Всеволод Сахаров. Сеятель мыслей. О жизни и творениях В.Ф. Одоевского
«Библиотека — великолепное кладбище человеческих мыслей… На иной могиле люди приходят в беснование; из других исходит свет, днем для глаза нестерпимый; но сколько забытых могил, сколько истин под спудом…» Эти печальные слова своеобычнейшего русского писателя и философа Владимира Федоровича Одоевского (1803–1869) невольно вспоминаются при размышлениях о его собственной литературной и жизненной судьбе, слишком долго пребывавшей в забвении.
В 1834 году молодой Белинский писал об Одоевском: «Этот писатель еще не оценен у нас по достоинству». В конце жизни сам Одоевский оглянулся на пройденный путь и не без горечи заметил: «Моя история еще не написана». Несмотря на немалые успехи современных историков литературы, эти слова и по сей день остаются справедливыми. Полной истории жизни и творчества Одоевского пока нет, хотя публикации последних лет приближают нас к ней.
Жизнь и творчество Владимира Одоевского заставляют нас задуматься о литературной судьбе тех талантливых писателей, которые вместе с признанными гениями успешно совершенствовали русскую литературу и в немалой мере способствовали ее расцвету и игровой славе. Очевидно, что без этих даровитых людей наша литература была бы несравненно беднее. Пушкин, постоянно искавший союзников и единомышленников, сознавал это особенно отчетливо. В 1831 году А. И. Кошелев сообщил его отзыв Одоевскому: «Пушкин весьма доволен твоим „Квартетом Бетговена“… Он находил, что ты в этой пьесе доказал истину весьма для России радостную; а именно, что возникают у нас писатели, которые обещают стать наряду с прочими европейцами, выражающими мысли нашего века».
В свою очередь, Одоевский мыслил русскую литературу как уникальный художественный организм, как галерею живых лиц, «замечательнейших организаций», участвующих в общей культурной работе. «Судьба лучших людей — корень Русского просвещения и литературной славы», — говорил Одоевский, и это верно и в отношении его собственной судьбы, его роли в истории отечественной литературы. Самобытная личность Одоевского — одна из наиболее примечательных в галерее русских деятелей тех лет.
В портретной галерее деятелей пушкинской поры лицо Одоевского привлекает внимание спокойной энергией, ясным, твердым взглядом серо-голубых глаз, отразившейся в них напряженной работой глубокой самобытной мысли. Он не был бурным романтическим «гением», тонким мечтателем-лириком или же ироническим скептиком. Это именно русский мыслитель, деятельный всеобъемлющий ум, упрямо стремящийся к «воссоединению всех раздробленных частей знания». Таким пришел молодой Одоевский в отечественную литературу пушкинской поры, таким навсегда запечатлен он в ее истории.
Конечно, духовная биография этого мыслителя была сложна и долга, включала в себя почти полвека русской Жизни, и Одоевский мог сказать о себе то же, Что говорил он об одном из своих героев: «Три поколения прошли мимо него, и он понимал язык каждого». И надо отметить, что эпоха далеко не всегда была благодарна и внимательна к этому писателю, ученому и философу и проходила иногда мимо его книг и мыслей. Сам Одоевский это очень хорошо видел и следующим образом объяснил: «Обыкновенно думают, что от книг переходят мысли в общество. Так! Но только те, которые нравятся обществу; не нравящиеся обществу мысли падают Незамеченными. Большею частию книги (кроме книг гениальных, весьма редко появляющихся) суть лишь термометр идей, уже Находящихся в обществе».
Значит ли это, что «несвоевременные», не понравившиеся тогда обществу мысли Одоевского канули в бездонный колодец прошлого, стали историей? Сам писатель думал иначе: «Мысль, которую я посеял сегодня, взойдет завтра, через год, через тысячу лет». Одоевскому было известно, что в сфере духа ничто устойчивое и жизнеспособное не исчезает бесследно. Книги и мысли, как известно, имеют свою судьбу, и потому можно сказать, что они появляются и воспринимаются во время, когда становятся нужны. Именно сейчас стало ясно, что за знаменитыми «Русскими ночами» и другими сочинениями Владимира Одоевского стоит достаточно много живых идей и весомых проблем, отнюдь не ставших историей.
Сегодня мы обращаемся к В. Ф. Одоевскому не только как к даровитому русскому прозаику первой трети прошлого столетия. Выясняется, что и в сфере точных наук, эстетики, педагогики, музыки, социальной мысли этот удивительный человек начинал задумываться над проблемами, тогда лишь еле брезжившими, едва намеченными, а сегодня подступившими к нам вплотную. Перечитайте «Русские ночи» Одоевского, и вы обнаружите там целый сонм живых, нестареющих мыслей, услышите любопытнейшую перекличку веков, увидите движение трезвой, цепкой и целеустремленной мысли, столь легко и смело отбрасывающей все привычные оговорки и наивный академизм и прорывающейся к подлинному знанию о мире.
Естественно, сегодня в центре нашего внимания — Одоевский-художник, один из лучших русских прозаиков. Но обаяние этой классической русской прозы не должно заслонять от нас все богатство духовной жизни Одоевского, то гармоничное целое, частью которого являются эти прекрасные довести. Автор «Русских ночей» так писал о рождении этой главной своей книги из первоначального замысла «Дома сумасшедших»: «Инстинктуальная поэтическая деятельность духа отлична от разумной в образе своих действий, но в существе своем одинакова. Так бессознательно развивались во мне одна за другою повести „Дома сумасшедших“, и, уже окончивши их, я заметил, что они имеют между собой стройную философскую связь». Стройная философская связь существует между всеми мыслями, книгами и начинаниями Владимира Одоевского, и приступающему к ним современному читателю надо об этой связи помнить и уметь видеть целое за отдельными, может быть, кажущимися разрозненными частями.
* * *
Жизненная судьба Владимира Одоевского в немалой мере определялась его происхождением, аристократической средой, навязавшей ему множество обязанностей, должностей, занятий и сковавшей жизнь писателя суровыми правилами этикета. Сам Одоевский не роптал: «Мое убеждение: все мы в жизни люди законтрактованные; контракт может быть прескверный, пренелепый, но мы его приняли, родясь, Женясь, вступая в службу и т. д., следственно, должны исполнять его, что не мешает стараться о его изменении и о том, чтобы впредь таковых контрактов не было». «Контракт» Одоевского был достаточно непрост. Его мать Екатерина Алексеевна, женщина весьма живого и самобытного ума, была из крепостных, зато отец, князь Федор Сергеевич, вел свою родословную от легендарного варяга Рюрика. По знатности своей князья Одоевские стояли во главе российского дворянства, что с неизбежностью влекло за собой чины и придворные должности, орденские ленты, скуку светского салона и рутину канцелярий и департаментов. Служить надо было, ибо древний княжеский род заметно оскудел.
К этой жизни готовили с младенческих лет, но домашнего воспитания было явно недостаточно, и В 1816 году юиый Одоевский стал учеником Московского университетского благородного пансиона, Это привилегированное учебное заведение, основанное поэтом М. М. Херасковым, являлось, в сущности, подготовительным факультетом старейшего университета России и отличалось многообразием изучаемых здесь наук и высоким уровнем преподавания. Лекции читались лучшими университетскими преподавателями. Воспитанники имели право выбирать предметы, что и позволило Одоевскому сосредоточить внимание на словесности, русском языке и основных началах философии. В пансионе поощрялись занятия литературой, переводы, диспуты; воспитанники посещали проходившие в зале пансиона заседания Общества любителей российской словесности. На этих заседаниях историк Погодин и увидал впервые юного Одоевского, «стройненького, тонкого юношу, красивого собою, в узеньком франке темно-вишневого цвета», который с сенаторской важностью разводил по местам дам и во время чтений наблюдал за порядком в зале. Здесь, в пансионе, встретились многие будущие деятели русской культуры, и для них это было хорошей школой в начале жизни.
