Все же очнулся он от нестерпимого холода. Он лежал в постели укрытый с головой. Обильный пот, выступивший с простудным жаром, насквозь промочил простыню. Пока учетчик был в забытьи, она остыла и облепила кожу влажным коконом. Хотелось сорвать ее – и страшно было шевельнуться, холод сковал тело.

Учетчик рывком сел, нащупал сухой край белья и принялся лихорадочно растирать грудь, шею, спину. Он стучал зубами и поскуливал от озноба. Он отшвырнул сырую простыню и завернулся в грубое колючее одеяло. Учетчик сжался в комок, подтянул колени к подбородку и пытался унять дрожь. Подушка тоже была колючей. Он провел ладонью по ней, потом по голове. В действительности кололась щетка собственных волос. Он был коротко острижен, но ни стрижки, ни пути в помещение, где очнулся, ни проведенного здесь времени не помнил.

Пригревшись под сухим, учетчик мог незаметно задремать, а он этого не хотел. Он выставил голову и стал вглядываться в окружающий полумрак, наполненный шелестом и легким посвистыванием. Учетчик лежал в длинном и узком коридоре. В обе стороны коридор уходил в темноту. Никакой искусственный свет не горел под низким небеленым потолком. Из невидимого за бетонной перегородкой окна острый луч косо падал на земляной пол.

ЧуднЫм было больничное ложе. Постель лежала на толстых трубах, обернутых теплоизоляцией, под ней гудела и толкалась вода. Трубы проходили низко над землей. Впрочем, упасть с такой постели было мудрено, так как тело под своим весом сползало в округлое углубление между трубами. Рядом с учетчиком спали другие пациенты загадочного заведения. Они вытянулись на трубах вереницей. Ноги к ногам, голова к голове, очевидно, по соображениям гигиены и безопасности. Если больной лягался в бреду, он не мог ударить соседа по голове.

Пациенты лежали вперемежку, мужчины, женщины, старики, дети. Рядом со своим изголовьем учетчик увидел рассыпанные по маленькой подушке девичьи кудри. Соседка тихо и ровно дышала во сне. Пока учетчик рассматривал девушку, робкая мечтательная улыбка скользнула по ее лицу. Ветхая одежка подчеркивала свежесть соседки. Учетчик заметил проклюнувшуюся в прореху острую незрелую грудь и отвел взгляд. Не в том он месте и не в том состоянии, чтобы любоваться девичьими прелестями. Да и кто ее знает, может, соседка притворялась спящей и следила за ним сквозь смеженные ресницы.

Ни врачей, ни санитаров, ни медсестер видно не было. Наверно, учетчик очнулся в сончас. Удачный момент, чтобы спокойно осмотреться, понять, где выход, как охраняется. Учетчик поискал одежду, рядом не нашел, запахнулся в одеяло и вошел в полосу света, падавшего из окна. Голое жесткое окно без стекла и рамы было почему-то под потолком. Между тем в него частенько выглядывали. Перекладины приставной деревянной лесенки сильно расшатались. С пола ничего, кроме неба, учетчик не увидел. Но когда поднялся по лестнице, понял, почему окно так высоко. Помещение было устроено ниже уровня земли. По лестнице учетчик поднялся к поверхности.

Насколько мрачным казалось заведение внутри, настолько умиротворяющим был вид из окна. Над землей стоял тихий теплый полдень. Сразу за стеной начинался уютный больничный садик. Прямо перед учетчиком виднелась опрятная цветочная клумба. За ней дерево с черной струйкой бегущих по коре муравьев. За деревом асфальтированная дорожка для прогулок. Рядом с дорожкой будка таксофона.

