Сказались недели ночевок в стылом овражке. Учетчика страшно разморило в теплом стоячем воздухе под звездочками дежурного освещения, ночью и днем они горели одинаково тускло. Толстые музейные стены скрыли приход зари, заглушили рассветный щебет птиц. В результате учетчик, умевший за городом среди ночи подниматься без побудки, не заметил, как проспал утро. Он долго не мог выпутаться из вязких сновидений, пока кто-то сначала осторожно, потом резко, упрямо будил его. Наконец, учетчик сообразил, что перед ним Лихвин, и понял по его гримасам, что случилось нечто чрезвычайное, на что им вдвоем следует взглянуть, а вот Риму, напротив, будить не следует.
Они вошли в музейную башню, долго кружили внутри по винтовой лестнице и вышли на каменный пятачок смотровой площадки. Музейная башня господствовала над городом. Лихвин предложил учетчику посмотреть, что творится в городе. Наблюдатели прижались к перилам оградки, чтобы их не заметили снизу. Учетчик изучил участок за участком открывшейся панорамы, при необходимости он смотрел в одноглазый морской бинокль. Давным-давно в горсадовской столовой учетчик отдал его Лихвину как лишний груз. Он оказался единственным предметом учетчицкого арсенала, на время вернувшимся к хозяину.
Над городом носилась тревога. Тревога чувствовалась в вереницах сезонных бригад. Спешным маршем, словно в предчувствии удара стихии или облавы, они удалялись к городским окраинам. Одна бригада улепетывала вниз по реке на утлом, наспех связанном плоту, в помощь течению сезонники гребли досками. С рыночной площади в центре города сердито взмыла стая ворон и перелетела в кроны старого кладбища рядом с рынком. Через секунду между пустыми в будний день торговыми рядами показалась ватага тяжело и быстро бегущих к какой-то цели очередников. Погоня была не одна. Ближнюю учетчик заметил на вершине холма, где стоял техникум. Студенты подзадоривали очередников, швыряя вдогонку камни.
Самое яркое свидетельство тревоги и предчувствия потрясений учетчик увидел на трубе хлебозавода. Она господствовала над городом поодаль от музейной башни. В округлое краснокирпичное тело трубы были вмурованы железные скобы для верхолазов на случай ремонта (трубу содержали в исправности, над ней и сейчас курился дымок хлебопекарни, кормившей город черным и белым). На ступеньках скоб, на страшной высоте, свалишься – костей не соберешь, стояли и висели уличники. Слабые привязались, более выносливые продели в скобы руки и сцепили в замок, некоторые держали друг друга. Ветер высоты развевал волосы и одежды смельчаков, они коченели от холода и напряжения. Как они думали спуститься? Зачем вскарабкались в поднебесье?
Лихвин обратил внимание учетчика на неказистое плосковерхое зданьице. Трехэтажная коробка, поскольку городской ландшафт поднимался в ее сторону, стояла вровень с музейной башней. В бинокль учетчик отчетливо видел, как с крыльца здания сбежала дворничиха. За ней волочился намотанный на руку длинный обрезок конвойного ремня. Пряди нечесаных волос, полы расстегнутой кофты мотались на бегу. Мужчина в застегнутом под горло кителе являл полную противоположность ее затрапезному виду. Пристроив на коленях портфельчик, мужчина в сосредоточенном ожидании сидел в задке повозки, знакомой учетчику по вчерашним событиям. Неуклюже, но стремительно дворничиха перевалилась через борт, встала во весь рост, уже держа вожжи, яростно хлестнула лошадь обрывком ремня, еще, и еще раз. Старая кобыла испуганно дернула и покатила.
Приставленный к лошади конюх курил на лавке у входа в здание и не ожидал, что уедут без него. С поднятым кулаком он выбежал на середину дороги. Но дворничиха продолжала нахлестывать лошадь и без оглядки летела под гору. Пассажир оказался с крепкими нервами и по-своему, невозмутимо, признавал срочность поездки: он опасно раскачивался и подпрыгивал, но не делал попыток замедлить скачку. Он предусмотрительно сел лицом по ходу движения, не так, как Рима вчера, иначе хладнокровие не уберегло бы его от падения. Лошадь еще не проскакала спуск, как из двери здания выбежала служащая в униформе. Она держала перед собой документы, очевидно, забытые дворничихой и ее попутчиком. Женщина скрутила бумаги трубкой, вручила оставшемуся не у дел конюху и стала толкать его в спину, чтобы догонял. Тот без разговоров зашагал по дороге, в его походке сквозило опасливое недоумение, как эта женщина не понимает, что пешком не догнать умчавшую под гору лошадь.
Отдавшая документы вернулась в здание, обняв себя за плечи и сокрушенно качая головой. Мундир скрадывал ее фигуру, волосы были тщательно убраны под головной убор, но по манерам учетчик узнал Раю-архивщицу. Все участники кутерьмы были знакомы. Только само здание учетчик не знал. И когда он спросил Лихвина, а тот, уязвленный такой неосведомленностью, ведь за ней стояло упорное пренебрежение основами городской жизни, нехотя ответил, учетчик пристальнее осмотрел постройку.