Годы учения в пансионе были для Одоевского порой напряженной, плодотворной работы, непрерывных ученых и литературных занятий, и именно тогда он впервые начал печататься, в том числе и во «взрослом» журнале «Вестник Европы». Две встречи той поры особо важны для понимания духовной жизни молодого Владимира Одоевского. Первая — это знакомство с мечтательной, возвышающей душу поэзией Василия Жуковского: «… В трепете, едва переводя дыхание, мы ловили каждое слово, заставляли повторять целые строфы, целые страницы, и новые ощущения нового мира возникали в юных душах и гордо вносились во мрак тогдашнего классицизма, который проповедовал нам Хераскова и еще не понимал Жуковского». Это была встреча с новой литературой, с возникавшим тогда русским романтизмом. Одновременно юный Одоевский увлекся философией, учением немецкого мыслителя Ф. В. Шеллинга, открывавшего тогда новые пути пытливой молодой мыслили потому позднее названного в «Русских ночах» Колумбом XIX столетия.
Вторая встреча для Одоевского оказалась важнее, и это многое определило в его дальнейшей судьбе. Когда в 1822 году он окончил пансион с золотой медалью, выбор уже был сделан: Одоевский присоединился к лагерю русских романтиков. Но с самого начала он вместе с несколькими друзьями избрал особый путь в литературе русского романтизма. Путь этот вел к художественному творчеству через теорию, через создание национальной философии. В сфере интересов Одоевского литература на время была заслонена философией, отошла на второй план.
В 1823 году Владимир Одоевский и его друг, поэт Дмитрий Веневитинов создают знаменитое Общество любомудрия, объединившее в своих рядах представителей передовой дворянской молодежи Москвы. Это новое поколение активных деятелей было преисполнено больших надежд, считало, что будущее принадлежит именно им — «русским молодым людям, получившим европейскую образованность, опередившим, так сказать, свой народ и, по-видимому, стоящим мыслями наравне с веком и просвещенным миром». Цель общества определена была в его названии — любовь к мудрости, прилежное изучение античных и немецких философов и работа над созданием оригинальной отечественной философии, из которой и должна была возникнуть новая русская: литература.
Примечательны эти молодые люди с их поистине титаническими замыслами, это удивительное собрание русских натур, так много обещавших и немало сделавших. Поэт Дмитрий Веневитинов, строгий юноша с профилем Наполеона, блестящий оратор и теоретик, достигший в своих статьях и письмах чаадаевской глубины н беспощадности суждений и как-то посоветовавший вообще приостановить ход развития тогдашней российской словесности, с тем чтобы «заставить ее более думать, нежели производить». Глубокомысленный и замкнутый Иван Киреевский, один из лучших критиков той поры, ценимый Жуковским и Пушкиным. Энциклопедически образованный эстетик и теоретик литературы Владимир Титов, тот самый, о котором Тютчев говорил, наполовину шутя, наполовину серьезно, что Титову как будто назначено провидением составить опись всего мира, и который, оставив литературу, стал всего лишь послом в Константинополе и членом Государственного совета. Юный поэт и конногвардеец Алексей Хомяков, чей необыкновенно живой ум и вдохновенное, гибкое слово прирожденного оратора обратили на себя внимание в собраниях у Рылеева. К кругу любомудров были близки молодые поэты Федор Тютчев и Степан Шевырев, историк и собиратель русских древностей Михаил Погодин, способный журналист и издатель Николай Полевой.
Каждое имя тут — заметная веха в истории русской культуры. Не следует забывать, что все эти одаренные люди были молоды, объединены дружбой и сходными мнениями, не страшились препятствий и более всего опасались односторонности, узких путей и бескрылых стремлений. В этом высоком и благородном простодушии — сила и обаяние романтического любомудрия.
Владимир Одоевский был в этом уникальном культурном организме своего рода центром, верховным судьей и примирителем. И когда позднее он поступил на службу и переехал в Петербург, один из любомудров очень точно определил его роль в кружке: «Вы как солнышко, — держали нас в повиновении; не успели рвануться от центра, как вдруг по какому-то волшебному мановению всех нас отбросило от оного… Словно сигнал подали, от которого товарищество наше рассыпалось по всем концам земли» (Сакулин, I, 318).
Личное обаяние, незаурядный ум и познания, талант прозаика и полемиста привлекали к Одоевскому многих. Достаточно сказать, что среди его ближайших друзей был Грибоедов, заметивший в «Вестнике Европы» «остроумные памфлеты» юного любомудра и пожелавший познакомиться с автором. Александр Одоевский, блестящий корнет конной гвардии, декабрист, двоюродный брат Владимира, очень много значил в его судьбе, и Одоевский писал: «Александр был эпохою в моей жизни» (Сакулин, I, 95). Порывистый и многознающий Вильгельм Кюхельбекер издавал вместе с Одоевским альманах «Мнемозина», сыгравший важную роль в становлении русского философского романтизма. Друг Пушкина Дельвиг писал Кюхельбекеру об Одоевском: «Познакомь меня, как знаешь и как можешь, с твоим товарищем. Литературно я знаю и люблю его. Уговори его и себя что-нибудь прислать в новый альманах „Северные цветы“, мною издаваемый». Так началось сближение Одоевского с пушкинским кругом писателей, столь важное для его дальнейшей литературной судьбы.
Любомудры свою центральную дорогу усматривали в просветительстве, в постепенных культурных преобразованиях и тем отличались от деятельных умов декабризма. Им чужда была декабристская идея революционного преобразования русской жизни. Тщетно Александр Одоевский и Кюхельбекер пытались приобщить Владимира к своему кругу идей, к деятельности тайного общества — юный философ предпочитал отвлеченные умствования и чистую науку: «Я никуда не езжу и почти никого к себе не пускаю: живу на Пресне в загородном доме, и весь круг физической моей деятельности ограничивается забором домашнего сада. Зато духовная горит и пылает».
Тем не менее после грозы 14 декабря, расколовшей русское общество и русскую историю и начавшей принципиально новую культурную эпоху, Владимир Одоевский был среди смельчаков, помогавших заключенным и ссыльным декабристам. Он хлопотал за Александра Одоевского и способствовал его переводу из Сибири на Кавказ, поддерживал в ссылке Вильгельма Кюхельбекера. Самому Одоевскому одно время угрожал арест, ибо известны были его тесные связи со многими участниками восстания.
Иные времена наступили и для самого Одоевского и его друзей. Прежнее простодушие было уже невозможно в новых суровых условиях, и любомудры как-то сразу повзрослели, остепенились и обратились к практической деятельности. Пришло своего рода «трезвение» романтической мысли, это неизбежное следствие крушения юношеских иллюзий, «Время фантазии прошло; дорого заплатили мы ей за нашу к ней доверенность», — вспоминал Одоевский об этой поре разброда в стане любомудров.
После поражения декабристов многие духовные ценности мыслящего дворянства подверглись последовательному переосмыслению в мучительных поисках новой дороги и реального дела. И Одоевский принимает несколько важных решений, существенно изменивших его жизнь. Как бы подводя черту под романтической эпохой первых радостей, он распускает Общество любомудрия и собственноручно сжигает в камине его архив. Далее последовали поступление на государственную службу, женитьба и переезд из либеральной Москвы в служилый Петербург. Вдохновенный юноша-философ вдруг преобразился в исполнительного чиновника, занимающегося на досуге сочинительством и музицированием.
