1

Я оглянулся на город - сквозь пелену дыма различалось скопище труб и крыш, на пурпур, зелень и синь которых неслышно, как пыль, опускалась летняя ночь; опускалась она и на мириады огоньков далеко внизу, подмигивающих и подмаргивающих своим звездным двойникам в вышине. Комендантский час едва начался, и редкие замешкавшиеся парочки прошмыгивали мимо, прекратив любовные игры из опасения, как бы чернопегие, с ревом проносящиеся на патрульных машинах, не заметили их на пустынных, освещенных резким светом улицах. Повернулся лицом к полям и всей грудью вдохнул их запах, неповторимый майский запах, с жадностью человека, который месяц за месяцем торчал взаперти под одной из этих убогих крыш и видел людскую жизнь лишь сквозь щелочку в ставне, а зеленые луга вдали - лишь сквозь чердачное оконце. Влез на велосипед и, оставив позади последний газовый фонарь, последний булыжник мостовой, в полном блаженстве выехал на простор.

И все же, как ни мила была мне сельская местность, после этих месяцев на задворках, весь на взводе, начеку - не нарваться бы ненароком на случайный патруль или внеочередной рейд, - я прислушивался не к птичьему пению, не к ветерку, ласково колышущему придорожные кусты, а панически ко всякому отдаленному, пусть даже еле слышному звуку: гоготанью разбуженной гусыни или квохтанью курицы на близлежащей ферме, к внезапно донесшемуся журчанию воды, к спугнутому зверьку, опрометью кинувшемуся от изгороди, где его сморила тяжкая дремота, а один раз, когда оглушительно взревел осел, словно издеваясь над сторожкой тишиной, резко нажал на тормоза и вовсе остановился. Облетевшие цветы боярышника брызгами известки пятнали дорожную пыль, стёжки порой до того сужались, что ветки сирени и шиповника, обвешанные клоками сена, касались моих рук, словно прося их сорвать; под низко нависшими деревьями стоял пряный запах лавров, пронизывавший влажную духоту вечера. Мертвенная тишина надвигающейся ночи облекала меня - разве что иногда пробежит через дорогу ручеек да, пересекая его, дважды хлюпнут колеса моего велосипеда, и снова воцарится тяжкая тишина, дурманящая запахами ночных цветов и скошенных лугов.

Я ехал в Фаррейн и Килкри, чтобы выяснить, почему местный отряд последние три-четыре месяца, по всей видимости, бездействует. Эта часть моего задания была мне в тягость, потому что я знал командира отряда Стиви Лонга и дружил с ним с тех самых пор, как нас свели превратности революции. Зато мне предстояло провести несколько дней на открытом воздухе, да и революция еще не утратила для меня своего романтического ореола, поэтому мне казалась до крайности заманчивой перспектива остановиться в доме, который занимал мое воображение с малых лет, а при известной удаче и познакомиться - если только он еще жив - с его странным бесноватым хозяином, который в детстве пугал нас посильнее любого чудища из волшебной сказки, - со старым Кочеттом из кочеттовой Усадьбы.

Рассчитывать, что он жив, особо не приходилось: когда мы были еще совсем маленькими, моя мать уже тогда именовала Кочетта не иначе как «старым греховодником» или «старым уродом». Старый греховодник - кто же он еще? - жил совсем один в доме, который моя мать называла не иначе как «не то бардак, не то кабак», и хотя женат никогда не был, в женах у него всегда состояла какая-нибудь женщина. Поначалу, вполне допускаю, он имел дело с женщинами своего круга, женами офицеров, расквартированных в Б. или в Корке, а то и с «лошадницами», как мы называли охотниц из соседних английских поместий. Но если судить по более поздним временам, он и всегда был не слишком переборчив, и, должно быть, не одна размалеванная лондонская красотка разгуливала по его полям, скучливо глядя на бредущих за плугом чаек или на дождь, сеющийся сквозь голые ветки деревьев, пока наконец и она, как многие ее предшественницы и преемницы, обругав в свой черед последними словами Кочетта вместе с его Усадьбой, Ирландией и всем ирландским, не укатывала радостно восвояси, к мерцающим огням большого города, к закоулкам, к привычным, родным запахам освещенных газовыми рожками театров и душных экипажей. Несомненно, в его жизни главенствующую роль играли вещи отнюдь не духовного свойства - женщины, вино, охота, рыбная ловля, стрельба. Моя мать любила рассказывать, как они со школьными подружками, возвращаясь после первого причастия ненастным осенним деньком, пошли через его поля, чтобы добраться домой коротким путем вдоль реки, новые туфли с чулками, как всегда, когда сходили с большака, поснимали и тут наткнулись на Кочетта, а он тогда уже взрослый был парень, так вот он стоял в реке телешом - собирался купаться. Моя мать прямо тряслась, когда рассказывала, как он погнался за ними, а они ну бежать от него, ну пищать-верещать, новые туфли с чулками порастеряли, ноги поободрали о сухие камыши на болотах да о дрок на изгородях, а назад обернуться не смеют: ну как этот бесноватый догоняет их голяком, и так неслись сломя голову, пока не оставили кочеттовы поля «за сорок миль», если верить матери, и, запыхавшиеся, без задних ног, не примчали домой. Кочетт, похоже, был в восторге от своей проделки; я так и вижу, как он спешит назад к реке длинные ноги, длинная шея, из-за которой он и получил прозвище Длинношеий, на бегу разрезают воздух. А уж когда ближе к ночи явились отцы и братья девчонок и, конфузясь, принялись искать синие и красные носочки да черные туфельки - тут уж он, видно, и вовсе возликовал. Это была лишь одна из многочисленных проказ, известных моей матери, - из-за них Кочетт и прослыл бесноватым, и слава эта шла за ним всю жизнь. Одной-двух таких устрашающих историй хватило, чтобы мы стали обегать Кочетта и его поместье стороной, зато передавали бог весть чей толком не понятый рассказ о том, что, случись Кочетту поймать девчонку, он «ну ее драть», и из-за этого долгие годы жили в смертельном страхе перед ним. Чего же удивляться, что среди нас ходил слух, будто у Кочетта под полями проведены провода и стоит ступить на его поле, как в Усадьбе зазвонят колокола и Кочетт собственной персоной прискачет на белом коне с прожорливой стаей псов, чтобы «отодрать нас». Кочеттов дом был не дом, а загляденье, и не диво, что мы часто заглядывались на него - он стоял одиноко на вознесшимся над долиной холме, на щипце его, как два вскинутых уха, торчали два дымохода, пустые окна пялились на долину реки - дом был высокий, с просторным парадным входом, от которого вниз шли закручивающиеся, как усы, ступеньки. От дождей дом в последнее время приобрел линялый розовый цвет, но его нередко называли Красным, и если он и впрямь когда-то был красным, всякому, кто, следуя за поворотами обрамленной темной полоской лесов речушки, ехал долиной на запад в Крукстаун, он был виден за много миль. И все же, как я ни копался сейчас в памяти, ничего, кроме одной картины, в ней не обнаружилось: ведь мы переехали в город, когда я был совсем маленьким, и вскоре я и думать позабыл об Усадьбе; но потом раза два-три, не меньше, отец водил меня в необычно длинные прогулки в ту сторону и всякий раз по возвращении говорил матери: «А мы видели Красный дом в долине за Килнаглори». И она всякий раз отвечала: «Ну и слава богу! А старый греховодник Кочетт, жив ли он еще?» И в который раз принималась рассказывать, как Кочетт гнался за ними телешом, когда они еще вот такусенькие были. Одна из этих прогулок пришлась на пасмурный, дождливый день, когда огрузневшие облака поминутно грозили дождем, Ли и Брайд разлились и резкий ветер колебал, качал голые верхушки буков, усеянные грачиными гнездами. Дороги развезло, рытвины заполнились водой, жидким навозом, ветер подергивал их рябью, а разлившаяся река, пенистая, мутная, бурливая, подступала к самой дороге. Высоко над вымокшей долиной, на круглившемся пригорке, вздымался кочеттов дом; в тот день из-за дождя он казался и впрямь не розовым, а красным, и пока мы разглядывали его, в одном из окон загорелся свет. И тут холодное желтое небо позади дома покраснело, точно кровь, и своим алым светом вычернило каждый безлистый прутик и каждый и без того черный ли, зеленый ли от дождя ствол, выделявшийся на фоне неба, каждую вымоину и изрезанный берег реки, а под конец и дорога, и само небо потемнели, и теперь отблески играли лишь на ряби, морщившей реку и вымоины. Когда одинокое окно загорелось, мой отец сказал: «Это старый Кочетт, больше некому», и мне представился старик с бородищей, который греет когтистые руки в тлеющей золе, и я сказал отцу: «Теперь жди грома и молнии», а он оглянулся и говорит: «Похоже на то», и мы - ох и обрадовался же я! - отвернулись от Кочетта и его дома и обратились к городским огням, толпам и витринам.

На самом деле это был никакой не Кочетт - тот как пить дать сидел тогда у моста с удочками, корзинкой и мальчиком для услуг. Но когда такие же зимние дожди хлещут сейчас по незанавешенным окнам, ему ничего не остается, как, согнувшись в три погибели и дрожа, стоять в оконной нише и глядеть на дождь - понятное дело, если он еще жив, - а потом вернуться к негасимому от лета до лета огню и уныло ссутулиться над ним, недалеко уйдя от картины, созданной моим детским воображением.

Возможно, в моем рассказе он вызывает у вас жалость, но в моей душе, когда в тот вечер я катил по темнеющим тропинкам, не было ничего, кроме ненависти. Он был представителем того класса, который слишком долго жирел за счет нашего несчастного народа, и мне была радостна мысль, что если он и жив, то что это за жизнь; и если он еще сохранил какую-то способность обольщать, чтобы обольстить женщину хотя бы самого последнего разбора, ему сейчас придется из кожи вон лезть, а иначе ни одну лондонскую потаскушку в его развалюху не заманить.

