Если бы учетчику предложили запалить с четырех концов город, он бы не так изумился. Поджог музея был немыслим по огромному числу причин. Он был противен самой натуре учетчика, понимавшего, что в городской архитектуре музей самое древнее, мощное и вместе с тем затейливо-утонченное сооружение. Ни панельные коробки кадровых учреждений, ни плоская пекарня хлебозавода с выпирающей из нее исполинской трубой, ни серый облезлый райотдел не шли в сравнение с музеем. Ни в одно иное здание не было вложено столько труда! Причем десятки, если не сотни человеко-лет работы горожан составляли меньшую часть общих усилий. Городской стройке предшествовал труд многих и разных бригад сезонников, создававших за городом и в далеком диком нЕгороде прочные и красивые материалы, без них здание не стало бы долговечным и величественным. Оно само по себе представляло огромную ценность, и внутри хранились сокровища: картины, скульптуры, утварь. В случае пожара, а тушить его при таком ветре будут долго, если вообще потушат, горящие обломки чердачного перекрытия рухнут вниз на бесценные экспонаты.

Учетчик живо припомнил дружескую тяжесть ладони смотрителя на своей голове. Когда учетчик с Римой нуждались в помощи, он великодушно позволил им укрыться в музее, без вопросов втолкнул под кров. И не испугался неприятностей, когда защищал случайных гостей от архивщицы, а в ее лице от всего райотдела. Без сомнения, смотритель нес личную ответственность за музейные ценности. По отношению к нему поджог был ничем не извинительной гнусностью. А для беглецов он был безумием, лишавшим единственного убежища.

Тем не менее серьезность намерений Лихвина не вызывала сомнений. Он вернулся к сорокалитровой фляге, с ней он возился в момент появления учетчика, и покачал ее. По плеску жидкость занимала не меньше четверти объема. Лихвин поднял крышку. Ударивший из фляги резкий запах заострил его круглое лицо хищной гримасой. Не мог керосин храниться на чердаке по элементарным нормам пожарной безопасности. Значит, Лихвин готовил поджог задолго до прихода учетчика. Он волочил флягу по крыше, рискуя скатиться вниз, под ноги караулу очереди вокруг здания. Теперь учетчик отчетливо видел признаки готовящегося поджога. Бумаги на чердаке были разбросаны с обдуманной хаотичностью. Толстые тома стояли затылками вверх и опирались на раздвинутые корки переплетов, чтобы страницы свободно пушились. Понятно, что бумага с прослойками воздуха воспламенится быстрее сжатой в кирпич. Раскрытые документы были подготовлены к поджогу, а не брошены в спешке, как показалось учетчику поначалу. Беглый взгляд его обманул.

Лихвин заметил его смятение и сочувственно проговорил: «Поверь, когда мне впервые пришла мысль о поджоге, я растерялся не меньше тебя, и вид у меня был, если бы кто глянул со стороны, такой же очумелый. Я сразу попытался сбить эту мысль, как искру с одежды. Но истина, особенно такая истина, если уж она явилась, обладает невероятной способностью постоять за себя и подсовывает доводы в свою защиту со всех сторон, куда бы ты от нее ни отвернулся. Великие достоинства пожара открывались мне одно за другим, а все вместе они жгли нестерпимо. Главное я тебе уже объяснил. Добавлю, что пожары в музее не новость, бывали раньше и немало послужили его украшению, как говорит сторожиха. Никакая постройка не может стоять вечно без ремонта и подновления, а поскольку музей противится этому по своей природе, огонь помогает в борьбе с косностью и затхлостью. Сторожихе можно верить, она долго работает, трех смотрителей пережила. По ее рассказам, музей горел и в незапамятные времена, и в ее детстве, но никогда пожар не мог его уничтожить. И впрямь для разрушения таких стен любого огня мало, надо, чтобы земля расселась. Что касается кровли, само небо ударами непогоды велит менять ее хотя бы раз в сто лет. При нашем поджоге, я думаю, выгорит только часть кровли. Пожарные в городе ретивые. Никогда не забуду, как эти герои спасли меня из огня после неудавшейся казни!»

«Ты хочешь выпустить на волю огонь при порывистом ветре, когда нельзя предвидеть границы разрушений, – возразил учетчик. – Как ни искусны и быстры пожарные, очень вероятно, что вместе с запасниками и кровлей будут уничтожены древние экспонаты в музейных залах, а это невосполнимая потеря для истории».