Как раз в этот момент в будку решительно вошел невысокий человечек. Врач решил позвонить по неотложному делу? Или выздоравливающий пациент пользовался тишиной и безлюдьем сончаса, чтобы предупредить близких о скорой выписке? Часть стекол в будке была разбита, и щелкающий, жужжащий звук далеко разносился в безветренном воздухе, пока мужчина крутил диск. Набрав номер, он не меньше минуты вслушивался в трубку. Учетчик с жадным интересом больного, вернувшегося к действительности, наблюдал. Но по лицу человечка нельзя было и приблизительно догадаться, куда он звонил, зачем. Если ему ответили, по какой причине он молчал? А если он слышал только гудки и никто не отзывался на другом конце провода, почему целая буря чувств отразилась на его лице? Ожидание быстро уступило место почтительному, напряженному вниманию, потом звонящий расплылся в блаженной самодовольной улыбке, обнажив мелкие кривые зубы, впрочем, скоро он принялся нервно покусывать верхнюю губу. Мучимый соблазном что-то сказать, он возбужденно переминался с ноги на ногу, дергал плечами, поднимал брови и, в конце концов, зажал микрофон ладонью, чтобы нечаянно вырвавшийся из груди звук не достиг слуха невидимого собеседника. Внезапно лицо звонящего вытянулось и окаменело. Он горестно потряс трубку телефона, вновь поднес к уху. Но на другом конце, видимо, отсоединились. Разумеется, кого не выведет из терпения упорное глухое молчание! Человечек голодно облизнулся, опустил трубку на рычаг и стал рыться в карманах в поисках монеты. Один звонок его не насытил. И только убедившись, что второй монеты нет, он вяло вышел из будки.

Учетчик уже про него забыл, внимание само переключилось на другое. Когда по-звериному острые глаза учетчика привыкли к яркому свету, он рассмотрел далеко за будкой таксофона знакомую крону над знакомой крышей сарая. Слишком много примет и ориентиров доводилось запоминать учетчику на своем веку, чтобы спутать знакомый кривой тополь с чем-то другим. Конечно, он уже видел эти серые корявые ветви, покорно и мощно вытянутые по направлению господствующего ветра, но видел над собой, когда на крыше сарая очнулся от обморока. Теперь тополь отделяла стена, значит, учетчик смотрел на него из подвала ненавистной пятиэтажки на Космонавтов,5, куда неизменно приводили его городские пути-дорожки.

В том же дворе стояла та же телефонная будка, и из нее выходил знакомый сверщик Егош. На время телефонного звонка горбун гордо и демонически преобразился, а когда с ним прервали связь, вновь стал похож на себя, уродца очереди. Значит, когда учетчик свалился от жестокой простуды, очередь просто-напросто затолкала его в подвал на трубы теплотрассы. Недалеко его отправили лечиться! Сколько времени он провалялся под зданием? Учетчик поднес к свету часы. Они стояли. По счетчику суток в квадратном окошечке циферблата учетчик видел, что завод кончился 8 апреля, в тот день, когда метель завела его в город. Однако теперь весна стояла заметно более поздняя: из газона перед стеной задорно торчала молодая трава, и деревья окутались зеленой дымкой мелкой листвы. Выходит, дней минуло немало.

Учетчик медленно повернулся внутрь подвала. И там все было ожидаемо. Слева от окна притулился шаткий столик, за ним секретарь когда-то писал протокол свидетельских показаний учетчика. Пока учетчик находился снаружи, ему в голову бы не пришло назвать окном узкую отдушину у земли под широкими светлыми окнами учреждения. А внутри отдушина была единственным источником света, и, чтобы пропустить солнце в подвал и лучше рассмотреть стол, учетчику пришлось убрать из окна голову. Тот же медный чайничек на том же крохотном таганке стоял на углу стола, под донцем чайника виднелась оплывшая свеча, сейчас она не горела. Сам секретарь сидя спал, обняв столешницу короткими руками, похожими на лапки крота. Он и во сне караулил бумаги.

