От реки в гору дул ровный холодный ветер, предзакатное апрельское солнце сияло во всю силу. Последние клочья облаков неслись к горизонту. Громко щебетали птицы. От черных от сырости заборов курился парок. Весело было шагать вниз крутыми извилистыми улочками, за каждым поворотом открывалось новое. Разноцветный красавец-петух высоко держал голову, бдительно глядя за курами, склонившимися к земле в поисках корма. У бревенчатой стены на пригреве дремал оставник-служащий в тулупе и валенках, уставленных вверх круглыми тупыми носами. Грязи на дороге не было, вода не застаивалась на крутом склоне.

От реки неслись гулкие звуки, похожие на треск лопающихся досок. Наверно, рачительный хозяин разбирал сарай, стоявший близко к реке, пока его не унесло половодье. Не удивительно, что город, притихший под метелью, в ясную погоду наполнялся шумом весенних забот.

Сейчас, когда учетчик с неукоснительностью воды двигался вниз, не думалось и не хотелось думать о пережитом в городе. Наоборот, это прошлое, как мешок за плечами, невидимый, но ощутимый груз, толкало вперед. Поэтому, когда за спиной раздался топот и появился запыхавшийся Лихвин, учетчику показалось, что они расстались много часов назад. Он думать о нем забыл. И что между ними общего! Несуразица свидетельских показаний. Мелкий обмен вещами. Ради этого не стоило бить ноги и догонять учетчика.

Но Лихвин был настроен иначе. «Тебе надо вернуться в столовую, извиниться за свое поведение, – задыхаясь от быстрой ходьбы, озабоченно сказал он и, видя, что учетчик продолжает идти, с угрозой прибавил: – А ну, стой!» Он схватился за узел вещмешка, однако учетчик так резко и зло повернулся всем корпусом к Лихвину, что тот не успел разжать руку, мотнулся за мешком, как кукла, и едва не упал. «Стою. Что дальше?» – презрительно сказал учетчик. Он со стыдом вспомнил, как поддался на уговоры стать свидетелем, а потом наблюдал, как масса очереди, включая крепыша Лихвина, повиновалась решительности, твердости и силе, причем не важно, от кого исходила сила, от горбатого уродца-сверщика, от старушки Капиши или от подвального секретаря. Секретарь не мог дотянуться ни до кого во дворе, но один его голос, слабо доносившийся из подвала, держал в страхе орду очереди.

Лихвин сменил тон, но не унялся. «Ты оскорбил повариху – надо извиниться», – с тупой, молящей неотступностью повторил он. «Чем же и кого я мог оскорбить? – холодно возразил учетчик. – А впрочем, неинтересно. Умышленно я этого не делал, а что кому померещилось, не знаю и знать не хочу. Я сыт по горло вашими городскими выдумками. В десятый раз повторяю: я случайный прохожий, не тяните меня в свои раздоры. Даже не подумаю возвращаться! Предположим, у тебя хватит силы и сноровки, в чем я лично очень сомневаюсь, волоком утащить меня в столовую и кухонным ножом разжать зубы, все равно никаких извинений ты не услышишь. Наоборот, тогда я точно оскорблю повариху, и не одну. Я ученый, знаю: уступки очереди ни к чему не ведут, только глубже затягивают в ваше болото. Я уже побыл свидетелем. А теперь мне навязывают роль виноватого!» – «Но это уступка не очереди, – в жалобном отчаянии возразил Лихвин. – Все гораздо серьезнее!»

Однако учетчик уже отвернулся от Лихвина и шагал к реке. Он не смотрел на попутчика, но отогнать его не мог. Зажать себе уши было бы признанием слабости, мольбой о пощаде и, вообще, нелепостью. В результате речи Лихвина проникали в сознание, как жужжание большой назойливой мухи.

