Мироощущение, характерное для эпохи сверхзвуковых скоростей, когда человек, достигнув Луны, устремился к Марсу, плохо уживается с таким немыслимым анахронизмом, но тем не менее нашелся в Японии промышленник, который, увлекшись американскими идеями, тоже решил заняться строительством индивидуальных атомных убежищ и продавать их как стандартную продукцию. Первое такое убежище было построено в Японии на западной оконечности взгорья Мусасино. Основание крутого косогора, спускавшегося от жилого массива к заболоченной низине, густо заросшей тростником и мискантом, было подрыто и построен железобетонный бункер размером три метра на шесть.
Однако массовое производство атомных убежищ наладить не удалось, и это единственное в нашей стране убежище для личного пользования оказалось заброшенным. Через пять лет компания, строившая атомное убежище, использовав бункер в качестве фундамента, возвела трехэтажное здание, похожее на колокол. Основание первого этажа представляло собой прямоугольник, равный по площади восемнадцатиметровому бункеру. Задняя его часть вплотную примыкала к косогору.
Сбоку пристроены были кухня и уборная. Из маленькой прихожей, немного в стороне, перед уборной, — винтовая лестница связывала комнаты всех трех этажей. Третий этаж, где на противоположной от винтовой лестницы стороне был встроен балкон, оказался по площади меньше остальных, таким образом здание несколько сужалось кверху, и третий этаж чем-то напоминал капитанский мостик. В железобетонных стенах на каждом этаже были окна-бойницы с двойными непробиваемыми стеклами.
Дом имел такой странный вид потому, что архитектор, возводя само здание, упорно привязывал его к бункеру. Из комнаты в первом этаже, служившей столовой, можно было, подняв крышку люка — как на подводной лодке, — по крутой металлической лесенке спуститься в бункер.
Мужчина, решивший поселиться в этом доме (и живущий в нем по сей день), потребовал внести лишь одно изменение в первоначальный проект бункера. Он попросил пробить в железобетонном полу, прямо под металлической лестницей, квадрат тридцать на тридцать сантиметров и обнажить землю. Этот квадрат темно-бурой кантоской плодородной земли был всегда сырым. Если воды становилось слишком много, он делал в середине квадрата лунку и кружкой вычерпывал из нее воду.
Это абсолютно бесполезное четырехугольное отверстие служило хозяину дома опорой для ног в минуты раздумий. Усевшись на стул с прямой спинкой и воткнув, как рассаду, босые ноги в землю, он предавался размышлениям. И летом, когда от влажной земли поднималась приятная прохлада, и зимой, когда она покрывалась обильным инеем и стужа сводила ноги, размышлял он об одном — как достичь духовного слияния с деревьями, покрывающими землю, и с китами, обитающими в далеких морях. В недавнем прошлом он был личным секретарем своего тестя — консервативного политика, близкого к правительству, пользующегося особым доверием; позже в строительной компании, контролировавшейся этим политиком, на него была возложена реклама и сбыт атомных убежищ; но в один прекрасный день он бросил все, что идентифицировало его как личность, и, забрав у жены ребенка, стал жить затворником. Он сам назначил себя поверенным тех, кого любил в этом мире больше всего, — китов и деревьев. Он даже имя изменил, чтоб подчеркнуть свою новую сущность, — Ооки Исана .
Предаваясь размышлениям и духовно общаясь с деревьями и китами, он впервые предпринял серьезную попытку воззвать к душам деревьев и душам китов. Он целиком посвятил себя бесконечному разглядыванию фотографий китов, слушал записанные на пленку их голоса, через бойницы атомного убежища в сильный бинокль наблюдал за росшими снаружи деревьями. Пока деревья были покрыты листвой, ветви выглядели привольно и естественно, но в разгар зимы черные, как будто закопченные, они казались страдальчески изломанными, чуждыми дереву. В окулярах бинокля на фоне бледного вечернего неба они выглядели мертвыми. День за днем разглядывая эти ветви, он однажды обнаружил, что по ним начинают стремительно подниматься живые соки, накапливаться силы, которые вот-вот нальют почки. С этой минуты внутри него самого, в темноте, где пульсировала горячая кровь, даже все увядшее начинало, казалось, набухать и приходить в движение, сопровождаемое оглушительными раскатами грома.