И все же именно 1830-е годы — пора расцвета литературного таланта Владимира Одоевского. Творческая мысль молодого писателя, преодолевая препятствия, обрела тогда собственную дорогу. За полтора десятилетия (с 1830-го по 1844 год) были опубликованы основные его произведения. Но все это время Одоевский испытывает мучительные сомнения в действенности литературной профессии: слишком узок круг русской читающей публики, слишком слаб голос писателя, говорящего о вечных истинах: «…Есть нечто почтенное в наших литературных занятиях. Они требуют какого-то особенного героизма, ибо у нас можно просидеть несколько лет над книгою и напечатать ее в полной уверенности, что ее прочтут человек десять, из которых поймут только трое» (Сакулин, II, 408), Есть, конечно, и исключения, ставшие вехами, примерами для последующих писательских поколений, и одно такое знаменательное имя Одоевский называет: «Карамзин был счастливец, умевший заинтересовать нашу публику, сделавшийся писателем народным, всеклассным, если можно так выразиться».
Но подобная роль писателя в современной Одоевскому литературе была уникальна, почти недоступна, и не случайно автор «Русских ночей» в конце жизни весьма прозорливо указал на необходимость и неизбежность подлинно демократической, народной русской культуры: «Толпе еще нужен не Рафаэль, а размалеванная картинка, не Бах, не Бетховен, а Верди или Варламов, не Дант, а ходячая пошлость. Но одна ли толпа в том виновата? Нет ли в самом искусстве чего-то неполного, недосказанного? Не требует ли оно новой, нам даже еще непонятной разработки?» В этих знаменательных вопросах содержался великолепный ответ высокомерным эстетам, презиравшим «толпу».
Собственную же деятельность на поприще литературы Владимир Одоевский рассматривал именно как подготовительную, как приближение к будущей демократической культуре. В его замечательной, по-чаадаевски горькой и в то же время бодрой статье «Записки для моего праправнука о русской литературе» сказано: «Нет ни одной литературы интереснее русской… Она любопытна как приготовление к какой-то русской, до сих пор нам непонятной литературе, — непонятной тем более, что Россия юна, свежа, когда все вокруг ее устарело и одряхло». Причем Одоевскому ясно, что работа в литературной сфере взаимосвязана с параллельно идущей деятельностью в науке, промышленности и т. д., и потому русский писатель, считал он, никак не может быть только писателем-профессионалом: «В одной руке шпага, под другой — соха, за плечами портфель с гербовою бумагою, под мышкою книга — вот вам русский литератор».
Свою жизнь Одоевский с полным правом именовал чернорабочей. В Петербурге писателя ожидали в высшей степени непоэтические занятия: ему пришлось, например, наблюдать за изготовлением сомовьего клея и проверять действие усовершенствованных кухонных очагов «Я теперь почти уже не литератор, а химик и механик», — жаловался Одоевский Шевыреву. И все же литературных занятий не оставил. Причем Одоевский способствовал развитию литературы не только как писатель, но и как юрист: он был одним из авторов цензурного устава 1828 года, влияние которого на развитие отечественной словесности, стесненной прежним «чугунным» уставом, было более благотворно. Перу Одоевского принадлежат и первые законы об авторском праве. И это далеко не полный перечень его занятий, он обладал поистине уникальными познаниями и огромной работоспособностью.
Над этим энциклопедизмом и многоликостью иногда посмеивались люди деловые, практические, но Одоевский спокойно шел своим уединенным путем. «Это движение по разным путям, невозможное для тела, весьма возможно для духа», — пояснял он и указывал на гигантов Возрождения и в особенности на всеобъемлющий гений нашего Ломоносова: «Этот человек — мой идеал; он тип славянского всеобъемлющего духа, которому, может быть, суждено внести гармонию, потерявшуюся в западном ученом мире. Этот человек знал все, что знали в его веке: об истории, грамматике, химии, физике, металлургии, навигации, живописи, и пр., и пр., и в каждой сделал свое открытие, может, именно потому, что все обнимал своим духом».
В Петербурге вокруг Одоевского снова начали собираться любомудры, и вскоре в Третье отделение поступил очередной донос на молодых философов: «Образ мыслей их, речи и суждения отзываются самым явным карбонаризмом… Собираются они у князя Владимира Одоевского, который слывет между ними философом». Но любомудры были уже не те, и разговоры в их кружке велись теперь не о возвышенном философствовании, а о службе, издании журнала «Московский вестник», где и Пушкин принимал участие. Эти радикальные перемены в мировоззрении любомудров описаны Одоевским в повести «Новый год», являющейся ценным документом для истории русского общественного сознания тех лет.
Новые времена требовали иных воззрений и связей. В Петербурге Одоевский оказался в центре культурной жизни. В эту пору начинается его дружба с Жуковским, Вяземским, Крыловым, Пушкиным. Писатель становится непременным участником «суббот» Жуковского, встречается с собратьями по литературному цеху у Дельвига и в оппозиционном салоне близкой к декабристам графини Лаваль. Этому оживленному творческому общению в немалой мере способствовало достаточно заметное положение Одоевского в светском обществе и при дворе. Светские приличия требовали от Одоевского соответствующего его титулу и положению образа жизни. Но, что гораздо важнее, этого же требовала и жена Одоевского княгиня Ольга Степановна, урожденная Ланская, женщина властная и честолюбивая. Княгиня желала царить в собственном великосветском салоне, а Одоевский жаждал постоянно видеться с друзьями — музыкантами и литераторами. Так родился знаменитый литературный салон, где вся русская литература, по меткому слову Шевырева, очутилась на диване у Одоевского.
В доме Одоевского в разные времена собирался цвет российской словесности. Михаил Погодин вспоминает: «Здесь сходились веселый Пушкин и отец Иакинф с китайскими, сузившимися глазками, толстый путешественник, тяжелый немец-барон Шиллинг, возвратившийся из Сибири, и живая, миловидная графиня Растопчина, Глинка и профессор химии Гесс, Лермонтов и неуклюжий, но многознающий археолог Сахаров. Крылов, Жуковский и Вяземский были постоянными посетителями. Здесь впервые явился на сцену большого света и Гоголь». Добавим, что гостеприимством и дружеской помощью Одоевского пользовались Кольцов, Достоевский, Белинский, поэт и критик Аполлон Григорьев. В позднейшие времена у Одоевского бывали Тютчев, Фет, Григорович, Гончаров, Иван Тургенев, славянофилы и западники. Здесь играл знаменитый венгерский композитор и пианист Ференц Лист, читал стихи веселый Мятлев. Лев Толстой, работая над «Войной и миром», бывал у Одоевского постоянно и пользовался советами писателя и воспоминаниями его жены и великосветских знакомых. И всех этих разно думающих людей умело объединял и примирял спокойный и благожелательный хозяин салона.
В этом изысканно одетом молодом вельможе было немало подлинного демократизма, и один из посетителей позднее верно сказал об Одоевском: «Несмотря на то, что он был первый аристократ в России, он, может быть, был величайший демократ». В уединенном кабинете хозяина, уставленном замысловатыми столиками и этажерками, химическими ретортами и музыкальными инструментами, ценились только талант и подлинные знания. Здесь собирался класс литераторов. «Одоевский желал все обобщать, всех сближать и радушно открыл двери свои для всех литераторов… Один из всех литераторов-аристократов, он не стыдился звания литератора, не боялся открыто смешиваться с литературного толпою и за свою донкихотскую страсть к литературе терпеливо сносил насмешки своих светских приятелей», — вспоминал писатель И. И. Панаев.