Бесшумно ступая босиком по волглому земляному полу, учетчик приблизился и заглянул секретарю в лицо. Да, это был он. Только зря учетчик искал все новых и лишних подтверждений, что попал в подвал Ко.5. Спящий почувствовал, что на него смотрят. Один его глаз приоткрылся, толстый язык облизал губы, и отчетливым медленным шепотом секретарь спросил: «Учетчик бригады Рыморя?» – «Да!» – вздрогнув от неожиданности, сказал учетчик. «Наконец-то!» Секретарь выпрямился и сладко потянулся. Он откинулся далеко назад, этим же движением выхватил из-за спины складной стульчик, разложил его на лету и поставил перед учетчиком.

«Что значит „наконец“?» – настороженно спросил учетчик, продолжая стоять. Но секретарь еще раз указал на стул: «Ты сядь и ноги подбери. У нас в подвале босиком не ходят. Землица быстро выпьет до темечка. А „наконец“ значит то, что уж больно ты расхворался, давно пора в себя придти. Вышестоящим инстанциям нет ведь дела до твоего или моего самочувствия. У них время не терпит, им результат подавай. Я уже не раз пытался подступиться к тебе с вопросами, когда ты вроде бы приходил в сознание. Но ты нес ахинею, негодную для протокола. Откровенно говоря, не знаю, болезнь тому виной или притворство: ты уже приучил всех к мысли, что от тебя можно ждать любого подвоха. Но сейчас ты встал на ноги и смотришь осмысленно. Значит, я наконец-то могу задать уточняющий вопрос и навсегда от тебя отделаться. Причем ответить тебе придется, не сходя с этого места, я первым должен получить от тебя показания. Раз дело поручено мне, это вопрос чести. Заодно чаю попьем. А наши сони пусть дрыхнут. Да ты садись!» – еще раз пригласил секретарь и бережно затеплил свечной огарок. Пока он раскладывал письменные принадлежности, учетчик забрался с ногами на стул и укутался в одеяло.

«Вот для начала неопровержимое доказательство, что я тебе докучаю не по своей прихоти», – благодушно промурлыкал секретарь. Чтобы не оставить след на бумаге, он крутанул в пальцах перо и тупым концом ткнул в знакомый учетчику протокол. Слова «шофер любезно ответил на мой вопрос» были жирно подчеркнуты синим. Этим же карандашом поверх показаний была наложена размашистая резолюция. «Не могу разобрать, что написано», – щурясь, сказал учетчик. «У Лукаяновой всегда такие каракули, каждое слово читается в муках! – согласился секретарь, в его голосе слышалась гордость за небрежный почерк служащей и за свое умение его разбирать. – А спрошено здесь коротко и ясно – „о чем речь?“ Значит, ты должен уточнить, какой вопрос задал шоферу и какой от него получил ответ. Только и всего». – «Однако тут в глазах рябит от пометок, а ты мне зачитал только резолюцию какой-то Лукаяновой. Она что, такая важная птица?»

Учетчик склонился над протоколом, поворачивая голову влево и вправо. Поверх его показаний бежали в разных направлениях строчки резолюций. Лист был испещрен ими. Они бесцеремонно заползали друг на друга. Если бы не разные цвета чернил и карандашей, записи слились бы в такую мешанину, что разобраться в ней недостало бы уже никаких секретарских и человеческих сил. Налагавшие резолюции не стесняли себя рамками. Кто-то лихо нарисовал губной помадой на весь лист алый вопросительный знак. Может, служащие просто веселились? Или же резолюции имели разную степень серьезности и важности? Наверно, об этом следовало спросить секретаря. У него на все было свое устоявшееся мнение.