В этот короткий период, пока природа еще окончательно не проснулась, он становился осторожным, как краб после линьки, и все же не мог устоять перед соблазном посмотреть вблизи на деревья, покрывающиеся почками. Он выбегал из дома. Пока почки были заключены в твердые серовато-коричневые панцири, он чувствовал себя в безопасности, будто и сам, как веретенообразная зимняя почка, прикрыт таким панцирем. Но когда из панциря начинало пробиваться нечто удивительно беспомощное — мягкие зеленоватые листочки, — он дрожал от неизъяснимого страха, страха за сотни миллионов почек, которые попадали в поле его зрения. Разве не рушился мир, когда неумолимо жестокие птичьи стаи начинали клевать мягкие, соблазнительные почки?
Он видел собственными глазами, как в заросли горной камелии, гомоня, слетались эти невинные вроде бы существа огромной разрушительной силы, напоминающие стайку опьяневших от восторга детей. И тогда у него, поверенного деревьев, перехватывало дыхание, лицо багровело, и он начинал нетерпеливо переминаться с ноги на ногу.
Зимой, когда нет признаков, что почки должны распуститься, души деревьев прячутся в корнях и деревья погружены в спячку. Поэтому и он, стремясь к духовной общности с деревьями, научился у них тоже впадать в зимнюю спячку. Ночами, когда ветер бушевал в ветвях деревьев, ему ни разу не снились тяжелые сны. Но как только голые ветки начинали покрываться почками, его охватывала тревога. Это был не только страх перед надвигающейся опасностью, но и тревога, вызванная предчувствием столкновения с чем-то неведомым. Он предвидел, что вот теперь-то и явится ему знамение, которое перевернет всю его жизнь. В такие минуты каждой клеткой своего тела, всем своим сознанием вожделенно ощущая устремленность к чему-то неведомому, он, бреясь, начинал судорожно ощупывать свое лицо. В нем просыпалось вдруг неодолимое желание полоснуть себя по горлу, отражавшемуся в зеркале, и лишь огромным усилием воли он удерживал руку, сжимавшую бритву. Нет, нельзя поддаваться искушению. Ведь он живет в этом убежище, оберегая своего пятилетнего сына по имени Дзин, которого врачи считают слабоумным, хотя глаза у мальчика глубокие и ясные, а в остроте слуха вряд ли кто может сравниться с ним. В их общей спальне все было приспособлено для того, чтобы ребенок мог оставаться один. Теплое чувство к подвалу, где для его душевного покоя в полу было пробито отверстие, обнажавшее крохотный клочок земли, Исана распространил и на комнату, в которой жил вместе с сыном. Дружеское общение с Дзином здесь, в этой комнате, — единственное по-настоящему полезное деяние — и составляло смысл его затворнического существования.
Дзин, прежде совсем тощий, при нынешнем, малоподвижном, образе жизни растолстел, и во всем его облике появились черты, наводящие на мысль, не страдает ли он монголизмом. День Дзина начинался с голосов птиц, переписанных отцом с пластинок на пленку. Птичьи голоса запечатлелись в сознании ребенка как некие самостоятельные слова. Обычно Дзин сидел или лежал в изголовье своей раскладной кроватки, а магнитофон со скрупулезной точностью воспроизводил голоса птиц. Тихо, чтобы не заглушать их, Дзин выдыхал, почти не раскрывая губ:
— Это дрозд...
Или:
— Это сэндайский насекомоед... это сойка... а это камышовка.
Умственно отсталый ребенок различал голоса по крайней мере пятидесяти разных птиц, слушать их было для него не меньшей радостью, чем утолять голод.
Однажды, когда казалось, что зима уже кончилась, снова повалил снег, и Исана стал наблюдать в свой бинокль за снежинками, заполнившими все пространство окуляров, будто по ним лились нескончаемые потоки воды. Снежинки, трепеща, взмывали вверх, потом замирали — опускаются ли они когда-нибудь на землю, недоумевал он. В полете снежинок можно видеть синтез почти всех видов движения, и Исана подумал вдруг, что ему открывается всеобщий закон механики. Искрящиеся снежинки взмывали вверх, застывали, потом стремительно мчались в сторону — глядя на них, человек терял ощущение времени. В пространстве, где плясали снежинки, неожиданно появилась птица с черной головой и шеей. Птица трепетала от страха, бессилия, невыразимого блаженства, от того, что вот так свободно падает она вниз в бескрайнем небе. Исана несколько секунд следил за ее полетом. Точно в фильме, показывающем, как, накладывая одну краску за другой, печатают гравюру, на спине птицы появилось отчетливое зеленовато-желтое пятно. И она растворилась в небытии, откуда нельзя вернуться. Тщетно пытаясь отыскать исчезнувшую птицу, Исана увидел, что в заболоченной низине маршируют крепкие молодые ребята. Это были солдаты сил самообороны. В противоположной стороне на плацу тоже проводились учения, там же виднелись и казармы.
