителем порядка, он погрузился в чтение чужого письма с таким интересом, какой проявляют только к запретному. Учетчик шагнул к стене под ступеньку, на которой стоял придверник, и спросил: «Могу я пройти без очереди? Мне только спросить».

Как ни тихо он говорил, головы всех повернулись к нему. Даже очередники с лестницы на второй этаж (уж им-то ничего не грозило, ведь он мог зайти в один из кабинетов первого этажа) отошли от стены, перегнулись через перила и вытянули шеи, чтобы видеть, кто говорит. Воцарилась тишина, на лестнице, ведущей вниз, оборвали на полуслове анекдот. «Ты серьезно? – спросил придверник, и было ясно, что он выразил общий интерес. – Какой же вопрос ты хочешь задать, если не секрет?» – «Не секрет. Дворовая часть очереди, думаю, без вашего ведома принуждает меня стоять в очереди и не выпускает из города. Вот я и хочу спросить служащих: имеет ли очередь право удерживать? И если нет, могу ли я получить официальный пропуск на выход из города?»

Учетчик растерянно смолк. Его слова потонули в хохоте. Смеялись все. Верхние стояльцы перевешивались через перила с риском свалиться. Раскаты многолосого хохота, визгливого и басистого, доносились из глубины лестницы, ведущей вниз. У самой двери, поддавшись общему веселью и утирая невольные слезы, смеялась редкозубым ртом старушка Капиша, она зашла по очереди в подъезд незадолго до учетчика. Красиво, от души смеялся придверник, скрестив на груди породистые длинные руки. Только маленький седой старичок остался серьезен. Послюнив конверт, он бережно запечатал письмо, вернул его в один из почтовых ящиков на стене и воззрился на учетчика.

Смущенный, но и ободренный общим весельем (наверно, его просьба была сущий пустяк, а он так смешно волновался) учетчик поднял ногу в тяжелом валенке и поставил на нижнюю ступень лестницы. Это движение не укрылось от старичка. Он сразу отделился от стены, вышел на середину своей ступени и преградил учетчику путь. Несмотря на дряхлый возраст в нем чувствовалась непреклонность, которую нельзя просто обойти или отодвинуть. «Я понимаю причину общего веселья, но не разделяю его, – заговорил старик тихим голосом человека, привыкшего к вниманию. – Вам смешно, что нас, прошедших огни и воды, пытаются надуть самой примитивной со дня сотворения очереди уловкой. „Мне только спросить!“ А как зайдет в кабинет, так там и останется. Очередь ведь не вправе самовольно открывать дверь даже для восстановления справедливости. Не тянуть же проходимца обратно крючком через замочную скважину. Согласен, что „мне только спросить“ – это смешно. Но вы не допускаете, что у этого простеца в запасе и другие, более тонкие ухищрения? А грубую шутку он отколол нарочно, чтобы уверить нас в своей простоте и усыпить бдительность, ведь смех расслабляет».

Старику безмолвно внимали. Очередь посерьезнела, поскучнела. Поэтому снаружи явственно донеслось слабое, упорное царапанье и скуление, как будто неуклюжий замерзающий щенок просился с улицы в тепло. Дежурный наклонился и гибким точным движением, в нем чувствовалось раскаяние за легкомысленный смех, взял подсунутую под дверь бумагу и передал ее старику. Тот брезгливо пробежал записку (совсем не так, как недавно читал письмо) и еще тише и медленнее сказал: «Так я и думал. Один фокус этот шутник уже провернул, зашел в подъезд без очереди, вместо 695. Сверщик снаружи просит обмен: внеочередника выдать во двор, а следующего по очереди впустить. Копия ходатайства, тут указано, направлена секретарю очереди. Этой припиской, как я понимаю, нам пытаются угрожать, чтобы мы согласились на обмен». Ветеран умолк и задумался. Он заложил руки за спину и прохаживался коротенькими шажками по своей ступеньке из конца в конец, как по жердочке. Он не сходил ни вверх, ни вниз, где стояли другие.

Придверник взял учетчика за руку, взглянул на номер и быстро посчитал в уме. «970 вместо 695 – перепрыгнул 275 номеров. Невероятно! Как тебе удалось?» – сказал дежурный, и непонятно, чего в его словах было больше, негодования или восхищения. «Я просто вошел в открытую дверь, – с бесконечной усталостью сказал учетчик. – И вправду хочу только спросить, как навсегда уйти из города. Не понимаю, почему моя просьба представляется лживой. Меня давно ждут за городом». Но придверник и остальные недоверчиво слушали учетчика. Очередь переговаривалась между собой. Сварливый женский голос завистливо протянул из темноты: «970 – это из самого хвоста. Желторотик, еще ожидания не нюхал, а какой куш сорвал! Понятно, почему он опять мимо очереди лезет, вошел во вкус. Я бы тоже номеров двести или триста на крылышках пролетела!» Выкрики неслись с разных сторон. Чувствуя в них обвинение и не дожидаясь, пока его бросят ему в лицо, придверник надменно выдвинул подбородок и сказал: «Это обязанность дворового сверщика знать, чья очередь заходить в подъезд. А его, сверчка, и на крыльце не стояло, когда самозванец подошел к двери. Между прочим, по виду он не похож на новоочередника, одет, как старый уличный чертяка, и пахнет городом».

«Меня переодели не по моей воле», – сказал учетчик, обращаясь к седому ветерану, он чувствовал его главенство. «Или ты это подстроил», – так же тихо отозвался старик.