По его словам, оскорбленной сочла себя Зоя-пекарка, первая встреченная учетчиком в столовой. Учетчик якобы ранил ее черствостью и бездушием. Она не привыкла, чтобы заходящие в столовую очередники, где они кормятся хоть и скромно, но все же бесплатно, не обращали на нее внимания. Обычно нахлебники это понимают, так что поварам приходится умерять пыл благодарностей. Но учетчик показал себя форменным истуканом. Разве пекарка много от него ждала! Чего ему стоило перемолвиться с женщиной словом, ласково заглянуть в глаза, попросить пирожок? Своей беспричинной враждебной холодностью он заставил унизиться признанного мастера выпечки, украл ее время. Зоя (хотя учетчик этого не заметил и не помнил) ходила по залу, как нищенка, сметала с чистых столов несуществующие крошки, выдвигала и задвигала стулья, даже напевала, чтобы привлечь внимание спесивого гостя. Не могла же она, солидная служащая, известная в городе личность, первой заговорить с ничтожным сезонником, с перекати-полем, занесенным в столовую диким ветром. Поистине, это единственное, до чего она не унизилась, между тем учетчик хозяйничал как у себя дома. Без спроса взял с раздачи холодные закуски и с кислой миной сжевал их за столом, где Зоя с подругами скромно отмечала свой юбилей. Точно она отказала бы ему в свежем и вкусном, намекни он словом или взглядом. Но он окружил себя стеной ничем не вызванного отчуждения. Когда учетчик пил водку, ему недостало элементарной вежливости спросить, по какому поводу застолье. Вместо этого он, как крот, зарылся в свой мешок на виду у целой бригады поваров, которые, в конце концов, еще и женщины. Он посеял среди них внутренние раздоры. Тщетно добиваясь расположения учетчика, Зоя слышала за спиной усмешки коллег, мол, привыкла, подруга, греться в лучах общего внимания, а попробуй-ка холодный душ. На самом деле веселого было мало, в душе поварихи понимали: пренебрежение к одной распространяется на всю бригаду – чему же тут злорадствовать?

К сожалению, рядом с учетчиком слишком долго не было никого, кто мог бы подсказать простые и естественные правила приличия. У Лихвина из-за проклятой переклички весь день с утра кувырком, поэтому в столовую он пришел позже обычного, когда учетчик уже расселся в зале, как барин. Успей Лихвин раньше, он, конечно, не позволил бы учетчику так себя вести, неприятностей удалось бы избежать или сгладить острые углы. Но все случилось так, как случилось: Зое нанесено тяжкое оскорбление. Ни сама она, ни подруги ничего вслух Лихвину не сказали. Однако, будучи завсегдатаем столовой, он научился угадывать мысли и настроения. По расстановке поварих, по их позам, по грому швыряния на плиты кастрюль и сковород, по молниям в глазах Лихвин понял, что учетчик крепко им насолил, ведь он был центром этой бури, правда, хранил беспечность, но от этого картина выглядела еще более зловещей.

А уж когда Зоя на просьбу Лихвина утолить жажду (что было скрытым приглашением к откровенности, ведь он легко мог напиться из-под крана) принесла компот и, глянув на учетчика, шваркнула стакан об пол, вместо того чтобы дать в руки, стало окончательно ясно, против кого все раздражены. Лихвин спросил глазами, надо ли удалить учетчика из столовой. Но пекарка гримасой дала понять, что не надо: такое могло быть расценено как скупость и негостеприимство с ее стороны, а она бы этого не хотела, потому что дело не в этом. Лихвин стал собирать стекло, чтобы выиграть время и сообразить, что же предпринять. По совести не он, а учетчик должен был ползать на коленях и поднимать осколки.

К счастью, Зоя не осталась равнодушной к стараниям Лихвина. То, что он фактически отдувался за другого и подвергся унижению вместе со служащей, смягчило ее гнев, и кое-какой намек она все-таки сделала. Она вымазала Лихвину тестом лицо в знак дружеского расположения и чтобы дать почувствовать, что особенность сложившейся ситуации в нерасторжимом сочетании забавного и унизительного, и это, хочешь – не хочешь, придется проглотить. Лихвин последовал Зоиной подсказке. Чтобы избавить присутствующих от лицезрения учетчика, один его вид нервировал женщин, Лихвин ушел в кухню, где поварихи постепенно обступили его, и в ярких красках изобразил похождения учетчика в городе.