«Птица? Ты назвал архивщицу райотдела права птицей? – Секретарь опасливо усмехнулся, дивясь вольности учетчика и не одобряя ее. – Твое фамильярное отношение к служащим наделает бед нам обоим. Да, Лукаянова очень влиятельна. Ее вопрос на протоколе самый свежий, последний по времени и, значит, наиболее актуальный. Будем надеяться, поток неотложных дел еще не успел отвлечь ее внимание от твоей жалкой личности. Но даже пометки менее важных, говоря твоим языком, птиц были достаточным основанием, чтобы достать тебя из-под земли, не только из реки. Тут многое написано бисерными буковками, без лупы не прочтешь. Это экономит место, но ничуть не умаляет важности резолюций. Что делать, бумага не резиновая, вынуждает мельчить. Нового листа я начать не рискую: служащие терпеть не могут, когда плодятся лишние бумаги, в этом усматривают недостаток секретарской культуры. Сами они, кстати, умудряются решать сложнейшие вопросы без единой бумажки: буковки не напишут пером, а результат не вырубишь топором. Так что твой ответ на уточняющий вопрос мне придется заносить цветными чернилами между строк твоих первых показаний. Я ни в коем случае не призываю тебя вспоминать разговор с шофером в урезанном виде, полнота и достоверность прежде всего, довольно с нас и одного уточняющего вопроса, но постарайся все же излагать по существу».

С этими словами секретарь занес перо над протоколом. Но учетчик не стал ничего рассказывать, а заявил, что не может поверить, будто городские служащие интересуются такими пустяками, и туже завернулся в одеяло, стриженая голова зябла. Секретарь по-бабьи всплеснул руками, пробормотал «горе ты мое луковое», поднял со свечной конфорки закипающий чайник, налил крошечную чашку, положил в нее миниатюрную ложечку сахара, тщательно размешал, попробовал на вкус, отхлебнув от волнения добрых полчашки, и подал учетчику. «Опять у тебя обостряется болезнь, путаются мысли, – огорченно сказал секретарь. – Постарайся сосредоточиться на том, что я тебе сейчас скажу. Мы и так уже слишком много времени потеряли. Есть железный закон города: служащие не удостаивают очередников словом, пока мы не достоимся к ним на прием. В самом деле, зачем выше головы занятым людям бежать впереди событий, могущих не произойти? А вдруг ты сгинешь в очереди или завернешь в дверь другого отдела кадров, тогда все предварительное общение служащего с тобой мартышкин труд, пустая трата времени, захламление памяти ненужными лицами и сведениями, загрязнение души эмоциями. Кроме того, внимание служащего к очереднику неминуемо выделяет последнего среди своих, возносит над очередью, поселяет в нем избыточные надежды на трудоустройство, а в его товарищах – зависть, переходящую в ненависть. Ведь самая сухая беседа служащего с неслужащим на самую приземленную тему таит в себе массу смыслов и оттенков и поддается бесчисленным толкованиям. Короче говоря, существует слишком много слишком веских причин, препятствующих прямому обращению служащего к очереднику. Это удостоверено долголетним опытом. И вот, в обстановке нерушимого молчания, в город заявляется безвестный новичок-деревенщина, зайцем едет в городском автобусе и дерзко вызывает шофера на разговор. Все уверены, что служащий и ухом не поведет. Но, неслыханное дело, шофер поддерживает беседу. Никто бы этому не поверил, если бы твои случайные попутчики не увидели из салона в зеркало, как шофер что-то сказал. Что именно, они не слышали, но разнесли новость по всем очередям. В городе началась смута. Очередники, привыкшие к заведенному порядку, не знают, чего ждать и как себя правильно вести. Может, отныне следует отбросить скромность и на улице приставать к служащим с разговорами? Этот шофер, кстати, известен своей нелюдимостью. За все время работы в городе, а стаж у него солидный, он ни с кем из очередников взглядом не перекинулся. Он и с равными себе коллегами по работе скуп на слова. А для тебя почему-то сделал исключение. Хуже всего, что этот факт не ускользнул от служащих и вызвал у них, мягко говоря, недоумение. Протокол твоих свидетельских показаний попал на глаза Зое Движковой, самой трудолюбивой кадровичке нашей очереди. Видимо, она приводила себя в порядок и заодно просматривала бумаги. Протокол так ее поразил, что она первым, что попало под руку, губной помадой, нарисовала знак вопроса. Жало его точки бьет в слова, подчеркнутые и Лукаяновой. Это может повести к трениям таких гигантов, как начальница влиятельнейшего отдела кадров и всеведущая архивщица райотдела права. Думать страшно, что будет с теми, кого затянет в жернова их борьбы! А ты говоришь: пустяк».