Да, ее неказистость была вызывающа. Штукатурка на стенах облупилась, трещины мутных окон были заклеены пожелтелыми бумажными полосками. На битуме плоской кровли старые-престарые смоляные заплаты поросли чахлой зеленью, могущей корениться в земле, а земля накопилась от пыли, нанесенной ветром, значит, крышу годами не чистили. Но, может, именно так, без внешнего блеска, без показного величия, и должен был выглядеть райотдел права, грозное учреждение, где вершились судьбы местных жителей и пришлых искателей лучшей доли, а самые запутанные и спорные вопросы находили быстрые бесповоротные решения.
Значит, учетчиком и Римой заинтересовался райотдел. От кадровых блюстителей порядка, от специально обученных ищеек-следователей, связанных в отлаженную систему борьбы с нарушителями общественного спокойствия, уйти будет, конечно, сложнее, чем от самоучек очереди. Новый день внешне был похож на вчерашний кучевыми облаками. Но сейчас они казались клубами порохового дыма над полем битвы, далекий караван гусей поспешно летел за горизонт немирного простора. Все пришло в движение, и только в центре бури учетчик с Лихвиным пребывали в вынужденном бездействии. Они сидели на смотровой башне, как в окопе. Рискованно было поднять голову над перилами. Спуститься сейчас вниз было бы опрометчиво. Оставалось наблюдать и ждать, пока по бегу погонь станет понятно, знают они или нет, где искать.
Картина разворачивающихся на огромном пространстве событий внушала страх и трепет. После внимательного наблюдения Лихвин проговорил: «Со времен Оликова побега не было такого переполоха! Хотел бы я знать причину». Учетчик рассказал. Нелепо было утаивать известное всему городу от человека, с кем они волей-неволей стали заодно против всех. «Смело!» – отозвался Лихвин на историю побега и замолчал. «Рима вчера выразилась крепче, – заметил учетчик, – по ее мнению, мы совершили неслыханное безрассудство. Однако ты вспомнил еще чей-то побег. Значит, похожее случалось и прежде?» – «Ничего похожего! – сердито возразил Лихвин. – Олик был смел и ловок, а ты глуп. Как на реке махал ножом, не подумав, будет ли толк, так и резал конвойный ремень. Конечно, это было неслыханное безрассудство, но не ваше с Римой общее, а лично твое. Побег пресекли бы еще вчера, лишь благодаря расторопности Римы ты сейчас отсиживаешься в укрепленном месте. Эта девушка для тебя клад, ты ее не заслуживаешь. Почему лучшие всегда достаются охламонам! Другая на ее месте одной рукой вцепилась бы тебе в горло, второй рукой в обрезок ремня на руке судьи и дергала бы до тех пор, пока служащая на тебя не набросилась бы. Я ночью глаз не сомкнул, гадая, что за притча у Римы на шее и куда ты с такой важностью решил двигаться из музея на рассвете. А теперь мне ясно, что за время побега ты совершил единственный разумный поступок – проспал рассвет, иначе вы с Римой сами вышли бы на ловцов. Нет, Олик боролся и победил не так!»
Лихвин распекал учетчика в самый неподходящий момент, им надо было сплотиться перед общей опасностью, поэтому учетчик не стал возражать, хотя считал, что шансы разминуться с преследователями в суматохе общегородского розыска, особенно по темноте, были. Однако Лихвин истолковал его молчание на свой лад: «Ты, может, обиделся? На меня нельзя обижаться. Только благодаря мне ты сохранил возможность делать глупости. Не лежишь на дне реки придавленный мешком, замытый песком. Уж если я не обижаюсь на отметину, полученную от тебя в благодарность за спасение, то не знаю, кто на кого в этом городе может обижаться! И не только тебя я укоряю, я стыжусь сумбура и своей борьбы. Мой протест тоже был взбрык, конвульсивный, судорожный и, в итоге, бессильный. Пинок огня! Стыдно сказать, еще вчера я гордился эдаким подвигом. Вчера по-детски радовался вашему приходу, мечтал в приятной компании скоротать в музее остаток дней. Но сейчас с моих глаз упали шоры. Разве можно уйти на покой в осажденной крепости? Разве это достойно мужчины! Город незыблем в своем мрачном праве на гнет. И змеящиеся по нему очереди год от года удлиняются, уплотняются, сплетаются туже. А вот борцы с тиранией измельчали, или нас затравили. Мы заслуживаем презрения, потому что не видим дальше собственного носа, не готовим и не караулим счастливый случай, он сам сваливается нам на голову, в результате мы не знаем, что с ним делать и как развить успех. Вернемся хоть ко вчерашнему. По правилам Рима должна была следовать за повозкой пешком, отставая от усталости и непроизвольным подергиванием ремня сигналя судье о своем присутствии. Но судья уснула (везение номер один), появилась возможность незаметно сесть в телегу, далеко не каждый подконвойный ей бы воспользовался, но Рима решилась (везение номер два), в результате ремень потерял чувствительность, что позволило тебе забрать его в кулак и перерезать так, что никто не заметил. И в ту же секунду ты отпрянул назад, как мелкий шкодник! Если чувствовал вину, зачем вообще покушался на конвой? А если считал свое дело правым, должен был усиливать натиск, не давая врагу опомниться! Ведь удали тебе не занимать, на