– А это комната детей, – сказал я отцу.

Он перешагнул через ненужные мягкие игрушки и оглядел осиротевшую комнату Милли и Альфи.

– Очень симпатично, – сказал он. – Мне нравится, эти облака на потолке… Это ты их нарисовал?

– Э-э… нет, это… Катерина.

– А.

Вряд ли я мог вообразить, что буду показывать отцу квартиру без Катерины и детей.

– Вот здесь спала Милли, а здесь спал Альфи.

– Да, понятно. А кто это на пуховике?

– На одеяле? Барби, – недоуменно ответил я. Я жил в доме, где Барби поклонялись более ревностно, чем в Ватикане – деве Марии. И мне стало не по себе, что в мире есть люди, которые никогда не слышали о деве Барби. – А вон там Кен.

– Кен – это муж Барби?

– Ну, мне кажется, они не женаты. Кен просто ее приятель. Или, может, жених, кто их знает.

Повисло неловкое молчание.

– Вообще-то они уже лет тридцать встречаются, так что если Кен еще не поднял этот вопрос, Барби пора бы и забеспокоиться.

И я выдавил нервный смешок, но отец, похоже, не уловил шутки. Может, сейчас не самое подходящее время для шуток на тему брака и супружеской верности. Мы немного постояли, отец силился изобразить к детской повышенный интерес.

– С тех пор, как Катерина от меня ушла, я здесь ничего не трогал, – проговорил я жалобно. Слишком жалобно.

Отец задумался.

– Ушла? По-моему, ты говорил, что она забрала машину.

Никто лучше престарелого родителя не умеет обратить внимание на самую несущественную деталь.

– Ладно, не ушла, а уехала.

– А ты где был?

– Грузил барахло из своей квартиры, чтобы перевезти его сюда.

Еще одна задумчивая пауза. Что-то его тревожило – но вовсе не крушение сыновьего брака.

– Так как же она взяла машину?

– Что?

– Как она взяла машину, если ты грузил в нее вещи?

Я изнуренно вздохнул, давая понять, что этот вопрос не имеет отношения к делу.

– Я нанял фургон.

– Понятно. – Пару секунд отец обмозговывал этот факт. – Выходит, ты знал, что ей понадобится машина, чтобы отвезти детей и вещи к своей матери?

– Нет, разумеется, ничего такого я не знал, иначе попытался бы ее остановить.

– Тогда почему ты вывозил вещи из квартиры не на своей машине? "Астра" довольно вместительный автомобиль, к тому же – пикап.

– Послушай, какая разница? Барахла было много; на машине пришлось бы сделать два захода.

Отец молчал, и мы перешли в соседнюю комнату – в нашу спальню. Я слегка смутился, осознав, насколько женское там убранство: одеяла в цветочек, туалетный столик накрыт салфеткой – теперь, когда я спал здесь один, все это выглядело неуместным.

– А это дорого – нанять фургон?

– Что?

– Фургон для перевозки вещей стоит дорого?

– Почем я знаю? Миллион. Папа, при чем тут фургон?

– А ты, случаем, не взял его в длительный прокат? Может, ты на нем теперь ездишь, раз Катерина забрала машину?

– Нет, не брал я в прокат этот долбаный фургон!

Хотя жаль, что не брал, не то задавил бы папашу.

Мое раздражение усиливалось тем, что я не мог не винить отца за уход жены. Верный себе, папа недавно оставил свою подружку ради другой подружки – помоложе. Джоселин жутко расстроилась: должно быть, нелегко оказаться брошенной в пятьдесят девять лет, да еще лишь потому, что тебе не пятьдесят четыре. В приступе ярости она переправила Катерине мое пространную исповедь – дабы показать, сколь ненадежны мужчины из рода Адамсов.

Возможно, именно поэтому папа избегал разговоров о случившемся. По телефону я спросил, прочел ли он мое письмо.

– Ну да, конечно, – весело ответил он.

– Ну и что ты думаешь?

Отец не мешкал ни секунды:

– Твой почерк заметно улучшился, ты не находишь?

Но теперь мне требовались подробности: как именно Джоселин обнаружила письмо, обыскала ли она его карманы, залезла в ящик его стола или как-то еще? Я уже собирался устроить папе допрос, но он сказал:

– Жаль, что ты не пригласил меня несколькими неделями раньше. Было бы приятно встретиться с Катериной и детьми.