А может быть, для него все в прошлом, но если нет, его ждет такая же старость, как Дон Жуана: фермерские дочки во всей округе будут спасаться от него как от чумы, а Кочетт сочтет ниже своего достоинства опуститься до женщин кочующих в окрестностях цыган, которым его дом и сейчас может казаться пределом роскоши. И даже приехавшие издалека служанки, и те дня не пробудут в его доме без того, чтобы соседи не просветили их насчет хозяина. А может быть, в конце концов и цыганки сгодятся? Но когда я представил себе огромный Красный дом с его уступчатыми лужайками, кипарисами, тисами; поместье, обнесенное нескончаемой каменной оградой в целых пять миль длиной (все это возвел еще первый Кочетт, основатель не только рода, но и целого промысла - стеклоделия, давным-давно заглохшего в Ирландии), я и вообразить не мог, что этот дом даже сейчас может пасть так низко.

2

У перекрестка, где дорога круто пошла вниз, стояла кромешная, как глубокой ночью, тьма от сплетающихся крон каштанов, а под колесами лежала мягкая, точно бархат, пыль. Перед последним поворотом я оглянулся назад и увидел, как вдалеке за холмом взметнулось, подобное зареву доменной печи, зарево городских огней, и понял, до чего близко и до чего далеко я от тех крыш и дымоходов, которые оставил. Но, оглянувшись, заметил заодно, что на чернильном небе собрались похожие на блеклые цветы тучи, и пока я беззвучно катил вниз, первые капли дождя уже забарабанили по верхним листьям. Слева выросла - вышиной в два человеческих роста - ограда поместья, некогда она держала на расстоянии всю округу, но теперь (крошащаяся, вся в провалах) была не способна ни сдержать лису, ни удержать курицу. Я миновал двое широких, утопавших в сорняках ворот. А потом за просветом в туннеле, где по пыли стучал дождь, а удары капель незаметно сменило шипение разгулявшегося ливня - возникли смутные, призрачные столбы третьих ворот. Пригнувшись, я промчал через не защищенное деревьями пространство, провел велосипед сквозь скрипучие ворота и только поравнялся с готической дверцей сторожки, как она распахнулась, и женщина, шагнув сквозь заросли гардений, поймала меня за рукав и грубо, пылко сказала:

- Стиви, ты зачем уходил? Сегодня Кочетт опять наведывался. Стиви, я...

Я обомлел, не в силах произнести ни слова. Ливень нахлестывал вовсю, скрывал луну и звезды.

- Стиви, - продолжала она. - Что я могу поделать...

Тут она смекнула, что обозналась, и выпустила мою руку.

- Извините, - сказала она. - Я вас приняла за...

Желая сгладить неловкость, я засмеялся:

- Вы приняли меня за Стиви Лонга.

Она пошла прочь, но, заметив, что я гляжу ей вслед, уже с порога грубо прикрикнула:

- Иди, иди!

Лило как из ведра, я замешкался, и она крикнула снова:

- Иди, куда шел! Не задерживайся!

«Какой пылкий, необузданный нрав!» - подумал я. Катя велосипед вверх по аллее, я мало-помалу приходил в себя, когда услышал шаги за спиной и почувствовал, как она снова схватила меня за руку. Поманив за собой, она увлекла меня под купу деревьев, затемнявших сторожку, вкрадчиво придвинулась - так она понимала вежливость - и, теребя за лацкан, сказала глухим, мужеподобным голосом:

- Ты знаком со Стиви Лонгом?

- Конечно знаком.

- Ты тот парень, которого он собирался поселить в Усадьбе?

- Да.

- Стиви мне о тебе рассказывал. Выходит, ты с ним хорошо знаком?

- Я со Стиви давным-давно знаком.

- Стиви рассказывал, ты с ним как-то раз сидел в тюрьме.

- Он вам и про это рассказывал? Было дело. Мы со Стиви в каких только передрягах не побывали.

Она замолчала. Потом еле слышно, дрогнувшим голосом спросила:

- Ты и его девчонку знаешь?

- Девчонку?

- Ага. Стиви мне много чего о ней рассказывал. Говорил, что и ты ее знаешь. Скажи, где она сейчас?

Как она ни старалась сдерживаться, голос помимо воли выдавал ее столько в нем было страсти, напора. Я не хотел попасться на ее деревенские хитрости и при свете, падающем из оконца, поглядел ей в лицо, как обычно глядят в лицо человеку, которому не верят: глаза в глаза, чтобы дознаться об истине. Уловив мои колебания, она еще сильней вцепилась в меня.

- Говори!

- Вы и есть девчонка Стиви, кто еще? - отшутился я.

- Скажи, парень! Она писала Стиви в тюрьму, верно? Христа ради, скажи!

Теперь она держала меня за обе руки, едва не налегая тяжелой грудью; она придвинулась так близко, что я различал мешки у нее под глазами, полуоткрытый рот, влажный и чувственный, гневную складку между бровей. Ветер тряханул густую листву каштанов, она окропила нас, и тут из готического оконца на их мокрую листву, на ее грудь, плечи, колени упал свет. На какой-то миг мне показалось, что синий фартук топорщится на ее чересчур пышных, чересчур роскошных бедрах. Я ничего не сказал, и она тряханула меня как собачонку и так рявкнула, что - хочешь не хочешь пришлось ответить.

- Откуда мне знать? - сказал я. - Она просто присылала нам, Стиви то есть, письма, ну и сигареты там, фрукты и всякое такое - только и всего. Откуда мне знать?

Она оттолкнула меня так, что я чуть не налетел на велосипед.

- Чуяло мое сердце, что так оно и есть, - взвыла она. - Как мне сказали, я сразу почуяла, что так оно и есть.

- Мало ли кто мог писать Стиви...

- Он отпирался. Говорил, сроду не получал от нее никаких писем.

Поразительно, как далеко разносится порой голос на открытой местности. Под деревьями голос ее звучал так гулко, что я испугался: чего доброго, ее еще услышат в Усадьбе или в деревне.

- Обманщик. Он на ей женится. На ей, а то на ком же. Вот потаскуха. А теперь еще чего затеял.

От ярости ее большие груди ходили ходуном.

- Затеял? - переспросил я. - А что он такое затеял?

- Кто Кочетта в расчет принимает? А мне бы, дуре, поостеречься. Но Стиви, Стиви-то каков. Наобещал с три короба. Сказал, что кто-кто, а он меня не обидит. Не пойду я за него. Не пойду ни за что. Не пойду, и весь сказ!

Она повернулась и кинулась к сторожке, поселив во мне предчувствие, что и в Усадьбе, и в поместье, и во всем крае идет своя бурная жизнь, а значит, нечего и рассчитывать на те несколько дней покоя, о которых я мечтал последний час, пока катил меж живых изгородей. Внезапный ливень прекратился, пока я брел по заросшей мхом аллее, затененной неподрезанными деревьями и кустами гардении, но я едва заметил это. В ласковом влажном воздухе все, даже сорняки, пробивающиеся сквозь гравий, струило свои ароматы; когда я приблизился к Усадьбе, я едва не принял высокие темные кипарисы, вырисовывавшиеся в слабеющем свете на фоне неба, за столбы дыма. Когда я глянул с последнего перед Усадьбой уступа на долину, откуда сквозь очищенный ливнем воздух доносился рокот Брайда, я почувствовал себя чуть ли не обманутым в своих ожиданиях, настолько был уверен, что навстречу мне по холмам как привидение или долговязое чудище помчит старый распутник.

Следуя полученным указаниям, я отыскал черный ход и через комнаты дворни прошел в просторную кухню. Ее заливал бледный немигающий свет свечи, под столом стояла миска с пыльным молоком, перед тлеющими углями, зевая, потягивалась старая овчарка. Радуясь возможности отдохнуть, я сел у очага и попытался разобраться, чем расстроена девушка из сторожки, чем вызваны ее яростные нападки на Стиви, ее крики: «Не пойду я за него. Не пойду». Но чуть ли не сразу послышались дробящие гравий шаги, и она влетела в комнату.

- Подкинь-ка торфу, парень, - с ходу скомандовала она. - И раздуй огонь.

Пока я подкладывал бурые комья и раздувал огонь, она принялась собирать мне ужин. Тут за дверью снова раздались шаги, и она, предупреждающе погрозив мне кулаком, впустила Стиви. Ее он приветствовал кратким: «Здорово, Джипси». Меня - сердечным: «Сколько лет», потряс мою руку и сказал, как рад меня видеть целым и невредимым.

- Поставь чайник, Стиви, парню ужинать пора, - и услала меня по воду к дождевой бочке.

Я вышел и, проходя мимо окна, увидел, как она там рвется из его рук, точно пойманный зверь. Однако когда я вернулся, она по-прежнему хлопотала у стола, а он, склонясь над очагом, нагнул пониже подвешенный над очагом пузатый железный чайник, чтобы легче было налить его. Растянувшись в ветхом плетеном кресле, я смотрел, как он молча снует враскачку по кухне, находит каждую вещь там, где ей и положено быть, - русая копна волос курчавится надо лбом и на затылке, точно руно горной овцы, забубённую голову повесил, а плечи ссутулил еще больше обычного.

Друг с другом они не разговаривали, и я стал спрашивать наобум, как называется та или иная местность, жив ли тот или другой, они отвечали вполне вежливо, но друг с другом так ни единым словом и не обменялись.

Нечего сказать, веселенький домик мне попался! - роптал я про себя, да и парочка не лучше - подозрительная, склочная! Меня мучила мысль: стоило ли мне вообще сюда приезжать, и получу ли я хоть какую-нибудь радость от считанных дней на воле, но тут Джипси, внезапно оборвав молчание, сказала, что по нижней дороге уже два часа как проехали чернопегие, кузов полным-полон, беснуются, орут-ревут, злющие, пьяным-пьяные, как в деревню въехали - ну палить поверх крыш, мальчонку, сказывают, насмерть убили и, хоть бы хны, покатили себе дальше, деревенские аж обомлели, а они знай хохочут. Стиви взорвался, стал ругаться по-черному, но, перехватив мой взгляд, осекся. Угадал, о чем я подумал: не сиди он сиднем вот уж четыре месяца, чернопегие никогда бы не посмели так нагло бесчинствовать на его участке.

- Приходил кто-нибудь меня предупредить? - спросил он.

- Ага. Маллинсова дочка, - и добавила: - Парни сегодня ужас как расходились.