реке ты показал себя отчаянным храбрецом. А в телеге растерялся. Смекалки не хватило перевалить пьяную бабу за борт, встать мужичонке-конюху за спину, схватить за ворот, чтобы не оглядывался, и через его голову стегать лошадь, пока не понесет. Конечно, она могла вас опрокинуть до пересечения городской черты, но такая блистательная катастрофа была бы достойнее робкой полумеры, предпринятой тобой в действительности. Нет, не таковы были люди, стоявшие у истоков этой борьбы! Нас хватает на порывы, они шли на прорыв. Среди тогдашних богатырей были незадачливые, те сгинули, но победитель Олик навсегда останется в вольнолюбивых преданиях очереди, в учебниках криминалистики служащих, обязанных держать очередь в повиновении. Целая конвойная команда с собаками не смогла остановить безоружного очередника. Слушай, как было дело, и учись. Отсюда вон виден Казачий луг и проселок, по нему Олика гнали в партии осужденных на высылку. Был закат мартовского дня. Колонна арестантов месила подмерзлую грязь в дорожных колеях, сбоку шли сторожевые псы, следом в машине медленно ехали сами стражники, разморенные всегдашней покорностью жертв, утомленные их числом. Этап за этапом безропотно уходят из города в неизвестность. От леса колонну отделяло снежное поле. Многие безучастно глядели на неподвижную целину, но Олик-тропильщик знал, что она меняется. Он по своей специальности, как говорится, три пары железных сапог истропил, с юности наступал ногой на всякую поверхность в разную погоду. И, конечно, на снег разной толщины, плотности, вязкости, в мороз и в оттепель. Перед отправкой этапа выпал глубокий снег, днем весеннее солнце его размягчило, а под вечер морозец сковал по верху коркой наста. В прошлом, когда Олик прокладывал тропы в такую погоду, он надевал деревянные дощечки, латы, чтобы не резать ноги об острый наст, проваливаясь под него в коварное рыхлое. В тот день Олик предусмотрительно надел под одежду латы. Стражники увидели в них безобидное чудачество оборванца, а когда спохватились, было поздно. Ах, учетчик, какие богатые натуры стояли в очереди в те былинные времена, теперь мы бескрылы и узколобы! Ракита за рекой была кустиком, когда Олик вдруг отделился от колонны и как ни в чем не бывало зашагал через луг к лесу. От такой дерзости на грани помешательства даже собаки на секунду растерялись. Беглец учел, что стража, много лет не сталкивавшаяся с попытками побега и сопротивления, страшно разбалована. Он прошел метров десять, прежде чем псы кинулись за ним. Конечно, в других погодных условиях у него не было шанса. Но при том состоянии снега тяжелые раскормленные овчарки с первых прыжков в кровь порезали лапы о кромку наста, заскулили и завертелись в страхе и недоумении. Они еще не наталкивались на такой необычный отпор! Когда же из салона машины высыпал конвой, обнаружилось, что он в легких туфлях и тапочках, а в кобурах вместо оружия перекус. Стража привычно думала доехать до пересыльной тюрьмы, сдать этап и вернуться в райотдел, не замарав ног. Под нож наста никто не полез. Конечно, вернувшись в город, конвоиры надели лучшее снаряжение и бросились в погоню. Но к ночи пошел снег и замел след Олика. Так он и ушел с концами!»
«И ты был очевидцем такого побега?» – завистливо спросил учетчик. «К сожалению, нет. Мною тогда в очереди и не пахло, – грустно сказал Лихвин. – Но я храню правдивую историю великого побега, доверенную мне честными людьми, а уж они слышали ее от очевидцев. Побег Олика-тропильщика стал единственной удачей за все время противостояния очереди и служащих, по крайней мере, в нашем городе, именно поэтому рассказ бережно хранится и в точности, без прибавлений и убавлений, передается из уст в уста. Сберечь правдивую память о подвиге не менее важно, чем его совершить! Приходится неустанно отсекать фантастические домыслы, которыми история обрастает в изложении вралей и сказочников очереди. Они злостно уклоняются от были в легенду. То Олик угоняет конвойную машину, то мчит на собаках, а то и вовсе разоружает стражу, что просто смехотворно. Да, за подобными баснями кроются благие намерения, восхищение своим братом-очередником, вера в его богатырскую силу. Но преувеличения лишают совершенно реальный, конкретный случай правдоподобия. И, если дать волю мистике и брехологии, через пару-тройку лет большинство очереди, а его составляют холодные скептики, иначе очередь не выстоишь, перестанет верить в исход Олика, в то, что кому-либо когда-либо удалось выскользнуть из жерновов карательной системы. Между тем, на мрачном фоне всевластия штатных городских служащих, судей, следователей, кадровиков, есть только два светлых пятна: Великая Амнистия да Оликова тропа. Но, если наши далекие следомстоящие утратят веру в его побег, если он исчезнет под небылицами, то постепенно и саму Великую Амнистию сочтут сказкой, решат, что она утешительный самообман древних первоочередей, а в действительности очередь стоит от основания города в 1146 году, суды сотни лет штампуют обвинительные приговоры и столько же времени райотдел гонит на этап партию за партией».