«Ты сильно переоцениваешь музей, – снисходительно усмехнулся Лихвин. – Таких городов, как наш, тысячи, и в каждом по музею или по два. Постоянные выставочные экспозиции везде одинаковы, относятся к одним и тем же эпохам. Сам подумай, откуда на все музеи набраться подлинников! Практически все, что ты здесь видел, копии древних оригиналов. Пусть добросовестный, тщательный, но новодел. Скажу тебе по секрету, единственный подлинник висит при входе в музей над кассой. На маленькой картине неизвестного автора (известно только, что из старых мастеров) изображена кормилица с младенцем. Но и эта реликвия попала в местный музей не из центральных фондов, картина нашлась сама во время ремонта одного из городских учреждений. Раньше я думал, что реликвия висит над кассой, чтобы не украли, и для привлечения туристов: полюбуются на нетленное искусство, заодно и сувенирчик купят. Но сегодня я догадался, что подлинник держат у входа на случай пожара. Место поджога далеко и высоко от этой картины, поэтому не переживай, ее успеют вынести в безопасное место. Я точно знаю, что геликон из оркестра снимает жилье рядом с музеем, с его габаритным инструментом в автобусе на работу не поездишь. У него есть ключи от музея, значит, он проинструктирован смотрителем, что спасать из огня в первую очередь. Если говорить о других возможных потерях, они восполнимы: после пожара смотритель закажет новые копии, попросит другие музеи поделиться излишками. В общем, пожар – дело поправимое. Я все продумал! Одного не учел, что ты станешь таким осмотрительным! – насмешливо сказал Лихвин и крепко хлопнул учетчика по плечу. – Выше голову, а то тебя не узнать! Я посвятил тебя в тайну запасников, думал, что передо мной удалец, дерзко прорвавшийся сквозь очередь в подвал, затем вырвавшийся против очереди из подвала и на глазах многочисленных врагов растворившийся в городе. Все лето про тебя ходили легенды одна фантастичнее другой! Новичков очереди пугали тобой, как детей серым волком, но вместо страха ты вызывал тайное завистливое восхищение. Когда на реке ты порезал мне лицо, я пускал кровавые пузыри, но против воли тобой любовался. Почему сейчас тебя как подменили? Орел превратился в курицу! Ты стал мелко расчетлив и вследствие этого убог, бессилен, слеп. Ты просишь лекарства из аптеки с настойчивостью искреннего заблуждения, что они помогут, а они лишь на короткое время отсрочат ваш с Римой крах в музейном тупике. В тебе появилась жалкая оглядка на чужие дела: ты волнуешься за сохранность прогорклых музейных ценностей в ущерб размашистой, рискованной, вольной жизни. Ты как будто нарочно закрываешь глаза на то, что, судя по твоим прежним авантюрам, должен был сразу увидеть и оценить: пожар создаст смертельные угрозы, но откроет и небывалые возможности. Разумеется, вслед за пожарными в здание полезут очередники, они попытаются схватить вас с Римой под предлогом, что на время пожара принцип неприкосновенности отменяется. Они будут кричать, что спасают вас, а не уводят на расправу. В этом опасность. Но до того у нас будет фора во времени: пока уличники в оцеплении музея учуют дым с крыши, пока стукнут в окна ближайших домов, пока сонные служащие дойдут до телефонов и вызовут пожарных, пока те приедут, пока вытащенный из постели геликон будет путаться в мыслях и одежде, пока прибежит и отопрет дверь музея! За это время мы много успеем, если с первой секунды поджога четко будем знать, что делать. Можем одеться в робы музейщиков, а Риму завернуть в ковер, в гобелен, в ризу, в любое музейное тряпье. В дыму и неразберихе вынесем ее во двор и станем действовать по обстановке. На границе пожара будут открываться самые неожиданные возможности, только лови. Накинем капюшоны, смешаемся с людским морем и поплывем в его волнах, свернем в проулок и будем огородами пробираться в сторону Казачьего луга, к ближней городской окраине».