Мне захотелось, чтобы Стиви обернулся, - пусть увидит, что я смеюсь над его уловками. У меня кое-что набралось против него, и мне не терпелось, чтобы девчонка оставила нас наедине: уж тогда-то я ему все выложу. Но Стиви, позабыв о чернопегих, заунывно замурлыкал себе под нос - видно, что-то его точило, и наконец, не в силах молчать, как бы невзначай обронил:

- Э-э... А Кочетт сегодня не наведывался?

Я заметил, что, нахально ответив ему «нет», она при этом не сводит с меня глаз.

Потом шепнула Стиви:

- Знает, что получит по рукам, пусть только сунется.

И тут все разом переменилось. Стиви грянул свою излюбленную баркаролу «Ночь волшебная любви» из «Сказок Гофмана», да так оглушительно, что она разнеслась по пустому дому, - даже Джипси, приглашая ужинать, удостоила меня улыбкой.  

- Ей-ей, Джон, мы этим поганцам чернопегим зададим жару. Верно, радость моя? - И он подхватил, завертел-закружил ее, притиснул в углу, а она визжала от восторга и делала вид, что боится, как бы он ей чего не повредил. Стиви скорчил покаянную рожу, а она одернула платье, сказала да ладно, и они устроились по другую сторону огромного очага, а я, повернувшись к ним спиной, наворачивал солонину и ломоть за ломтем деревенский хлеб с маслом.

- Ешь, Джон, ничего не оставляй, - сказал он, и мое ухо уловило звук тайного поцелуя.

- Я устал, - сказал я.

- Вот и молодец! - сказал Стиви, и они поцеловались, тут она прыснула, и, ненароком обернувшись, я увидел, как она взъерошила его и без того разлохмаченную шевелюру: она сидела у него на коленях, и он дал волю рукам.

- Нет, ты погляди, какие у нее титьки! - хамовато сказал Стиви и тут же схлопотал оплеуху.

Расправляясь с ужином, я услышал, как в ответ на пощечину он влепил ей поцелуй. И так, отбросив стыд, они любились в темном углу, а я тем временем, почти расправившись с ужином, собрался было уже приступить к разговору, но тут они, бросив меня, подхватились - пройтись, по их словам, до деревни: вон, мол, как день напоследок распогодился. Я попытался было удержать Стиви, но он только отмахнулся: у нас весь вечер впереди, а нет, так и утром не опоздаем. И я остался один в Усадьбе - слушал, как опустившаяся ночь доносит с лугов прощальные скрипучие вскрики коростеля, а из чащи томительно-медленное воркование голубей.

Закурил, попыхивая трубкой, устроился у огромного очага, и тут меня посетило предчувствие: зря я вообще появился в этом доме. Что и говорить, здесь я был в сравнительной безопасности, ведь дом этот принадлежал одному из тех, кто был опорой англичан на ирландской земле, он был одной из тысяч их неофициальных крепостей, тут никому и в голову не пришло бы искать смутьяна. Но коль скоро придется жить с девчонкой Стиви, а вернее - мне ли не знать Стиви, - с одной из его девчонок, менее подходящего места для человека, которому поручено расследовать промахи Стиви, не найти. Но постепенно тишина и покой отогнали прочие мысли, как и тогда, когда я катил по дороге. В городе, думалось мне, теперь так пусто, словно жители оставили его, грохочут по оголившимся улицам патрульные машины, их фары простреливают темные проулки и закоулки, и похоронным тук-тук, тук-постук звучат шаги патрулей, а следом за ними от двери к двери летит сдавленный вздох. Всего этого Стиви не испытал. Ему не довелось месяц за месяцем глядеть на проржавленные крыши городских задворков, вдыхать затхлый запах непроветренных спален - не то что нам. Подумать только, неужели в таких комнатенках работается лучше, чем тут, где стены утопают в сочной траве и где по весне дождь роняет с деревьев свою зеленую капель в кадки и чашечки цветов.

Бухнула парадная дверь, наполнив грохотом дом, в прихожей загремели шаги. И другая дверь отворилась и затворилась. Ночь пала на Усадьбу, просочилась в леса, примолкли голуби, лишь старый коростель неустанно трещал, пророча беду. И вновь отворилась дверь и прошаркали и затихли шаги по коридору; стариковский голос, прерываемый перханьем, заискивающе позвал:

- Это ты, Джипси?

Я не откликнулся, и вновь раздался льстивый стариковский голос, на этот раз чуть не у самой кухонной двери:

- Он ушел, Джипси? Ты здесь, красавушка?

Я промолчал, и шарканье, и палочный постук, и перханье приблизились, и вот уже бесноватый Кочетт возник на пороге, пытаясь разглядеть меня за пламенем свечи. Я сразу признал его - по длиннющей шее, торчащей из выреза рубахи, по журавлиным ногам и по безумному лицу, востроносому и узкому, как у кочета.

Даже здесь, в доме, он не снимал выцветшего котелка, лихо сбитого набок, и кутался в наброшенный на плечи плед. Лицо у него было совершенно птичье, пятнистое, с глазами-бусинами, а на затылке петушьим гребнем торчал хохол рыжеватых, лоснящихся от бриолина волос. Разглядывая меня, он то теребил отвисшую кожу на шее, то соскребывал пальцем рыжеватый налет с губ, словно пытался припомнить, приглашал ли он меня к себе или у него были со мной какие-то дела, о которых он запамятовал. Я, смешавшись, поднялся.

- Джипси пошла пройтись со Стиви, мистер Кочетт.

- Да будет позволено спросить, кто вы такой, молодой человек? - Брови его запрыгали, так он был возмущен, да и разговор этот давался ему нелегко.

- Я... друг мистера Лонга.

Он так фыркнул, что с крючковатого носа сорвалась капля.

- Мистера Лонга, - презрительно повторил он. - Значит, вы еще один из этих самых? Так? Так или не так?

- Я не вполне понимаю, о чем вы говорите, - сказал я и мысленно обругал Стиви: мог бы устроить меня и получше. Потому что тут старикан как затопочет каблуком об пол, как засучит руками и ногами - так разошелся, что я опасался, не погнал бы он меня взашей.

- Послушайте, вы, - издевательски пропищал он снова, - вы, видно, из этих, из свежеиспеченных патриотов? Так? Так? Вы, видно, считаете, что можно ворваться к любому человеку в дом, развалиться в его кресле, попивать его вино, так? А посмей он назвать вас хулиганом и хамом, запугать его? Значит, вы один из этих, так или не так?

В правой руке старикан держал графинчик, в котором что-то плескалось. Я решил его обезоружить.

- Извините великодушно, мистер Кочетт, - сказал я самым что ни на есть смиренным тоном, мне не хотелось ссориться со старым греховодником. Весьма сожалею, что вторгся в ваш дом. Я этого не хотел. Думаю, произошла ошибка... Я постараюсь разыскать вашу служанку... или Стиви... где бы они ни были... как можно скорее.

Жалкий лепет, что и говорить, но старикан просто опешил.

- Ого! Это что-то новое. Ничего не скажешь, вежливо. Вы, видно, совсем недавно вступили на этот путь, юноша, - добавил он как человек, наученный горьким опытом.

- Довольно! - бросил я и угрюмо тронулся к двери.

Он остановил меня, когда я уже взялся за щеколду - я понятия не имел, куда пойду.

- Стойте! И правда довольно - вы извинились! Не уходите, юноша. Да не уходите же.

Я заметил, какой у него красивый выговор. Благодаря этим остаткам былого величия он, несмотря на всю глубину своего падения, оставался представителем расы победителей.

- Вы меня звали? - спросил я.

- Да, - сказал он.

В полном молчании мы смотрели друг на друга; чуть погодя совершенно иным тоном, свободно и любезно, так, словно беседовал в клубе за графинчиком, он сказал:

- Не угодно ли выпить?

Я оторопело уставился на него.

- Пойдемте. Мне хотелось бы с вами поговорить. Впервые встречаю среди ваших человека, который, судя по всему, получил хоть какое-то воспитание. Вот почему мне и захотелось с вами поговорить. Могу предложить виски с содовой. Не откажите разделить компанию.

Я вернулся - не стану отрицать, его слова мне польстили, - но прежде всего потому, что я понятия не имел, как мне быть; наши шаги по плиткам прихожей отдавались так гулко, словно это был не дом, а склеп, повсюду стоял затхлый запах не то нежилых, не то запущенных комнат. Гостиная у него, как я и ожидал, была отличная, но обшарпанная и обтерханная, как бродяга. Из дальнего ее угла несло нещадным жаром от топящегося камина; остановясь около камина, он щедрой мерой плеснул мне виски в стакан, трещины которого побурели от многолетних наслоений, не переставая разглядывать меня из-за керосиновой лампы с розовым резервуаром, от резкого, ничем не затененного света которой и голый, не прикрытый ковром пол, и мраморный камин, крапчатый от пятен и трещин, и горки для фарфора без фарфора с расколотыми стеклами выглядели еще более убогими и грязными; и передо мной встали дворы, где валялись проржавевшие маслобойки, дырявые бочки с выбитыми клепками, и везде и повсюду проступила поросль плесени и зеленые пятна сырости.

- Вот! Выпейте-ка, - сказал он, налил себе еще стакан и, не разбавив, осушил залпом. - Так и надо пить! А вы, наверное, в свое виски целый сифон выльете, не меньше? Охо-хо! Не будь у вас револьвера в кармане, как бы вы, юнцы, могли взять над нами верх? Сил у вас больше, это так, но больше ли стойкости? Дайте-ка я на вас погляжу.

Я встал взять у него стакан, он оглядел меня.

- Увы! - причитал он. - Об одном только, об одном из всего, чего лишился, жалею - о хорошем зрении, вот о чем. Для меня теперь круглый год стоит мглистая осень. Деревья, леса - все будто затянуто дымкой. Хорошее зрение - великое благо. Выйду я в такой вот погожий вечер, а для меня он все равно что зимний вечер, когда уже в четыре темнеет, каждый пригорок мнится прогалиной, а каждое дерево, хотя до него рукой подать, далеко отодвигается.