Лихвин замолчал. Учетчик тоже. Еще и еще раз он прокручивал в мыслях побег Олика. Он увлекал примером, давал надежду. Лихвин был прав, измышления принизили бы его. За городом учетчик знал не одну тропильную артель. Когда сезонной бригаде требовалась удобная сеть рабочих троп, например, в горной местности, где необдуманные, окольные и крутые пути создавали ненужные опасности, отнимали массу времени и сил, Рыморь подряжал тропильщиков, хотя был скуп, а они брали за работу недешево. Возможно, учетчик встречал артель Олика, но не слышал про его подвиг. За городом хвастовство не в чести, и недосуг мыть кости прошлому. Не исключено, что Олик стыдился городского плена, таил его.
И еще потому хотелось учетчику тишины, что эх как хорошо было здесь, на высоте птичьего полета! Пусть спуститься вниз он мог только обратно в город, но сейчас он вознесся над густой сетью тесных улочек, вырвался из их душного плена. Здесь какое-то время он мог позволить себе не думать о творящемся внизу. Переполох не достигал верхотуры смотровой башни. И, оставаясь мишенью общегородского розыска, сотен людей и нелюдей, гораздо более могущественных, чем он, учетчик преспокойно отвернулся от них. Он сложил под головой руки и глядел в темный зев музейного рупора над собой. Страшный раструб зиял немотой. От мысли, что он загремит, мурашки бежали по телу.
Лихвин внимательно следил за событиями. Пригнувшись, он обходил смотровую площадку и смотрел на четыре стороны. Вдруг он сильно толкнул учетчика и встал на колени, упершись лбом в балясину и глядя вниз. Учетчик тоже посмотрел в облетевшие кроны яблоневого сада у подножия музейного холма. Вчера по саду шли Рима с учетчиком, сейчас остервенелой сворой бежали очередники и уличные псы. По их движению чувствовалось, что каждый держал след в известном всем направлении и старался опередить других участников погони. Учетчик простым глазом видел ее ярость, уличники усердно размахивали кулаками, толкая себя вверх по склону.
Когда они взбежали на холм и, обтекая музей, ринулись вдоль ограды к воротам, Лихвин с учетчиком помчались вниз. Учетчик едва нашел Риму на галерее. С того места, где спала, она перебралась в платяной шкаф, там оркестранты хранили парадную одежду, и затаилась, как мышка. На упреки учетчика девушка сконфуженно пробормотала, что, проснувшись одна, подумала, что он ушел на рассвете без нее. Хотя она уверяла, что ни капельки не обиделась, ведь за содеянное ими вчера и здоровому человеку только чудом можно уйти от возмездия, в ее глазах блестели слезы. Ну, что на такое можно было сказать!
И не до разговоров было. С лязгом, эхо разнесло звук по притихшему зданию, отворилась железная дверь. Полоса света прорезала музейную полутьму. Через секунду по этому лучу внутрь стремительно вбежал мальчишка с плутовской свирепой физиономией. С разбега он лихо проехал по истертому камню пола, как по льду. Следом размашистыми прыжками ворвалась беспородная кудлатая псина, закружилась, вскинула морду и с подвывом залаяла.
Укрывшиеся на галерее ждали появления массы преследователей. Нельзя было сомневаться, что погоня быстро обыщет здание снизу доверху. «Не посмеют они нас тронуть в музее», – растерянно сказала Рима. «Врываться в музей с собаками раньше тоже никто не смел. Псу закон не писан!» – прошептал Лихвин и прокрался к выходу с галереи на лестницу. Он видел, как собака понюхала воздух и направилась в угол, к входу на лестницу. Сжавшись, выставив вперед скрюченные пальцы, Лихвин поджидал, когда собака вымахнет наверх, чтобы поймать ее за горло.