«Если для служащих так важна эта беседа, они могли бы спросить о ней шофера», – заметил учетчик. «Может, да. Может, нет, – уклончиво сказал секретарь. – Мне про это ничего не известно, а выведывать я не стану. Наверняка у служащих есть веские причины воздержаться от допроса своего коллеги и окольными путями доискиваться истины. Поэтому давай быстрее запротоколируем содержание твоего разговора с шофером, пока мы оба не попали служащим под горячую руку. Им и так долго пришлось ждать, пока ты очнешься, а терпение у них хоть и адское, но не безграничное». – «Изначально спор шел вокруг опоздания Лихвина на перекличку, в связи с этим я дал свидетельские показания, – задумчиво проговорил учетчик. – Но какое отношение к опозданию Лихвина имеет мой разговор с шофером?» – «Разумеется, никакого!» – воскликнул секретарь, но объяснять ничего не стал.

Учетчик поставил на стол пустую чашку, бессмысленно было просить еще одну, для утоления жажды не хватило бы и десятка таких наперстков. Он поднял руки вверх, как бы сдаваясь на милость секретаря-победителя, одолевающего в споре не доводами, так настойчивостью, и покорно сказал: «Будь по-твоему! Скажу, о чем шла речь между мной и шофером. Дай только собраться с мыслями, чтобы ничего не упустить. А ты, пока я буду вспоминать, найди мою одежду и выпиши пропуск на выход из города. Я, правда, еще слаб, но, думаю, если не чинить искусственные препоны, дохромаю до окраины». – «Это к чему ты сказал? – помедлив, протянул секретарь, его бледное лицо порозовело, а бровки обиженно поползли вверх. – Я секретарь очереди, а не подвальная кастелянша. Откуда мне знать, где твоя одежда?» – «Ну, тогда, может, ты знаешь, где мои волосы? – перебил секретаря учетчик. – Тоже не знаешь? Вот видишь, ничего ты не ведаешь, ничего не решаешь, ничего не можешь обещать. Сам подумай, зачем мне говорить с тобой, пустым местом? Не разумнее ли дать показания подвальной кастелянше, та хоть одежду выдаст. Пойду к ней!» И учетчик решительно приподнялся на стуле.

Но секретарь уже взял себя в руки. Он брезгливо скривился, точно ему стало стыдно за жалкий, неубедительный блеф собеседника. «Иди, – равнодушно бросил он, – только она тебя слушать не станет, это я гарантирую. Как только поймет, что именно ты намерен ей сообщить, заткнет уши, а по возможности просто сбежит. Потому что у всех в подвале есть свой, четко очерченный круг занятий. Пойми же, наконец, лесной житель, что твой торг неуместен, смешон, безнадежен. Хотя бы потому, что ты все валишь в кучу, включая то, что невозможно выторговать. Положим, документ на беспрепятственный проход через город я бы еще мог на свой страх и риск тебе выписать, да и то обезопасил бы тебя лишь от стояльцев нашей очереди, для других моя подпись не указ, у них свои секретари есть, и они могут крепко разозлиться, если уличат свои очереди в выполнении чужих предписаний. Но самое главное, прежде чем пересечь город, тебе из подвала надо выйти. А вот это возможно исключительно в порядке очереди. Двигаться она будет так скоро, как будет угодно штатным городским служащим, то есть медленно, почти незаметно для глаза. Но быстрее сам господь бог тебя отсюда не вызволит!»