Его слезящиеся глаза скользнули к полостям огня, но пламя лишь тускло отразилось в бельмах на выцветших, в красных прожилках, глазах старика.

- Объясните, почему вы с ними? - огорошил он меня.

- Я... я... в это верю, - смешался я.

Он гадливо взмахнул рукой.

- И я когда-то верил. Какие у меня были планы, сколько я хотел сделать для этих людей, для людей, живущих на моей земле! Думал, научу их пользоваться землей - рвался помогать займами, советами. Думал, покажу им, как осушать землю, как выращивать больше разных сортов овощей, как получать деньги от продажи овощей и фруктов в город, как делать, чтобы масло было лучше, а яйца не пачкались...

Он смачно фыркнул, насмехаясь над собой, и, затеребив складку на шее, уставился отсутствующим взглядом на огонь.

- А поглядите на них сегодня. Такие же грязные, такие же нищие, такие же отсталые, и кого они в этом винят - наверняка таких людей, как мы. Им все кажется, будь у них моя земля, уж они бы сумели хозяйничать. А почему не сумели на своей? Почему? Почему, я вас спрашиваю?

Старикан был порох, чуть что вспыхивал.

- Вы, юноша, городской житель, что вы знаете об этом народе? Ирландию знают такие люди, как мы. Нас не отделить от нее, нас, тех, кто здесь родился, кто знает эту землю и ее народ.

- Но вы ведь родом из торговой семьи? - осмелился вставить я.

- Родители мои скопили свой капитал на бутылках, - сказал он, протягивая руку за бутылкой, - а я спустил их капитал на бутылках, добавил он, и я понял, что от частого повторения шутка перестала быть шуткой. И точно, разливая трясущейся рукой виски, он напустился на меня.

- А кто сейчас производит стекло в Ирландии? - просипел он. - Когда наша семья перестала производить стекло, почему никто другой не занялся этим? Было время, когда в Ирландии умели делать замечательное стекло. Мог развиться крупный национальный промысел - повсюду люди выдували бы дивные изделия из стекла. Из других стран приезжали бы любоваться ими. Мальчишкой я видал такое! Фф-у! - и стеклянный шар готов, сверкающий, переливчатый, яркий. Так нет же! А что видишь сейчас в витринах? - выкрикивал он и, придвигаясь ко мне, скалил гнилые, расшатанные зубы. - Неумехи, да, да! Нация неумех. Вот кто мы такие, нация неумех! Кому чего не дано, того не дано. А им не дано.

И тут мне впервые открылось, как глубока их ненависть к нам, так же глубока, как наша, так же глубока и так же ужасна, и хоть он и разозлил меня, в его голосе было столько презрения, что у меня не хватило духу посмотреть ему в глаза. Виски ударило мне в голову.

- Развал начался два века назад, - перешел я в наступление. Англо-ирландская Уния - вот что разорило нас и наши промыслы. Неужели вы этого не понимаете? И вас она тоже разорила. И ваше стеклоделие. Разве вы не такая же частица Ирландии, как мы?

- Ох, вечно одно и то же! И это нас разорило, и то, и пятое, и десятое! Говорю вам, мне стыдно, когда меня называют ирландцем, да я и не ирландец, по правде говоря. Я колонизатор, плантатор - называйте, как хотите, - один из тех, кто пытался что-то из вас сделать. Почему ваш народ не боролся за свои права, когда у вас был парламент?

Я пытался было возразить ему, но он не дал мне вставить ни слова - до того раскипятился, что расплескал виски по камину.

- Знаю я, что вы скажете, но посмотрите на валлийцев, посмотрите на шотландцев. Парламента у них нет, а они живут припеваючи. Что нам мешает ткать льны и шелка, узорчатые, как у индийцев или славян? Где наши ремесла? Что мы можем предъявить миру? Что и когда мы сделали? Только и знаем, что копать огороды да пахать поля. Почему мы не ткем тканей, да-да, своих тканей, тканей (он буквально изрыгнул это слово), да таких, в которые любую женщину манило бы укутаться, тканей, которые ласкали бы тело? Ярких, блестящих, невесомых тканей.

Его крохотные ручки потирали ляжки.

- Эк размечтались! - улыбнулся я, отодвигаясь от старика.

- Это в вас заговорил человек с револьвером. Но тут нет ничего невозможного. Или, скажем, почему бы нам не вывозить цветочные луковицы или цветы, как голландцам, французам или жителям Нормандских островов?

- Куда там! Климат не тот.

- Бросьте! Климат тот. А Гольфстрим на что?

- Гольфстрим?

Бесноватый Кочетт!

- Гольфстрим обогревает наше южное побережье. В Керри можно среди зимы выращивать на открытом воздухе акации. В самом начале марта мне случалось собирать в горах камнеломку. Жасмин, сирень, фуксии...

- Фуксию в букетах не продают, - поддел я его. - И луковиц у нее нет.

Он задрыгал ногами и руками, швырнул стакан в огонь, хватил палкой по камину и хоть и запинаясь, а довел свою речь до конца:

- Она растет, растет! Говорю вам, дикая фуксия цветет посреди зимы. На открытом воздухе. Ну и упрямец же вы! И желтофиоль, и ландыши, и фрезии, и гардении, и земляничник, и резеда. И самые нежные папоротники. Какие великолепные возможности упущены! И дохода цветы принесли бы больше, чем картошка. Но они плюют на цветы, а это все равно что плевать на золото.

- Но они же фермеры.

- А немцы кто, а голландцы, а бельгийцы? Ах (прочувствованное ностальгическое «Ах!»), я знаю этот народ. Не то что вы, горожане. - И, понизив голос: - Знаю их женщин. - Снова потер ручками ляжки и потрепал меня по колену. - Я знавал разных женщин: англичанок, француженок, итальянок. Русских и то знал. Русские сходны с ирландками, ей-ей. Но уж такие упрямицы, капризницы, гордячки - не дай бог. Ирландки тоже гордячки, но до русских им далеко. С ирландкой никому не сравниться, с хорошей ирландкой конечно. Одна беда - уж очень они ветреные. Их надо приковать к себе самой что ни на есть беспощадной религией, иначе они упорхнут - и поминай как звали. Впрочем, что я говорю, вы ведь все это знаете не хуже меня.

Он сбил котелок на ухо, проказливо хихикнул, и хохол у него на затылке загнулся, как хвост селезня. Поворошил угли кочергой и, сколько я ни отнекивался, подлил мне виски - как все старые холостяки, у которых клубы и балы остались в далеком прошлом, он радовался любому собеседнику.

- Ох-хо-хо, - развздыхался он, наполняя мой стакан, - лучше здешних женщин нет. И лицом хороши, и в теле. И крепко сбитые - еще бы, столько в поле работать! А руки! - И он бутылкой обрисовал их очертания в воздухе. Груди тюльпанами. Хороши! До чего хороши! Но где вам знать? Вы кроме своего города ничего не знаете. Город! Тьфу! Я за горожанку и гроша ломаного не дам.

Я опрокинул виски не разбавляя.

- Это почему же я не знаю деревню? - взвился я. - Еще как знаю! Не хуже вас и даже получше. И женщин здешних знаю. В какие только игры я с ними не переиграл! И коли на то пошло, я родился в деревне, здесь, в этих самых местах. И мать моя, и бабка, и все предки здесь родились и похоронены здесь, на кладбище в Килкри. В детстве я и сам жил неподалеку от Фаррейна, а до меня там жил мой отец.

Тут мне почудилось, что он съежился, втянул длинную шею, как улитка или черепаха при первых признаках опасности.

- Как вас зовут? - вдруг притихнув, спросил он.

Я назвался.

- Отлично помню вашу мать, - сказал он. - Она арендовала у меня землю. И отца помню. Он был расквартирован в Килкри. В первый раз я с ним столкнулся, когда сгоняли с земли одного моего арендатора. В дверь проткнули раскаленную кочергу, а он ухватился за нее да как дернет, так она у него в руках и осталась. Молодец, ей-богу.

- Это и я помню, - сам я тоже притих.

- Где вам помнить такие незапамятные времена, юноша, - грустно сказал он.

- Да нет же, отлично помню, - не отступался я. - Помню, у отца еще была перевязана рука.

- Не можете вы этого помнить, - и он стеганул тростью по мраморной боковине камина. - Это было в незапамятные времена. Лет сорок назад, если не больше. Сорок, если не больше, - повторил он и перевел слезящиеся глаза на огонь, потом опять на меня, словно надеялся, что во мне ему будет явлен и мой отец, и все эти сгинувшие, невозвратно ушедшие годы.

- А где ваш отец теперь? - спросил он.

- Умер, - сказал я.

- А-а, умер, значит?

- Да.

- А ваша мать?

- Умерла, - тихо сказал я.

- А-а-а!

Он поглядел на тлеющие угли, они, казалось, бросали еле заметный отсвет на его почти незрячие глаза, и не так ночь, как тишина, подкравшись исподтишка, застигла его врасплох. Но почти сразу же по плиткам затопотали шаги, дверь распахнулась, и в гостиную ворвались темноволосая, крепко сбитая Джипси, а за ней Стиви, как всегда вразвалку. Меня Стиви не заметил, прошел прямо к старику, буркнул ему «здрасьте». И мне почудилось, будто длинная шея вновь втянулась в плечи. Кочетт не ответил Стиви на приветствие, он с трудом поднял руку и взял девушкины пальцы слабеющей рукой. Рука у него была не больше ее руки, и пальцы, оплетенные разбухшими венами, изрезанные тысячью старческих морщин, розово просвечивали от огня. Глаза их встретились - и лебедино-длинная шея любовно поплыла к девушке.

- Хорошо погуляла, красавушка?

- Да, дошла до самого моста у пивной.

Она так старательно выговаривала слова, что уголки рта врезались ей в щеки, точь-в-точь как завитки инициалов на его перстне врезались в золото. Ее обычно угрюмые глаза ласково смотрели на него, при этом освещении она казалась чуть ли не красавицей. Он погладил ее по рукам и задал ей второй, очевидно дежурный вопрос. Отвечая, она улыбнулась ему.

- А клёв был? - спросил он.

- У моста рыба жирует.