Со своего нового места Лихвин не видел, как из потемок музейного тамбура собаке наперерез выступила согбенная старушка и с размаха хлестнула ее палкой. Дворняга шарахнулась к ногам хозяина, уверенный злобный лай сменился оглушительным плачущим визгом. Да, вход в музей с собаками все-таки был запрещен. Поскольку старушка была не очередница, а служащая, она ничуть не боялась пришельцев с улицы, продолжала наступать и теснить их, грозя клюкой. На помощь ей спешила вчерашняя билетерка, пригласившая Риму под музейный кров. Судя по тому, что вслед за первыми ворвавшимися никто в здание не проник, она обратила вспять остальных преследователей, ведь и эта женщина была служащей, а служащим очередники, сколько б их ни было, не могли противостоять. Теперь обе женщины энергично выпроваживали нахального сорванца. Тот тянул время, крутился юлой и шнырял глазами по сторонам. Он послушно кивал, прикладывал руку то к сердцу, то к уху, изъявляя готовность выполнить любые приказы сразу, как только собачий лай перестанет их заглушать. Тогда билетерка ткнула ему в лицо табличку, которую, очевидно, показала его спутникам и готовилась повесить на дверь музея. На табличке было жирно выведено «санитарный день». Парень больше не мог притворяться глупышом и двинулся на выход, резким свистом позвав пса. И в этой дерзости напоследок, свист в музее был оскорбителен, и в развинченной походке юнца крылся насмешливый вызов служащим. Еще некоторое время после его ухода у учетчика звенело в ушах.
Женщины, видимо, пришли в музей незадолго перед погоней. Учетчик с Лихвиным, поглощенные наблюдением за массами, проморгали одиночек. Избавившись от нежеланных посетителей, служащие облачились в музейную робу, такие же серые линялые халаты, как у Лихвина (только для него, устроенного в музее на птичьих правах, халат был почетной одеждой, Лихвин из него не вылезал), и принялись за уборку. Их движения были неторопливы и привычно уверенны, хотя с галереи женщины казались маленькими и немощными, их было всего две на дне огромного высокого помещения, заполненного густым сизым воздухом. Думали они или нет о том, что в здании есть другие люди, но ни разу не посмотрели на галерею. Лихвин бросал беспокойные, ревнивые взгляды на их мирный, размеренный труд. После того как нервное напряжение спало, он чувствовал себя не в своей тарелке и с брезгливым удивлением подносил к лицу пальцы, будто не верил, что хотел сцепиться с собакой. Лихвин сокрушенно вздыхал и бормотал, как он себе противен. На учетчика с Римой он не смотрел. Наконец, Лихвин скорчил покаянную мину и в разных направлениях перечеркнул рукой воздух, после чего приободрился. Он поставил точку в бесплодных самоукорениях и решил загладить вину делом.
Лихвин стремительно сбежал в зал. Через минуту он стоял на высокой стремянке, протирал от пыли верх огромной золоченой рамы. Штатные музейщицы не выказали радости, но и не препятствовали добровольному помощнику. Судя по навыку он взял на себя опасную для женщин работу не впервой. Риме тоже не терпелось отблагодарить спасительниц. Она смущенно улыбнулась учетчику и, прихрамывая, пошла за Лихвиным. Учетчик остался на галерее и с ревнивой завистью, чувство было ново и неприятно, наблюдал, как Рима оттирала от свечных натеков медное подножие напольного светильника. Она работала на коленях, приподняв забинтованную ступню, так ей было легче. Старухе рядом, наоборот, трудно было наклоняться, она уперла клюку закругленной ручкой под грудь и длинными сноровистыми движениями чистила верх этого же светильника, затем перешла к музейной витрине и мелко поплевала на стекло, чтобы удалить грязь до пятнышка.
Учетчик давно узнал сторожиху, коварно выгнавшую его из техникума. Она обошлась с ним, как с отпетым негодяем, не сомневалась, что им движут воровские инстинкты, не поинтересовалась истинными мотивами и вынудила прыгнуть в окно, не предложив выйти в дверь. Чувство испытанного унижения обожгло учетчика с прежней силой. Но главная причина, почему он уклонился от уборки музея в санитарный день, хотя испытывал неловкость перед товарищами, была не в самолюбии. Учетчик остерегался попасть на глаза сторожихе, потому что не знал, чего от нее ждать. В музее ее личность стала еще более темной. Где хотя бы ее основное место работы? Она не производила впечатление двужильной. Разве мало было в ее возрасте с ее здоровьем обхода четырех этажей техникума, чтобы браться еще за уборку музейных залов! Насколько велико было ее влияние здесь? Какую-то власть она чувствовала, раз так жестоко и смело расправилась с собакой. А очередники во мнении штатных служащих не многим выше собак. Сторожиха с доброжелательством, пусть едва уловимым, отнеслась к появлению подле себя Римы. Но к учетчику у нее могла вспыхнуть старая антипатия, сторожиха хитра на уловки и может выставить учетчика за дверь раньше, чем он начнет сопротивление. А за дверью учетчик сразу попадет в руки очереди. Погоня, конечно, не ушла, стережет.
