Мемуары Михала Клеофаса Огинского. Том 1

Огинский Михал Клеофас

книга вторая

 

 

 

Глава I

23 июля 1792 года король подписал акт Тарговицкой конфедерации. Это событие вызвало общий протест у публики. Армия громко роптала. Оба маршалка сейма, заявив о своем протесте, покинули Варшаву. Люди собирались группами на улицах города и предавались глубокой грусти.

Эти известия дошли до нас в Altewasser вместе со многими нашими соотечественниками, прибывавшими сюда: они убегали из столицы, чтобы не видеть этой печальной картины.

Присоединение короля к акту конфедерации должно было неизбежно побудить последовать его примеру тех, кто имел значительные имения, многочисленную семью, неотложные дела, требовавшие завершения, и потому не мог покинуть родину.

Я также получал письма, побуждавшие меня ускорить мое возвращение в Варшаву. Король, примас и некоторые из министров, высказавшихся за новую конфедерацию, ясно давали мне понять, какой опасности я подвергаю себя тем, что продлеваю свое пребывание вне родины. Мои друзья, которым была известна моя позиция, убеждали меня, что я не должен более задерживаться ни на минуту, если не хочу потерять свое состояние и подвергнуть опасности тех, с кем меня связывают деловые отношения. Наконец я получил известие, что все мои земли в Литве секвестированы, что все мои служащие изгнаны и заменены людьми, которым покровительствует семейство Коссаковских, и что эти новые управляющие разрушают и уничтожают все, что мне принадлежало.

Если бы я был одинок и мое состояние не было ни с кем связано, я бы продолжал откладывать свое возвращение на родину, а в случае если бы обстоятельства оставались теми же, я, без сомнения, покинул бы родину навсегда. Но священные обязательства взяли верх над моим сердечным расположением, и я, исполненный боли, отправился в Варшаву. Невозможно было предвидеть тогда, что все несчастья и катастрофы в моей жизни еще только начинались и что впоследствии я окончательно паду их жертвой.

Каким печальным зрелищем предстала перед моими глазами Польша, когда я вернулся туда!.. В каком душераздирающем виде предстала передо мной столица, которую я видел столь блистательной всего лишь несколько месяцев назад!.. Какая гнетущая тишина царила там!.. Какой мрачный вид был у польских военных, которые изредка попадались навстречу! И как высокомерно и вызывающе вели себя те, кто призвал в страну неприятельские армии!

Я был вынужден прежде всего представиться Коссаковскому, получившему титул великого гетмана литовского волеизъявлением нации, который и был главным зачинщиком всех репрессий. Он был облачен в форму российской армии, называл себя ее генерал-лейтенантом и занимался тем, что мстил всем, кто не разделял его мнения и не был сторонником его семейства. Он упрекнул меня в том, что я принял на себя миссию в Голландии, порученную мне сеймом, члены которого были противниками России. Он заявил, что это навлекло на меня немилость государыни, чью форму он носил, и что именно это стало причиной секвестирования моих земель. Затем, напустив на себя вид хмурый и суровый, он добавил, что все его семейство также имело ко мне личные счеты, за которые он тоже мог бы мстить. При этом, однако, он заметил, что его угрожающая физиономия не произвела на меня впечатления и что я продолжал спокойно ему отвечать. Видя мое достойное и уверенное поведение, он сбавил тон и сказал, что я должен немедленно отправиться в Брест, где находился весь генералитет конфедерации и где, после принесения клятвы, я смогу узнать подлинную причину секвестирования моих земель.

Унизительно было общаться с этим человеком, всеми презираемым. Обидно было, что я не могу проявить свойственную мне живость характера и высказать ему заслуженные упреки. От досады я едва не заболел и на несколько дней отложил свой отъезд в Брест.

По дороге туда мне повсюду встречались многочисленные отряды русской армии. Сам город производил впечатление укрепленного лагеря. Главные улицы были загромождены пушками. Все прочие улицы были заполнены военными, людьми из свиты генералитета и евреями. Можно было подумать, что горожане попрятались за оградами своих домов, потому что стыдились своего города, ставшего приютом для захватчиков.

Епископ Ливонии, брат великого гетмана, к которому я отправился сразу же по приезде, изложил три основных претензии ко мне их семейства: 1. не захотел взять секретарем посольства в Голландию г-на Юзефа К…, из-за его фамилии; 2. допустил, чтобы во время большого публичного собрания у меня некто позволил себе выкрик, чтобы епископ К… был отправлен на фонарь; 3. написал письмо президенту трибунала Литвы не в пользу его свояченицы, из-за чего она проиграла процесс.

Не имеет смысла приводить здесь мой ответ: он был кратким, точным, не допускающим возражений. Я понимал, что все это лишь поводы для сведения счетов и что эти мои предполагаемые вины могут быть искуплены теми жертвами, которых от меня потребуют. И действительно, меня заставили подписать отказ от староства с доходом в две тысячи дукатов в пользу одного из друзей их семьи и два векселя на двести тысяч флоринов каждый к оплате его брату-гетману. Взамен епископ обещал мне употребить свои связи, чтобы снять секвестр с моих земель, и посоветовал мне отправиться в Петербург, чтобы там окончательно очистить себя от подозрений.