Да, жаль, подумал я. Тебе, видите ли, жаль, что от меня ушла жена с детьми. Какая досада. Бедный папа, бедный ты, бедный.

– Да, жаль, что Джоселин прочла письмо, адресованное тебе, иначе Катерина с детьми до сих пор были бы здесь.

– Ха. А ведь точно! – воскликнул отец, словно я выиграл очко на школьном диспуте.

– Она что, обшарила твои карманы?

– Что ты имеешь в виду?

– Джоселин. Как она добралась до моего письма? – Последовала пауза. До папы начало доходить: похоже, он поступил так, как поступать вовсе не следовало.

– Не… я… показал его ей.

– Что ты сделал? – заорал я.

– А что? Не надо было?

– Ты показал любовнице письмо с признаниями своего сына, а затем послал ее куда подальше?

Папа озадаченно смотрел на меня. Он сдвинул брови, и чахлый хохолок пересаженных волос на макушке испуганно зашевелился.

– Что значит – "послал"? – неуверенно спросил отец.

– Это значит, что ты сделал то же самое, что проделали со мной. Послал, бросил, кинул.

– Мне кажется, это не совсем справедливо. Ведь это ты обманывал жену, а не я.

Тут в моем мозгу перегорели все предохранители.

– Ну я, по крайней мере, не трахался с аптекаршей и не уходил от пятилетнего ребенка!

– Это нечестно, Майкл. Все было гораздо сложнее…

– Я думал, ты бросил меня, потому что я совершил что-то ужасное. Думал, что это я во всем виноват.

– Мы с твоей матерью в равной мере несем ответственность, что наш брак не сложился.

– Ну да, конечно, мать во всем виновата. Понятное дело. Вали все на маму, поскольку она не может себя защитить, так?

– Я просто говорю, что ты многого не знаешь.

– А я знаю только одно – она и сейчас была бы жива, если б ты от нас не ушел. Потому что тогда бы она не переехала в Белфаст с этим типом, так что это ты виноват, что ее сбила машина.

– Хватит, Майкл; не я же сидел за рулем той машины.

– А мог бы и ты! – заорал я, а где-то в глубине моего сознания тихий голос проговорил: "Что ты несешь, Майкл? Это же полная ахинея". Но я не собирался отказываться от своих слов. – Ты бросил меня и маму ради женщины, которая бросила тебя, и тогда ты нашел другую женщину, а потом еще одну, а потом еще! И что ты можешь после всего этого предъявить? Одного замордованного сына и дурацкий хохолок имплантированных волос, которые выглядят так, словно кто-то посадил на твоей огромной блестящей лысине грядку горчичных семян!

Я понимал, что ударил по атомной кнопке. Я мог сколько угодно обвинять его в том, что он был плохим отцом, погубил мое детство и даже послужил косвенной причиной маминой смерти, но никто и никогда не заводил речь о пересаженных волосах. Я знал, что этого делать нельзя. На мгновение повисло молчание: отец бесстрастно смотрел мне прямо в глаза, а затем встал, взял пальто, надел шляпу и вышел за дверь.

Спустя двадцать минут я давился готовой картофельной запеканкой из супермаркета, которую поставил в духовку для нас двоих. Я разделил запеканку пополам и съел свою порцию, а затем съел и вторую. После этого вспомнил, зачем вообще пригласил папу в Лондон. Я собирался показать ему дом, угостить обедом, объяснить ситуацию с кредитом и спросить, не может ли он ссудить мне довольно крупную сумму денег. Так что все прошло в соответствии с планом.

Я был потрясен своей выходкой: не думал, что во мне скопилось столько горечи. Ну почему мой отец не похож на тех родителей, которых показывают в рекламе? Например, в том ролике "Жиллетт" – слова из него я пропевал миллион раз. Там отец и сын где-то в Америке отправляются на рыбалку, и отец помогает сыну поймать на спиннинг огромного лосося; им друг с другом легко и приятно, потому что отец предпочитает истинно хорошее бритье, и голос за кадром поет: "Лучше для мужчины нет". Такой отец никогда не убежал бы с аптекаршей по имени Джанет; а моего отца никогда бы не пригласили рекламировать бритву "Жиллетт". Наверное, поэтому он носит бороду.