Салон Одоевского просуществовал до самой смерти хозяина. Люди здесь менялись, менялся и сам писатель. В 40-е годы он уже принимал гостей в воздетых на лоб больших очках, черном шелковом колпаке и длинном, до пят сюртуке черного бархата, напоминавших одеяние средневекового алхимика. Среди книжных завалов, роялей и пыльных папок с рукописями и нотами задумчивый хозяин дома выглядел рассеянным чудаком и уединенным мечтателем, удалившимся от деятельной жизни. Светские приятели посмеивались над странностями автора «Русских ночей», молодежь не понимала его слишком своеобразных увлечений астрологией, магией и «животным магнетизмом». Но писатели знали Одоевского как доброжелательного ценителя с безукоризненным вкусом, и потому молодой Достоевский принес, ему рукопись «Бедных людей», Тургенев читал ему «Накануне», бедствующий Аполлон Григорьев показывал свои критические статьи. Музыканты ценили в Одоевском дар отличного пианиста и критика, и Глинка пользовался его советами во время работы над «Иваном Сусаниным», композиторы Даргомыжский и Серов были ему благодарны за поддержку и тонкую оценку их опер. Французу Гектору Берлиозу Одоевский открыл мир русской национальной музыки, и он же научил русскую публику ценить непривычное дарование немецкого композитора Рихарда Вагнера. Одоевский был не только живой энциклопедией, по и живой консерваторией, и имя его навсегда останется в истории отечественной музыки. И именно талант музыкального критика позволил писателю создать знаменитые повести о великих композиторах Бахе и Бетховене.
Литературные занятия в сфере интересов Владимира Одоевского играли особенную роль: именно здесь его заветные мысли обретали плоть, сливались с героями, становились живыми и зримыми. Поэтому так стремительно его становление как писателя. Напряженные поиски собственной манеры в прозе очень быстро приводят Одоевского от юношеского увлечения дидактикой и аллегорией к подлинно художественному повествованию, к творческой зрелости и своеобычности, сразу отмеченной Пушкиным. В начале 30-х годов писатель находит свою дорогу в литературе, и, как показал его «Последний квартет Бетховена» (1830), это была дорога к главной книге — к «Русским ночам» (1844).
Но как всегда у Одоевского, его мысль в литературе, помня о центральной дороге, разветвляется, проникает в разные сферы, осваивает неожиданные, новые для того времени темы. Собирающиеся вокруг этих тем мысли рождают группы произведений, и потому Одоевского по праву считают мастером цикла повестей, где каждое произведение оттеняет и объясняет другие вещи и, в свою очередь, обретает новый смысл. Первым таким циклом были «Пестрые сказки» (1833).
Эта книга Одоевского неоднородна, ибо вместе со сказочными аллегориями в нее включены два произведения, которые никак не могут быть причислены к сказкам. Это «Сказка о том, по какому случаю коллежскому советнику Ивану Богдановичу Отношенью не удалося в светлое воскресенье поздравить своих начальников с праздником» и «Сказка о мертвом теле, неизвестно кому принадлежащем». Вопреки названиям это не сказки, не аллегории, а повести, в которых реальнейший русский быт выявлен и осужден с помощью шутливой, комической фантастики. Одоевский здесь обратился к изображению чиновничьей жизни и показал весь ее канцелярский идиотизм, механичность и пустоту, саркастически именуемые им «безмятежным счастием».
В повести о коллежском советнике происходит бунт вещей. Карты, составлявшие существеннейшую часть домашнего быта чиновников и заполнявшие их жизнь, вдруг ожили и втянули игроков в безумный картеж, в непрерывную, изматывающую игру. Чиновники попытались было задуть свечи, но «карты выскочили у них из рук: дамы столкнули игроков со стульев, сели на их место, схватили их, перетасовали, — и составилась целая масть Иванов Богдановичей, целая масть начальников отделения, целая масть столоначальников, и началась игра, игра адская». Карты не только заняли место людей, но и стали им подражать, переняли чиновничью психологию и иерархию госдепартаментов и министерств: «Короли уселись на креслах, тузы на диванах, валеты снимали со свечей, десятки, словно толстые откупщики, гордо расхаживали по комнате, двойки и тройки почтительно прижимались к стенкам». Все перевернулось, встало с ног на голову. И тем не менее ничто не изменилось. Невероятное, фантастическое не в состоянии преобразить неподлинную жизнь, превращенную в картеж. И потому безразлично, сами ли чиновники играют в карты или карты играют чиновниками. В обоих случаях чиновничья жизнь чудовищно нелепа, уродлива и тяготеет к абсурду.
Столь же нелепа, лишена духовности и здравого смысла жизнь приказного Севастьяныча, которого посетил вдруг дух человека, имевший «несчастную слабость» выходить на время из собственного тела. На просьбу призрака вернуть ему случайно утерянное тело опытный чиновник невозмутимо отвечает привычным «та-ак-с». Куда большее впечатление производит на него предложенная привидением взятка. Дух оказался платежеспособным и посулил приказному пятьдесят рублей. Характерно, что очевидная нелепость и фантасмагоричиость происходящего Севастьяныча нисколько не смущают, ему важна правильность, канцелярского оформления этой нелепицы. На традиционный вопрос об имени и фамилии дух произносит нечто несообразное: «Меня зовут Цвеерлей-Джоя-Луи». Приказный так же спокойно спрашивает: «Чин ваш, сударь?» И в ответ слышит еще одну нелепость: «Иностранец». Тем не менее все невероятные ответы духа Севастьяныч аккуратно записал на своем особом чиновничьем языке: «В Реженскай земский суд от иностранного недоросля из дворян Савелия Жалуева, объяснение». Бытие Севастьяныча настолько бездуховно, автоматично, что любая несообразность находит здесь свое место, не вступая с этой жизнью в противоречие.
Очевидно, что это сатира, и сатира социальная. Давно замечено и то, что эти повести Владимира Одоевского как бы предваряют в нашей прозе «Петербургские повести» Гоголя, и в особенности «Нос», указывая на сложную взаимосвязь между творчеством обоих писателей. Замечательный русский критик Аполлон Григорьев писал: «Еще до Гоголя глубокомысленный и уединенно замкнутый Одоевский поражался явлениями миражной жизни — и иногда, как в „Насмешке мертвеца“, — относился к ним с истинным поэтическим пафосом». И сам Одоевский с полным правом причислял себя к линии русской сатиры, идущей от Кантемира к Гоголю, и говорил, что сатира — это «выражение нашего суда над самими собою, часто грустное, исполненное негодования, большею частию ироническое». Суда сатирика не избежало и высшее общество, чьи бездуховность, жестокость и эгоизм бичуются Одоевским в «Бале», «Бригадире», «Насмешке мертвеца», «Княжне Мими».
Особое место занимают в творчестве Одоевского так называемые «таинственные» повести — «Сильфида», «Саламандра», «Косморама», «Орлахская крестьянка». Именно эти произведения способствовали тому, что дореволюционные исследователи и современные зарубежные толкователи творчества Одоевского создали ему довольно устойчивую репутацию мистика и идеалиста. Причудливый фантастизм «таинственных» повестей и всем известный интерес их автора к алхимии и сочинениям средневековых мистиков иногда заставляли забыть о весьма трезвом, реалистическом мышлении Владимира Одоевского, о его всегдашней приверженности К науке, к точному знанию о мире.