Учетчик оторопел. Такого он не ожидал. Он посмотрел вокруг новыми глазами. В самом деле, с чего он взял, что отсюда выпускают гулять во двор? Из жалости к себе. Дескать, кто же лишит человека после болезни невинных и столь естественных удовольствий: вдохнуть свежий воздух, подставить солнцу лицо! Весенняя теплынь навеяла приятную, но безосновательную надежду. Теперь-то он четко видел, какой неразрывной цепью, строго друг за другом, расположились на трубах и вдоль стен спящие. Он сам очнулся одним из звеньев этой цепи, сложной, извилистой, но вытянутой в колонну по одному, нигде не запутанной в узел или ком. Учетчик посмотрел на землю рядом с секретарским столиком. Та же кошка с котятами, на них он обратил внимание в первый раз, когда снаружи давал показания, лежала на том же месте. Тогда котята играли развязанными шнурками мужчины. Теперь они выглядывали из складок длинной широкой юбки пожилой женщины. Она спала, разбросав ноги и свесив набок голову в завязанном под горло платке. Получается, очередь двигалась, раз кошка жила на одном месте, а спящие рядом с ней люди менялись.

«Значит, подвал тоже очередь», – прошептал учетчик, скорее отвечая на свои мысли, чем обращаясь к секретарю. Но тот услышал. «Разумеется, подвал – часть очереди, не самая видная, зато самая большая и сложно устроенная, – значительно сказал секретарь и гордо выпрямился на кипе бумаг, служившей ему стулом. – Подвальная очередь может показаться прихотью, ненужным извивом между двором и подъездом учреждения. Но это ложное впечатление. Поверхностному наблюдателю не понять, почему очередь, зайдя в подъезд, не устремляется сразу на лестницу, к заветным дверям отделов кадров, а ныряет в подвал и укладывается двенадцативерстной кишкой (как мы тут говорим, позволяя себе некоторое преувеличение от гордости за свой участок очереди), затем возвращается наверх через ту же подвальную дверь и лишь тогда вступает на лестницу в приемные кадровой службы. Кажется, к чему этот окольный путь, когда есть прямой? А к тому, что уличную шпану, весь этот разношерстный сброд, который отовсюду пристраивается к очереди и образует ее хвост (ты, кстати, на себе почувствовал, что это за отребья), ни один уважающий себя служащий не пустит на порог кабинета. А превратить заросшего грязью уличного буяна в хорошо воспитанного этажника из головы очереди можно не иначе, как проведя его через суровую школу подвального ожидания. Подвал – это таинственные хляби, где в потемках, в тесноте, в обиде происходит чудо превращения хвоста очереди в голову. Мутное сусло уличников сбраживается в игристое вино и подается на этажи. Первоочередники называют нас переброженский полк. А во время первого допроса ты подумал, что все это величественное просторное подземелье отдано под канцелярии и бумажки секретарей?»

Они помолчали. Учетчику низкий затхлый подвал не казался просторным и величественным. Секретарь заботливо снял нагар со свечи, при ровном горении она медленнее оплывала.