Конечно, он тоже рос без отца. И, если на то пошло, то большую часть времени – и без матери. Первого сентября 1939 года его посадили на поезд в Уэльс, и он не видел отца до окончания войны. Если бы его не эвакуировали, у него был бы отец, который служил бы ему образцом для подражания, и тогда бы он не ушел от нас и мог бы в свою очередь стать образцом для подражания, и из меня вышел бы не такой плохой отец, и Катерина не ушла бы от меня. Вот так – во всем виноват Адольф Гитлер. Хотя вряд ли такое приходило ему в голову, когда он вторгался в Польшу.

Остаток того дня я пролежал на диване, уставившись в телевизор. Временами меня одолевал голод – и я проверял, не стала ли омерзительная пицца, которую мне доставили, более съедобной в холодном виде. Я смотрел три фильма одновременно, переключаюсь с одного кабельного канала на другой. Тревор Говард целовал Селию Джонсон, когда та садилась в вагон, затем поезд рухнул целиком в реку Квай. Дальше Селия укладывала детей спать, а Джек Николсон крушил дверь топором.

Я был верен себе – смотрел несколько фильмов сразу и потому ни от одного не получал удовольствия. На самом деле, я даже испытывал сочувствие к герою Джека Николсона – в моем доме тоже остановилось время, и я постепенно терял рассудок, безуспешно пытаясь заставить себя работать. Вряд ли я был таким плохим мужем, как герой "Сияния". Ни единого разу я не пытался зарубить жену и детей топором, но вряд ли Катерина посчитает это смягчающим обстоятельством.

Уже вторую неделю я жил в доме, который прежде всего предназначался для детей. Подвесная игрушка лениво кружилась от сквозняков, а маятник в виде синей птицы маниакально раскачивался взад-вперед под часами-радугой; отдельные островки движения лишь подчеркивали безжизненную и зловещую тишину, в которую погрузилась детская. Я не хотел ничего менять, комната была готова к приему своих жильцов – когда бы они ни вернулись. И по-прежнему, чтобы спуститься по лестнице, мне приходилось открывать калитку, оберегающую детей от падения по ступенькам; все так же я открывал защелки, чтобы добраться до содержимого шкафов. Я позволил себе лишь одну перемену – смешал магнитные буквы на боковой стенке холодильника, из которых Катерина выложила на уровне глаз слово "у6людок". Сколько же времени она искала букву "б", прежде чем решила заменить ее цифрой "6"? Я был одиноким смотрителем образцового семейного дома – меблированное жилище ждало жену и детей, главное, чтобы пожелали вернуться сюда. Дом – от подвала до чердака – был оснащен всевозможными хитрыми устройствами, чтобы уберечь наших детей от неприятных случайностей, но но одно маленькое несчастье с ними все же произошло: их родители расстались. Подумать только, мы бегали по магазинам, разыскивая затычки для розеток, крышки для видеомагнитофонов, замки для шкафов, калитки безопасности и барьеры, чтобы Милли не скатывалась с кровати, но ни разу, ни в одном магазине нам не попалось средств от развода, к которому мы теперь неслись на всех парах. Ладно, пусть дети растут без отца, а мать будет влачить одинокую жизнь без мужа – зато малыши никогда не упадут с трех ступенек, что ведут на кухню, а это самое главное.

Я хотел, чтобы они вернулись. Я так сильно хотел из возвращения, что чувствовал себя разбитым и опустошенным. Я побывал у родителей Катерины, умолял ее вернуться, но она заявила, что не готова со мной говорить, потому что я эгоистичный подонок, обманул ее доверие, а сейчас – половина четвертого ночи. Поэтому на долгие недели единственным светлым пятном в моей жизни стали встречи с детьми, на которые Катерина холодно дала разрешение. Мы встречались раз в неделю на продуваемой всеми ветрами детской площадке в Гайд-парке, и с деревьев слетали последние листья. Мы молча стояли, наблюдая за играющими детьми, и молчание было таким гнетущим, что время от времени я вскрикивал: "Нет! Не надо съезжать с большой горки, Милли", – а Катерина говорила: "Все в порядке, Милли, если хочешь, можешь скатиться с большой горки", – и хотя смотрела при этом на Милли, на самом деле, обращалась ко мне. Предполагалось, что эти несколько часов в неделю станут временем свободного общения с детьми, но я так и не смог понять, о какой свободе идет речь. Я проводил с ними напряженный, неловкий час, а затем понимал, что надо возвращаться домой одному.