Выбор, что делать, был небогатый. Если решил не идти вниз, оставалось удалиться наверх. Рано или поздно генеральная уборка дойдет до галереи. Учетчик повесил на грудь бинокль, прокрался в темный тамбур при входе в музей, увидел, что наружная дверь заложена на засов, это радовало, и вбежал в колодец смотровой башни. Чтобы попусту не терять время, учетчик решил сверху наметить маршрут, ведущий из музея за город. Теперь он стоял на смотровой площадке в одиночестве, Лихвин не отвлекал внимание.
В качестве первого ориентира на местности учетчик хотел найти одиозное здание Космонавтов,5, чтобы знать, по крайней мере, куда не следует двигаться. Тут примешивался и болезненный личный интерес: кто был заживо погребен и после долгих усилий освободился, того тянет заглянуть в старую могилу сверху. Но к своему немалому удивлению опознать узилище в общей панораме города учетчик не сумел. Видневшиеся вдали от музея типовые панельные коробки жилого массива жались друг к другу безликой массой, заслоняли кривой тополь, по нему учетчик угадал бы нужную пятиэтажку. Впрочем, такое дряблое сорное дерево, как тополь, могло быть повалено ветром или спилено.
Пока учетчик приглядывался, его поразило неожиданное открытие, сделать его можно было только с башни. Плоские кровли пятиэтажек тоже были заселены. На них обитали очередники. Было совершенно непонятно, чего ради эти жалкие создания, учетчик отчетливо видел их в бинокль, ютились на голых крышах, где негде укрыться от палящего зноя, проливных дождей, снежных бурь. Сейчас они подставляли тела холодным лучам осеннего солнца, вяло сушили скудные пожитки.
Внимание учетчика привлекла крошечная фигурка, расхаживающая по парапету крыши над пятиэтажным обрывом. Учетчик навел бинокль. Впрочем, еще до того, по дерзкой неподражаемой грации, он узнал девушку в красном платье, чем-то неизъяснимо отрадным она запомнилась учетчику еще 8 апреля, в первый день в городе. Тогда она стояла в подъезде, в проеме распахнутого окна на четвертом этаже, весело поставив на подоконник крепкую ножку в белом чулке и красной туфельке. Сейчас очередница заметно подурнела, волосы каре спутались, но и в куцем пальтишке неопределенного цвета она держалась бойчее прочих и по-балетному врозь ставила стройные ножки. В какой-то момент ей стало скучно просто ходить по краю, или она захотела согреться. Девушка вдруг изящно и высоко, как серна, прыгнула. Опустилась и тотчас сделала полный оборот вокруг себя. В результате маленькая танцовщица потеряла равновесие. Томительно жуткую секунду она отчаянно взмахивала руками, ломаясь в талии, клонилась в разные стороны, пока не отпрыгнула от края пропасти. Наблюдая с огромного расстояния, учетчик невольно вскрикнул от страха за девушку. Но никто из ее соседей по крыше, апатично сидевших и лежавших неподалеку, не пытался остановить смертельные танцы. Впрочем, и девушка ни о ком не думала. Если давним весенним утром она была душой компании, обступавшей ее на лестнице, а токи ее оживления достигали учетчика, зажатого в толпе очереди во дворе, то теперь одну себя она пыталась развлечь, и заведомая безнадежность была в этих попытках, рано или поздно они должны были кончиться падением с высоты. Но для чего она поднялась на крышу? Что, кроме безысходности, могла вызывать ограниченная голая плоскость? Почему было не сойти на землю, вместо того чтобы так безрассудно и безнадежно прогонять тоску? В балеринке и других очередниках на плоских кровлях крылась странная несообразность. Жалость к девушке, смешанная с досадой на нее за ее беззащитность, раздражала учетчика, но разгадать загадку он не мог.
Он заставил себя перевести взгляд. В другом направлении и солнце не светило в глаза, и городская окраина находилась ближе. Под музейным холмом, за тремя параллельными улочками частных домишек, расстилалась широкая, пустынная сейчас равнина. Всех очередников и сезонников как ветром сдуло, попрятались от метлы общегородского розыска. В этом направлении учетчика заинтересовало шоссе. Оно стрелой уносилось из города за горизонт. В глубоких кюветах вдоль обочин росли кусты и раскидистые деревья, они защищали обитателей домов рядом с трассой от автомобильных аварий и гари. В этом направлении от смотровой площадки, где находился учетчик, до городской черты было не более полукилометра. Трудно улицами, дворами, огородами прокрасться от музея к дороге, зато потом легко ползти последние двести метров по дну придорожной канавы под прикрытием густых зарослей.