Между тем именно в фантастических повестях, создававшихся параллельно с «Русскими ночами», отчетливо виден чисто научный интерес Одоевского к тайнам человеческой психики. Его духовидцы и призраки, вообще характерные для романтической литературы, в немалой мере обязаны своим появлением обширным познаниям писателя в медицине и психологии, его постоянному интересу к так называемому «животному магнетизму», к гипнотизму Я особого рода одержимости. «Я хочу объяснить все эти страшные явления, подвести их под общие законы природы, содействовать истреблению суеверных страхов», — писал Одоевский. И потому в его «таинственных» повестях фантастика всегда объяснена, мотивирована, ее реальность постоянно ставится под сомнение. Эта особенность романтической прозы Владимира Одоевского порождена его научным мышлением.
Разумеется, «таинственные» повести Владимира Одоевского не сводимы к научным изысканиям. Это шедевры романтической прозы, теснейшим образом связанные с общим движением русской литературы пушкинской поры. Герой «Сильфиды» Михаил Платонович, этот столичный денди, уставший от светских забав и удалившийся в дядюшкину деревеньку, явственно напоминает Онегина. Модный сплин, насмешки над провинциалами — все это могло появиться лишь после пушкинского романа. Но в отличие от Пушкина, Одоевский сделал главной движущей силой своей повести жажду познания. Его герой говорит: «Любознательность, или, просто сказать, любопытство есть основная моя стихия, которая мешается во все мои дела, их перемешивает и мне жить мешает; мне от нее ввек не отделаться; все что-то манит, все что-то ждет вдали, душа рвется, страждет…» Одоевский потому и дает в начале повести столь подробную и вполне реалистическую картину провинциальной жизни, чтобы отчетливее показать чисто романтический конфликт героя-искателя с косной, не одухотворенной высоким пафосом и подлинными знаниями средой.
Сильфида, это таинственное существо, явившееся герою повести, несет в себе новое всеобъемлющее знание о мире. Она предлагает Михаилу Платоновичу подлинный мир сущностей, понимание самодвижения жизни, основных законов мира, учит его видеть всеобщую связь явлений. И познавший эту высшую мудрость герой говорит в конце повести: «Ваши стихи тоже ящик; вы разобрали поэзию по частям: вот тебе проза, вот тебе стихи, вот тебе музыка, вот живопись — куда угодно? А может быть, я художник такого искусства, которое еще не существует, которое не есть ни поэзия, ни музыка, ни живопись, — искусство, которое я должен был открыть и которое, может быть, теперь замрет на тысячу веков: найди мне его!» Здесь утверждаются романтические идеалы всеобъемлющей науки и целостного искусства.
Но суровая действительность все время теснит романтику и налагает жесткие ограничения на сферу фантастического. Мысль Одоевского о мелочах как цели бытия множества людей заставляет вспомнить знаменитые слова из «Мертвых душ» о «страшной, потрясающей тине мелочей, опутавших нашу жизнь». В этой-то тине быта и вязнет постепенно герой «Сильфиды». Подобно Гоголю, Одоевский показал страшную власть быта, бездуховной материальности, разрушающую личность и выталкивающую ее либо в житейскую пошлость, либо в безумие. На это сходство указывал еще Аполлон Григорьев: «…Одна сторона всеобщей болезни, отмеченная Гоголем и Одоевским — это власть творимой силы множества над всяким и каждым, несмотря на демоническую силу личности; но в каждой личности отдельно таится еще злой и страшный недуг безволия или, точнее сказать, рассеяния сил, потерявших в человеке центр, точку опоры».
В герое «Сильфиды» медленно гибнет человеческое начало, высокоразвитая духовность, и он становится «живым мертвецом», двойником бригадира из одноименной повести Одоевского. И потому «Сильфида», как и другие «таинственные» повести писателя, не противостоит «Бригадиру», «Балу», «Княжне Мими», «Насмешке мертвеца», а, напротив, служит вместе с ними одной цели — беспощадной социальной сатире, критике неидеальной действительности, «пошлой прозы жизни» и утверждению высоких идеалов и всеобъемлющих духовных исканий.
В повести «Саламандра» видно стремление писателя соединить историю, философию и художественную прозу. В сущности, это составное произведение, романтическая дилогия о трех эпохах — петровской, послепетровской и современной Одоевскому поре 1830-х годов. В пределах обычного исторического романа в духе Вальтера Скотта такое соединение было невозможно.
Одоевский, как всегда, нашел особый путь: он соединил в рамках одного произведения историческую прозу и философско-фантастическую повесть «Эльса». Историческую повесть «Южный берег Финляндии в начале XVIII столетия» можно было бы назвать иначе — «Финн Петра Великого», ибо здесь явственно ощутимо воздействие незавершенного пушкинского романа «Арап Петра Великого», судя по всему известного Одоевскому еще в рукописи. Это история юного финна Якко, отправленного Петром Первым на учение в заморские страны. Подобно пушкинскому арапу Ибрагиму, Якко становится свидетелем, а затем и участником великих свершений царя-труженика.
Но постепенно Якко из «естественного», выросшего в органичном единении с родной природой и народом человека превратился в типичного исполнителя, одержимого мыслью о продвижений по службе и покровительстве царя. После смерти Петра Первого ученый типограф и переводчик «цифирных книг» стал алхимиком, жаждущим золота, власти над миром и людьми. И во второй части «Саламандры» показано постоянное снижение, профанация высокой науки и духовных идеалов петровской эпохи, начавшаяся после смерти Петра.
Как и пушкинский Германн, Якко приходит к мысли, что ради золота все дозволено. Это уже сознательный демонизм, злая сила, которой рабски прислуживает лишенная этического начала наука. Саламандра, дух огня, возвещает алхимику, что любое желание его исполнится — стоит только пожелать. Но желания Якко — злобные и антигуманные. Каждое из них, исполняясь, уносит чужую жизнь.
Главная страсть алхимика — золото. Он каждую ночь превращает свинец в золотые слитки и пляшет над золотом, объятый безумной и упоительной радостью. И этот его танец становится страшным символом недолжного существования, основанного на последовательном отказе от всего человеческого. В довершение всего Одоевский придает Якко весьма многозначительную черту: его герой в конце концов отказывается ради золота и от своего человеческого облика и переселяется в тело убитого им старого графа. Таков итог этой жизни, которая не нашла опоры в своей эпохе и была вынуждена опираться лишь на себя, что неизбежно привело к известной формуле «все дозволено». Рассказ о поучительной судьбе Якко, размышления о судьбах науки, о переменах в российской действительности — вот главное в «Саламандре», а фантастика при всей ее сложности и многозначности лишь помогает реализовать этот замысел Одоевского.
Своими литературными успехами Одоевский в немалой мере был обязан постоянному творческому общению с Пушкиным, заметившим молодого писателя еще в пору издания журнала «Московский вестник» и затем привлекшим его к сотрудничеству в «Современнике». Советы Пушкина, пример его собственной прозы, и прежде всего «Повестей Белкина», «Капитанской дочки» и «Арапа Петра Великого», помогли Одоевскому найти свою манеру повествования, «Форма — дело второстепенное; она изменилась у меня по упреку Пушкина о том, что в моих прежних произведениях слишком видна моя личность; я стараюсь быть более пластическим — вот и все», — писал Одоевский в 1844 году, отвечая своим критикам.