- То ветер дул. По ту сторону долины всегда гуляет ветер.

Стиви громко захохотал, голос его казался грубым, хамским по сравнению с звучным голосом девушки и изысканными интонациями старика.

- Жирует? Клёв? Скажешь тоже, клёв! Это я плевал в воду, когда ты отворачивалась.

- Да нет, клёв был, - вспылила она. - Они играли - я видела, как серебрились брюшки.

- Ой-ёй, боже ж ты мой! - издевательски протянул Стиви. - Брюшки! Какие выражения! Ой-ёй-ёй!

Кочетт так стиснул палку, что она затряслась, а костяшки пальцев у него побелели. И как затопочет на Стиви:

- Раз дама говорит, что есть клёв, значит, клёв есть. Вы грубите даме - неужели вы так плохо воспитаны?

Голос у него дрожал, словно он и сам испугался своей дерзости. И было чего пугаться! Стиви, как и следовало ожидать, так завелся, что едва не хватил старика по голове.

- Всякий тут английский сукин кот будет мне указывать, как обращаться с девчонкой, да и вообще с девчонками. Не бывать этому!

У Кочетта затряслась рука, затряслись ноги - он взгромоздился на палку; стоя, он был выше нас всех: согбенная спина распрямилась, гигантская тень, взметнувшаяся позади, сделала его чуть не великаном. И тут мне открылось, каким он был в лучшую свою пору, как ловко сидел на лошади, как лихо закидывал удочку с вершины скалы - жилистый, поджарый гигант. Чуть ли не величаво он указал Стиви трясущейся палкой на дверь:

- Прошу вас оставить мой дом, сэр. Я не позволю больше над собой измываться, уходите немедленно.

- Я уйду, - завопил Стиви, - тогда и только тогда, когда мне заблагорассудится. Кто вы такой, чтоб мне указывать? Да вы понимаете, кому вы указываете? Уж не думаете ли вы, Что можете указывать мне? Еще чего! И разрешите вам сказать, мистер Александр Кочетт, я остаюсь здесь.

По Стиви было видно, что он хватил лишку в пивной, глаза его горели бесовским огнем; он одним прыжком перелетел по другую сторону камина и глумливо плюхнулся в кресло, с которого только что встал старик. Взял с каминной полки стакан старика, обтер рукавом край и издевательски поднял стакан. Наступило молчание, прервал его хохот Джипси - старика он сразил наповал. Кочетт занес палку, стеганул по руке с воздетым стаканом брызнули осколки, я вскочил. Кочетт, отталкивая мою руку, лез лицом к лицу Стиви, Джипси чудом успела удержать кулак Стиви, не то бы он угодил прямо в слезящиеся, полуслепые глаза старика. Кочетт только что не рыдал, так уязвлен он был девчонкиным смехом над его старостью и немощью. Захлебываясь слезами, он только и мог сказать:

- А вы хам! Сопляк и хам!

Я оттеснил Стиви. Кочетт обратился ко мне:

- Эта девушка. Если с ней что-нибудь, избави боже, случится...

- Ух, ты и ханжа! - выкрикнул Стиви в пространство, словно искал, к кому бы обратиться. - Вы только послушайте его! Боже! Боже избави! Нет, каков ханжа!

- Хорошо, хорошо. - Я просил, молил Джипси увести Стиви, сам отталкивал его, и она тянула, толкала и наконец вынудила его уйти. Держалась она на удивление невозмутимо, словно брань, пререкания, грубость были ей нипочем. Я усадил старика в кресло, налил ему виски и вышел - Стиви стоял подбоченясь на лестничной площадке. Я понял, ему неловко, что он так геройствовал при мне, и подумал: знай он, что я здесь, он не стал бы затевать ссору со стариком. Я молча постоял около него, и чуть погодя он сказал, что жалеет - надо бы ему сдержаться, ведь теперь мне нельзя остаться в Усадьбе. Не знаю, о чем думал Стиви, но я думал только об одном: куда пойти? Остаться в Усадьбе я не мог, идти со Стиви тоже не мог. Надежды на тихую, безмятежную ночь рухнули, и я возмущался Стиви, как возмущаются хулиганом, который своими криками и реготом нарушает прекрасную музыку. Мы постояли молча, глядя в ночь. Вспугнутая птаха ворохнулась в лесу, плавной дугой обреченно скатилась звезда и растаяла в воздухе - словно чья-то могучая рука процарапала небо лучом.

Покусывая ногти, Стиви сказал:

- Передай Джипси, пусть идет сюда.

Я вернулся в гостиную - девушка и старик стояли подле окна.

- Стиви хочет поговорить с тобой, - сказал я, и когда она, тяжело, устало ступая, вышла, я поглядел на Кочетга, а он на меня, но мы не обменялись ни словом. Я снова отвел глаза и в блестящем стекле окна различил, что старик по-прежнему не сводит с меня глаз. Потом застегнул пиджак и обернулся к нему.

- Пожалуй, мне пора идти, - сказал я.

- Идти? Куда вы пойдете?

- Понятия не имею, только...

- М-м-м, если не ошибаюсь, вы предполагали пожить здесь, верно?

Я долго колебался, прежде чем ответить:

- Да, вы не ошиблись. Но ведь я и сейчас мог бы остаться у вас на сеновале и вы бы и знать не знали о том. До свидания, - сказал я в заключение. - Рад был с вами познакомиться.

- Погодите, юноша, я с вами не прощаюсь. И вы не будете жить у меня на сеновале, поскольку сеновала у меня нет. Живите там, где и намеревались жить. Хоть вы и не соблаговолили испросить моего разрешения, живите у меня. Если не ради вас, то в память о ваших родителях.

Он встал и медленно заковылял к двери, унося с собой наполовину опорожненную бутылку.

- Да разве я мог бы помешать, если б даже вы и решили прожить здесь хоть целый месяц? Оставайтесь у меня! И пропади все пропадом!

- Не останусь, - сказал я.

Уже с порога он повернулся ко мне.

- Прошу вас, останьтесь, - сказал он и часто-часто закивал головой, как бы в подтверждение своей просьбы. - Останьтесь, останьтесь, прошу вас!

Он расчувствовался от возбуждения и выпитого.

- Так останетесь?

Я поглядел на темень за окном.

«Останьтесь!» Сейчас, должно быть, часов одиннадцать, если не двенадцать, промелькнуло у меня.

- Спасибо! - сказал я.

Заручившись моим согласием, Кочетт взмахнул костлявой ручкой, опустил бутылку в глубокий карман фрака, повернулся и вышел - шляпенка лихо сбита набок, плед волочится по голым доскам пола.

Я присел к столу и снова огляделся вокруг: скатерть, цветастая, как цыганская шаль, потертый ковер на полу, пыльные кружевные занавески, раздвинутые до концов карнизов, - все, на что ни падал взгляд, казалось, глумилось над стариком и его прожектами. Дивные шелка, сказал он, и льны, и ткани, в которые женщину манило бы закутаться? И причудливые цветы, и луковицы, наподобие тех, что выращивают голландцы и жители Нормандских островов, такие, как фрезия, гардения, резеда? Ну и враль, подумал я и с радостью, хоть и несколько омраченной, довершил триаду, обозвав (как вот уже полвека обзывали его местные фермеры) помешанным, потому что уж распутником он точно был, этого он и сам бы не мог отрицать.

Вернулась Джипси, и я сказал ей, что остаюсь, она опять вышла и вернулась. Мы слушали, как удаляются по аллее шаги Стиви, потом она, ничего не говоря, взяла свечу и посветила мне, пока я поднимался в спальню. Я спросил, как ее фамилия, она сказала:

- Гэммл.

- Вот оно что! - ляпнул я.

- Что - вот оно что? - Она остановилась, поглядела на меня.

- Ничего, - сказал я. - Просто непривычная фамилия.

Но я не сказал ей, что фамилия эта пользуется печальной известностью и в Северном Корке, где ее носят одни цыгане, и в Чарлвилле, и в Данрейле, и по окраинам Лимерика, и даже в самом Клэре и что фамилию эту мало кому из порядочных людей случалось носить.

- Спокойной ночи, - сказала она и оставила меня одного в просторной, пустой затхлой комнате с неприбранной кроватью, застланной грязным, пожелтевшим бельем. Я в чем был, в том и лег, задремал под стук колотившихся в незанавешенное окно веток и заснул.

3

Проснулся я от скрипучего, заунывного дребезжания старого граммофона в комнате подо мной и почувствовал, что сна ни в одном глазу. При свете луны посмотрел, сколько времени, - шел первый час, час, когда в городах жизнь начинает бить ключом, а поля крепко спят. Не счесть, сколько раз доводилось мне лежать час за часом и слушать городскую тишину или припозднившихся гуляк, с песнями расходящихся по домам, прежде чем война и комендантский час не отправили всех без исключения в постель; да и теперь я не смогу заснуть чуть ли не до рассвета. В раздражении встав, я подошел к двери и открыл ее, как раз когда новая пластинка загнусавила: «Фирма Эдисон-Белл номер один-семь-девять-девять, арии из оперы „Дон Жуан“ Моцарта». По пустому дому разнеслась приглушенная музыка прелестнейшей из опер, и подслеповатый расчувствовавшийся Кочетт, не так подпевая певцу, как не поспевая за ним, выводил надтреснутым, пьяным голосом:

Batti; batti! [4]  

Я распрощался со сном, сел на краю кровати, накинул на плечи пиджак покуривал, глядел, как колотятся ветки в окно, как, подрагивая, поблескивают листья лавров в запущенном саду у меня под окном, как серебрится взбухший от дождя Брайд, катя свои воды меж чернильно-черных рядов старой ольхи под звездным небом.

Questo ё il fin di chi fa mal, E de' perfidi la morte, alia vita ё sempre ugual! [5]

Эта парочка со своей арией наконец угомонилась, и в наступившей тишине послышался грохот - это Кочетт поддал ногой эмалированный ночной горшок. Кряхтя и мурлыча любовную арию, он прошаркал на лестницу. Мне через дверь было видно, как он чуть не скатился с лестницы на посыпанную гравием аллею и скрылся в темноте.