Лихвин всячески пытался внушить им, это было единственное спасение в сложившейся ситуации, что в облике и поведении учетчика гораздо больше нелепого, чем оскорбительного, и он не стоит того, чтобы на него обижаться. Даже хорошо, что он не пытается угождать служащим: при его чудовищной неуклюжести это не вызвало бы ничего, кроме стыда и досады. В городе и в очереди учетчик зеленый новичок, по несчастному стечению обстоятельств попадающий в положения, требующие изрядного знания городской жизни и большого опыта очередестояния. Отсюда путаница и трагикомизм. То учетчик делает лишнее, то пренебрегает обязательным. Когда шофер автобуса великодушно закрыл глаза на безбилетных пассажиров, учетчику следовало вместе со всеми благодарно затихнуть в углу, а он шатался по салону и отвлекал водителя разговорами. Он совершал бестактность за бестактностью. Во дворе учреждения еще не занял очередь, а уже ввязался свидетелем в чужой спор. Порядочные свидетели ограничиваются изложением фактов, учетчик же возомнил, что имеет право на высказывание личного мнения, не имеющего отношения к делу, в результате докатился до смехотворной и возмутительной агитации за самороспуск очередей. Словом, чудик мечется по городу, как шальной, ничего не знает про место, куда его занесет следующий рикошет, и отскакивает от каждой поверхности, вместо того чтобы проникнуть под.

Самое поразительное – это, конечно, посещение столовой. Ведь со двора пятиэтажки на Космонавтов,5 он мог идти на все четыре стороны. Но каким-то непостижимым ветром его занесло в горсадовскую столовую, где присутствие новичка, особенно из очереди Ко.5-II, совершенно непозволительно, потому что и самые искушенные, бывалые очередники заглядывают сюда с трепетом, призывают на помощь весь свой такт и ходят, как по лезвию ножа, с оглядкой во все стороны, а если физиономии при этом самые простецкие и развеселые, то это ведь тоже одно из правил приличия. Разумеется, после жуткой, трагической случайности проникновения в столовую учетчик не мог не наломать дров. И он их наломал. В столовой его талант все делать невпопад проявился в полной мере!

В этом месте своего странного повествования, казалось, он рассказывает сон, Лихвин сбавил пыл и пояснил, что в пух и прах раскритиковал учетчика в глазах поварих не из личной неприязни, а потому, что только так, беспощадным высмеиванием, можно было остудить их гнев и спустить дело на тормозах. Это испытанная уловка, и в какой-то момент Лихвин подумал, что сработало. Как поварихи ни крепились, ни поджимали губы, смех прорывался наружу. Особенно когда Лихвин пересказывал страстные воззвания учетчика к очереди, вроде того что «хватит греться от фонарного света!». А когда Лихвин изобразил, как отважный ниспровергатель городских порядков упал в обморок, пока ему всего лишь рисовали на руке номер, поварихи рассмеялись всей бригадой. Женщины веселились от души, и Лихвин решил, что дело замято, что не захочет Зоя в радостный день 25-летия трудовой деятельности изводить себя мыслями о незваном невежливом госте. Лихвин вышел из кухни успокоенный, и зря, потому что обида не улеглась, а зрела. Зоя категорически потребовала извинений учетчика.