С классической русской прозой пушкинской школы мы встречаемся и в главной книге Владимира Одоевского — «Русских ночах». Книга эта одинока в истории нашей литературы; ее просто с чем сравнить. Судьба этой книги была особенно трудной: при своем появлении «Русские ночи» были встречены недоуменными рецензиями, и трезво мыслившие люди 40-х годов, обнаружив в этой «странной» (Белинский) книге весьма серьезный, доказательный и нелицеприятный спор со многими своими любимыми идеями, единодушно признали ее несовременной и несвоевременной. Лишь из Сибири прозвучал одобряющий голос старого друга Вильгельма Кюхельбекера: «Книга Одоевского „Русские ночи“ — одна из умнейших книг на русском языке… Сколько поднимает он вопросов! Конечно, ни один почти не разрешен, но спасибо и за то, что они подняты — и в русской книге!» И затем для «Русских ночей» настала долгая пора забвения, хотя книга оставалась в литературе и ждала своего часа, нового глубокого понимания.
«Русские ночи» — своеобразный памятник тому временя, ценнейший документ, последнее слово, сказанное целой эпохой русской жизни о самой себе. Без этой книги неполным будет наше представление о времени, когда возникали, оформлялись многие жизненно важные для развития нашей культуры мысли и проблемы. «Эта эпоха имела свое значение; кипели тысячи вопросов, сомнений, догадок — которые снова, но с большею определенностию возбудились в настоящее время; вопросы чисто философские, экономические, житейские, народные, ныне нас занимающие, занимали людей и тогда, и много, много выговоренного ныне, и прямо, и вкривь, и вкось, даже недавний славянофилизм, — все это уже шевелилось в ту эпоху, как развивающийся зародыш», — писал позднее Одоевский о 20-30-х годах прошлого века.
Глубина философской мысли Одоевского отнюдь не превращает «Русские ночи» в скучную ученую книгу. Пластичной, четкой, скупой на словесные украшения и фигуры прозой написаны повести, составившие основу книги и воплотившие в «историко-символических лицах» своих персонажей мысли автора о судьбах людей и цивилизаций.
Выпуская в свет столь уникальную, сложную по форме и мыслям книгу, Одоевский не без оснований опасался, что критика и читатели не все в ней поймут и оценят: «Более всего я ожидаю нападений на форму, мною избранную… Соединение частей моей книги будет ли для них представляться в виде того живого организма, в котором мне оно представлялось?».
Но он не мог и не хотел дожидаться всеобщего понимания, ибо с полным правом считал эту книгу одним из главных дел своей жизни. В молодости любомудр Одоевский смело задал вопрос: «Мы, русские, последние пришли на поприще словесности. Не нам ли определено заменить эпопею, теперь невозможную, драмою, соединяющею в себе все роды словесности и все искусства?». Такой универсальной романтической «драмой в прозе», соединившей в себе повествовательный эпос, лиризм и драматические элементы, даже музыкальный принцип (идея контрапункта в прозе), и стали «Русские ночи», одна из самых оригинальных книг мировой литературы.
В романтических повестях, вошедших в книгу В. Ф. Одоевского, происходит целеустремленное переосмысление индивидуальных судеб (к примеру, жизней великих композиторов Баха и Бетховена). Здесь преодолеваются границы, в которых замкнулась уединенная личность, и обнаруживается ее генетическая связь с общим, с миром и людьми, с вечно обновляющимся организмом жизни. Личная судьба в «Русских ночах» чаще всего рассматривается как следствие неправильного развития, как недолжное проявление, искажение общей идеи жизни. Одоевский в повестях о великих творцах показывает именно неидеальные судьбы. Судьбы эти тщательно отобраны, особым образом выстроены и сопоставлены, и потому все повести стремятся к одному центру, к единому идейному фокусу. И на этом пути происходит преобразование жанровой природы романтической повести.
Романтическая повесть, в «Русских ночах» перенасыщена философией, реалиями культуры. В повесть вмещается уже не анекдот, не случай из жизни, а целая жизнь. «Себастиян Бах» — это и повесть, и музыкальный трактат, и основательная биография композитора. Но биография эта — особого рода. Персонажи Одоевского не равны их прототипам, Белинский сказал об этой повести Одоевского: «Это скорее биография таланта, чем биография человека». «Последний квартет Бетховена» — тоже биография, ко здесь судьбу таланта определяет движение внутреннего мира, а не внешние жизненные обстоятельства.
Причем «биографии таланта» философски осмысливаются и комментируются в обрамляющих повествование диалогах и эпилоге «Русских ночей». Содержание тут постепенно преодолевает жанровые рамки малой прозаической формы. А антиутопии «Город без имени» и «Последнее самоубийство», где показаны целые общества, живущие по теориям И. Бентама и Мальтуса, еще более раздвинули границы внутреннего пространства книги. Возникает единый уровень, на котором романтические повести Одоевского начинают срастаться в большую прозаическую форму, в уникальный художественный организм. При этом внутреннее пространство «Русских ночей» не едино, разделено жанровыми рамками повестей, меняющих свою природу и значение, но не растворяющихся внутри книги и явственно различимых.
В свое время В. В. Гиппиус назвал «Русские ночи» «романтическим романом», и в этом есть своя правда. Сам Одоевский хорошо понимал, что сопоставление изображенных в повестях судеб неизбежно приведет к роману: «Одна из труднейших задач в экономии романа — соединить лица, которых взаимное соприкосновение было бы интересно».
Но все дело в том, что Одоевский мыслил русский роман совершенно иначе, чем большинство его коллег-прозаиков. Он прошел мимо предложенной Пушкиным «онегинской формулы» романа и создал принципиально иную модель жанра. И назвать его книгу романом можно лишь с существенными оговорками.
«Русские ночи» — плод творческой полемики с традиционной для западных литератур и нарождающейся уже и у нас романной формой. В сущности, Одоевского не устраивала именно художественная «экономия» современного ему романа, в центре которого стоял главный герой, окруженный объясняющими и оттеняющими его второстепенными персонажами. Писатель стремился к универсальному, «свободному» роману без героя, к объективному повествованию, вобравшему в себя элементы драмы.
Вот что писал Одоевский о замысле «Русских ночей»: «Романисты схватывают жизнь одного человека и разделяют ее на самые мелкие оттенки. Отдельная страсть одного человека сделалась предметом художника… Эти наблюдения привели меня к мысли, что роман отдельно от драмы и драма отдельно от романа суть издания неполные, что тот и другой могут соединяться в одном высшем синтезе, что формы романической драмы могут быть обширнее форм обыкновенной драмы и обыкновенного романа; что главным героем может быть не один человек, но мысль, естественно развивающаяся в бесчисленных разнообразных лицах». И потому его книга стала «романом идей», вобравшим в себя целую культурную эпоху. Здесь идеи сливаются с лицами, с персонажами романтических повестей. И каждый персонаж, подчиняясь идее, в свою очередь соединенной с основной концепцией книги, тем не менее свободен в рамках повести, не заслоняется другими персонажами.
В сущности, «Русские ночи» — это прообраз романтической культуры, энциклопедия миросозерцания наших романтиков. Здесь запечатлена духовная атмосфера 30-х годов прошлого столетия. Художественное мышление Одоевского — это прежде всего мышление романтическое. А романтизму была присуща бескомпромиссная критика прошлого и настоящего, органически соединяющаяся со стремлением в ничем не скомпрометированное будущее, с верой в скрывающиеся в туманном завтра необозримые возможности, В прошлом же и настоящем русским романтикам чаще всего виделись разобщение и обособление людей, распад целостного знания о мире на отдельные науки, сухой и поверхностный рационализм.
