Шон О'ФАОЛЕЙН
ГРЕШНИКИ
Перевод А. Медниковой
Каноник вошел в исповедальню, едва глянув на двух ждущих его прихожанок. Усевшись, он окинул усталым взглядом оба хвоста очереди к отцу Дили; люди замерли как изваяния, одни - откинувшись к стене, другие наклонившись вперед, чтобы свет от единственной электрической лампочки под высоким, продуваемым сквозняками потолком падал на молитвенники. Дили тратил на исповедь около десяти минут, значит, последнему он отпустит грехи не раньше полуночи. "Ризничий опять будет недоволен", - вздохнул каноник, задернул занавеску и протянул руку, чтобы открыть ставенку перед решеткой.
Он удержал руку на задвижке. Чтобы избавиться от внезапного раздражения, прочел молитву. Он часто читал эту молитву - "Убереги меня, Господи, от гнева". Он вспомнил, что по другую сторону решетки была та самая служаночка, которую он прогнал в прошлую субботу, - она пять лет не ходила к исповеди и, по-видимому, ничуть не раскаивалась. Он так и не открыл ставенку. Особенно скверно, что хозяйка девчушки только что в ризнице рассказала ему о пропаже ее лучших ботинок. А какой прок знать о грехе, если приходится делать вид, что тебе ничего не известно? И зачем только, вздохнул каноник, ему все это рассказывают? Разве он хочет знать грехи своих прихожан? Да и кому они исповедуются - Богу или священнику? Кому они... Устыдившись злых мыслей, он опять опустил руку и повторил молитву. Потом, открыв ставенку, приложил ладонь к уху и увидел, как девушка сжимает и разжимает руки, словно боится, что ее мужество вот-вот улетит из ладоней, как маленькая птичка.
- Дитя мое, - начал он очень мягко, делая по обязанности вид, что ничего о ней не знает, - когда ты последний раз была на исповеди?
- Давно, отец мой, - прошептала она.
- Когда? - и, чтобы ободрить ее, добавил: - Год назад или больше?
- Больше, отец мой.
- Больше? Скажи, дитя мое. Два года?
- Больше, отец мой.
- Ну, ну, говори. Ты ведь должна сказать, сама знаешь.
Против его воли, в голосе каноника звучала досада. Особенно его раздражало обращение "отец" вместо "каноник". Девушка уловила перемену и поспешно сказала:
- Ну да, отец мой.
- Что "да"? - спросил каноник, слегка повысив голос.
- Больше трех лет, отец мой, - сказала служанка, явно избегая прямого ответа.
Ему не хотелось настаивать, но чувство долга пересилило.
- Три года, дорогое дитя, и сколько еще?
- Ну... я... я...
Каноник перебил девушку, чтобы она вновь не солгала:
- На сколько больше, дорогое дитя? Четыре года? Не могла бы ты, кстати, называть меня каноником?
Она часто дышала.
- Ну, я хочу сказать - больше, каноник, отец мой.
- Сколько же? Я, знаешь ли, не могу исповедаться вместо тебя.
- Чуть-чуть побольше, отец мой.
- Да на сколько, на сколько же? - вырвалось у него.
- На два месяца, - солгала служанка, и в темноте ее руки порхнули двумя белыми мотыльками.
Каноника так и подмывало сказать, что он все знает - и кто она такая, и сколько лет не ходила к исповеди, но он не решился нарушить тайну исповеди.
- Мне кажется, ты лжешь.
- Видит Бог, это истинная правда.
- Какой смысл говорить на исповеди неправду? - Каноник похлопывал рукой по подушке. - Бога ради, дитя, - он взял себя в руки, - может быть, прошло уже пять лет?
- Ну да, пять, - призналась служанка чуть слышно.
Каноник с облегчением вздохнул. Откинул со лба волосы. Чтобы услышать ее покаяние, он наклонился ближе к окошку, еще ближе, пока не уперся ухом в решетку.
- Пять лет - очень большой срок, дитя, - строго заметил он. - Но, благодарение Богу, ты все-таки пришла. Теперь ты должна постараться вспомнить все... все свои грехи. Я помогу тебе, дочь моя. Начни с первой заповеди.
Услышав прерывистое дыхание девушки, каноник понял, что допустил грубую ошибку: длинный ряд нарушенных заповедей испугает ее, и чтобы поскорей закончить, она утаит часть прегрешений.
- Я имею в виду, - продолжал каноник, досадуя на свою глупость, - что можно так поступить, а можно и иначе. Ты согласна исповедоваться по порядку?
- Да, отец мой.
- Прекрасно.
- Первая заповедь... - Девушка смущенно замолкла, и каноник понял, что она не помнит, какая это заповедь.
- Ты когда-нибудь пропускала воскресную мессу? - подсказал он, уже приплясывая от нетерпения.