Лихвин жадно уставился в лицо учетчику, ища согласия: «Или у тебя уже другая цель? Или ты врос в модный костюм, подаренный тебе Римой, стал солидным господином и играешь по правилам служащих? Ждешь, что в музей придет шофер, и надеешься вступить с ним в переговоры? Мечтаешь всколыхнуть симпатии Движковой, вернуть прежний интерес к твоей персоне? Вынужден тебя огорчить: большинство городских служащих, в их числе шофер и Движкова, заходят в музей раз или два в жизни. Они интересуются историей из вежливости. В практических вопросах на историю они не оглядываются. Кстати, Зоя недавно заходила, ее второе посещение в скором будущем невероятно. Если ты рассчитываешь на переговоры, тебе придется ждать годы без всякой гарантии увидеть здесь ожидаемое лицо. Ты уже опоздал: Зоя Движкова забыла доставленное тобой в столовой минутное огорчение, и интерес шофера к тебе остыл. Самое умное в твоем положении не напоминать о себе. Посмотри, на кого ты похож! Жалкий бродяга в чужом пальто с полными карманами медяков. С ними и в аптеку стыдно идти, подумают, что с паперти!»

Лихвин извлекал доводы в пользу поджога, как фокусник, отовсюду. «Огонь свел его с ума!» – подумал учетчик. Видимо, помешательство началось с плавки свинца для казни Лихвина, когда он паяльной лампой поджег сено в сарае и превратил публику в жертву устроенного ей спектакля. Пожар помог Лихвину выкрутиться из безнадежной ситуации. Однажды призвавший на помощь огонь и ощутивший на себе его могущество Лихвин стал видеть в нем универсальное средство решения вопросов. Фанатичных поджигателей учетчик встречал и за городом, но там их деятельность пресекали без разговоров. В мотивы поджогов сезонные бригады не вникали.

О своих сомнениях в душевном здоровье Лихвина учетчик промолчал, глупо и опасно обсуждать с помутившимся его помутнение. Он только спросил: «Сам ты после пожара куда?» Странно, этот простой вопрос, Лихвин не мог не думать о нем раньше, вызвал заминку. Поджигатель загадочно и значительно посмотрел на учетчика блестящим косым взглядом и сказал: «Пойду к сторожихе в квартиранты. Старушка живет одна. Буду о ней заботиться, козу пасти».

«Хорошо, ты со своей колокольни прав: поджог необходим, – мягко, как ребенку, сказал учетчик. – Мое мнение я в расчет не беру. Поскольку город для меня вечная новость, я некомпетентен. Но раз уж нас трое, и Рима тоже рискует, ведь ее обвинят в соучастии, то справедливость требует спросить и ее. Если она, горожанка до мозга костей, не хуже тебя разбирающаяся во всех ваших местных тонкостях, скажет „поджигай“, значит, так тому и быть: гори оно все синим пламенем! Тогда я согласен». С этими словами учетчик как бы невзначай встал между Лихвиным и керосином. Он давал понять, что на этот момент спор окончен, и предлагал разойтись по-хорошему. На самом деле он и не думал волновать Риму обсуждением столь безрассудной затеи. Он предчувствовал, что этого не понадобится. Это и не понадобилось.

Уверенный в своем превосходстве после победы на речной переправе, а с тех пор Лихвин обрюзг, отпустил живот, учетчик недооценил противника. Лихвин по-медвежьи сцапал его, поднял и так притиснул к стропиле, что из учетчика дух вылетел. Сколько же силы крылось в этом каменном торсе! «Ни твоего, ни ее согласия на пожар я не спрашиваю! Я всего лишь ставлю вас в известность по старой дружбе, чтобы вы уносили ноги. А ваши мнения оставьте при себе, – пропыхтел Лихвин, на ощупь поймал руку учетчика и с чрезвычайным проворством выкрутил нож. – Здесь тебе не удастся разделаться со мной, как на воде! И вот этим огрызком ты перерезал конвойный ремень? Никто в очереди не отважился бы на такое и священным оружием. Да, боги трудовых резервов умеют смеяться. Теперь ножичку место в музее. Отыщется на пепелище».

Лихвин отбросил нож далеко в потемки и отпустил учетчика. Тот корчился и хватал ртом воздух. Лихвин грузно прошагал к чердачному окну и распахнул его. Летящий над крышей ветер только и ждал случая ворваться внутрь. Державшиеся аркой кривые кипы документов зашатались и рухнули. Тощие скоросшиватели полетели вглубь запасников, хлопая корками и стукаясь о бидон с керосином. В пухлых томах бешено шелестели страницы не в силах оторваться от корешков.