«И ты, как бобик, побежал за мной! – усмехнулся учетчик, грустно качая головой. – Слушаю я тебя и удивляюсь: охота так унижаться? Причем не один ты, целая очередь, судя по твоим словам, пресмыкается перед этими работницами общепита – и чего ради? Чтобы даром взять черствый пирожок, вчерашний салат, голову селедки? Поварихи все равно это выбросят или отнесут свиньям? Вы, как с голодного края, бежите в столовую за компотом, в котором нежный вкус чернослива отравлен горечью подачки, тогда как в лесу сейчас уже течет березовый сок. Про это, ладно, не буду: опять скажешь, что я агитирую за уход из города. Но и в случае, если вы глухи к зовам весны, если огорожанились до мозга костей, все равно непонятно, почему свет сошелся клином на этой убогой столовке. Разве она единственная в городе точка общественного питания! Меня в нее, как ты верно заметил, случайно занесло. А вот зачем тебе таскаться сюда, так далеко от подъезда учреждения, куда ты верой и правдой стоишь в очереди?»

«У тебя не возникло бы этого вопроса, знай ты хотя бы азы городской жизни, – важно сказал Лихвин. – По правде говоря, я уже устал объяснять все подряд, но, поскольку вразумить тебя больше некому, буду отдуваться и дальше. Дело в том, что городские служащие – великие труженики. Они дорожат доверием, которое им оказали, зачислив в штат постоянных работников, с возрастом их благодарность только растет. Большинство горожан, тянущих лямку по основному месту службы, еще и подрабатывают. В столовой одна судомойка довольствуется одной работой и свободное время проводит на диване перед телевизором. Все остальные поварихи лишь по совместительству. Место их основной работы – кадры. После столовой они бегут на службу в разные учреждения в разных частях города. В своих отделах, в пока еще совершенно недоступных для нас с тобой кабинетах, они ведут прием и отбор поступающих на работу. Мы, соискатели, напрямую заинтересованы в том, чтобы эти женщины приходили на службу с зарядом бодрости и хорошего настроения, поскольку скорость движения очереди, как легко догадаться, зависит от трудолюбия и усердия кадровиков. Ты наивно подумал, что у поварих наш народ пьет компот. На самом деле смысл не в компоте. Мы ходим в столовую не попрошайничать, не набивать брюхо (хотя почему бы не поесть, если от души угощают?), а потому, что шефствуем над этим заведением. Кто по доброй воле, как я, кто по графику, мы заходим в столовую, чтобы поддерживать здесь нормальную, а в идеале легкую и приподнятую атмосферу. Надо – пылинки с поварих сдуваем, надо – шутов перед ними корчим. Не стану углубляться в тонкости и ухищрения этого в высшей степени деликатного шефства, такой рассказ займет слишком много времени, и не объяснишь на пальцах то, что целая очередь постигала путем долгих проб и ошибок. Тебе важно понять одно: ты опечалил и выбил из колеи самую толковую кадровичку из всех, к кому в будущем мы с тобой можем зайти на прием. Это роковое, жуткое совпадение: Зоя работает в отделе кадров в том самом подъезде того самого учреждения, куда мы стоим в очереди! Причем Зоя – лучшая. Среди служащих на Космонавтов,5 ей нет равных. Она сейчас в самом расцвете служебных сил. Никто не ведает тайн ее ремесла и обращения с посетителями, прием-то ведется за закрытыми дверями, но работает она на удивление споро, с той изумительной легкостью и головокружительной быстротой, которые отличают зрелую и еще не затюканную неурядицами и начальством служащую. Эта женщина для нашей второподъездной очереди подлинно свет в окошке, не случайно и улыбка у нее золотая. Теперь ты понимаешь, что бестактным вторжением в столовую оскорбил, да еще в день юбилея, ту, на кого вся наша очередь возлагает главную надежду?»