Вечером, когда за стенами убежища шуршал дождь со снегом, Исана снова подошел к бойнице и навел бинокль. Он увидел вдали одинокий дуб, по которому хлестал дождь со снегом. Но сумерки уже сгустились, и ему удалось разглядеть лишь могучий серовато-черный ствол. Он так долго смотрел на дуб, что почувствовал, как в него вливаются излучаемые дубом волны, и понял: он отождествляется с душой дерева. И как будто слившись с дубом, он ощутил, что это его насквозь промочил дождь со снегом, ощутил сбегающие по стволу капли воды. От напряжения у него взмокло лицо и широко расставленные руки, державшие бинокль, и он ощущал себя влажным, покрытым глубокими трещинами стволом дерева. Дуб во плоти и крови дрожит от холода, но дух его не поколеблен. И лишь когда на него садятся птицы, он испытывает неприятное ощущение в висках. Его глаза видят то же, что видит дуб. Птицы, на которых сзади налетал ветер, с трудом удерживали равновесие. Ветер взъерошил перья на груди и боках, и они потемнели, словно завитки содранной коры. Неподвижно сидящие птицы кажутся пышными и величавыми, но головы их, когда они вертят ими, поглядывая вниз, кажутся до смешного крохотными. Исана, подражая щебету птицы, произнес: «курукуку-бо-бо», и ребенок, неслышно жевавший позади него, сказал:
— Это горлица...
Воображаемая горлица, ободренная тем, что Дзин узнал ее, еще крепче вцепляется острыми когтями в ствол дуба. Но и это не более чем легкое прикосновение. Он все реальнее, ощутимее превращается в дуб. Какая-то неведомая сила изнутри и извне давит на глаза, прильнувшие к биноклю. Давление становится все сильнее, кажется, глаза вот-вот лопнут. Он уже больше не может смотреть в бинокль. Он превратился в дуб, и время внутри и вне его проносится независимо одно от другого. Он навзничь падает на кровать, как падает срубленное дерево.
Глубокой ночью море вышло из берегов, покрыло всю землю, и киты, которых еще не успели истребить, решившись на последнее средство, подплыли к убежищу и стали бить по его железобетонным стенам чем-то мягким, влажным и тяжелым — плавниками. Пришедшие из моря вместе с морем, они били по стенам, чтобы деликатно, но в то же время настойчиво выразить свою волю. В полусне он чувствует, что ожидал их прихода. И поскольку он ждал их прихода, ждал, что они будут взывать к нему, думал он во сне, то отказался от всех благ, которые сулил ему реальный мир, и поселился в этом убежище. Но, ожидая их, он не знал, как ответить на их призыв. Он был готов ждать, ждать до бесконечности. И вот он ждет, вытянувшись на кровати, весь трепеща. Но киты никогда не смогут разрушить стены убежища и проникнуть внутрь.
На следующее утро он услышал по радио, что солдаты военного оркестра сил самообороны, проходившие обучение в заболоченной низине, подверглись нападению группы хулиганов и есть тяжелораненые. Может быть, в стену и стучали как раз солдаты сил самообороны, у которых были сбиты в кровь руки и они не могли стучать сильнее? Или, может быть, хулиганы решили напасть на укрывшихся в убежище?
Поздно вечером он добрался до железнодорожной станции, стоявшей на возвышенности за убежищем, и купил все вечерние газеты. Создавалось впечатление, что силы самообороны не склонны предавать гласности подробности инцидента — в газетах не было никаких подробностей, помимо тех, которые сообщались по радио. Но полиция проводила собственное расследование, и к Исана пришли двое полицейских. Полицейские — они стояли в прихожей, не заходя в убежище Исана, — сказали, что у них есть сведения не только о происшедшем здесь столкновении группы хулиганов с солдатами сил самообороны, но и еще об одном инциденте. Как правило, Исана никому, кроме сына и себя, разумеется, не разрешал переступать порог убежища. У него всегда наготове был убедительный предлог, чтобы отказать всякому (в том числе и жене, которая жила отдельно), кто собирался проникнуть к нему.