Учетчик стал по частям осматривать подходы к дороге, каждый двор частного сектора. Опасный, непредсказуемый муравейник. Что творилось под крышами домов и надворных построек, какие опасности подстерегали в садах, между шпалерами смородины и крыжовника? В мощный бинокль учетчик видел смутное движение, но что это было, переклички и роение очередей, сборы в дорогу новых погонь или мирные хлопоты по хозяйству, не понимал. Для этого надо было быть городским, как Лихвин или Рима. Среди людей и построек учетчик нашел хорошо заметный издали и, самое главное, с земли ориентир. Высоченную голубятню. На ней лицом к учетчику стоял хозяин. Он вращал длинным шестом, как будто пытался привлечь внимание учетчика, хотя, конечно, не мог видеть притаившегося на верху башни. Голубятник был полный сил, высокопоставленный городской служащий, на расшитых золотом лацканах небрежно расстегнутого кителя блестели регалии. Вновь и вновь перепроверяя себя, задерживая дыхание, ведь малейшая дрожь смазывала изображение в мощном бинокле, учетчик всматривался в фигуру мужчины, в очертания голубятни на тонких сваях. Сквозь дымку стальной сетки виднелись стопки книг на грязном полу. Ошибки быть не могло.
Тот самый вечный студент стоял на той самой голубятне. Сегодня, как и вчера, дежурил он на своем маяке и посылал сигналы заблудившимся в беспокойном городском море. И чем ему, сибариту и умнице, могла служить такая заурядная сорная птица, как голубь? Только живым дымом. Им он издалека привлекал внимание. Подобно факиру, выдыхающему огонь, голубятник запускал в небо и приземлял стаю. Он посылал сигналы не лично учетчику, но всем скитальцам.
Накануне Рима провела учетчика между сваями голубятни. Сверху было четко видно, что в тот момент они находились в сотне метров от края города. С земли учетчик этого не видел, но Рима с ее доскональным знанием местности, Рима, чувствующая себя в городе, как рыба в воде, не могла этого не знать. Так ясно вчера было небо, так весел и свеж попутный ветер, так радушны мимолетные встречи! Но зачем, зачем вместо близкого вольного загорода девушка-проводница отвела его на окруженный городскими улицами холм, в музейный тупик?
И, если отбросить излишнюю доверчивость, а в эту минуту учетчик сомневался во всем, почему музей не мог быть западней? О том, что в музее любой беглец в неприкосновенности, учетчик знал со слов Римы. На деле ворвашийся сюда молодчик из авангарда погони выказал мало почтения древним стенам. Только крепкая клюка, только настойчивость служащих вынудили его покинуть здание. Причем музейщицы охраняли не учетчика с Римой, а безлюдье санитарного дня. Как теперь, когда музей окружен преследователями, достичь голубятни? Стоя на смотровой башне, учетчик завидовал крылатке кленового семечка.
Тяжело, неохотно он сошел вниз. Он не поднялся по лестнице на галерею, остался в полутемном тамбуре. Еще раз ему открылась перспектива музейных залов, с этой точки особенно грозная и внушительная. Наверно, зодчий и задумывал при входе произвести на посетителей большое впечатление. Долго же учетчик смотрел с высоты на город. Музей уже сиял чистотой.
Закончившие уборку чинно ужинали. Столов в залах не было, кое-где стояли конторки. На них клались старинные фолианты: в часы работы музея гиды зачитывали посетителям выдержки из древних текстов для вящей убедительности экскурсов в прошлое. Поверхности конторок для удобства чтецов делались с наклоном, поэтому есть на них было неудобно и, наверно, не принято среди музейщиков. Женщины-служащие скромно сели у стены, разложив трапезу на низкой темной лавке, до блеска отполированной ерзанием отдыхающих туристов, больше в музее сидеть было не на чем. Музейщицы ужинали без посуды, на старой газете вместо скатерти, но со вкусом. Толстая некрашеная лавка, порыжелая от старости бумага, простенькие рабочие блузы женщин эффектно оттеняли розовые шампанские яблоки, пупырчатые хрусткие огурцы, тугую луковку в янтарной кожице, крупные сваренные вкрутую яйца в сахарно-белой скорлупе, ломтики сала с розовыми прожилками мяса и ноздреватый черный хлеб. Над этим изобилием, невыносимым для голодного взгляда, царила высокая бутылка вина. Стекло было в пыли и паутине, только горлышко чисто вытерто. Неужели в музее был еще и винный погреб! Музейщицы ели со смаком, небольшими кусочками. Билетерка, она была моложе и простодушнее сторожихи, что-то тихо, увлеченно рассказывала. Многоопытная собеседница изредка вставляла реплику и вновь внимательно слушала.
Собеседницы не обращали никакого внимания на Лихвина, сидящего у их ног на полу. И он, как скоро догадался учетчик, проявлял притворный интерес к беседе. Пользуясь тем, что музейщицы после чарки вина подобрели, увлеклись разговором, пищу брали редко и рассеянно, Лихвин исподтишка хватал то надкушенный огурец, то шкурку сала, то горбушку хлеба (беззубая сторожиха выламывала себе мякиш) и нес добычу на другой конец лавки, она далеко тянулась вдоль стены. На другом конце скромно поместилась Рима. Лихвин угощал ее и угощался сам. Что ж, они помогли навести порядок в музее, и не было ничего зазорного в их желании по окончании рабочего дня разделить со служащими трапезу.