«Я не подозревал, что в столовых кипят такие страсти, – насмешливо сказал учетчик. – И в каких выражениях служащая потребовала моих извинений?» – «Разумеется, ни в каких! Вслух она слова не сказала, ограничилась красноречивыми взглядами. Гордость ее уязвлена. Ее и от меня тошнило. А уж передавать через свидетеля своего унижения послание его виновнику – а вдруг ты и это проигнорируешь! – было выше ее сил, такое окончательно уничтожило бы ее в собственном мнении. Нам с тобой придется покумекать, в какой форме принести извинения, ведь она может их и не принять. Похоже, она решительно настроена поставить нас на место и показать всем очередникам, кто истинный хозяин положения, и в столовой, и в ее кабинете. Если ничего срочно не предпринять, она сделается для посетителей официальным лицом, суровым инспектором одного из отделов кадров, и не более. Ничего сверх определенного инструкциями, никакого внеслужебного рвения, никаких добрых чувств и стараний помочь соискателям хоть как-то зацепиться в городе. Повторяю, никогда я не видел Зою более грозной, чем сегодня, при одном воспоминании дрожь берет. Но, будем надеяться, повинную голову меч не сечет. Все равно иного выхода, кроме как попытаться убедить ее в твоем чистосердечном раскаянии, у нас нет». – «У вас, может, нет, а у меня есть», – возразил учетчик. «Это какой же?» – «Я немедленно и навсегда ухожу из города. Завтра за неявку на перекличку меня вычеркнут из очереди, и память обо мне исчезнет. Ты сейчас возвращайся в столовую, скажи пекарке и всей бригаде, что впредь моя физиономия никогда не омрачит их взоров ни в горсаду, ни во дворах учреждений под окнами кабинетов. Можешь сказать, что силой вытолкал меня из города, это тебе зачтется в копилку добрых дел. Вали на меня, как на мертвого. И хоть рассыпься перед Зоей в извинениях от моего имени! Я не против».

В этом момент из-за поворота навстречу Лихвину с учетчиком вышли две молодые сезонницы. Они шумно сопели. Модные тесные туфельки на высокой шпильке шатались на неровной дороге. Под тугой кожей играли сильные икры. Узкая короткая одежда не защищала от холода оголенных рук и ног, в то же время сковывала движения, стесняла дыхание крепких грудей. Одна девка была затянута в платье, сужающееся книзу, оно вынуждало семенить. Но и при мелких шажках тонкая материя угрожающе трещала под напором широкого молодого тела. Движения второй стесняла юбка, такая короткая, что ее хозяйка невольно приседала и держала руки по швам, она прижимала ткань к бедрам, чтобы ветер не заголял до верха мощные, красные от холода ноги. Щеголихи явно недавно пришли в город под предлогом его покорения, чтобы самим быть покоренными им. Наверняка за городом на тяжелых сезонных работах они чувствовали себя в своей стихии и давали норму наравне с мужчинами, а здесь ходили на полусогнутых и нелепо ставили ноги носками внутрь.

По многолетней привычке с ходу проникать под шелуху поверхностного впечатления учетчик заметил, что девки были похожи, наверно, двойняшки. Возможно, наскучившее обеим сходство послужило причиной стараний воздвигнуть между собой отличия. Одна выкрасила голову в темный цвет, другая обесцветилась до неестественной белизны. Но густые рыжие веснушки на коже выдавали одинаковый природный цвет волос. Девицы грубо обкорнали друг друга, стрижки были разные, но обе нелепые, растрепанные ветром. Модницы безжалостно выщипали брови и намазали тушью ресницы, испачкав веки.

Двойняшки оказались знакомыми Лихвина и обступили его, ревниво потеснив учетчика. В их действиях чувствовалась уверенность, что учетчик счастлив быть рядом с Лихвиным, но не заслуживает такой чести. Девки затараторили, зовя Лихвина на танцы. Они шли в горсад засветло, чтобы успеть занять ближние к эстраде места, пусть за спинами постоянных городских жителей, те-то всюду имели преимущественное право прохода, зато впереди своих, таких же, как они, очередников.

Но Лихвин слушать не стал. «Прочь!» – буркнул он и резко толкнул с дороги двойняшку, вставшую между ним и учетчиком. Та сделала несколько падающих шагов, подвернула каблук и с размаху села в грязь. Узкое платье мешало ей подобрать под себя ноги, чтобы сразу переменить неловкую позу. Она в два приема перевернулась на колени, кругом вымазав подол. Под пяткой криво висела сломанная при падении шпилька.