Я опять вел двойную жизнь. Проводил в одиночестве долгие дни, когда мог делать все, что захочу. И дни эти перемежались короткими мгновениями в компании жены и детей. У Катерины хватило сообразительности отметить это обстоятельство:

– Ты ведь этого хотел, не так ли? Изредка видеть нас, а все остальное время жить в своей берлоге. Ты по-прежнему видишься с детьми, играешь с ними, но ты избавлен от нудной и тяжелой работы. Единственное отличие – теперь ты можешь круглыми днями валяться на более широкой кровати.

– Это несправедливо, – возразил я и попытался объяснить себе, почему несправедливо.

Если смотреть со стороны, то я действительно вел похожее существование, но раньше-то я верил, что устроил себе идеальную жизнь, отбирая самое лучшее из каждой половины; теперь же я был глубоко несчастен. Половины моей жизни больше не подчинялась мне, теперь не я щедро выделял себе время для отцовства, но мне его выделяли. Власть перешла в руки Катерины. Мой тайный аванпост сопротивления диктатуре детей пал, выданный доносчиком. И меня отправили в родительскую Сибирь, приговорив к одиночной ссылке с правом двухчасового свидания раз в неделю.

Хотя свидания эти происходили по инициативе Катерины, она была так зла на меня, что едва могла вынести, когда я перехватывал ее взгляд. В первую встречу я попробовал поцеловать ее в щеку, что оказалось серьезным просчетом. Стоило мне наклониться, как она отшатнулась, точно ошпаренная; поцелуй пришелся в ухо. Пришлось сделать вид, будто так и задумывалось. Я пытался оправдаться, утверждая, что мое поведение не было столь уж дурным, – я ведь мог вступить в связь с другой женщиной, – но, к моему огорчению, Катерина объявила, что предпочла бы измену с женщиной; тогда бы можно было списать мое поведение на мужскую ненасытность.

Катерина выглядела усталой. Наверное, плохо спала, поскольку теперь ей надо всегда находиться рядом с детьми. Дети всегда рядом. Я тоже устал, я плохо спал – вдали от них. Живот Катерины уже принял карикатурные размеры. Либо она была чересчур беременной, либо уже родила и прятала под свитером резиновый мяч. Мне хотелось потрогать живот, пощупать его, поговорить о нем, но третий ребенок был еще менее досягаем, чем двое других. Мне хотелось расспросить Катерину, как она готовится к важному дню, но я боялся услышать ответ на вопрос, где мне находиться во время родов. Она скорее всего ответила бы: "В Канаде". Пока наш зародыш превращался в маленького человека, – обзаводился глазами и ушами, сердцем и легкими, кровеносными сосудами и нервными окончаниями, а также прочими удивительными штуками, что возникают словно сами по себе, – любовь его родителей таяла и умирала. Если б только младенцы появлялись в момент родительской страсти, а не девять месяцев спустя, когда любовь обратилась в прах.

– Ну? Ты собираешься поиграть с детьми? – спросила Катерина.

– Ну, да.

И я попробовал стать самым непосредственным и забавным папой – насколько такое вообще возможно под инквизиторским оком матери, подумывающей о разводе. Милли опять забралась на лесенку.

– Милли, я сейчас тебя поймаю! Хочешь?

– Нет.

– Тогда, может, покачать тебя на качелях?

– Нет.

– Поймал! – воскликнул я, весело стаскивая ее с лесенки. Нервозность породила неловкость, и я то ли слишком крепко схватил Милли, то ли дернул, но она вдруг заплакала.

– Что ты делаешь? – взвилась Катерина.

Она забрала Милли, прижала себе, прожигая меня ненавидящим взглядом. Возможно, с Альфи повезет больше, понадеялся я. Несколько недель назад он начал делать первые шаги – этого зрелища я был лишен, – и уже уверенно топал, лишь изредка шмякаясь на задницу. Альфи стоял у качелей и бросал в них маленькие камешки. Чувствуя, что Катерина наблюдает за мной, я присел рядом с ним на корточки и тоже швырнул камешек в металлическую стойку. Альфи радовался, когда камень звякал о металл. Ему не надоедало слушать этот лязг. Через пять минут меня достало швырять камни, но он так расстроился, что пришлось продолжить обстрел качелей. Изобразив на лице многострадальную улыбку, я обернулся, но Катерина и не подумала улыбнуться в ответ. Я продрог до костей, сидеть на корточках было уже невмоготу, но и опуститься на колени я не мог – слишком мокрой была земля, так что пришлось остаться в скрюченном состоянии; с каждым скрежещущим ударом камешка о стальную стойку кровь по капле отливала от моих ног. Мне всегда хотелось знать, какие именно действия позволяют завоевать доверие ребенка, а какие – банальная потеря времени.