Заметив учетчика, Рима энергичными жестами стала его подзывать. Но он неподвижно, хмуро стоял в сумраке музейного тамбура. Тогда девушка, прихрамывая, подошла сама, протянула половину чищенного посоленного яйца (за недели овражного сидения учетчику приелся пресный подножный корм, его терзал солевой голод), ломтик хлеба и полпряника. Явно для него приберегала. Через плечо девушки учетчик видел, что на ее передвижение не обратили внимания ни музейщицы, поглощенные служебными пересудами, ни Лихвин. Этот вышел на середину центрального зала, куда залетел через подкупольные световые окна шальной голубь, и кормил его, доставая из швов вывернутых карманов какие-то крошки. Такое приваживание неряшливой птицы в убранное помещение заслуживало хорошей взбучки, но музейщицы за выступом стены не видели Лихвина.
Учетчик отодвинулся от Римы в придверный мрак. Она послушно шагнула за ним, продолжая протягивать угощение. Он отвел ее руки. «Я сейчас был на смотровой башне, видел голубятню, под ней мы вчера проходили. – Учетчик умолк, волнуясь, но Рима молчала, и он продолжал: – Сверху видно, что голубятня рядом с границей города. Почему ты не повела меня за город, а завела вглубь? В результате мы застряли в музее». – «Но ты же не просил вывести тебя из города», – удивилась Рима. «Да разве это само собой не понятно!» – «Конечно, нет! У меня мысли такой не было, да и не могло быть. Ох, учетчик, до чего ты рассеян, просто диву даюсь! Сколько недель мы провели с тобой в подвале голова к голове, так близко, что наши дыхания соединялись в одно, и ты не дал себе труда узнать, кто я и что я. А я горожанка до кончиков ногтей. Я не пришлая, а местная. Я своими ногами исходила сеть внутригородских троп раньше, чем себя помню. Но за городом я и в гостях не была, понятия не имею, как туда идти, где лучше пересекать городскую черту, какие ловушки подстерегают на этом пути. Из возможных проводников за город я наихудший: без злого умысла, просто по неведению я завела бы тебя прямиком в засаду Егоша или других твоих врагов. Мне ведомо лишь одно чувство загорода: по мере приближения к окраине города ноги сами несут меня обратно в сторону центра. Вчера я изначально вела тебя в музей, единственное место, где можно найти хоть временное убежище от возмездия за неслыханную дерзость выдуманного тобой побега. Раньше, в подвале, пока я была юной, гибкой и знаменитой, ты не был так строг и взыскателен. А теперь, когда по твоей прихоти стала хромой беглянкой (даже этот ничтожный изменник Лихвин смотрит на меня снисходительно и оказывает покровительство!), когда я до крови стерла колени, налаживая добрые отношения с музейщицами, без их поддержки нам тут часа не продержаться, ты вальяжно спускаешься из поднебесья смотровой башни (заниматься вместе со всеми уборкой в санитарный день ниже твоего достоинства!) и укоряешь меня, зачем я не прыгнула выше головы. Ну, извини, мой повелитель!»
«У нее жар, она не в себе!» – подумал учетчик, глядя на черную от грязи повязку на ноге Римы. Ее лицо пылало, пальцы бегали по высокому глухому воротнику блузки, скрывающему обрезок на шее. Она гладила его через ткань, как талисман, последнюю связь дикаря с родным племенем. Зря учетчик сразу не сорвал эту удавку! Тогда Риме осталось бы только примириться с полной оторванностью от прошлого, она зажила бы ровнее, спокойнее, глубже.
Если же невольничий ошейник намертво прирос к ее душе, учетчик должен был обеспечить хотя бы элементарный покой, не отпускать больную на уборку, не смотреть отстраненно, как она с незажившей раной ползает по каменному полу. За укорами Римы стояла невысказанная, но несомненная правда: девушка ухаживала за учетчиком в его болезни, не считаясь со временем, когда же настал его черед заботиться, он не учитывал немощи спутницы в стремлении скорей вырваться за город.
Музейщицы, продолжая увлеченно беседовать, не глядя на очередников, прошли через музейный тамбур на выход. Скрежет входной двери и лязг замка известили о том, что санитарный день кончился. Учетчик бережно отвел Риму на галерею, промыл рану и перевязал чистой тряпицей из ее чемодана. Оба молчали, учетчик виновато, Рима подавленно. Она лишь ворчливо сказала учетчику съесть ужин. Он согласился. И вправду отчаянно проголодался, а силами следовало запастись на двоих.
Лихвин куда-то пропал, но учетчик рад был без него провести вечер. Он гладил Риму по голове, рассказывал ей на сон грядущий загородные были, которые, конечно, лучше волшебной сказки. Не беда, что она никогда этого не видела, учетчик твердо обещал ей волю, где нет и духа очереди.