У Одоевского все время повторяется мысль о дисгармоничности бытия, о трагической разорванности человеческого сознания, порождающей неблагополучные судьбы, Любая литература, некритически принимающая и отражающая этот хаотичный, несовершенный мир и забывающая об идеальном будущем, вступает, по его мнению, на неплодотворный путь художественного распыления бытия. Одна из целей «Русских ночей» — художественное выявление, подчеркивание и разоблачение недолжного бытия. В примыкающих к этой книге «Психологических заметках» Одоевский развивает мысль Платона о гармонии («Пир»), перенося ее из области чистой эстетики в поэтику «Русских ночей»: «Тогда, когда каждый индивидуум будет знать звук, который он должен издавать в общей гармонии, тогда только будет гармония». В книге В. Ф. Одоевского показана дисгармоничность отдельных личностей и целых социальных систем. В то же время здесь настойчиво проводится мысль о возможности и необходимости социальной и нравственной гармонии.
В повестях «Русских ночей» воплощены разные типы духовной глухоты, роковой неспособности уловить жизненный ритм, губящие не только героев, но и целые цивилизации. И потому перед читателем возникает отчетливая, объективная картина социальной и философской дисгармонии. Здесь содержится пророческая критика буржуазной индивидуалистической культуры. И эта критика была одним из основных достижений Одоевского. Другим его достижением стала романтическая «диалектика души». Недаром Гоголь, внимательно следивший за работой Одоевского над «Русскими ночами», отметил именно точность и глубину анализа движений человеческой души: «Это ряд психологических явлений, непостижимых в человеке!».
Писатель делает героями повестей самых разных людей, от Баха и Бетховена до несчастного импровизатора Киприяно. И у всех персонажей — одна черта: неполнота жизни, дисгармоничность духовного развития. На нескольких страницах Одоевский сумел показать трагедию великого Бетховена, не могущего более выражать свои колоссальные замыслы на языке музыки. «Себастиян Бах» — печальное повествование о трудной, скорбной судьбе гения, знавшего только одно свое высокое искусство и постепенно превратившегося в «церковный орган, возведенный на степень человека».
Повести «Русских ночей» о замечательных музыкантах и художниках и сегодня поражают глубиной проникновения в духовный мир этих изнемогающих в борении с собственным гением людей. Тут Одоевскому пригодились и знания и талант музыковеда, и немалый опыт сочинения и исполнения музыки, и постоянный интерес к тайнам человеческой души. В его черновиках сохранилась любопытная запись: «Была минута, когда Шекспир был Макбетом, Гете Мефистофелем, Пушкин Пугачевым, Гоголь — Тарасом Бульбою; из этого не следует, что они такими и остались; но чтобы сделать живыми своих героев, поэты должны были отыскивать их чувства, их мысли, даже их движения, их поступки в самих себе». И этот редкий дар понимания, проникновения в сложнейший характер и духовное сродство со своими героями позволили Одоевскому создать своего рода «биографии талантов» (Белинский), интереснейшие портреты мятущихся, ищущих художников.
Владимир Одоевский был одним из образованнейших людей своего времени, и сам Шеллинг, беседуя с ним, удивлялся глубине и разнообразию познаний русского философа. Но именно уникальные познания и высокая культура мысли и чувства давали Одоевскому право на сомнение. Именно на сомнение, а не на скептицизм, ибо автору «Русских ночей» слишком ясна была вся необходимость решительных утверждений, испытанных в горниле отрицания. И поэтому «Русские ночи» не только элегическое воспоминание русского философа о светлой эпохе юношеской веры и исканий, но и книга итогов и великих сомнении. Прав был Кюхельбекер: это именно книга вопросов и точного, прозорливого называния проблем, многие из которых не решены по сей день.
Некоторые предвидения самого Одоевского ныне сбылись, и важнейшие открытая часто делаются сейчас именно на стыке нескольких наук, подтверждая мысль писателя об объединении различных областей знания. Поэтому современному читателю, и прежде всего ученым, интересно следить за целеустремленной работой этою сильного, чрезвычайно самостоятельного ума.
Собрание сочинений 1844 года, первый том которого составили «Русские ночи», стало вершиной писательского пути В. Ф. Одоевского. Вокруг рождалась новая литература, и молодые литераторы 40-Х годов начинали смотреть на Одоевского как на писателя пушкинской эпохи, пережившего свое время. Писательская судьба Одоевского действительно была связана с пушкинской эпохой, и об этом очень хорошо сказал в 1845 году Кюхельбекер в письме к автору «Русских ночей»: «Ты, напротив, наш: тебе и Грибоедов, и Пушкин, и я завещали все наше лучшее; ты перед потомством и отечеством представитель нашего времени, нашего бескорыстного стремления к художественной красоте и к истине безусловной. Будь счастливее нас!». И Одоевский всю жизнь пребывал верен идеалам пушкинской эпохи, и это неизменно вызывало уважение людей самых разных поколений и взглядов. Он был признанным литературным авторитетом, а собрание сочинений 1844 года еще раз подтвердило, что Владимир Одоевский — один из лучших русских прозаиков.
Именно поэтому уход Одоевского из литературы, произошедший вскоре после появления его сочинений, многими был воспринят как неожиданный и ничем не оправданный. Между тем к этому решению Одоевский пришел после многолетних размышлений над судьбой писателя в России. О 40-50-х годах он резко сказал: «Время это вовсе не литературно, а более ростбифно». В 3861 году в письме Одоевского композитору В. Кашперову говорилось: «В России еще нет ни отдельного пространства, ни отдельного времени для искусств… В такие эпохи отказываться от скучного, сухого дела для труда более привлекательного было бы при известной личной обстановке до некоторой степени эгоизмом, особливо теперь, когда Россия зажила новою жизнию, когда кипит в ней сильное, благодетельное движение, когда все отрасли общественной жизни, словно раскрытые рты, требуют здоровой разумной пищи — а между тем безлюдье большое, одними идеями не накормишь…» Конкретное дело, практические начинания становятся для Одоевского центральной задачей. И потому он упорно именовал себя не литератором, а химиком и механиком.
В 1846 году в знаменитом «Петербургском сборнике» Некрасова появилась повесть Одоевского «Мартингал», его последнее заметное литературное выступление. В этом же году писатель становится директором Румянцевского музея (на его основе создана Государственная библиотека имени В. И. Ленина) и заместителем директора императорской Публичной библиотеки (ныне Государственная публичная библиотека имени М. Е. Салтыкова-Щедрина). Так четко обозначилась граница между литературной деятельностью и службой. Одоевский много сделал для расширения и улучшения работы этих крупнейших отечественных книгохранилищ. После его смерти сюда поступили его обширный и по сей день недостаточно изученный И разобранный архив и собрание редких книг, рукописей и старинных нот.
Верный своей идее практического служения отечественной культуре, Одоевский все силы отдавал Теперь работе. Конечно, ежедневная канцелярщина, вечная забота о средствах для бедствовавшего музея и библиотеки были изнурительным трудом. Свои страдания благонамеренного чиновника Одоевский описал в незавершенной бюрократической мистерия «Сегелиель. Дон Кихот XIX столетия. Сказка для старых детей», где глубокий ум честного чиновника-духа теряется в лабиринте мышиных ходов канцелярской сметки и мелких обманов. Не случайно желчный Филипп Вигель намекнул, что «добрый дьявол» Сегелиель слишком похож на своего создателя.
Внешняя жизнь Одоевского в 40-60-е годы казалась скудной и монотонной. На протяжении десятилетий в ней не происходило ничего значительного и яркого, бросающегося в глаза стороннему наблюдателю. Затянутый в вицмундир чиновник аккуратно являлся на службу, бывал у великой княгини Елены Павловны, исполнял свои обязанности при дворе. Столь же аккуратно отпускались Одоевскому анненские и владимирские кресты, чины и придворные звания. Он стал камергером, а затем и гофмейстером двора, действительным статским советником (от чина тайного советника писатель отказался, удивив этим сановных бюрократов). Это была обычная карьера светского человека, немногим отличавшаяся от карьеры князя Петра Вяземского, Владимира Титова, Тютчева, Соллогуба и других друзей Одоевского.