Но на этот раз Исана самому было любопытно узнать о происшедшем инциденте, и он решил воспользоваться приходом полиции. Но стоило ему впустить полицейских в прихожую, как весь их интерес переключился на убежище и его обитателей. Они начали выспрашивать Исана, почему он поселился в этом уединенном и странном сооружении. Объяснить полицейским истинную причину было совершенно невозможно. Оказавшись в безвыходном положении, чтоб защитить себя и Дзина, Исана проявил весь свой опыт и изворотливость, которые в трудную минуту всегда приходят на помощь «независимому человеку» — «homo pro se». Его жилище, объяснял он, включая и бункер, и надземную часть здания, было сооружено, в порядке эксперимента, одной крупной строительной компанией, когда еще в нашей стране планировалась постройка атомных убежищ и намечалось их поточное производство. В ближайшие несколько лет весь этот низинный район, где расположено убежище, будет отчужден для сооружения скоростной автострады, а до тех пор строительная компания вменила ему в обязанность жить в убежище и охранять ее законные права. Говоря это, он достал коробку с документами и показал их полицейским.
Он знал, что имя, которое они найдут в документах, сразу охладит их пыл. Полицейские и впрямь не остались равнодушными к известному в кругах полиции влиятельному деятелю консервативной партии, которым являлся президент строительной компании, тесть Исана. Поняв, что даже малейшие подозрения в отношении него совершенно необоснованны, полицейские вернулись к подробному рассказу об инциденте, нисколько не заботясь о том, какую бурю вызовут в душе Исана их слова. После их ухода, когда Исана уже успокоился, избежав лишних хлопот, связанных с необходимостью доказывать достоверность своего объяснения, он вдруг ощутил, как жажда вожделенного и пока еще неясного знамения все сильнее распаляет охвативший его тело жар. И хотя знамение оставалось расплывчатым, трудноуловимым, оно, излучая чуть заметное желтоватое сияние, неслось по орбите и рано или поздно должно его настигнуть. Он проверил, заперты ли двери прихожей и кухни, убедился, что ребенок спит, и, охваченный непонятным возбуждением и вместе с тем угнетенный мрачной безысходностью, опустошенностью, заплетающейся походкой подошел к люку, спустился по железной лесенке вниз и погрузил ноги в красновато-коричневую мокрую землю тридцатисантиметрового квадрата. И, чувствуя, как к нему возвращается ощущение реальности бытия, стал восстанавливать в памяти рассказ полицейских.
Собравшись после работы выпить, полицейский агент решил сперва зайти домой — оставить бывший при нем пистолет — и по дороге столкнулся с девчонкой. Может быть, как и тогда с солдатами сил самообороны, ее целью тоже было добыть оружие: с виду никакой опасности она не представляла, и хотя агента удерживало сознание служебного долга, девчонка была очень уж соблазнительна, и он решил сделать вид, будто она и впрямь завлекла его, и пойти с ней. Так все и получилось. Сорокапятилетний опытный агент. Да и здоровый. Ты мне предлагаешь что-нибудь хорошенькое? Ну так как? Девчонка стояла у самого входа в бар, вроде бы сгорая от желания, опустив голову, и, слегка расставив ноги, засунула руки в шорты, будто заправляла блузку. Быстро и тяжело дыша, точно это ей никак не удавалось. Ну ладно, все будет в порядке, посочувствовал ей агент, взял за руку раскрасневшуюся девчонку — она сразу прижалась к нему — и пошел с нею.
Идя с девчонкой, агент спрашивал себя, на самом ли деле она такая уж бывалая и просто делает вид, будто сгорает от желания, надеясь соблазнить его, или у нее действительно нет никакого опыта, и она вообще не знала мужчины. Ему вдруг пришло в голову, что она девственница и от нее пахнет лекарством. Интересно, какое лицо, какое тело у этой девчонки, которая, желая соблазнить солидного сорокапятилетнего агента, стояла жалкая, расставив ноги, опустив голову, держа руку на расстегнутых джинсовых шортах и с виду прямо сгорая от желания. (Впрочем, увидев вблизи ее раскрасневшееся лицо, он убедился, что она в самом деле сгорает от желания.) Они все шли и шли. Сколько же можно идти? Жаль, поблизости нет никакой дешевой гостиницы, думал агент, хорошо бы подвернулся какой-нибудь тайный дом свиданий. Девчонка стала спускаться по косогору. Они шли уже довольно долго, а она даже слова ему не сказала, — может, ненормальная, подумал агент. Но глаза девчонки — она иногда поглядывала на него — были вполне нормальные, ясные и искренние, глаза человека, решившегося на важное дело.