В конце концов, я не выдержал и шлепнулся на скамейку возле Катерины. Надо все-таки поговорить о случившемся. Катерина жила со своими безумными родителями, диктаторские замашки которых достигли пика – сезон охоты на мокриц уже закончился, и заняться им было нечем.

– Наверное, тебе непросто? Ну… жить с папой и мамой, когда у тебя дети и заботы?

– Да.

– Как долго собираешься оставаться у них? Уже думала об этом?

– Нет.

– Может, вернешься домой?

– А куда переедешь ты?

Вот так – расколдовать ее мне не удалось.

– Никуда, буду помогать тебе. Я съехал с квартиры.

– Ну да, ведь теперь она тебе не нужна. Теперь, когда нас нет дома, надобность в квартире отпала, правда?

Самым покорным и извиняющимся тоном я попытался внушить ей мысль, что прежде не вполне был готов к отцовству, но теперь привыкаю к нему. И тут ее психологическая дамба не выдержала напора.

– А ты не думал, что и мне нелегко привыкнуть?! – спросила она яростным свистящим шепотом. – Я бросила работу, родила, а затем вдруг оказалось, что я целый день торчу дома одна с плачущим ребенком. Ты не подумал, что для меня огромное потрясение – внезапно стать уродливой, толстой, усталой и плаксивой? Я пыталась кормить грудью орущего ребенка, но из треснувших сосков сочилась кровь. И никого не было рядом, чтобы сказать: "Все в порядке, ты все делаешь правильно", – даже когда ребенок не хотел есть или спать, или беспрерывно плакал несколько дней подряд. Мне очень жаль, Майкл, что тебе такой кровью дается роль родителя. – Катерина уже плакала от злости и бессилия. – Но я так и не привыкла, потому что это, черт побери, невозможно! Я чувствовала себя преступницей, мечтая о работе, и одновременно проклинала себя за то, что поставила крест на карьере. И мне не с кем было об этом поговорить, потому что всем остальным бабам, что ходят с детьми в сквер, – по восемнадцать лет, и они говорят только на этом треханом хорватском. Жаль, что тебе не нравилось находиться в одном доме с женой, когда она проходила через ад, но ладно, ничего страшного – ты ведь всегда мог просто свалить из дома и шляться с дружками, ходить на вечеринки, смотреть кино и выключать мобильник на тот случай, если жене вздумается поплакаться тебе по телефону.

В такой подаче слова Катерины звучали вполне справедливо. Маясь в одиночестве, я убил немало времени, формулируя отточенные доводы – подобно тому, как индейцы наводят блеск на свои изящные стрелы. И вот пришла Катерина и, точно американская армия, пустила в ход тяжелую артиллерию и разнесла меня в клочья. Но я все равно высказал свои хилые аргументы. Уточнил, что единственное отличие моих поступков от поступков других отцов состоит в том, что я сознавал свои преступные действия.

– Что? Так ты сознательно обманывал меня?! И теперь думаешь, что это делает тебе честь? Да другие мужики, даже сбегая от семьи на работу, остаются частью единого целого. Они действуют заодно со своими женами – она дома, он на работе. Они вместе!

– Но ведь и я проводил время на работе. Но, знаешь, всем этим мужчинам совсем не обязательно было ездить в командировки, ходить вечером на обеды, а по выходным играть в гольф с клиентами. Они так поступают, потому что считают свои радости не менее важными, чем семейную жизнь.

Но мои слова лишь разозлили Катерину.

– Так, давай-ка разберемся! Ты все это проанализировал, но вместо того, чтобы отличаться от таких ублюдочных отцов, повел себя в десять раз хуже, да? Ты сбегал из дома намеренно, заранее продумав план.

– Я думал, это укрепит наш брак.

Мои оправдания умирали, как только срывались с языка.

– Что ж, получилось у тебя здорово.

Катерина встала и объявила, что возвращается к маме. И тогда – то ли от безнадежности, то ли от отчаяния – я сказал:

– Тебе повезло, что у тебя есть мама.