Открытые светильники задуло, Лихвин взял лампу, защищенную от ветра стеклянной колбой. Чтобы запасники взялись дружней, он переходил с места на место, наклонял флягу и мерно плескал керосин. Резкий мутящий запах толкнул учетчика к окну. Он хотел выбраться наружу, как только восстановится дыхание, Лихвин сильно помял ребра. После поджога будет минута пробежать по кровле, пока пламя под ногами найдет выходы наверх. Учетчик должен был поспешить на помощь Риме. Он смирился с тем, что не сумел предотвратить пожар, когда из дальних темных недр чердака донесся стук отворяемой двери (оказывается, на чердак вела дверь!), и ослабленный ветром и расстоянием женский голос крикнул: «Учетчик здесь?» Лихвин тоже услышал и угрожающе повернулся к учетчику. Но между ними было метров пять, Лихвин не мог их перепрыгнуть. И учетчик, хотя для него стало полной неожиданностью, что его ищут, не растерялся. Он сложил ладони рупором и зычно крикнул: «Здесь! Здесь!!» Его услышали, и тот же невидимый требовательный голос сказал: «Здесь черт ногу сломит! Это ветер все перевернул? Почему окно открыто? Иду на свет, держи его».

В действительности лампу держал Лихвин, но неведомая гостья не подозревала о его присутствии. Пока она пробиралась по чердачным завалам, у него было время разбить горящую лампу и скрыться через окно, пожар вспыхнул бы мигом, учетчик с женщиной его бы не потушили. Но поджигатель точно забыл, кто он. Минуту назад хладнокровный циничный преступник безропотно покорился приказу. Появление служащей парализовало Лихвина ужасом, он замер, как изваяние, и держал лампу над головой, пока женщина не подошла настолько близко, что все трое смогли разглядеть друг друга. Пришелицей оказалась музейная билетерка. Она зябко куталась в накинутый на плечи халат и брезгливо зажимала ладошкой нос. В нескольких шагах от учетчика она заметила нечто привлекшее ее внимание, низко нагнулась и полезла под самый край, где кровля набегала на чердачное перекрытие. «Посвети мне!» – приказала она из темноты с досадой на недогадливость Лихвина. Тот обреченно повиновался. Учетчик тоже подошел.

Лампа осветила толстый оголенный провод, сверху на него был брошен обрезок стальной арматуры, в месте соприкосновения металл закоптился от вспышки. Если бы не музейка с ее опытностью и наметанным глазом, учетчик ни за что бы не догадался, что Лихвин поднял на чердак керосин для повторной попытки поджога, а первую предпринял еще до прихода учетчика. Лихвин подстроил короткое замыкание, проводка начала гореть, но предохранители обесточили здание. Женщина как бы в недоумении покачала головой. «А мы-то внизу гадаем, почему в музее свет выключился. Так и до пожара недалеко!» – сказала она с простодушием, прозвучавшим укоризненнее прямого обвинения. Она поддела железку носком резиновой калоши, на лету поймала и вышла из-под края кровли. Лихвин шел за ней с выпученными глазами и дышал через раз. Казалось, он заклинал служащую забыть о его существовании.

Музейка не забыла. Она окинула Лихвина цепким быстрым взглядом с высоты своего росточка и велела передать лампу учетчику. В тот миг, когда Лихвин разжал пальцы, а учетчик крепко взял лампу, ее ни в коем случае нельзя было уронить в разлитый керосин, музейка вдруг двумя руками с оттяжкой ударила Лихвина железкой в живот. Учетчик невольно вздрогнул от неожиданности и мгновенного представления о причиненной Лихвину боли. Такой железякой можно изувечить. Но Лихвин и не охнул. Удар произвел тупой ватный шлепок. И тотчас Лихвин обхватил себя руками и зигзагами кинулся наутек. Он петлял между кипами документов. Он не боялся сжечь эти бумаги, но даже в панике избегал на них наступать. Это его сгубило. Служащая метнулась наперерез, руша Лихвину под ноги нагромождения запасников. Зазвенела брошенная арматура. Музейка освободила руки, завела их за спину под накинутый на плечи халат, взметнула его крылом вверх, перекинула через голову, накрыла Лихвина и повалилась с ним в пыль.