И тут один за другим послышались те неисчислимые, необъяснимые звуки, которые раздаются в домах по ночам, когда умолкают случайные звуки дня: скрип рассыхающихся досок, пронзительный треск крохотных букашек. Чем оставаться одному в пустом доме, лучше выйти на воздух, решил я, спустился, через распахнутую дверь вышел на аллею и следом за Кочеттом прошел к флигелю. Здесь прохладный ветер гонял в воздухе прошлогоднюю листву, зато у сторожки, там, где дорога круто спускалась к воротам, меж деревьями мягкими шелестящими кучками лежала пыль, мягкая и белая, как снег при свете луны, до того мягкая, что, когда я остановился у заброшенной сторожки и с любопытством заглянул в одно из окошек - даже если б там кто и был, ему бы не догадаться о моем присутствии, потому что и кролик, и лиса, и те бы не подкрались неслышнее. Через крошечную прихожую тянулась лишь неверная полоса света, пробившаяся из соседней комнаты. Осторожно подобравшись к другому оконцу, я вновь заглянул в сторожку. Так и есть, Джипси и Кочетт были тут; она, задрав юбку выше колен и накинув на жаркие голые плечи старое пальто, грела ноги у тлеющего очага, а Кочетт, как и в тот раз, когда я впервые увидел их вместе, сжимал пальцы девушки и, перегнувшись через ее круглое колено, заглядывал ей в глаза.

До чего же странно было видеть, как эта неподходящая пара так безотрывно и, похоже, безмолвно смотрит друг на друга: ее темноволосая голова склонилась к его губам, длинные ресницы упали на щеки, полураскрытые губы не двигались, а он - он улыбался, хоть и дурашливо, но ласково, трясущиеся губы распустил, старую шляпенку надвинул на самые глаза, из которых по-прежнему текло; и все же при том, что Кочетт был старой развалиной, она же была горячая, белозубая, гордая своей молодостью, с грудями - верно говорил Кочетт - как расцветшие тюльпаны, даже чересчур, коли на то пошло, роскошными, чересчур рыхлыми, какие бывают у евреек, при всем при том он и сейчас мог с таким томным изяществом поднести к этой округлости руку, на миг задержать в ней эту дивную чашу, прежде чем в отчаянии уронить иссохшую руку ей в колени, что заставил бы улыбнуться женщину и почище Джипси так же, как улыбалась она, пусть лестный жест этого эпикурейца и вынудил бы ее неспешно отвести глаза, пусть никчемность такой хвалы от него и вынудила бы сокрушенно вздохнуть. Кому из них, гадал я, она предалась? Волосы ее рассыпались по спинке стула, голова опускалась все ниже и ниже на грудь, пока в глазах ее не отразились тлеющие угли, и тогда она разрешила ему отодвинуть юбку с колена - лишь на самую малость, - и он ласкал его иссохшей рукой так бережно, словно лебяжий пух, ласкал и после того, как отблеск огня заиграл в ее залитых слезами глазах, ласкал, а она сидела, застыв от горя, и ее трепетные стенания волнами уносились в полную шорохов ночь. А Кочетт хоть бы шелохнулся, хоть бы слово сказал, но, будто надеясь, что его старческая рука может утишить ее детский плач, все ласкал и ласкал, все заглядывал и заглядывал совсем по-собачьи ей в глаза. Увы, каждый измученный вздох был лишь преддверием новой бури слез: так волны, ненадолго утихомирясь, вновь нежданно, неотвратимо бьют о берег.

Не в силах дольше выносить собачий взгляд старого распутника и вздохи и стенания девушки, я, спотыкаясь, оставил позади светящееся оконце, скрипучие ворота и сам не заметил, как побрел под сводом каштанов, где ветер взметал пыль, и пошел вверх по большаку, которым проехал в этот вечер: я был слишком потрясен, чтобы вернуться в Усадьбу и сидеть одному в своей запущенной комнате. Потому что в суровой тьме, где в потрепанном непогодами, ветхом домишке двое горевали горем друг друга, и родина, и свобода показались мне мелки; передо мной все маячили отвислые материнские груди, большой материнский живот молодой девушки и жалостливое лицо старого распутника, и я не заметил, что бесцельно бреду все дальше и дальше.

Внезапно за темной долиной, подскочив, взмыли желтые языки пламени, и ветер донес сквозь ночь треск горящих досок, пропитанных многолетней сыростью стропил и горящей в их трещинах и смолистых прожилках нечисти.

За деревьями, как гигантский костер, клокотало пламя, и когда я сбегал по тропинкам кочеттовой Усадьбы, на фоне зарева рисовались то очерки окон, то кромка щипца, то дымоход. В сторожке все еще горел свет, но я, не заглянув в оконце, затарабанил в дверь и тарабанил до тех пор, пока не зашлепали босые ноги и голос Джипси не сказал:

- Это кто? Кто там?

- Пожар! - заорал я. - Что делать? По ту сторону долины большой дом горит. А где бесноватый Кочетт? - забывшись, брякнул я.

Она ответила, не открыв двери:

- Его здесь нет. Разве он не в Усадьбе?

Что греха таить, этой ночью я вел себя глупее некуда.

- Не знаю, - крикнул я в ответ.

- Не знаешь?

Она чуть приотворила дверь и испуганно глянула на меня.

- Чей дом горит? - спросила она.

- Не знаю. Прямо за рекой, напротив Усадьбы.

Придерживая пальто на груди, она шагнула к углу сторожки и поглядела на объятый пламенем дом.

- Это дом Блейков, - сказала она. - Им уже ничем не помочь. Они, чать, придут к нам. А где Кочетт? - вдруг всполошилась она.

- Я думал, он здесь.

Она растерянно посмотрела на меня, но как она ни боялась за Кочетга, а все хитрила.

- Разве он не в Усадьбе? - без особой уверенности настаивала она.

- Возможно, - забормотал я. - Не исключено, что он там... То есть я так думаю, что он там.

- Ты смотрел?

- Я ходил гулял, - сказал я.

- Гулял?

Наступило молчание.

- Сколько времени? - спросила она.

Я поглядел на часы, сказал: «Второй час» - и различил в ее взгляде страх и подозрение, от стыда (ведь я шпионил за ней) мне трудно было смотреть ей в глаза. Не сразу до меня дошло, чем вызван такой взгляд: она считала, что мой приход этим вечером - приход человека «в бегах» - как-то связан с пожаром, что я приказал поджечь дом в отместку, в наказание, что Кочетту тоже не поздоровится и что выполнил мой приказ, конечно же Стиви. Вот тупость-то - правда, в деревне до поджогов тогда еще редко доходило, и я догадался, чем вызван пожар, лишь когда увидел, сколько страха, недоверия и ненависти в ее взгляде.

- Нашел время гулять! - бросила она и, слетев с насыпи, кинулась вверх к Усадьбе и забухала в дверь тяжелым молотком в виде головы кочета, да так, что грохот огласил окрестности и даже пес где-то за полями в ответ на ее бух-бух завел свое гав-гав.

Я попытался объясниться:

- Я потому и уехал из города, чтобы отоспаться. У меня бессонница. Ну я и встал - вышел прогуляться.

- Интересно знать, как это тебе удалось выйти? Кочетт ведь ключ держит у себя в комнате.

- Дверь стояла нараспашку.

Я что-то утаивал от нее, и она мне не поверила.

- Господи! - взвыла она. - Куда ж он подевался?

Подстегнутая страхом, бешенством, подозрительностью, она рванулась ко мне тигрицей, у которой отняли самца, но и тут я не преминул отметить: «Ого, значит, Кочетт у нее на первом месте. Вот оно что!»

- Где он? - кричала она. - Вы что с им сделали? Чтоб вам всем пусто было,...... и вы все после этого, вот вы кто. Отвечай, вы что с им сделали?

Каменный фасад эхом отражал ее голос, отбрасывал в поля, и там ему вновь вторил эхом лай пса.

- Ничего я не знаю, - взорвался я. - Наверное, пьян в стельку. Стучите посильней.

И в свою очередь замолотил кочетовой головой, пока у меня не заныла рука. Ни звука в ответ, лишь лаял, не в силах угомониться, пес за полями, трещало пламя за рекой и в доме ерзала и заунывно выла старая овчарка.

Девчонка в страхе поймала меня за руку.

- Слышь, собака воет - не иначе как кто помрет.

- Ш-ш-ш, это что там за окно?

- Их дом ИРА подожгла? - спросила она, обернувшись через плечо.

- Мне ничего об этом не известно. Как бы нам войти?

- Это они за того мальчонку, которого чернопегие убили. Ой-ёй, вы, небось, и с Кочеттом разделались. Уж точно разделались.

Окошко буфетной оказалось открытым, я пролез через него и открыл ей парадный вход. Мы поднялись одной темной лестницей, другой, овчарка волочилась за нами - и вот мы в его комнате. Он храпел, перевалясь на живот, видно, как следует нагрузился, ночная рубаха сбилась, заголив колени, на голове красный, весь в пуху, колпак. Устыдившись его вида давно не мытых ног, заросших грязью морщин, изрезавших шею и затылок, Джипси в бешенстве тряханула Кочетта, да так, что он разом проснулся; при свете просочившегося в комнату зарева Джипси заметила, что мне смешон его нелепый вид, и как ребенку поправила ему колпак, прикрыла плечи, а он так и сидел на кровати и озирался в угрюмом дрожащем свете, ну точь-в-точь Дон Жуан в аду.

- Они вас не тронули? - спросила она.

- Я... да-да. Вот только...

- Поглядите-ка. - И он поглядел туда, куда показывал ее палец.

- Господи! - вырвалось у него. - Тотти Блейк!

Глаза у него чуть не выскочили из орбит. Чтобы овладеть собой, он потащился через всю комнату и в одной рубашке, весь скрюченный, замер у открытого окна.

- Господи! - только и мог сказать, и еще: - Вы слышите их? Слышите, какой шум?

- От пожара? - спросил я.

- Нет, это грачи каркают. Никогда больше они не станут здесь гнездиться. Жар их погубит.

И он смял колпак и упал на колени, захлебываясь плачем, как ребенок. Джипси склонилась над ним.

- Должно, Блейки придут сегодня сюда ночевать.