Идущая вниз дорога прорезала косогор наискось и спускалась от жилого массива к заболоченной низине. Возьми они чуть правее — и угодили бы прямо на узкую тропинку, ведущую к убежищу Исана. Значит, полицейские вовсе не случайно пришли осматривать его жилище. Особенно если учесть, что впереди до самой низины, кроме его убежища, нет ни единого жилого дома. Агент знал, что внизу нет никакой гостиницы, да и охота у него пропала, и он решил снова вернуться к своим прямым обязанностям, точнее — вести себя так же, как до встречи с девчонкой. Когда они спустились вниз, он остановился у фонаря и заговорил с ней. «То ли общество такое, то ли время? Почему вы, молодые девицы, этим занимаетесь?» Агент произнес эти избитые слова, наставляя девчонку на путь истинный, но она оборвала поучения, продиктованные его служебными обязанностями, и, стоя в желтом свете уличного фонаря, прислонившись спиной к стене краснозема, в котором была прорезана дорога, раскрыла рот, еще более красный, чем краснозем, и закричала: «Пусть меняется время, пусть меняется общество, мы все равно будем это делать». В слове «мы» агент уловил беспокойство, точно небо над его головой на мгновение заслонила тень огромной птицы, но он тут же подумал, что это просто был ответ на его «вы», и спросил: «Даже если наша страна станет коммунистической, вы все равно будете заниматься проституцией?» Девчонка, точно на устном экзамене, но вдобавок вкладывая в свои слова весь пыл, на который была способна, закричала: «И в коммунистической, и в любой другой стране мы будем и проституцией заниматься, и всем прочим». Агент увидел, что по дороге на них несется человек пять вооруженных дубинками подростков — из тех, кого девчонка назвала «мы». Одному ему было с ними не справиться, агент понял: уйти от нападающих удастся, лишь прихватив с собой одного из них; он выбрал самого щуплого, и как тот ни отбивался, как ни выкручивался, сообразив, что избран в качестве жертвы, агент надел на мальчишку наручники, защелкнув другой конец на своем запястье. Но наседавшие со всех сторон подростки, изловчившись, ударили его сзади по голове, и он сразу же потерял сознание. Очнувшись вскоре, он обнаружил, что лежит у груды щебня, уткнувшись лицом в ручей, протекавший вдоль обрыва, — еще немного и захлебнулся бы. Пришел в себя и видит — в полутьме, прямо у него под боком девчонка старательно моет руки: ха-ха. Пистолет забрали, а эти щенки, не сумев освободить товарища от наручников, толкуют, не отрезать ли агенту руку. Вот гады. Он тотчас вскочил, и, волоча за собой мальчишку, скованного с ним наручниками, побежал по заболоченной низине, поросшей редкой травой: мальчишка — ему тоже пришлось бежать изо всех сил — вдруг рухнул посреди дороги, но агент волочил его дальше, и тогда он стал пытаться отрезать ножом руку уже себе, а не агенту. Да ему было и не дотянуться до агента. Но свою-то руку он запросто мог отрезать. И тогда агент — хулиганы гнались за ним, а мальчишка был тяжелый, а главное, и впрямь мог отрезать себе руку — понял, добром все это не кончится, сам отстегнул наручники и убежал. Но долго еще юнцы, вопя, неслись за ним вслед. Вы не слышали их криков? Агент обнаружил потом, что голова и рука у него в крови, голова — в своей, рука — в крови мальчишки.
Сейчас в низине, поросшей редкой травой, стоят засохшие мощные стебли мисканта и тростника. По этой-то вязкой низине, превращенной сухостоем в лабиринт, бегут изо всех сил мужчина с окровавленной головой и прикованный к нему мальчишка. Глубокая ночь. Они бегут, продираясь сквозь сухой мискант и тростник, и мальчишка, чтоб освободиться, достает нож и пытается отрезать себе руку. А сзади, сквозь густые заросли, вопя, несется банда...
