Ну, уж была мне гонка за мои восторги, – едва я ушел от матушки, как дядюшка, несмотря на то, что у него в это время был доклад, и тетушка, несмотря на то, что еще было 9 часов утра – явились у нас с визитом – обласкали матушку – начались расспросы – можешь себе представить ее смущение перед дядюшкой. Она извинила меня, как могла, но мне сказала, что мой поступок показался ему странным, и что мне не надлежало бегать со двора прежде, нежели я представился дядюшке. Признаюсь, что это происшествие немного расхолодило мои восторги – уж не в Москве ли я? – подумал я; неужли и здесь обращают внимание на такие мелочи? – Матушка не дала мне докончить моих размышлений – и едва я успел переодеться, как она повела меня к тетушке, в которой я нашел премилую женщину, хотя гордую с виду. Я извинился перед нею в своей невежливости, складывал всю вину на необходимость отправить письмо, просил ее меня извинить перед дядюшкой и проч., и проч. Мы проговорили с ней добрых полчаса. Сказать тебе, о чем мы говорили, невозможно, ибо мы ни слова не сказали по-русски, а французский разговор, особенно при первом свидании, составляется из такого количества летучих фраз, что их не прикуешь к бумаге. Скажу только, что между тысячами предметов дело коснулось и Литературы. Матушка не могла утерпеть, сказала, что и я литератор. Тетушка тотчас спросила, на каком языке я пишу; я закрасневшись и в смущении проговорил: «en Russe!» Как ты думаешь, что мне отвечала тетушка? – Она не только похвалила меня за это, но прибавила, что терпеть не может, когда русские, презирая свой язык, принимаются писать на иностранном. – Что, сударь, каково? Найди мне хоть одну московскую даму, разумеется, пожилую, которая бы решилась произнести такое суждение? Что ни говори, а Петербург сотнею лет обогнал Москву. В ту минуту вошедший человек прервал наш разговор, доложив, что дядюшка дожидается меня в кабинете. Как тебе объяснить впечатление, которое сделал на меня благодетель нашего семейства – право, не знаю. Не хочу не договорить и боюсь проговориться; итак, скажу коротко: я, было, прикинул к обнаженной голове моего дядюшки Галлееву систему: она была не в его пользу; но я хочу лучше верить моему внутреннему чувству, а оно заставило меня найти то выражение доброты, той снисходительной терпимости, которою я более всего дорожу в людях. Правду сказать, при этом свидании мое самолюбие-таки пострадало немного, ну, да так и быть. Сначала, помня наставления матушки, я было хотел извиниться перед ним в моей невежливости, но, как кажется, матушка ошиблась: я заметил, что дядя был изумлен моими извинениями, – верно, он не обратил и внимания на мое отсутствие, а своими извинениями я только надоумил его, что сделал неучтивость, и хитрый старик притворно нахмурил брови. – Но лицо его скоро прояснилось, он не дал мне слова сказать о моей благодарности за все его благодеяния, оказанные нашему семейству, и тотчас начал спрашивать, где я учился, как будто матушка двадцать раз не писала ему об этом! отчего я так долго не соглашался на его предложение вступить при нем в службу, чем я занимался, вышедши из школы. Я отвечал, как мог, но плохо бы мне было, если бы не помогла тетушка. Она расхвалила меня до невозможности, рассказала о моих литературных подвигах. – «А что вы писали?», – спросил меня дядюшка, – я подумал и с тайною надеждою изумить и порадовать старика назвал мою прошлогоднюю повесть, знаешь, ту, которую журналисты без ума расхваливали и читатели приписывали то тому, то другому известному автору, – назвал, ожидал восклицаний, комплиментов, приготовлялся краснеть и скромничать – что же? «Я не читал эти книги, – отвечал мне дядя равнодушно, – но все равно, это очень хорошо, это набивает руку». Набивает руку! набивает руку! – подумал я, и кровь поднялась мне в голову, но уже не от застенчивости. – Как! лучшее мое произведение, писанное от души, обделанное с величайшим тщанием и, может быть, – с тобою говорю откровенно – произведение, к каким не приучили наши писатели публику, это произведение годится только набивать руку, и даже мой родной дядя не читал его! – Но скоро, вспомнивши новый род жизни, который предпринимаю, я угомонил авторское самолюбие и старался впиваться в слова дядюшки, который толковал мне, что теперь занятия мои будут гораздо важнее, что в службе надобно работать головою, что он завтра же повезет меня к князю Воротынскому, его старинному другу и будущему моему начальнику.