Придверник продолжал доказывать свою правоту: «Когда кто-то наверху переступает порог кабинета и голова очереди втягивается глубже в здание, образуется истончение, грозящее разрывом очереди. Тогда я должен открыть дверь и запустить одного с улицы, одного, не более. А кого конкретно, мне разницы нет. Я хвост очереди из подъезда не вижу. И разве упомнишь морды этих чумазых уличников! Все они на одно лицо, как тунгусы, с одинаковым выражением алчности».

«Скажу больше, не только придвернику, но и любому из нас нет разницы, кто следующий входит в подъезд, – вновь заговорил ветеран, и вновь при звуке его слабого голоса очередь почтительно затихла. – Всяк сюда входящий встает крайним. Все уже здесь находящиеся впереди него, поэтому его личность не имеет значения. Что касается номера, вы прекрасно помните, если только не выбросили эту память, как старый хлам, что номера придуманы во избежание ссор и путаницы среди стояльцев, отлучающихся по своим делам. Во дворе номер сохраняет место в общем строю. Но внутри подъезда стоит живая очередь, каждый неотлучно смотрит в затылок впередистоящего, и номер теряет значение. Да, произошел вопиющий случай проникновения в здание без очереди, но вопиющий он для уличных дворняжек, пусть они между собой и грызутся. Кусают собственный хвост. А нам следует позаботиться о себе, о голове очереди. И, если смотреть на дело с нашей колокольни, то я вижу дальше, чем многие, стоящие в очереди по первому разу. Я хорошо помню, и уважаемая стоялица Капиша тоже, заваруху 71-го года. Тогда под предлогом удаления внеочередника дворовая очередь вломилась в подъезд. Произошла рокировка: хвост очереди вышвырнул из здания голову и занял ее место. Началась смута. Бунтовщики никак не могли решить между собой, кто из них первый, а кто следующий. Посетители шли на прием в кадры по двое, по трое, чем навлекали на себя и на всю очередь законный гнев кадровиков. После инцидента 71-го года внутренний распорядок очереди запрещает открывать подъездную дверь снаружи – только изнутри. То, что уличники подсунули под дверь письмо, уже дерзость. Они пробуют нас на прочность. Если мы уступим и откроем дверь для формально справедливого обмена, кто может поручиться, что мы сумеем ее закрыть, что уличная орда не хлынет в подъезд? Кажется, они там далеки от рассудительности, необходимой для установления справедливости».

Старик умолк. Подобный гулу волн шум несся снаружи. «Сейчас дело уже не в нем, – ветеран ткнул скрюченным пальцем в учетчика, – а в тех 275, которых он обскакал. Они оскорблены, уязвлены. А с другой стороны, заражены и воодушевлены его примером. Их жжет мысль, что и для них возможно нечто подобное. Пусть большинство обойденных в отлучке до завтрашней переклички, еще часть вычеркнута из очереди по ходу стояния. Но и дюжина бунтовщиков с улицы способна перевернуть подъезд вверх дном, ведь мы тут, что греха таить, размякли от малоподвижного образа жизни, наша сила годится для войны нервов, а не для рукопашной. Конечно, если они сами дерзнут нарушить распорядок очереди и откроют дверь, мы схватимся с ними, причем не ради 970 прохвоста, заварившего эту кашу, а за целость и стройность наших рядов. Но самим в такой момент дать слабину, открыть уличникам дверь – это позорное и преступное малодушие! Мы на него не пойдем».

Далеко на верху лестницы открылась дверь. Послышался цокот каблучков, быстрый звонкий говор, журчащий смех. «Это молодые стажеры с пятого этажа, – радостно сообщил придверник. – Очень кстати. Один их вид станет лучшим успокоительным средством для уличников». – «Не о том думаешь! – зашептал старик и щелкнул придверника по лбу от досады. – Гляди, чтобы наш пострел и тут не поспел! Вдруг он прямо в подъезде заговорит со стажерами, а они в силу юношеской неопытности и отзывчивости согласятся его выслушать. Вдруг сочтут нужным провести его вне очереди. Никто не посмеет им препятствовать. Конечно, это неслыханно и невероятно. Но ведь то, что он уже натворил, тоже считалось невероятным. Поэтому срочно уберите его с прохода. И, раз уж от него никуда не деться, окажите ему, наконец, помощь, чтобы стал похож на стояльца живой очереди. Сейчас один его вид способен разжалобить сильнее всяких слов».

Несколько очередников прибежали на помощь придвернику. Им пришлось силой отнимать пальцы учетчика от перил, он не оказывал сопротивление, а держался, чтобы не упасть. Учетчика затиснули в гущу очереди, стоявшей в два ряда на лестнице, ведущей вниз. Подъездная дверь осталась сверху и в стороне от него. Каждый раз, когда через нее входили и выходили служащие, учетчика брали под руки и кто-то из-за спины горячей мягкой ладошкой зажимал ему рот. Обращение с учетчиком было таким же неумолимым, как в дворовой очереди, но более вежливым и любезным. Тут следствием многократного перевеса сил была не грубость, а ласка. С невольным удовольствием ощущая прикосновения теплых рук, глядя в утонченные бледные лица, учетчик погружался в сладкую дрему болезни. Кто-то по-сестрински обнял его и губами коснулся лба, пробуя жар. Чьи-то осторожные чуткие пальцы сняли намотанный на ногу мокрый чулок, и тихий девичий голос с усмешкой сказал: «Смотри-ка чего». Те же заботливые руки втерли в колено мазь, от нее по ноге разлилось приятное тепло, и плотно перевязали сустав сухим и чистым. Учетчик чувствовал себя в убежище между лестницами вверх и вниз. В душной тесноте, но не в обиде. На холод, он был уверен, его не выставят. А это было главное, потому что озноб и истома болезни охватывали его все туже, все слаще пробирали до костей. Учетчик не мог не поддаться. Слишком он переутомился, переохладился, перенервничал.