- Никогда в жизни!
- Отлично. Ты когда-нибудь богохульствовала? Поминала имя Господа всуе?
- Ни-ни-ни! - Девушка пришла в ужас от одной мысли о таком грехе.
- Ты почитала родителей, не причиняла им горя, не перечила им?
- У меня нет родителей, отец мой. Миссис Хигг, моя хозяйка, взяла меня из приюта.
- Так... нда... А ложь? Или гнев? Ты лгала? Давала волю гневу?
- Я... думаю, да... Я иногда говорила неправду.
- Сколько раз за эти пять лет ты лгала? Примерно. Это у тебя привычка?
- Упаси Господи. Я редко лгу, отец мой. Только когда очень уж боюсь.
- Скажем так - ты лжешь время от времени. Теперь шестая заповедь. Грешила ли ты когда-нибудь помыслом, словом или делом против непорочности? Вела себя недостойно с мужчинами, например? Прелюбодействовала?
- Ох! - на низкой ноте выдохнула служанка.
- Воровство? - продолжал подсказывать каноник, ожидая, что она признается в краже ботинок миссис Хиггинс.
- Да я копейки в жизни не украла. Только когда была маленькая, стащила яблоко в монастырском саду. А меня застали и задали взбучку. Прямо изо рта огрызок вытащили.
- Одежды ты никогда не воровала? - угрожающе спросил каноник и вдруг сообразил, что осталось только три заповеди, да и те вряд ли ее касались. Платьев, шляп, перчаток, туфель не воровала?
- Нет, отец мой.
Оба надолго замолчали.
- Ботинок? - прошептал он.
Девушка вдруг судорожно разрыдалась.
- Миссис Хиггинс на меня наговаривает, - всхлипнула она. - Я... я... ненавижу ее, ненавижу. Все следит за мной, подглядывает. Я уже пять лет у нее, и ни одной спокойной минутки. Тычки да щипки. Обзывается, говорит, раз я из приюта, значит, плохая и ненормальная. Пилит с утра до ночи. Гадина!
- Дитя мое!
- Ну взяла я ботинки, взяла! Но я не крала. У меня-то совсем нет обуви, а у нее целая куча. Я бы вернула.
- Дитя мое, взять - то же самое, что украсть.
- Да куда ей столько? Просто жадюга. Родная дочь сбежала от нее два года назад. Вышла замуж за англичанина, почти франкмасона. Она сама мне говорила на той неделе, что они с мужем чуть с голоду не померли, даже детей не могли завести - денег не хватало. А мать дала хоть копейку?
Девчушка всхлипывала. Каноник застонал и распрямил затекшую спину. Он услышал свист ветра под крышей и увидел по обе стороны исповедальни отца Дили две очереди прихожан, неподвижных, как изваяния, в сумеречном свете придела. И опять застонал: "Что толку в такой исповеди? Сплошной самообман. Мол, все кругом грешники, кроме них самих. Даже если признаются, что согрешили, и чувствуют раскаяние, так ведь ненадолго - до порога храма. Только вышли из церкви, и пожалуйста, полны зависти и гордыни. И никакого сострадания". Он откинулся на стуле.
- Дитя, дитя! Пять лет ты жила без Господа. Вот умри ты, и отправилась бы твоя душа на веки вечные в ад, потому что это смертный грех. По закону церкви и закону божьему ты должна, обязана ходить к исповеди не реже одного раза в год. Почему ты избегала исповеди? Посмотри сама, как извратился твой разум: не ведаешь, что творишь. Есть ли еще грех, о котором ты постыдилась рассказать?
- Нет, отец мой.
- Разве твоя хозяйка не посылала тебя на исповедь каждый месяц?
- Каждую неделю посылала. И всегда в субботу вечером. Первый раз я не пошла - хотелось купить кофточку, пока магазины открыты. И даже не заметила, как прошло полгода, а потом уже боялась идти. Да и не в чем мне было исповедоваться.
Каноник развел руками и саркастически заметил:
- Ты что ж, ни разу не согрешила?
- Разве что лгала, отец мой. И еще это яблоко в монастырском саду.
Священник в ярости повернулся к ней, твердо решив выжать правду из этой девчонки. Он услышал, как рядом нетерпеливо кашлянула вторая прихожанка, леди Нолан-Уайт.
- Дорогое дитя, ты не могла не нагрешить за пять лет. Не лги себе. Ну смотри, возьмем самый обычный грех. Есть же у тебя, как это говорится... гм... парень?
- Да... был... отец мой.
- Ну вот! - Он лихорадочно схватился за голову и весь напрягся, словно борясь с обуявшим ее злым духом. - Ты с ним... ну, скажем... гуляла?
- Да, - выдохнула девушка. - За домами.