Отрезать самому себе руку! Отрезать себе руку ножом. Это вовсе не то, что просто отрезать руку, — тут начинаются другие понятия. Так размышлял агент, мчась по зыбкой влажной земле. Осьминог пожирает самого себя. Щупальце осьминога, отторгнутое внешней силой, вырастает заново, а сожранное им самим — не восстанавливается. Значит, для примитивного сознания осьминога самопожирание — вдвойне, втройне страшное решение. Мальчишка решился отрезать себе руку ножом, отвергнув в своей отчаянной смелости саму идею возрождения. Решился, терзаемый страхом более сильным, чем боязнь, что рука никогда не восстановится, понимая, что, отрезав себе руку, он рано или поздно должен будет расстаться с бандой, и эта боль доставляла ему больше страданий, чем причинила бы ножевая рана. К горлу Исана подступила рвота. Он то и дело поглядывал на свою руку, с трудом пересиливая желание снова и снова удостовериться в ее существовании. Он старался изгнать из своего сознания все ножи, какие могли найтись в убежище. «Может быть, прикованный к агенту наручниками мальчишка был просто пьян?» — спросил он тогда, и полицейский, представитель того типа людей, которые признают в своей болтовне только одностороннее движение, ответил: «Чего? А какое это имеет значение, пьяный, не пьяный?» — и продолжал свой рассказ. Но разве действительно не имело никакого значения, пьяным или трезвым был мальчишка, хотевший отрезать себе руку, чтобы освободиться от наручников? Если бы обезумевший от страха и отчаяния мальчишка в ту минуту действительно был пьян, перед ним наверняка замерцала бы надежда, хоть в виде вздымающейся по опаленному пищеводу рвоты. В опьянении отрезать себе руку не так уж страшно. Решение мечущегося между истерическим возбуждением и отчаянием подростка позволяло ему вонзить нож себе в руку, которая во хмелю казалась ему чужой. Но Исана почувствовал в своих построениях, так легко и просто все объяснявших, серьезный изъян. Если даже допустить, что мальчишка был пьян, полицейский все равно не мог не заметить: мальчишка догадался, что хочет сделать с ним полицейский, волочивший его за собой, и сжался в комок. Вот что это был за мальчишка.
«Пусть меняется время, пусть меняется общество, мы все равно будем это делать. И в коммунистической, и в любой другой стране мы будем и проституцией заниматься, и всем прочим». Перенеся всю тяжесть своего тела на ноги, покоившиеся в земле, Исана встал со стула. Ноги, точно живые корни, ушли неглубоко во влажную землю — этот тонкий, едва заметный покров земного шара. Требовались немалые усилия, чтобы вытащить из земли корни, подняться по железной лестнице и подойти к окну-бойнице на первом этаже.
Исана взял свой мощный бинокль, потушил свет и сквозь темную бойницу, не отсвечивавшую теперь ни единым бликом, стал осматривать заболоченную низину. Кромешный мрак. Но мрак, в который смотришь невооруженным глазом, и мрак, разглядываемый через бинокль, — не одно и то же. В глубоком, беспросветном мраке, открывшемся в окулярах бинокля, он увидел того самого щуплого подростка, которого волочил за собой полицейский, увидел мальчишку, догадавшегося, что хочет сделать с ним полицейский, и сжавшегося в комок. Резкий ветер разгоняет тучи, со вчерашнего вечера заволакивающие небо. Высоко в небе светит луна, время от времени уходящая за тучи, но из бойницы ее не видно. Сухие стебли травы, склоненные ветром в сторону убежища и возвышенности за ним, чуть белеют во мраке, переливаясь, как волны, как мелкие рыбешки, что, извиваясь, стремятся вверх. Там-то и тащил агент упирающегося мальчишку, прикованного к нему наручниками. Возможно, предсмертный вопль подростка, готового от страха в бешенстве отрезать себе руку, и крики его приятелей, носившихся по темной заболоченной низине в поисках товарища, исчезнувшего вместе с агентом, — возможно, их вопль и крики, слившись с сигналами китов, долетавшими из далекого моря, все еще звучали в его ушах. В едином созвучии с сигналами, которых никто на земле еще не сумел разгадать...