«Погоди! – сказал учетчик, прикрывая глаза, у него кружилась голова, но сейчас он не мог уступить болезни и слабости. – Давай поговорим начистоту. Чем дальше ты знакомишь меня с порядками очереди, тем безнадежнее разделяющая нас пропасть. Причины и цели ваших поступков, смысл слов, которые вы говорите, совершенно мне недоступны. Казавшееся привычным перестает быть понятным в общении с очередью. То, чем вы дорожите, в моем представлении не стоит выеденного яйца. Вы же, со своей стороны, не придаете значения тому, что ценю я. Возьмем для примера часы. Вот они на моей руке. Водонепроницаемые, со светящимися стрелками, за городом они представляют серьезную ценность. Окажись я там во власти чужаков, они отняли бы их силой, что вызвало бы у меня злость, желание отомстить, вернуть часы, но только не удивление. За городом я понятен врагам, враги понятны мне. В городе же, пока я лежал без сознания на улице, затем в подвале, любой желающий мог легко снять часы. Однако никто не позарился. Более того, как я теперь начинаю подозревать, очередь не только часы, само время мало волнует. А мой вещмешок с инструментом, который я собирал годами, без которого в загородной бригаде я ноль, вы без тени сомнения, не заглянув внутрь, утопили в реке. Мою одежду бросили на берегу, ее смыл паводок. Сейчас у меня не осталось за душой ничего, кроме разговора с шофером. Да какой там разговор! Один незамысловатый ответ на незамысловатый вопрос. По мне это ничтожная мелочь, она и в памяти удержалась потому, что забываться нечему. Кажется, отчего бы не поделиться ей с очередью? Но тут я сам себе думаю: стоп, ведь пустяк это с моей колокольни. А с точки зрения города, не знаю что, но что-то важное, раз вы все, стоящие в очереди и над ней, так пристально этим интересуетесь. Интерес я почувствовал еще в проклятый день 8 апреля, когда меня хватали и волокли на допросы, как старый глиняный кувшин, который берегут исключительно для того, чтобы не пролилось его драгоценное содержимое. И вот теперь ты предлагаешь мне передать тебе разговор с шофером и лишиться единственного залога безопасности. Мне понятно, что он сказал, но я не знаю, как его слово отзовется в очереди. Облегчит это свидетельское показание мое положение или сделает его окончательно невыносимым? Не станет ли оно сигналом для суровой расправы? И я сам по глупости ударю в гонг. Судя по тому, как до сих пор со мной обращались в городе, ждать от вас можно чего угодно. Кстати! Только что припомнил, надеюсь, и ты не забыл, что по твоему совету я дополнил свидетельские показания упоминанием о шофере. Теперь-то я понимаю, что брякнул лишнее, тем более что никакого отношения к опозданию Лихвина тот разговор не имел, и горько раскаиваюсь, но за язык потянул меня ты! Не было бы упоминания о разговоре с шофером, не возник бы и уточняющий вопрос. Мы вместе посеяли ветерок, поднявший в верхах такую бурю, и отвечать за последствия нам по совести надо бы вместе. Меньше всего я хочу, чтобы у тебя из-за меня случились неприятности. Но и ты пойми: я вишу на волоске, и этот волосок – слово шофера. Поверь, мне позарез нужно выбраться из подвала. Ты говоришь: сам бог не поможет. Не уверен, что стоит поднимать на такой уровень решение моего вопроса. Но может, тут будет прок от какой-нибудь более скромной силы. Ведь когда в подъезде я потерял сознание, кто-то продавил меня без очереди в подвал. Почему бы этой силе не выставить меня из подвала обратно? Почему не позвать ее уполномоченного за стол переговоров? Сообща мы нашли бы решение, устраивающее всех».

Учетчик приводил серьезные аргументы, раз секретарю нечего было возразить. Он слушал и быстро писал, откинувшись далеко назад и выпятив от усердия губу. Он поставил точку, бросил сверху промокашку и нацелил в лицо учетчику перо. «Ты пытался втянуть меня в заговор против очереди. Все слышали!» – гаркнул секретарь, и после долгого шептания обвинение громом прокатилось по подвалу. Учетчик оглянулся. Очередники вокруг поднимали головы и толкали друг друга, они плохо понимали спросонок, что происходит. Но самые чуткие, видимо, пробудились раньше и тихо подступили к секретарскому столику. Они стояли за спиной учетчика, позевывали и слушали. «Подпишите протокол», – властно сказал секретарь. Свидетели по очереди робко подходили и ставили подписи, не глядя на учетчика. Протискиваясь к столу, они осторожно переступали через бабу с ползающими по ней котятами. Ее старались не тревожить. Она продолжала беспробудно спать.

Пока подвальщики ворочались после дневного сна, пока шли подписывать донос, которой не читали, они подняли пыль. Учетчик закашлялся и не мог остановиться, но мучители не предложили больному глоток воды. А секретарь перегнулся через стол и прикрыл двумя ладонями чайник. Он защищал пламя свечи от бурного кашля и предупреждал попытку взять чайник. Учетчик с трудом встал и, путаясь в одеяле, пошел к лестнице. Он хотел подняться к окну глотнуть воздуха. Но и этого ему не полагалось. Сквозь навернувшиеся слезы учетчик видел ручки секретаря, он ловко выдернул лестницу из-под окна и уволок в темноту.