Она с презрением оглянулась на меня. Я ненавидел себя за эти слова почти так же сильно, как ненавидела меня за них Катерина. Но когда она с детьми скрылись из виду, я подумал: "Ну что ж, если мы оба считаем меня жалким червяком, значит, у нас есть что-то общее. Быть может, на этом фундаменте и удастся что-то построить".

После их ухода я еще какое-то время сидел на детской площадке. Подошла молодая мамаша с двумя детьми и посмотрела на меня так, будто я – растлитель малолетних, скрывающийся от правосудия. Услышав, как она шепотом велит детям не подходить ко мне, я встал и поплелся домой.

На крыльце валялся хорошо знакомый конверт. Не вскрывая, я сунул его к остальным. Конверты стопкой громоздились на столике в прихожей, словно накапливая улики против меня. Я и так знал, что банк требует денег, но мне казалось, я никогда не смогу их заработать, если прочту все те угрозы, которые, по моим опасениям, таились внутри конвертов. Я мог разобраться с долгами, лишь веря в себя, а потому все глубже и глубже зарывался в музыку. Одно из писем было заказным – напрасная трата денег. Я с удовольствием расписался в его получении. Роспись вовсе не означала, что я тут же вскрою письмо и прочту. Иногда мне пытались звонить, но как только на экране определителя номера загорался номер банка, я быстро включал автоответчик, после чего быстро проматывал сообщение. Разъяренный голос не столь пугающ, если прослушать его на большой скорости. Словно балабонит Дональд Дак, нанюхавшийся клея.

В иные дни я сидел за клавишами и компьютером по тринадцать-четырнадцать часов кряду, но зачастую результат оказывался хуже, чем прежде, когда я трудился от силы часа два. В былые времена я мог запросто утонуть, заблудиться в музыке, но все изменилось, как только я задался такой целью. Оставалось месяца два, чтобы подготовить "Рекламную классику", и потому у меня появилась возможность создавать собственные новаторские творения, коим сегодня стала тринадцатисекундная мелодия, на которую должна была ложиться строчка: ""Маслость"! О, "Маслость"! По вкусу масло, без жира – классно!"

Хм-м, думал я, наверное, им требуется тема масла. Жаль, что по закону в нижней части экрана должен крупными буквами гореть титр: "ЭТО НЕ МАСЛО", но это уже не моя проблема. Женщина в агентстве сказала, что им требуется что-то в духе песни Кена Додда "Счастье", но при этом нужно обойтись без нарушения авторских прав. Так что либо придется испортить мелодию, либо музыка окажется незаконной. Композицию следовало закончить к шести часам. Я включил клавиши.

Масло. Что вызывает мысли о нем?

Я попробовал на своем синтезаторе различные инструменты. Гобой, клавесин, фагот; ничто даже отдаленно не напоминало о масле. Впрочем, я сомневался, что эта "Маслость" тоже о нем напоминает. Я послушал Кена Додда. По всей видимости, песенку будут исполнять придурки, изображающие коров: по два на каждую корову, один в роли головы, другой – задницы. Пришлось сосредоточиться на образе коровы. Я никогда не притворялся, будто моя работа имеет эпохальное значения для судеб человечества, но когда сидишь на вращающемся стуле, стараешься не думать о крушении собственного брака и отчаянно пытаешься сосредоточиться на уродливой корове, орущей "Маслость! О маслость!", твоя самооценка и вовсе стремится к абсолютному нулю. И уровень адреналина в крови при этом отнюдь не повышается, что должно происходить, если занят действительно важным делом. Возьмем, к примеру, акушерку, которая примет нашего третьего ребенка. У нее нет иного выбора – только выбросить из головы все свои проблемы и сосредоточиться на том, чтобы ребенок родился целым и невредимым. Черт! Вот так всегда – секунды не прошло, а я уже думаю о нашем следующем ребенке, а не творю музыку, посвященною новому маргарину пониженной жирности.

Ах да, "Маслость". Так, сосредоточься, Майкл, сосредоточься. Масло. Я несколько раз пропел вслух песню, которая должна была служить прототипом. Неужели агентство специально подстроило, чтобы заставить меня раз за разом выводить слово "Счастье", когда я чувствую себя самым несчастным на свете? Я попробовал спародировать мелодию, но не смог выкинуть из головы оригинал. Сосредоточься. Майкл. Сосредоточься. Иногда, если голова забита разными глупыми мыслями, если игла в моем мозгу засорилась, я едва различаю мелодии. Сегодня игла засорилась настолько, что только шипела, скользя по винилу.