Учетчик подоспел, когда поджигатель уже не сопротивлялся. Женщина сидела верхом на неподвижном теле и с усилием расстегивала широкий тугой ремень, для этого ей пришлось упереться коленом в живот Лихвину. Наконец, она высвободила из-под одежды толстую картонную папку. Лихвин прятал ее на животе под ремнем. Она защитила его. Ударом музейка проверила подозрение, возникшее у нее при виде Лихвина, и, судя по силе удара, не сомневалась в своей догадке. Она выдернула папку у вора. Учетчик посветил и прочитал на обложке: «Меморандум Движковой». Большего он не успел. Женщина отшвырнула от себя папку, как ядовитое насекомое. Она и не подумала развязать тесемки, заглянуть внутрь. В отличие от Лихвина она не чувствовала к секретным документам даже простого обывательского любопытства. «Какая гнусность совать нос в музейные тайны! – гневно фыркнула служащая. – Это же закрытое хранилище. Всем, кроме смотрителя, вход воспрещен. Ты тоже взял на память какое-нибудь дельце?» Учетчик отрицательно покачал головой. Поверила служащая или нет, заговорила она о другом: «Прибраться здесь надо. Но после. Сейчас нам страшно некогда. Учетчик, я тебя ищу по всему музею, а ты копаешься в мертвечине, которая для современников уже лишилась свежих соков, а для археологов еще не усохла как следует. При этом жизнь несется у тебя под ногами без твоего участия. Но, если поспешим, успеем. Жаль, что нельзя оставить здесь этого мошенника даже на время. Не верю я в его обморок. Жук притворился дохлым, чтобы вернуть отнятую добычу, как только мы уйдем. Думаю, он прекрасно меня слышит».

Музейка подняла Лихвина на ноги. Учетчик тоже подставил плечо. Каким же немощным, мягким, как куль, сделался горе-поджигатель! Вдвоем они потянули его к выходу. Учетчик спотыкался, пальто висело на нем гирей. Музейка сказала выкинуть из карманов лишнее, он пропустил совет мимо ушей, она не настаивала. Значит, не всех билетерка видела насквозь, как Лихвина, ее прозорливость была выборочной. Медь в кассе она не считала.

Пока они брели через чердак и руки Лихвина лежали на их плечах, а голова свесилась вниз, музейка вводила учетчика в курс событий. Одновременно она делала ему выговор.

По ее убеждению, в эту ночь он должен был драться за свое счастье, а вместо этого оставил Риму без присмотра. Испытание их чувствам готовилось еще накануне, когда архивщица, оскорбленная упрямством смотрителя и насмешками музейной публики, уведомила дворничиху, что райотдел умывает руки, пусть сама устраняет последствия своей халатности. А они могут быть очень печальными. Если Рима после побега будет открыто и безнаказанно жить в музее, люди решат, что дворничиха смирилась с поражением и махнула рукой на свою репутацию. Уважающая себя служащая не позволит, чтобы о ней думали подобным образом. Поэтому дворничиха оказалась поставлена перед необходимостью что-то предпринять. Она не имеет права силой взять Риму из музея. Но она вправе договориться с ней по-доброму, другого выхода нет. Со вчерашнего дня городские кумушки жили в предвкушении этих переговоров. А сегодня еще до рассвета явились в музей. Дворничиха пришла раньше всех. Завершить переговоры она надеется до начала рабочего дня, пока не пришел смотритель, чтобы не уводить девушку у него на глазах, ведь он с риском для себя предоставил Риме в музее убежище, конечно, ему будет тяжело видеть, что его жертвой пренебрегли. Да и Риме в присутствии смотрителя поддаться на уговоры оставить музей, значит, демонстративно отплатить своему заступнику черной неблагодарностью. Наконец, рань удобна тем, что лишние свидетели спят. Проснулись и прибежали в музей ни свет, ни заря только знатоки и ценители душещипательных сцен. Они просачивались внутрь по одному, но постепенно заполнили здание. Интерес публики подогревался тем, что многие служащие, особенно из оркестрантов, симпатизируют Риме: без ее живого голоска инструменты звучат сухо. Еще большее число горожан не может взять в толк, чего романтичного нашла Рима в такой нелюдимой темной личности, как учетчик, но это опять-таки усилило общее любопытство. Среди собравшихся есть солидные музейные завсегдатаи, они неофициально, безвозмездно помогают музею. Ведь на содержание такой махины, пополнение фондов и зарплату музейщиков никогда не хватало и не хватит билетной выручки. («Эти пуды меди только занимают место в кассе!» – в сердцах заметила билетерка в этом месте своего рассказа.) Хотя солидные посетители не выставляют свои заслуги напоказ, они отлично знают себе цену. В благодарность за помощь они довольствуются малым, но терпеть не могут, когда и в этом малом их разочаровывают. Вместе с другими азартными болельщиками они ждали сегодня драмы, упорного, изощренного противостояния учетчика и дворничихи в споре за Риму. Они думали, Рима станет разрываться между двумя силами, гадали о перипетиях и финале непредсказуемой тройственной борьбы. А что увидели? Слезливую мелодраму без намека на интригу.