Между тем внутренняя, духовная биография Одоевского 40-60-х годов поразительно ярка и богата. «Русские ночи» потрясли многих читателей почти экзотической уникальностью обширных и глубоких познаний. Действительно, многие имена и факты, встречающиеся здесь, И по сей день остались за пределами интересов науки. Некоторых упоминаемых в книге имен нет и в крупнейших энциклопедиях наших дней, не говоря уже об отсутствии научных исследований на эти темы. Углубляясь в малоисследованные области науки и искусства, Одоевский непрерывно расширял круг своих исканий и интересов. Уроки химии у академика Гесса, опыты с электричеством, идея управляемого аэростата — вот обрывки этих размышлений и занятий, рядом с которыми существовали сотни иных дел и тем.
Насколько далеко смотрел Одоевский, свидетельствует его незавершенный научно-фантастический роман «4338-й год», где люди будущего освоили Луну, летают на управляемых электрических аэростатах, проносятся под землей и морями в электровозах, выращивают урожай при свете искусственного электрического солнца и т. д. Писатель задумывался и о том, что теперь именуется теорией информации.
Мысли о будущем соединялись у Одоевского с постоянными размышлениями о настоящем, о судьбе русской науки, о распространении знаний в народной среде. А за этими размышлениями следовали практические дела. Конечно, Одоевский всегда оставался на позициях умеренного дворянского либерализма, наивно верил в действенность весьма ограниченных реформ 60-х годов и потому резко отрицательно отзывался о революционных демократах, в частности о Чернышевском. Его филантропизм был половинчат и неэффективен. Однако многие деяния Одоевского — общественного деятеля — заслуживают благодарного воспоминания.
Велик вклад Одоевского в новое тогда дело популяризации науки для народа: он написал несколько учебников и издавал сборники для крестьян «Сельское чтение», вышедшие несколькими изданиями и содержавшие сведения из разных областей знания. Сборники эти произвели большое впечатление на Белинского и предвосхитили толстовские народные издания. Одоевский был одним из организаторов Общества посещения бедных, занимавшегося устройством детских приютов, школ и больниц. С работой Общества связано было его увлечение педагогикой и детской литературой. О своих филантропических действиях писатель говорил: «В существе всякая милостыня есть коммунизм, ибо всякая милостыня имеет целию равнять богатого с бедным». Одоевскому и его соратникам удалось помочь многим тысячам униженных и оскорбленных. И все же он понимал всю ограниченность своей филантропической деятельности, ибо, по его словам, «крепостная барщина лежала как чурбан между самыми благими мерами и действительностию».
Социальная дисгармония русской жизни заставляла Одоевского задумываться о ближайшем будущем, которое угрожало России великими потрясениями. Крымская катастрофа 1855 года вызвала гнев писателя: «Ложь, многословие и взятки — вот те три пиявицы, которые сосут Россию; взятки и воровство покрываются этой ложью, а ложь многословием». Одоевский отлично разбирался в технике и знал, что избежать взрыва паровой машины можно, открыв предохранительный клапан. Такой «клапан» писатель стремился отыскать в разладившейся машине русского общества. Он взвесил все возможности и сделал вывод: единственным спасением от общественных потрясений для России является освобождение крестьян.
И потому в 50-60-е годы Владимир Одоевский становится активнейшим сторонником освобождения крестьян и других либеральных реформ, что, естественно, вызвало ярость в лагере крепостников, не ожидавших такого свободомыслия от князя Рюрикова рода. Тем не менее Одоевский принял участие в разработке проектов крестьянской и судебной реформ и не раз открыто выступал против реакционеров со статьями и блестящими памфлетами, среди которых выделяются «Перехваченные письма», продолжившие грибоедовскую традицию и предвосхитившие социальную сатиру Щедрина. Когда крепостное право было отменено, писатель приветствовал освобождение крестьян и с тех пор каждый год отмечал день 19 февраля как национальный праздник: «Этим днем заканчивается древняя история России и начинается новая».
В 1862 году Одоевский был назначен сенатором в Москву. В родном городе он поселился в доме князя Волконского на Смоленском бульваре, где разместил свою библиотеку и коллекцию музыкальных инструментов. Вскоре здесь начались привычные литературно-музыкальные собрания, и салон Одоевского как бы обрел вторую жизнь в более радушной, душевной и нечиновной атмосфере московского гостеприимства. Одоевский по-прежнему интересовался старинной русской музыкой и иконописью и потому в его собраниях рядом с Графом Львом Толстым оказывался вдруг бородатый раскольник, знаток северных икон и древнего пения «по крюкам». Продолжались И занятия в библиотеке. Посетитель салона Одоевского свидетельствовал: «В большой библиотеке его, с редкими сочинениями, едва ли был один том без его отметки карандашом». Одоевский в своих разысканиях пользовался и уникальной библиотекой своего друга, остроумца и библиофила Сергея Соболевского, жившего в том же доме.
Многолетние труды не принесли Одоевскому богатства, и жизнь его была настолько скромна, что британский посол лорд Непир поразился скудости существования русского князя и воскликнул: «Не таким бы он был у нас в Лондоне!». Но Одоевский никогда не стремился к материальному благополучию. Зато богатство, бодрость и сила духа, ясность мысли были им сохранены до конца, Князь Голицын, видевший писателя в последние годы его жизни, вспоминал: «Одоевский был небольшого роста, худощавый, с очень тонкими чертами лица, чрезвычайно подвижный и веселый». Столь же энергичны были и его статьи тех лет, и в особенности знаменитая статья «Недовольно», порицавшая общественный пессимизм тургеневского этюда «Довольно» и звавшая русских деятелей к активной работе. Эти статьи Одоевского — заметное явление в русской демократической публицистике.
Статьи по педагогике, детские и народные книжки, основание Русского Музыкального общества и Московской консерватории, деятельная дружба с А. Н. Островским, А. Серовым и П. И. Чайковским, статьи и брошюры о музыке, заседания Общества любителей российской словесности и московского артистического кружка, слушание дел в сенате, беседы с композиторами Рихардом Вагнером и Гектором Берлиозом, изучение русских древностей в хранилищах подмосковных монастырей и сотни иных дел — вот чем были наполнены последние два десятилетия жизни Владимира Федоровича Одоевского. В одном его письме к историку М. Погодину есть очень точная характеристика собственной деятельности: «Во вкусах мы сходны, — ты любишь старое, и я люблю старое, только всегда обновляющееся, и следственно, нестареющее».
Одоевского часто называли русским Фаустом, и сам он признавал автобиографичность главного героя «Русских ночей» и так объяснял свое понимание этого образа: «Говорят, что Гете в „Фаусте“ изобразил страдание человека всезнающего, постигнувшего все силы природы. Но знание природы, которое, сказать мимоходом, никогда не может достигнуть крайних пределов, никогда не производит чувства страдания; грусть лишь о том, что пределы не достигнуты». И его собственная жизнь ученого и писателя — интереснейший пример вечного стремления самобытного ума к пределам живого знания. Исследования и публикации последних лет постепенно извлекают из забвения мысли и творения Владимира Одоевского, этого русского Фауста, талантливого писателя и философа, выдающегося деятеля отечественной культуры, К этому искреннему, взволнованному голосу писателя прошлого столетия, сообщающему нам живые, нестареющие истины, современный читатель, бесспорно, прислушается с должным вниманием и интересом.