Закаленный пьяница, он тут же встал и обратился к нам.

- Отправляйтесь вниз, - сказал он, - накройте на стол и разведите огонь. А вы, юноша, уж будьте так добры, помогите Джипси.

Джипси ушла, а я медлил - мне казалось, его нельзя оставлять одного, и я попытался уговорить его отойти от окна.

- Я не уйду, - шептал я. - Знаете, похолодало. Вам надо одеться. Я вам помогу. Пойдем.

Но когда я попытался увести его от окна, он капризно отшвырнул мою руку.

- Ребенок я вам, что ли? - выкрикнул он.

Так я и оставил его - стягивая через голову рубаху, трясущийся, голозадый, он нашаривал одежду при слабом свете свечи и трепещущем пожара.

Не обменявшись ни словом, мы раздули едва теплившийся огонь в очаге, я опустил чайник в темную воду бочки, и он повис над огнем на своей перекладине. Обманная заря пожара и встревоженный грай далеких грачей переполошили голубей и всех птиц по эту сторону долины, ночь полнилась их пением. Время от времени, выходя из кухни в гостиную за посудой или едой, мы останавливались у окна поглядеть на пожар - иногда он, казалось, затухал, а иногда вспыхивал пуще прежнего. Там ко мне и присоединился Кочетт, и там мы с ним и остались и все гадали, ждать ли нам Блейков или отправиться в постель и постараться поспать хотя бы остаток ночи. Под конец он увлек меня в свою комнату, налил себе виски, а я зевал, и глаза мои щипало от недосыпа.

- Больше Блейкам некуда идти, - сказал он. - Но если б здесь был хоть один дом ближе чем за три мили, они б скорее померли, чем пришли проситься под мой кров. Кого мне жаль, так это двух сестриц.

- Там жили всего две женщины? - устало переспросил я.

- Филамена и Агата. Обе кислятины страшные. Ну и капитан, их отец. Больше в доме никто не живет. Филамена - это кислятина из кислятин. В шесть лет я так и написал про нее мелом на церковных дверях - ну и задали же мне порку! Она со мной навсегда перестала разговаривать. А в восемь пообещал пенни Агате, если даст себя раскачать повыше, чтобы посмотреть на ее панталончики. Ей навсегда запретили со мной водиться. Как-то раз я пошел, он осушил стакан, - так вот, пошел я как-то раз в церковь - послушать Генделя, увидел, как эта пара вековух распевает «И взыграл младенец радостно во чреве моем», и меня буквально вынесло из церкви. Такие кислятины, - кипятился он, - что, если б им пришлось кормить, у них вместо молока потек бы уксус. Вот какие они кислятины, эти вековухи.

Он заметно накалялся.

- Они бы в ужас пришли от такой девушки, как... девушки, которая... которая бы...

Я стоял у окна, смотрел - искры взлетали и падали, падали и взлетали совсем как светлячки, и молчал: вид разбушевавшегося пожара всегда заставляет замолчать, наводя на мысль о том, что и твой дом не обойдет беда.

- Джипси, - Кочетт вдруг поднялся и подошел к другому окну, - Джипси сегодня нездоровилось.

- И сильно ее прихватило? - сонно спросил я.

- Сильно? Да нет! Пока еще рано.

- Рано?

- Я так и сказал. Вы что, не слышали?

- Слышал.

Он прошаркал поближе, навис надо мной, опираясь на палку.

- Девчонка погибла, - сказал он, заглядывая мне в глаза, я смутился и отвел взгляд.

- На что вы намекаете?

- В следующем месяце или через месяц Джипси родит.

Я в свою очередь уставился на него.

- И как вы думаете, кто виновник? - спросил он.

Вместо ответа я метнул злой взгляд на горящий дом по ту сторону долины. Какая ему разница, что я думаю? Что подумают местные, когда до них дойдет эта новость? Еще одна кочеттова служанка - эка невидаль! - понесла.

- Меня винить нечего! - выкрикнул он охрипшим от напора чувств голосом. - Не за что меня винить!

- А что она сама говорит?

- Откуда ей знать?

И он вернулся к камину и к своему виски.

* * *

И тут по аллее с пением и криками темной лавиной повалили поджигатели во главе со Стиви - они совершенно разнуздались, виски и победа ударили им в головы. Случись такое на полгода позже, они преспокойно сожгли бы хоть полокруги и мы бы не посмели, не поспели, не попытались бы и даже в разгар страстей - а страсти бушевали тогда вовсю - не захотели бы подвергать сомнению их право поджигать, а приняли бы его как должное. Но сегодня я рванул к двери, полный решимости обуздать Стиви. Он остановился перед лестницей и стал выкликать Кочетта, Кочетта-потаскуна, Кочетта-старого хрена, Кочетта длинношеего, а грубые деревенские голоса вторили ему:

- Кочетт! Кочетт! А ну выходи, потаскун! Кочетт!

Я сбежал по лестнице, подлетел к Стиви и тут заметил, как у одного из них в руке блеснул револьвер.

- Нечего сказать, хорош вояка! - орал я на Стиви.

- Да ты о чем? - взвился он.

- Так-то ты воюешь! - орал я ему в лицо, тыча пальцем в горящие развалины по ту сторону долины.

Он мельком посмотрел на развалины, потом перевел взгляд на своих ребят, на меня.

- Ну и что? - выкрикнул он. - Спалили мерзавцев, и поделом, верно я говорю, ребята? Кому-кому, а им по заслугам досталось.

Толпа подхватила его слова - их память хранила воспоминания о тех днях, когда люди помирали от голода на дорогах, а усадьбы величаво и равнодушно взирали на них. И вновь, и вновь толпа эхом вторила Стиви.

- И Кочетта спалим! - выкрикнул Стиви и двинул к лестнице.

Я поймал его за руку, повернул к себе, Кочетт же, перевесившись через чугунные перила, хрипел:

- Будь у меня ружье. Будь только у меня ружье!

- Помолчите! - прикрикнул я на него. С толпой и без него было трудно управиться.

- Мне бы только ружье, - не отступался он. - Хоть на одну минуту.

- Идите в дом, чтоб вам... - прикрикнул я на него. Джипси тем временем старалась утянуть старика с лестницы.

- Ну вы и молодцы! Молодцы, нечего сказать, - дразнил я их. - За четыре месяца хоть бы раз кто выстрелил во всей округе. Разве что сидящего зайца или ручную лису подстрелили. Больше вы ни на что не годны, как на вас погляжу. А теперь взяли и подожгли дом, где живут две старухи, да еще посреди ночи. Что и говорить, всем воякам вояки. Трусы отпетые, вот вы кто!

- А ты попридержи язык, - подал голос Стиви. Он был на голову выше меня.

- Я здесь, чтобы провести с тобой разговор, - сказал я, - и раз тебе неймется, я и проведу этот разговор с тобой и с твоими ребятами не сходя с места. Так вот, должен тебе сказать, что ты прослыл самым смирным командиром...

Стиви с ходу взорвался, наставил на меня револьвер. Деревенские попятились от него, - где это видано своим грозить револьвером? - стали бубнить, дергать Стиви за рукав, а мне подавать знаки: мол, не нарывайся, но кто-кто, а я знал Стиви.

- Да ладно, Лонг, - бубнили они. - Да охолони, Лонг.

- Тебе меня не запугать, - сказал я. - И почему бы тебе не обернуть револьвер против чернопегих?

Стиви обратился к толпе:

- Вы что, дадите этому говоруну залетному себя уговорить?

И ко мне:

- Нам хорошо известно, что собой представляет Кочетт.

- Что я собой представляю? - прохрипел Кочетт - он все еще стоял, вцепившись в перила, а Джипси не оставляла стараний увести его в дом.

- Тебе-то что сделал Кочетт? - спросил я.

- Вот-вот, что я вам сделал? - осипшим от волнения голосом выдохнул Кочетт, сдернул шляпенку и перегнулся через перила, словно собирался держать речь. - Что я вам сделал? Что я сделал вам или кому из ваших?

- Ах ты, старый потаскун! - надсаживался Стиви, и я испугался, как бы он не пристрелил старика. - Да разве ты разбирал, где твои, а где мои? Ты ублюдков настрогал - не сосчитать.

Окончательно распоясавшись, он ткнул револьвером в Джипси и потряс кулаком перед носом старика.

- Посмотри на эту девчонку! Ты что с ней сделал? Отвечай, не то к утру останешься без дома.

Но тут орава ни с того ни с сего рассыпалась по лужайке и расточилась в обставшей нас тьме. Только один не убежал, он все дергал Стиви за рукав и бормотал:

- Вон Блейки идут. Пошли отсюда. Они нас знают.

- Плевал я на Блейков, - отмахивался Стиви: ему было невтерпеж переломить Кочетта, а все остальное его не интересовало.

- Спроси его, - обратился он ко мне, - спроси его, что он сделал с этой девчонкой? Нет, ты спроси!

- Стиви, Стиви, - умоляла Джипси, все еще стараясь утащить старика в дом, но он не трогался с места.

Я оттеснил Стиви, и Кочетт увидел Блейков - шатаясь под тяжестью узлов, они плелись к дому - и спустился встретить их к подножию лестницы со шляпой в руке, как посол или вельможа, принимающий гостей, а голова его, когда он с поклоном пригласил Блейков в дом, ходила вверх-вниз, как у гуся; обе старые девы робко приблизились к нему, боязливо озираясь по сторонам, а замыкал шествие, подслеповато таращась из-за их спин (он видел не лучше Кочетта), тучный капитан, их отец; они утеряли облик человеческий и больше всего напоминали переполошенных гусей и гусынь. Сбившись в кучку, они поднялись по лестнице, Кочетт все сипел, что «не успел подготовиться к приему», и приговаривал: «Вы застигли меня врасплох, мисс Блейк. Но входите, входите. Чашку чая погорячее? Капельку мартеля, капитан? Весьма прискорбно! Чудовищно! Сюда! Прошу сюда! Позвольте. Сюда. Вот мы и пришли...» И таким манером поднялся с гостями в холл.

Стоило им уйти, как темные силуэты сгрудились вокруг, точно стая волков или назойливых мух, которых удалось лишь ненадолго отогнать.