Учетчик сбежал с поля битвы до ее начала. Дворничиха даже не пыталась, как принято у служащих, держать фасон, и жалобно бегала в поисках Римы по залам музея, как слепая лошадь по кругу. Наконец, билетерка, не в силах дольше выносить это зрелище, взяла ее за руку и отвела на галерею, где та бесхарактерно кинулась Риме на шею и зарыдала. Дворничиха умоляла помощницу вернуться в обжитой угол, где она впредь не встретит грубого неуживчивого конюха, ему навсегда отказано в квартире. Служащая горько каялась, что пустила его в дом, винила свой коварный возраст, когда женщина в последний раз пытается найти мужское плечо, чтобы опереться в старости. Последняя надежда особенно обманчива. Вот и поддалась дворничиха соблазну воспользоваться постояльцем, по весне бесплатно вспахать личную усадьбу коммунальной лошадью, а осенью привезти с дальнего огорода десяток мешков картошки. И забылось за этой выгодой, сколько долгих лет Рима в любую погоду без просьб и напоминаний помогала дворничихе, сколько еще готова помогать. Но теперь-то, клялась дворничиха, она освободилась от наваждения, с треском выгнала шаромыгу конюха, проживут они с Римой и вдвоем, зато душа в душу. Разве мало в старом родовом доме вокруг большой русской печи места двум одиноким женщинам! Служащая обещала не отдавать Риму в больницу, на казенную койку, обещала сама за ней ухаживать, делать перевязки, поить отварами. В общем, дворничиха обрушилась на Риму с мольбами и посулами после многих лет сухого, черствого общения без слов.

Баба причитала, голосила, раскладывала у ног своего кумира принесенное угощение. Неумолимая судья и кроткая жертва фактически поменялись местами. Зрители на этом спектакле скучали, так как любому служащему понятно, почему безработной обещали райские кущи. Заупрямься Рима, задержись в музейном убежище, на что имеет полное право, и дворничиха останется навеки опозоренной. Как говорится, из своего отдела сор вынесла, а до райотдела не донесла. Баба попадет в черный список презираемых служащих, тех, из кого даже очередники веревки вьют. Соседи отшатнутся от рохли, чтобы не заразиться черной немочью. Голодные уличники станут безнаказанно побираться в ее доме и огороде. Если дворничиха придет в райотдел с жалобой, ее поднимут на смех, а если позвонит, дежурный швырнет трубку, узнав голос.

Наверно, и Рима, городская девушка, все это понимала. Она могла бы торговаться, выдвигать условия, требовать письменного помилования, однако ничего не предприняла. И к угощению беглянка не притронулась. Без лишних слов, ползая больной ногой на коленке, принялась укладывать в чемодан вещички, чтобы последовать за дворничихой. Публику такие гладкие отношения разочаровали, зрители зевали. Но Рима не обращала на них внимания, наоборот, стала выражать признаки нетерпения, дескать, она хоть сию минуту готова добровольно покинуть музей, только хромота мешает. И ни разу за время общения с дворничихой Рима не упомянула учетчика, не спросила о его долгом и более чем странном отсутствии. С ее уходом его положение станет отчаянным, но Риму это почему-то не волнует. Даже музейку покоробила такая черствость, хотя с самого начала Рима вызвала у нее теплое чувство.

Таща Лихвина и выглядывая над его плечом, музейка в увлечении рассказом так придвинулась к учетчику, что если бы Лихвин очнулся, ему некуда было бы поднять голову. Но служащая о нем не думала и сердито выговаривала учетчику: «Вы перебаламутили весь город, поссорили музей с райотделом, сторожиху чуть кондрашка не хватила от злости, я вчера ее валерьянкой отпаивала – и что в финале этой феерической истории? Пшик, благостная скука примирения палачки с жертвой. Баба по обыкновению спаслась слезами, не понадобилось напрягать ум, строить расчеты, нести потери. Зрители, пришедшие в музей посмотреть на честную борьбу, кривились от стыда за капитуляцию Римы. А мне жалко стало пичужку. Она в одиночку вынесла на себе всю тяжесть принятия решения. Больной трудно скрывать чувства: я видела, как она искала тебя глазами, хотела увидеть напоследок. Пока дворничиха бегала за носилками, заранее растяпа не позаботилась, я Риме шепнула, что надо вам попрощаться. Рима только голову опустила и горько, уголком усмехнулась: „Какое со мной, калекой, прощание! Оскомина одна“. А я: „Вы же не на срок, навсегда расстаетесь! По-человечески надо сказать другу прости-прощай“. А она: „Все переговорено. Убавила бы от сказанного, будь моя воля“. Я дальше не стала с ней спорить, чтобы не терять время, а побежала тебя искать. Но уже долго ищу. Не знаю, успеете ли вы обменяться словом или хотя бы взглядом. Может, ушла уже твоя девушка».