- Как бы это сказать... была ли... как это... ну, была ли между вами... гм... близость?
- Не знаю, отец мой.
- Не знаешь, что такое бесстыдство? - закричал каноник.
Она часто дышала. Молчала. Не отрывала от него глаз.
- Бедное, бедное дитя, ты мало что видела в жизни. Но мы должны выяснить истину. Он... или ты... кто-нибудь из вас переходил границы приличия?
- Не знаю, отец мой.
Каноник тяжело перевел дух. Силы были на исходе, но отступать не хотелось. Он взъерошил волосы. Потом снял пенсне и протер стекла.
- Ты понимаешь простую человеческую речь или нет? Скажи мне всю правду, скажи перед лицом Всемогущего. Позволяла ты ему вольности?
- Да, отец мой. Я хочу сказать, нет, отец мой. Мы гуляли за домами. Нет. Мы ничего не делали. Я хочу сказать, ничего такого.
- Пять лет, - простонал каноник, колотя себя кулаком по бедру, - а исповедаться не в чем. Какая христианка...
Он решился на последнее усилие, самое последнее.
- Он когда-нибудь прикасался к тебе? - прямо спросил каноник.
- Нет, отец мой. То есть... Я хочу сказать... нет.
Заметив, что она опять хлюпает носом, каноник воздел руки.
- Хорошо, дитя мое, - сказал он мягко. - Покайся, и я отпущу тебе грехи.
- Отец мой, - прошептала она, ее глаза за решеткой казались черными. Один раз мы вместе легли в постель.
Каноник взглянул на нее. Она отшатнулась. Каноник откинулся и посмотрел издали на ее лицо в перекрестьях решетки. И тут рот его начал медленно расплываться в широкой, сияющей улыбке облегчения.
- Дитя, - прошептал он, - никто не говорил, что у тебя не все в порядке с головой? Ты не отставала в школе?
- Я всегда была первой ученицей. Мать Мэри Гонзага думала, что из меня выйдет учительница.
- Так, - прохрипел каноник в полном изнеможении, пританцовывая на носках, отчего ноги его тряслись, словно он мучился зубами, - стоять на коленях и утверждать, что нет ничего зазорного в том, чтобы лечь в постель с мужчиной. - И небрежно добавил: - Если он не муж тебе.
- Я не делала ничего плохого. - Она дрожала. - Совсем не то, что вы думаете, мы ничем таким не занимались, а если бы не гроза, я бы вообще ни за что не согласилась. Миссис Хиггинс и миссис Кинволл, это ее дочка, уехали в Кроссхевен, а я осталась в доме одна и боялась темноты и грома, вот Мики и говорит: "Давай я побуду с тобой", остался, а потом совсем стемнело, а я боюсь ложиться, и он говорит: "Я тебя буду охранять", а я ему: "Ладно, Мики, но чтоб ничего такого, понимаешь?", а он мне: "Ладно, Мадж, ничего такого не будет". Ничего и не было, отец мой.
Каноник пыхтел, сопел и мотал головой, будто весь мир вдруг сошел с ума. Служанка смотрела на него.
- Ничего не было, отец мой, - заныла она, догадавшись, что ей не верят.
- Один раз? - оборвал ее каноник. - Это было только один раз?
- Да.
- Ты в этом раскаиваешься? - спросил он отрывисто.
- А мы согрешили? Это грех?
- Да! Грех! - прорычал каноник. - Такое вытворять непозволительно. Это большой грех. Что угодно могло случиться. Ты раскаиваешься? - и подумал, не прогнать ли ее с исповеди еще раз.
- Раскаиваюсь, отец мой.
- Назови хоть один свой старый грех.
- Яблоко из монастырского сада, отец мой.
- Покайся.
Девушка поспешно забормотала, не спуская с него глаз. На ее верхней губе выступили капельки пота.
- Епитимья - три молитвы по четкам.
Он закрыл ставенку и сгорбился, выжатый до предела. По привычке открыл ставенку на противоположном окошке, и на него сразу пахнуло сладким запахом жасмина. Леди Нолан-Уайт еще не закончила молитвы, когда он вдруг нелепо замахал руками и торопливо проговорил:
- Простите, пожалуйста... минуточку... я не могу... какой-то бред... невыносимо... - И он закрыл ставенку прямо перед ее красивым нарумяненным удивленным лицом.
Каноник надел шапочку, надвинул ее на глаза и тихо вышел из исповедальни. Заглянув за занавеску к леди Нолан-Уайт, сказал:
- Совершенно невыносимо... вам не понять. Спокойной ночи!