Трудно забыть о детях, когда они улыбаются с фотографий на каминной полке, поэтому я встал и повернул снимки лицом вниз. Отошел от камина, сел, посмотрел на полку и решил, что так фотографии выглядят кошмарно – точно я отверг своих детей. Поэтому я встал и снова развернул фото.

Хм-м. Масло? Я задумался. Масло. Да и вообще, имеет ли Катерина законное право узурпировать наших детей? Ведь я их отец. Понравилось бы ей, если б я увез детей, а потом заявил, что мне осточертел наш брак и потому я оставляю ее? Какое-то время я обдумывал это, потом взглянул на часы и обнаружил, что уже четверть первого. На несколько часов я выпал из работы, забыв и про масло, и про маслость. И даже если я внезапно наткнусь на похожую мелодию, все равно нужно ее записать и обработать, а потому успеть к шести часам невозможно. Ну так вперед! Масло, масло. "Маслость". "Маслость"! "Маслость"!!! "По вкусу масло, без жира – классно!" Я три раза произнес вслух эти дебильные слова. Я попытался снова и снова, делая ударения в разных местах. А потом встал и отправился заваривать чай.

Теперь, когда шум поднимал только я, дом казался совсем другим. Я словно увидел его в ином ракурсе. Правда, немало времени я проводил, лежа на спине в прихожей или сидя на полу под кухонным столом. Когда ты один, можно вытворять и не такое. Я бродил из комнаты в комнату с чайником в руках, и наконец решил выпить чай, сидя на верхней ступени лестницы.

Кошка соблаговолила оставить свое любимое место среди мягких игрушек Альфи и устроилась рядом на коврике. Когда у нас в доме появилась кошка, выбирать имя мы поручили Милли. Затем потратили полдня, чтобы Милли отказалась от своего выбора, который она сделала без раздумий и колебаний. Но Милли осталась непреклонна, поэтому пришлось смириться. За то время, что я жил один, у нас с кошкой по имени Кошка сложились весьма близкие отношения. Я покупал ей в магазине вкусности, открывал дверь и с крыльца кричал: "Кошка! Кошка!", а прохожие отводили взгляд и ускоряли шаг. По вечерам она сидела у меня на коленях, я чесал ее подбородок, а она возмутительно громко мурлыкала. Я привязал к мячику веревочку и играл с ней. А когда кошка по имени Кошка отказывалась от пищи, я покупал ей свежую рыбу – ее она ела всегда. Все это меня успокаивало – до дня Красного ошейника. У кошки по имени Кошка не было ошейника – до дня Красного ошейника. Но как-то раз, после долгой прогулки, она вошла через кошачью дверцу, и на ней красовался новый ярко-красный ошейник. Кошка понюхала миску с едой, отвернулась и снова ушла. Я был сражен. Я-то думал, что все это время она отгоняла кошек от нашего сада или пыталась поймать случайного воробышка, чтобы гордо показать его хозяину, а на самом деле она лежала, свернувшись, перед чужим электрокамином, ела чужую свежую рыбу, лежала на чужих коленях. На ошейнике имелся ярлычок с именем "Клео". Эту кличку она носила в своем другом, тайном доме. Кошка вела двойную жизнь. Я был обманут, брошен, отвергнут. Хуже того, эта чертова кошка меня пародировала.

Спустя сорок минут я все еще валялся на лестнице. Я лежал на спине, а ноги свисали со ступенек. Кошка по имени Кошка давно ушла, но я разглядывал трещины на потолке – достаточно занимательное дело, чтобы отвлечься на полчаса. Из транса меня вывел стук почтового ящика, и я заставил себя подняться. Этот звук украсил мой день: он возродил надежду, что во внешнем мире меня не совсем забыли. Разумеется, письмо из банка я бы читать не стал, но это могла оказаться реклама такси или пиццы. Всегда приятно получить известие от людей, которые взяли на себя труд с тобой связаться. На коврике лежала брошюра риэлторского агентства – мне предлагали дома стоимостью больше миллиона фунтов. Просматривая глянцевые фотографии красивых и дорогих жилищ, я пришел к убеждению, что брошюру бросила в мой ящик кошка по имени Кошка, отправившись наслаждаться своим триумфом. Но этого мелкого и единственного за день события оказалось достаточно, чтобы вернуть меня к работе, и я вновь сел за компьютер. Однако, прежде чем приняться за дело, следовало разобраться с жизненно важными вопросами. Сначала я попытался определить, сколько перхоти можно стрясти с волос на стол. Потом почувствовал, как на спине зреет прыщ, и десять минут корчил из себя йога, пытаясь дотянуться до прыща обеими руками. Далее я соскоблил какую-то клейкую серятину, налипшую на клавиши синтезатора. Я понюхал серятину, попробовал на язык. И тут вспомнил о "Маслости".