Лихвин пошел дальше, не оглядываясь. Учетчик нахмурился: можно было мягче отказаться от приглашения. И, поскольку Лихвин сорвал злость на случайной прохожей из-за несговорчивости учетчика, он в стремлении как-то загладить грубость подал упавшей руку. Но девка и не подумала принять помощь. Она ловко устремила пальцы с грязными накрашенными ногтями мимо левой, здоровой руки учетчика и впилась в правую. Он невольно наклонился вниз за больной рукой. «Приятно познакомиться!» – прошипела девка. Она опасливо поглядела в спину удаляющемуся Лихвину и с хищной грацией вывернула оголенное плечо, чтобы показать учетчику красиво наколотое число 969. «Между прочим, мы твои впередистоящие соседки по очереди, – высокомерно сказала сезонница, тщательно осмотрела татуировку, не запачкалась ли, и сдула невидимые пылинки. – Не мы, а ты, невежа, должен был давно нас разыскать и представиться. Но ты возомнил, что тебе можно нарушать приличия, водить знакомство с такими высокими очередниками, как Лихвин, на пару сотен номеров старше тебя. Так вот, чтобы не забывал свое место, тебе памятка!» С этими словами девка так вонзилась ногтями в обожженную ладонь учетчика, что у него потемнело в глазах. Свободной рукой он не мог защищаться, так как боролся с обеими двойняшками, другая подкралась к учетчику со спины и повисла на нем. Она душила его за шею, дрожа от злости и пища в ухо. Лихвин обернулся на приглушенные звуки борьбы. Он без раздумий выломал хлыст из черемухи, растущей рядом с чьей-то оградой, и со свистом рассек воздух, показывая самые решительные намерения. Этого было довольно, чтобы девки отпустили учетчика и в страхе отбежали. Одна ковыляла на сломанном каблуке, ее нарядное платье было безнадежно испачкано, вторая на ходу пыталась его отчистить. Лихвину они не сделали упрека, а на учетчика кидали мстительные, злобные взгляды.

Мужчины молча возобновили путь. Учетчик понимал, что если бы Лихвин не навязался в попутчики и не защитил его, случайная встреча с дюжими соседками по очереди могла кончиться гораздо хуже. Это смягчало неприязнь к Лихвину. Сам Лихвин, кажется, не думал ни о столкновении на дороге, ни о своих заслугах. Когда невидимая река уже близко вздыхала за домами, поскрипывала льдом, пошлепывала волной, Лихвин не выдержал и дал волю чувствам. Жалостливо он окинул учетчика косящим взглядом и в горьком недоумении проговорил: «Неужели ты и вправду готов так вот без всякой борьбы уйти из очереди? Но почему? Трудности? Они есть у всякого, кто занимает очередь, да и не похож ты на парня, пасующего перед трудностями. Ошибки? Но они исправимы и не перечеркивают бесспорных, я бы сказал – огромных, успехов твоего первого городского дня. Ты принят, как у нас говорят, в космонавты: официально зачислен в Ко.5-II, одну из самых престижных, могущественных и быстро движущихся городских очередей, что само по себе удача. Тебе не придется киснуть в какой-нибудь захолустной конторке на окраине города, где всего один отдел кадров, а очередь годами топчется в навозе между огородом и курятником. Далее, ты, желторотый новоочередник, привлек внимание матерой кадровички. Что она посчитала себя оскорбленной – это, конечно, плохо, но гораздо лучше безразличия. Большинство стояльцев нашей очереди она в упор не видит. Лично я не один месяц добивался ее внимания, и первый блин у меня тоже был комом. Я до сих пор не уверен, что мне удалось ее заинтересовать, хоть я и вывернулся наизнанку. Раньше я тоже был колючий, как ты, а теперь шелковый, но мои иголки не исчезли, просто спрятались внутрь. И в твоем случае мы что-нибудь придумаем. По большому счету у тебя нет причины унывать. Может, я увлекся и сгустил краски, когда обрисовывал трудности твоего положения, но преувеличил я только для того, чтобы как-то тебя расшевелить, раззадорить. Временное недовольство пекарки не повод опускать руки и отступаться от всего уже тобой достигнутого. Зачем с такой странной и опасной поспешностью идти на столь отчаянный шаг? Не понимаю. Опоздать на перекличку и вычеркнуть себя из очереди никогда не поздно. Ты можешь уйти из города и кануть в никуда завтра, послезавтра, через неделю. А вот обратно войти в поток нашей очереди уже не сможешь. Раз оскорбив космонавтов пренебрежением, ты навсегда попадешь в черные списки, хранящиеся у секретаря, и нового номера тебе никто не даст. Другие очереди тоже будут смотреть на тебя косо. Как у нас говорят, повторные номера не доводят до добра. Хорошему очереднику номер дается только раз!»