Каноник неслышно шел по слабо освещенному приделу и когда наткнулся в темном углу на двух шепчущихся мальчуганов, так стукнул их головами, что они съежились от страха, а он сам себе стал противен. Заложив руку за спину, под стихарь, и потряхивая полой, он пошел дальше. Увидев, как две старушки слюнят ногу Магдалины на большом распятии, а потом трут свои глаза и шею, каноник простонал: "О боже, боже мой!" - и поспешил к исповедальне отца Дили. Он пересчитал очередь - четырнадцать голов с одной стороны и двенадцать с другой - и посмотрел на свои золотые часы: пятнадцать минут девятого.
Он ринулся ко входу в исповедальню и раздернул занавески. Из сумрака на него глянуло ангельски кроткое лицо молодого викария - прямо розовый святой с картины итальянского мастера. Настойчивый, въедливый шепот каноника гасил возвышенную просветленность на лице молодого священника.
- Так не годится, отец Дили, - говорил он, - никуда не годится, уверяю вас. Уже половина девятого, а у вас еще двадцать шесть человек. Прихожане вас обманывают. Им просто охота поболтать. Я старый человек и вижу их насквозь. Вы задерживаете ризничего. Жжете свет. Отопление не выключаем до полуночи. Церковный Совет...
Он говорил и говорил... Тон был самый вежливый, губы растягивались в сладкой улыбке и снова поджимались. Но на лице Дили явственно проступали тревога и боль, а сам каноник внутренне корчился. Когда-то тут был викарий, он ежедневно часами играл на органе, даже прихожане жаловались - невозможно молиться; и каноник вспомнил, как он однажды поднялся на хоры - попросить викария прекратить игру, и тот повернул к нему свое ангельское лицо, но уже через минуту оно стало злым, резким и старым.
- Ну хорошо, отец Дили, - поспешно сказал каноник, предвидя возражения. - Вы молоды. Я понимаю. Конечно, ведь вы еще молоды...
- Дело вовсе не в молодости, - бешено зашипел отец Дили. - Я выполняю свои обязанности. Это вопрос совести. Я могу сидеть в темноте, если вам жалко...
- Хорошо, хорошо, - отмахнулся каноник, злобно улыбаясь. - Мы уже устарели. Опыт теперь никому не нужен...
- Каноник, - Дили говорил с усилием, прижав руки к груди, - когда я учился в семинарии, я говорил себе: "Дили, - говорил я себе, - вот будешь священником..."
- Не надо, - взмолился каноник, и лицо его исказила улыбка, - умоляю, избавьте меня от ваших воспоминаний!
Он резко повернулся и пошел, задрав подбородок, включая и выключая улыбку как электрическую лампочку для прихожан, которых он не знал и никогда раньше не видел. Он остановился у главного престола. Там на стремянке стоял ризничий и украшал алтарь цветами для утренней мессы, и каноник подумал, что не мешало бы извиниться за Дили. Но ризничий так долго поворачивал вазу то тем, то этим боком, что он понял - этот коротышка уже зол на него и нарочно возится наверху и не слезет, пока каноник не уйдет.
Вздохнув, он ушел, написал дома несколько писем и почувствовал, что его желудок взбунтовался и будет теперь до утра беситься на свободе, как гончая, сбежавшая из псарни. Тогда он устало поднялся, взял шляпу, трость и решил побродить подольше, чтобы успокоить нервы.
Нежная ночь окутала округу лунным светом и уютной сыростью, и, глядя на город, на белые, словно покрытые инеем, крыши домов, каноник смягчился. На обратном пути он был почти спокоен. Река белела в тумане как парное молоко. Улицы спали. И, чувствуя расположение ко всему роду человеческому, он что-то тихо гудел себе под нос. Городские часы добродушно перекликались медленными серебряными певучими звонами. И тут из высокого окна оштукатуренного дома он услышал громкий женский голос, принадлежащий, как он понял, миссис Хиггинс. Она стояла в белой ночной рубашке.
- Рассказывай сказки! - кричала она на всю улицу. - Ха! Выдумает тоже! Подожди, я узнаю у каноника. На исповеди, как же! Я еще и в монастырь зайду! Ах ты дрянь! Грешница несчастная!
Он увидел на крыльце дрожащую детскую фигурку.
- Миссис Хиггинс, - причитала девушка, - истинная правда. Каноник опять меня прогнал. Я ему врала. Надо было пойти к отцу Дили. Продержал меня целых полчаса. Господи, миссис Хиггинс, - молил детский голосок, - это истинная правда.
- Подумать только! - вопила ночная рубашка. - Вот ты какая! Погоди, я расскажу...
Каноник почувствовал, как гончая внутри него рвется на свободу. Желудок подступал к горлу. Пыхтя и сопя, каноник пошел дальше.
- Боже мой! - взмолился он. - Яви свою милость. Пожалей меня, о Господи!
И он свернул к своему темному дому в одном из самых темных переулков города.