С последними словами музейки они вышли из чердачных потемок на лестницу смотровой башни, опустили Лихвина на каменный пол. И в ту же секунду учетчик через две ступеньки помчался вниз. Когда он вбежал в огромные тусклые залы, горели только свечи и принесенные снаружи чадные факелы, его поразило многолюдство, причем вокруг толпились очередники. Музейка словом о них не обмолвилась. Были они для нее пустым местом или в ее отсутствие заполнили музей в несметном количестве? Над головами волнующегося моря медленно плыла на тяжелом широком щите Рима. Уличники-мужчины с красными повязками на поднятых руках несли плот. Рима была в сознании, задумчиво лежала, опершись на локоть. Возможно, ее пьянило общее внимание, возможно, она вспомнила силу и славу ныряльщицы. Кисть ее руки свешивалась за край щита, самые ретивые в толпе подпрыгивали, чтобы с восторженным сочувствием пожать ей пальцы, но еще выше, на полностью вытянутые руки, вздымали щит могучие чуткие носильщики.

Рима не была привязана к своему ложу. Она вольно качалась на волнах людского моря. Однако плот незаметно, плавно подвигался и скоро должен был уйти под входную арку и выплыть во двор. При этом ни носильщики, ни шедшая сбоку дворничиха пальцем не касались девушки. Хитро! Вероятно, ее не принуждали и не притрагивались к ней, а заманили на щит и на веревках опустили с галереи на плечи носильщиков. Но если дворничиха и ее сообщники заготавливали оправдания, значит, чувствовали вину и опасались расплаты.

Толпа непрерывно текла и перемешивалась. Движение мутило взор, раздражало нервы. Учетчик неуклюже подпрыгнул в тяжелом пальто и махнул шляпой. Жалкие потуги! Рима его не заметила. Тогда учетчик завопил во всю мочь. Но крик здесь не помог. Его покрыл рев оркестра, грянувшего с галереи бравурный напутственный марш, видимо, приличествующий случаю. А дворничиха вскинула руку и стала стегать носильщиков. Истертая брезентовая лента, связанная в местах разрывов уродливыми узлами, высоко, криво взлетала и падала на спины мужчин. Дворничиха была штатная городская служащая, но так же, как бесправная очередница Рима, не смела освободиться от конвойного ремня, несколько суток назад перерезанного учетчиком. Теперь она использовала обрезок вместо плети. Носильщики ускорили, насколько могли, шаг и втянулись под своды музейного тамбура. Они горбились от боли, но бережно несли драгоценную ношу, ни один не отнял рук, не выпустил свой край щита.

Возбуждение толпы, подстегиваемое с галереи ревом оркестра, достигло апогея. Качающееся в разные стороны море носило учетчика по музею. В центре процессии, где все гудело, стонало, бурлило, учетчик потерял направление. Он не оставлял попыток двигаться наперекор беспорядочно вздымающимся волнам, но его носило помимо воли. Прямо над собой в мечущихся факельных отсветах учетчик увидел старинный портрет бородатого лысого вельможи, он наморщил лоб и пытливо вглядывался из дали времен в бурлящий под ним поток. Учетчик догадался, что он в музейном тамбуре.

Толпа вынесла учетчика во двор и покатилась за ворота. С высоты музейного холма учетчик увидел причину всеобщей спешки. Рима быстро уплывала по дороге вниз. Она подняла голову к угрюмому небу и вдыхала сырой холодный воздух. Ей вдогонку летели последние ржавые листья, срываемые ветром с березок музейного сквера. Учетчик барахтался в толпе. Расстояние, отделяющее его от Римы, увеличивалось с каждой секундой. Но, кроме сокращения этого расстояния, оставалась ли у него хоть какая-то цель!

Учетчик стал горстями швырять по сторонам медь из карманов. Но нет, ничего сегодня не удавалось! Вместо того чтобы кинуться за монетками вожделенного телефонного молчания и освободить дорогу, уличники на секунду оцепенели и вдруг разом обернулись к учетчику. Раздались злобные, радостные возгласы узнавания. Робко, но лишь оттого, что еще не могла поверить в удачу, очередь с разных сторон потянула к учетчику руки. За спинами ближних кто-то уже кричал, чтобы позвали Егоша с двойняшкой.