Вновь наступило молчание. Лихвин ждал, не скажет ли чего учетчик. Учетчик опустил руку к земле, где под штабельком сваленных к забору бревен еще не растаял снег, взял горсточку в правую руку, чтобы унять дергающую, путающую мысли боль. Ладонь распухла, чесалась и горела. Лихвин его не поколебал, но жаль было здоровяка, достоявшегося в очереди до рабского пресмыкательства перед ней. Как-никак он оказался единственным в городе, кто не только притеснял учетчика, как сверщик и секретарь очереди, как встреченные на дороге мстительные девки из хвоста очереди, но и опекал неопытного пришельца. (Не считать же гостеприимным хозяином Хфедю, сторожившего учетчика на крыше сарая из страха, что бесчувственное тело скатится на землю, и в исполнение строгого наказа очереди: крайний должен держаться впередистоящего и не отлучаться, пока за ним не займет очередь новый крайний.)

«Ты, Лихвин, по-своему прав, и в некотором смысле я тебе благодарен, – проговорил учетчик после долгого молчания. – Ты хорошо объяснил, что и передо мной город открывает определенные перспективы. Только мне они ни к чему. Потому что, сколько волка ни корми, он в лес смотрит. Никогда я не стоял и не смогу стоять в очереди. Возможно, я избалован: до сих пор очереди стояли ко мне. Стояли крепкие, как ты, сезонники, покорно дожидались, пока я посчитаю и запишу их дневную выработку, лишь после этого шли отдыхать. Стояли на очереди неотложные дела, каждое без слов кричало, что его необходимо сделать вне всякой очереди. Чтобы не закружиться, не потеряться в этом вихре разнообразных занятий, чувства и мысли тоже приходилось выстраивать в очередь. Мысли в голове, голод в животе, усталость в каждой мышце. А что делать! В сезон за городом работы невпроворот. Как говорится, бери больше, кидай дальше, пока летит, отдыхай. А я за всеми считай! Причем кидают-то в разных местах в разные стороны – только успевай поворачиваться и примечать. В страду на учетной работе глаз не сомкнешь. Сейчас начнется новая горячая пора, когда я буду нарасхват, стану нужен всем и каждому в своей бригаде, а ты мне предлагаешь киснуть в очереди на трудоустройство вместе с тысячами городских бездельников и потакать капризам вами же избалованной поварихи, между тем как в загородных бригадах стряпки счастливы, если я, отведав их варево, не выплесну его молча на землю. Молча не с целью унизить, а потому что некогда вникать и объяснять, что да как, пусть сами доходят, недоварено или пересолено».