- Я заставлю его на ней жениться, - шепнул мне Стиви, - а иначе спалю Усадьбу дотла.

- Спалим, - рычала орава: жажда разрушения была у нее в крови.

- Пусть женится, не то быть ему к утру без дома.

- Да ему под восемьдесят, - урезонивал их я, - а девчонке всего ничего. Ей двадцать-то минуло?

- А хоть и так, но он ее погубил. - Стиви надвинулся на меня, словно хотел затолкать эти слова мне в рот.

- Не верю я этому, - сказал я.

И снова полил ливень, с каждой новой каплей он хлестал все сильнее, застилая звезды и темной мерцающей завесой окутывая далекий пожар. Стиви сделал знак своим ребятам.

- Нам от горожан проку нет, - сказал Стиви. - И ты у меня еще дождешься. Мне не с руки мокнуть всю ночь под дождем и точить с тобой лясы.

Он взбежал мимо меня по ступенькам, толпа - следом за ним. Мне удалось задержать его в дверях гостиной, и, то и дело подглядывая в щели рассохшейся двери, мы сдавленными голосами повели переговоры. Здесь, где полвека назад Кочетт, склоняя лебединую шею через отполированный ореховый стол к раздушенным ветреницам, одарял их снисходительными улыбками, с удовольствием разглядывал подкрашенные губки, вскинутые брови и, неизменно галантный при всем своем цинизме, неустанно улыбающийся, шептал двусмысленности на ушко соседке, прерываясь лишь, когда дворецкий подкладывал новое блюдо или наливал вина, здесь же он сейчас, со своими полувековой давности ужимками, хотя от долгого неупотребления они скрипели и сбоивали, потчевал отдающим дымом чаем бессловесных, жалких старых дев.

- Прошу вас, выпейте чашечку чая, мисс Блейк, - и склонял голову к плечу, увещевая. - Хотя бы одну.

- Благодарствую. Мне, пожалуй, не хочется, мистер Кочетт.

- Ну пожалуйста, одну чашечку. Всего одну.

Но они сидели прямо, словно палку проглотили, и не позволяли себе глядеть туда, где горел их дом. А глядели на замызганную скатерть, на разрозненную посуду, на почерневшее серебро, друг на друга или на старого капитана, своего отца, - пузатый, брыластый, он сидел у кочеттова камина, потягивая коньяк. Глядели и на Джипси - позабыв о своем раздавшемся и потерявшем девическую стройность стане, она не знала, чем и угодить им: она и жалела их, и радовалась возможности хоть часок побыть в обществе настоящих дам. Так они и проводили время, но тут в гостиную ворвался Стиви и так рявкнул: «Кочетт! Ты нам нужен!» - что они с трудом сдержали крик.

- Никуда не ходите, - поспешно сказал капитан: видно, смекнул, что для них с Кочеттом обоих будет лучше держаться заодно.

- Что вам теперь нужно? - выговорил наконец Кочетт.

- Я хочу, чтобы и ты пошла с нами, Джипси, - сказал Стиви.

- Да ты что, Стиви! - сказала Джипси - вот это оконфузил, да еще перед таким обществом!

- Кочетт, пошли, - наседал Стиви. - Или мне лучше выложить все здесь?

- Лучше здесь, - сказал капитан.

- Погодите, - взмолился Кочетт.

Я решил, что с этим делом пора кончать, подошел к старику и шепнул ему на ухо: мол, вам, пожалуй, лучше выйти - я за вашу безопасность дальше не ручаюсь.

- Не уходите, Кочетт, - снова попросил капитан.

- Пожалуйста, - присоединились старые девы - они, как и их отец, решили, что в их безвыходном положении, без крова над головой да еще глубокой ночью, даже Кочетт лучше, чем ничего.

Кочетт тем не менее встал, прошел на кухню, Стиви, Джипси и я шли за ним следом. А там повернулся к нам лицом и смерил всех взглядом с головы до ног, и для Стиви не сделал исключения. Но лишь Стиви ответно зыркнул на него: Джипси сидела у очага, обхватив голову руками, а я глядел, как дождик кропит темное окно. Когда Стиви кончил свою речь, Кочетт только и сказал: «Лжец, какой лжец!» - а девчонка, та и сказать ничего не могла, только плакала и причитала: «Ох ты горюшко горькое!» Я подошел, положил руку ей на плечо, но она сбросила мою руку и крикнула, чтоб я не лез, и так тошно, и, ради всего святого, чтоб я не лез к человеку, когда ему и так тошно; села к столу, закрыла лицо руками и затряслась от рыданий.

- Вы лжец, - бубнил Кочетт.

- Никакой я не лжец! - выкрикнул Стиви.

Девчонка с новой силой захлебнулась слезами - какой стыд, ни один не признает, что любил ее, и тут Кочетт посмотрев на нее, очень вежливо сказал мне:

- А что, если я на ней не женюсь?

- Вас не тронут. - Я с вызовом посмотрел на Стиви.

- Как Блейков спалили, так и тебя спалим, - сказал Стиви и с вызовом посмотрел на меня. - Не сегодня ночью, так завтра, а нет, так послезавтра. Даже если придется год дожидаться, я своего дождусь.

Я потряс горемычную девчонку за плечо.

- Хочешь пойти за старика? - крикнул ей в ухо.

Никакого ответа.

- Высказывайся, Джипси, - сказал Стиви. - Ты ведь пойдешь за него, правда? Ты же говорила, что пойдешь.

Ни слова в ответ.

- Я не женюсь на ней, - отрезал Кочетт.

У Стиви хватило ума выложить свой последний козырь:

- Тогда можешь предупредить своих дружков Блейков, чтобы выматывались отсюда, да поскорей, им же лучше будет. Впрочем, не трудись, я сам их предупрежу.

Кочетт задержал его у самой двери:

- Погодите! Не надо! Не надо! - и рухнул на стул: видно, у него закружилась голова - мне пришлось поддержать его, иначе он бы сполз на пол.

- Джипси, принеси виски, - сказал я.

- Алек, - она бросилась к нему, встала рядом, назвала по имени, и он взял ее руку, такую крохотную, в свою. - Алек, может быть, тебе лучше коньяку принести?

На несколько минут воцарилось молчание, слышно было лишь, как шумит дождь, кошачьей лапкой барабанящий по стеклу, да мы суетимся вокруг Кочетта. Наконец сквозь пальцы, закрывавшие его лицо, прорвался шепот; я наклонился, чтоб расслышать его.

- А она пойдет за меня? - шептал он, и меж пальцами у него крупными, как у коровы, каплями стекала на плиточный пол слюна.

- Давно бы так! - торжествовал Стиви. - Джипси, ты пойдешь за него?

- Кто ж еще меня возьмет? - ответила она низким, мужеподобным голосом. - Другие не больно-то рвутся, им не до меня.

И, увидев, что старик не нуждается в ее помощи, вышла из комнаты, поддерживая маленькими руками живот и бормоча себе под нос:

- Он согласится, и я соглашусь.

Я вытолкал Стиви взашей из кухни, и, оставив Кочетта одного, мы выдворили всю ораву из прихожей во тьму, где кололся иголками холодный дождь. Стоя в дверях, я смотрел, как они топочут по аллее, и уже повернулся, чтобы тоже потопать к себе, когда услышал, как Кочетт - он уже возвратился в гостиную - после полувекового перерыва разыгрывает гостеприимного хозяина, потчуя гостей отдающим дымом чаем из щербатой посуды. Поднимаясь наверх, я гадал: уж не надеется ли Кочетт начать с молодой женой новую жизнь?

Лежа в постели, я слышал, как стучит по крыше летний ливень, как он брызжет в дымоход, сеется на бумагу, набитую в очаг, и наводняет комнату сажной вонью. И больше не слышал никаких звуков далеко за полдень, а тогда уже вовсю щебетали птицы, трещал коростель, ворковали голуби в лесах, а когда я встал, дом заполонил солнечный свет, заливавший поля и леса. В доме не было никого, кроме Джипси. Блейки ушли спозаранку, а Кочетт несколько дней после этого не вставал с постели. Стиви мне не удалось разыскать, и местные сказали, что он отправился в Керри и побожился, что вернется, только чтобы заставить Кочетта сдержать обещание. Два дня я ждал его, расспрашивал, знает ли кто что-нибудь о нем, потом собрал его отряд и назначил нового командира.

А однажды вечером я ушел из кочеттовой Усадьбы так же, как пришел, но перед этим заглянул к Кочетту попрощаться и застал его у камина - он пил пунш и изучал «Вестник рыболова» тридцатилетней давности.

- Поберегите себя, юноша, - сказал он, когда я уже собрался уходить.

- Спасибо, поберегу, - сказал я.

- Вы поверили Лонгу? - спросил он, придвигаясь ко мне.

- У меня нет оснований кому-либо верить или не верить, - отрезал я.

Он отодвинулся от меня и уставился на огонь.

- Как бы там ни было, - сказал он помолчав, - я женюсь на ней. Она ничем не хуже других, а некоторых, пожалуй что, и получше, хоть она и цыганского племени. И потом, если родится мальчик, будет кому передать имя. Можно подумать, он Габсбург или Бурбон!

* * *

А как-то вечером месяца через два или около того в нашу комнатенку на задворках донесся слух, что некая странная пара чуть не с дюжиной сундуков и чемоданов, на бирках которых стоял парижский адрес, отбыла из Корка в Дублин курьерским поездом. Женщина в огромной шляпе с алым пером горделиво проследовала к вагону, за ней, изрядно поотстав, ковылял старик, ее муж. Он утопал в дорожном пальто, полы которого мели землю, воротник поднял до ушей, а для его старческих глаз даже тусклый, рассеянный вокзальный свет был настолько резок, что он вынужден был надвинуть шляпу на лоб и прикрыть глаза иссохшей рукой. Но мне слишком тяжело думать, как он там, в Париже, с его обрывками нахватанного у гувернантки французского, водит свою жену-цыганку по бульварам, кафе и театрам и вновь видит красивых женщин и разгульных мужчин в самой поре. До чего жалка жизнь, когда гонишься за temps perdu, когда, пусть ненадолго, тебе открывается ее подлинная суть.