Только расторопность дружинников предотвратила немедленный самосуд. Очередники с повязками на руках пробрались к учетчику и взяли его в кольцо. Они стояли к учетчику спинами, держась за руки, и скучными голосами исполняющих неприятный долг урезонивали напиравших особенно рьяно. Образовавшийся круг постепенно сползал вниз по дороге, он менял форму, сужался, вытягивался, но не размыкался. Когда стало ясно, что дружинники надежно сдерживают стихию очереди, из цепи вышел худощавый паренек, удивительно, как он мог наравне с товарищами сдерживать натиск, и приблизился к учетчику. Он смахнул пот, пригладил чубчик и слабо улыбнулся ясными глазами. Это был Немчик! Учетчик сам не ожидал, что так дико обрадуется давнему подвальному знакомцу. Крутящие рядом вихри людского скопища замедлились и отдалились, угрозы толпы стали глуше.

«Ты маленький, а всегда приходишь на выручку, когда трудно! Не побоялся, что затопчут в давке, – с невольным восхищением сказал учетчик. – Но как ты освободился из подвала?» Мальчуган знаком показал, что слишком шумно, он не перекричит толпу. Учетчик наклонился вплотную к Немчику. Несокрушимая, особенно удивительная в такую минуту рассудительность ребенка прибавляла учетчику сил. «Последовал твоему примеру, – проговорил ему в ухо Немчик. – Вышел через пролом в стене, пока не заделали. Правда, потерял место в очереди. Зато дышу свежим воздухом. Но сейчас не обо мне речь. Я пришел от имени и по поручению авторитетов очереди. Тебя зовут на переговоры». – «Ах, вон оно что!» – пробормотал учетчик, вновь чувствуя страшную усталость и разочарование, так велика была подспудная надежда, что Немчик и его товарищи бросятся вместе с ним в погоню за Римой. И в эту же секунду глухое ожесточение против девушки вдруг охватило учетчика.

«Мне самому неприятно это поручение, – сказал Немчик, он чутко ловил перемены в настроении учетчика, брезгливо стянул с рукава повязку дружинника и затолкал в карман. – Но тебе для сведения должен сказать, что предложение авторитетов очень почетно. Выше этого уж не знаю что, разве трудоустройство! Приглашение говорит о том, что авторитеты попали в некую зависимость от тебя. В чем она заключается, я не знаю, сам выяснишь по ходу переговоров. К сожалению, выбора у тебя нет. Если откажешься от переговоров, мои полномочия по твоей защите независимо от меня немедленно прекратятся, тебя ждет самосуд уличников. Никто и ничто не спасет. После стольких мытарств и подвигов упокоиться на дне грязной придорожной канавы – бессмысленный и обидный конец. Натиск толпы будет усиливаться, дружинники его не выдержат хотя бы потому, что они тебе не друзья, а послушно-равнодушные исполнители воли авторитетов, которой они не понимают и не сочувствуют. Что касается Римы, дворничиха не потерпит твоего присутствия, после того как ты выставил ее на посмешище. В то же время можешь не сомневаться, что дворничиха свято выполнит данные Риме обещания. Она пообещала ее вылечить при свидетелях-служащих, а служебное положение дворничихи сейчас крайне шатко. В случае обмана музейная билетерка ей житья не даст, ведь она преданная болельщица Римы. Также учитывай, что по мере лечения и выздоровления Римы ситуация будет постоянно меняться. Для вашей будущей встречи, если она тебе так необходима, могут открыться новые, неожиданные возможности, сегодня они попросту не видны, а завтра могут стать предметом торга с авторитетами. Ты же не станешь спорить, что любая дипломатия, если отбросить шелуху церемоний, сводится к торгу».

Аллейка елей, отделяющая пешеходную обочину от дороги, встала на пути шествия. Дружинники слаженно разомкнулись в полукруг, оцепили часть улицы, где росли деревья, и отсекли толпу. Учетчик и Немчик вдвоем вошли в узкий проход между елями и высоким глухим забором. Густая хвоя заслонила их от взглядов с дороги. Немчик поднял руку и тихо, отчетливо пробарабанил по доскам. Кто-то невидимый за забором отодвинул доску, висящую на одном, верхнем гвозде. Сильная рука втянула учетчика в приоткрывшийся лаз. Доска под своим весом сама закрылась за ним.