«Как мне все это знакомо и до чего верно ты передал загородный дух! – горячо отозвался Лихвин. – Я тоже на себе испытал упоение сезонными работами, доводящее до полного изнеможения! Я сам ходил за городом в ударниках. Но разве тот адский труд, с постоянными авралами из-за погоды, с риском за пару месяцев надорвать здоровье, а пенсию сезонникам, сам знаешь, не дают, – разве он не трамплин для прыжка в более размеренную и упорядоченную жизнь? Не разбег перед попыткой получить в городе постоянную, гарантированную от капризов неба и земли работу и сделать карьеру здесь? Разве тебе не приходила мысль, что за городом сезонники изнуряют себя работой для того, чтобы запасти как можно больше пищи и одежды на то время, когда они стоят в очереди на трудоустройство здесь? То, что ты попал в город помимо своей воли, не пустая случайность, а знак, что ты созрел для постоянной работы в городе. Он сам привлек тебя к себе. Для городской службы далеко не всякий годен, потому что легкое и приятное времяпрепровождение она только по виду, а по сути накладывает серьезнейшую ответственность, ведь постоянный служащий пользуется плодами трудов сезонников и решает их судьбы, и чем выше его власть, тем больше он рискует наломать дров ее неосторожным, легкомысленным употреблением. Может, в такой работе меньше пота, зато больше выдержки и терпения, меньше героики, зато неизмеримо выше цели, которых можно достичь, шире открывающиеся горизонты!»

Но уже истекало время споров и увещеваний. Они вышли из улиц к воде, учетчик жадно смотрел на распахнувшуюся в обе стороны низкую покачивающуюся ширь. Вот те на! А лед-то уже пошел.

Они стояли у городской бани, старинного строения, крепко вросшего в берег каменными стенами. Река здесь расширялась и мелела. Поперек русла были вбиты в дно деревянные сваи. Они держали доски узких пешеходных кладей с хлипкими деревянными перильцами. Сейчас река переливала клади. Наползающие льдины выворачивали доски. Прибитые к ним перила покосились. Понятно, что только вбитые в дно сваи стояли из года в год, а настил каждую весну уносило половодье. После спада реки город настилал новые доски, это показывало, какой заботой были окружены в городе постоянные жители, все, включая немногочисленных обитателей заречных улиц. Учетчик видел со своего берега, что домишки там стояли редко, людей около них не было видно. Между тем в сотне метров ниже по течению висели фермы железнодорожного моста. И лишь для того, чтобы жителям заречья не приходилось карабкаться на высоченную крутую насыпь, а после перехода на другой берег спускаться с нее, рядом была устроена и каждый год возобновлялась низкая и удобная пешеходная переправа. Сколько оставалось жить прошлогодним кладям, сейчас был вопрос минут. Учетчик и Лихвин одни на пустынном берегу наблюдали величественную картину ледохода.

За рекой, под ивой, курили незнакомые сезонники. Они опирались на тяжелые мокрые пешни. Этих ледокольщиков или их товарищей учетчик видел с высоты горсада, они дружно ломали тогда еще стоявший лед, чтобы река скорее вскрылась. Они сделали самое трудное и предоставили воде довершать начатое. В их усталых, неторопливых движениях ощущалось чувство выполненного долга. С ревнивой, голодной завистью учетчик подумал, что он еще не приступал к весенним работам. И неизвестно, когда приступит, сколько дней потратит на поиски бригадира, как скоро заживет колено.

Летящий над рекой ветер продувал насквозь. Лихвин прекратил безнадежный спор и в угрюмом одиночестве сидел на пригорке. Рядом сиротливо стояла бутылка сибирской водки, взятая из столовой. Он ее выставил, но не пил. Учетчик подошел к самой воде, думая, что предпринять, идти в обход на кручу железнодорожного моста или рискнуть перебежать реку по утлым, уплывающим кладям. Но сделать выбор не успел. Заливистый свист заставил его обернуться. Из спускавшейся к реке улицы выходил сипоголовый старикан с ватагой очередников. Учетчик видел их из окна столовой, тогда они спешно прошли мимо. Сейчас вожак свистел и властно, призывно махал стоявшим на берегу. Впереди всех двигались недавние знакомые двойняшки. Они забыли про танцы. Без сомнения, они показали преследователям, куда пошел учетчик. В азарте погони девки крутились перед вожаком, как две гончие, и вдруг, сняв неудобные туфли, босиком помчались к берегу. Из-под разорванных свирепым бегом платьев мелькали голые ноги. Девки молотили по воздуху каблуками зажатых в кулаках туфель.

Лихвин приветственно махал сипоголовому в знак того, что заметил и понял его.