– Давай же, Майкл! – сказал я вслух. – "Маслость"! "Маслость"! По вкусу масло, без жира – классно!

Я подумывал позвонить в агентство и спросить, обязательно ли, чтобы музыка навевала мысль именно о масле. Каким-то непостижимым образом пролетела большая часть дня. Я забыл пообедать и теперь просто изнывал от зверского голода; требовалось немедленно съесть хоть что-то, но в доме не было ничего, кроме хлеба двухдневной давности и бесплатного образца этой чертовой "Маслости". Стряхивая в ладонь крошки, я мужественно посмотрел правде в лицо и сказал себе, что сегодня я непременно подведу агентство, и впервые в своей профессиональной карьере не успею выполнить работу к сроку. И тогда я набрал номер продюсерши, чтобы попросить отсрочку на один день. Сначала я долго слушал музыку, а потом мне, наконец, ответили. Автоответчик.

– Здравствуйте, это Сью Пакстон, телефон 74960003. Сейчас меня нет на рабочем месте, хотя, возможно, вы сумеете найти меня по телефону 79460007. Если дело не терпит отлагательства, можно позвонить на мобильный – номер 07700 900004, или на пейджер – номер 08081 570980 абонент 894. Вы можете отправить мне факс по номеру 7946 0005 или послать сообщение по электронной почте по адресу s точка paxton на Junction5 точка co точка uk . Если хотите попробовать найти меня дома, мои домашние телефоны 01632 756545 и 01632 758864, можно также послать факс по номеру 01632 756533 или электронное сообщение по адресу s точка paxton на compuserve точка com . Или же просто оставьте сообщение.

К концу этих перечислений я забыл, зачем звонил, а потому повесил трубку. Через несколько минут, вооружившись ручкой и бумагой, я снова позвонил по тому же номеру. Затем попытался связаться с продюсершей всеми перечисленными способами, но по каждому номеру очередной автоответчик лишь советовал, как еще можно добиться ответа. К тому времени, когда я перепробовал все, прошел еще час. И потому я решительно взялся за дело и в конце концов, сумел выбросить из головы оригинальную мелодию и переиначить аккорды. И вдруг в голове зазвучал мотив. Я быстро его записал, пока он опять не пропал, а потом зазвонил телефон. Катерина отменила завтрашнюю встречу в Гайд-парке, а я разговаривал с ней гневно и растерянно, грубо и жалобно. Я повесил трубку и заметался по дому, в бессильной ярости пиная мебель.

Снова зазвонил телефон, но это была не раскаявшаяся Катерина, а банковский клерк, и я заорал на этого назойливого мудака:

– Пошел вон, мудак!

И повесил трубку, но через полчаса гаденыш опять позвонил и голосом, сочившимся самодовольством закоренелого нациста, сообщил, что мне отправили письмо, где указано, что банковские поверенные уполномочены изъять мою собственность. Итак, скоро я лишусь и дома. Я уговаривал и объяснял, я твердил, что дом – это единственный шанс вернуть семью, что у меня двое маленьких детей и скоро будет третий и что их мать оставила меня и живет со своими родителями, но она не может оставаться у них постоянно, только не с ее мамашей, которая вечно твердит, что ее внуки до сих пор некрещеные, так что в конечном итоге моей жене придется вернуться домой, и тогда мы помиримся, и она увидит, что я изменился, и мы снова будем вместе. Но все это возможно, только если у меня останется дом, если ей будет куда вернуться, а потому именно сейчас нельзя отбирать у меня дом. Банковский клерк слушал молча и терпеливо. После чего сообщил, что банк начал процедуру отчуждения моей собственности.