Затем я отправился к Феликсу Потоцкому и князю Сапеге, великому канцлеру литовскому: первый был маршалком конфедерации в Короне, а второй – в Литве. Оба заверили меня, что в генералитете никогда не вставал вопрос о секвестировании моих земель. Первый даже, казалось, был возмущен действиями, которые были предприняты против меня и подобных которым не было провинциях Короны. Второй резко осудил поведение семейства К….х и добавил, что никогда не подписал бы акт, лишавший собственности его соотечественника, связанного с ним кровными и дружескими узами.

Все собрание приняло решение отменить секвестр, но, чтобы сделать это, нужно было аннулировать акт, которым это решение было утверждено. Несмотря на все поиски, этот акт не был найден. Секвестр был утвержден только личным приказом великого гетмана, оригинал которого я сохранил. Вот его точный перевод: «Шимон К…, великий гетман литовский волеизъявлением нации и т. п. и т. д. Во исполнение решения Тарговицкой конфедерации, приказываем всем гражданским властям воеводств и округов, где расположены земли Михала Огинского, меченосца, кавалера орденов Белого Орла и Святого Станислава, наложить секвестр на все вышеупомянутые земли; поручить управление ими лицам, для этого назначенным, и употребить, если будет необходимость, военную силу для выполнения этих распоряжений».

Все мои возражения были бесполезны, так как генералитет конфедерации утверждал, что не имеет права отменить решение, которое не он принимал. Я был вынужден еще раз обратиться к великому гетману: тот вел себя уже гораздо спокойнее после тех уступок, которых его брат потребовал от меня. Он заявил, что действовал таким образом по секретному приказу князя Зубова, и добавил, что секвестр моих земель не может быть отменен, пока я лично не отправлюсь в Петербург, но обещал мне там свое содействие.

Мне не оставалось ничего другого, как предпринять это путешествие. Но я смог его осуществить, по многим личным причинам, лишь в декабре, а до тех пор мои имения продолжали разоряться и опустошаться.

После того как король решился подписать акт Тарговицкой конфедерации, во всех воеводствах и округах были немедленно предприняты меры по принуждению жителей к принесению клятвы и присоединению к этой конфедерации.

Каждый человек, начиная с самого короля, был обязан признать, что действия конституционного сейма были актом деспотизма, что новая конфедерация представляет собой спасение для Польши и Екатерина II является гарантом польской свободы. Был назначен крайний срок – 15 августа, – после которого никакая подпись не могла быть более поставлена. Было предпринято перемещение военных частей и общее сокращение армии. Увольнялись от службы офицеры и даже целые солдатские корпуса, которые считались ненадежными из-за их приверженности конституции 3 мая. Остаток армии был разделен на малые дивизионы, которые были окружены русскими частями, превосходившими их по численности, и находились под их наблюдением. Многие военные были отправлены в отставку без содержания. Их также лишили наград, заслуженных ценою крови. Наконец, охрана арсеналов была доверена только русским.

Конфедераты создали генералитет, который должен был руководить всеми действиями конфедерации. Его состав и деятельность определялись в польских провинциях Феликсом Потоцким, Ржевуским и Браницким, а в Литве – Коссаковскими.

Вначале в состав генералитета были определены лица, которые не вызывали большого недоверия, но большинство из названных лиц отказались делать то, что от них требовалось. Многие отказались сразу от предложенной должности, другие – через несколько дней после согласия ее принять. Тогда второй выбор пришелся на лиц, ослепленных личными интересами и отличавшихся рабским подчинением приказам сверху.

Составленный таким образом генералитет сразу отметился сомнительными действиями и возмутительным злоупотреблением той властью, которой сам себя облек. Так, он начал с отмены всех решений, принятых на последнем сейме. Была распущена полицейская комиссия. У военной комиссии отняли полномочия по взаимодействию с армией – их передали двум гетманам. Были отменены комиссии охраны порядка и управления делами, которые до того находились в их ведении. Чиновников, назначенных сеймом, сместили с должностей. Обычный ход работы судейских трибуналов был прерван – их заменили трибуналами конфедерации, обязанными судить в соответствии с данными им инструкциями. Несмотря на то что сам подбор членов этих трибуналов уже мог обеспечить определенные решения, генералитет все же опасался, что они будут слишком умеренными, и оставил за собой право решения в последней инстанции. И наконец, говоря и действуя от имени свободы, генералитет запретил печатать что-либо против любого из актов, опубликованных по его приказу, и велел строго наказывать нарушителей его приказов.

Маршалок сейма Малаховский был известен своей преданностью, честностью и патриотизмом, великий маршалок литовский Игнаций Потоцкий имел все качества государственного деятеля и идеального министра, Коллонтай соединял в себе образованность и организаторские таланты со смелым характером. Эти люди должны были держать ответ перед генералитетом. Общее неодобрение этой процедуры и вызванное ею возмущение побудили генералитет посчитаться с общественным мнением и не устраивать гонения на них. Впрочем, это не помешало генералитету проводить в жизни другие свои планы, направленные на уничтожение всего, что было учреждено конституционным сеймом, чтобы стереть, насколько то было возможно, даже воспоминание о конституции 3 мая.

Не приходится все же утверждать, что три главных двигателя Тарговицкой конфедерации Феликс Потоцкий, Ржевуский и Браницкий руководствовались исключительно личными выгодами и потому пожертвовали Польшей. Эти трое не испытывали недостатка ни в чем – ни в богатстве, ни в почестях. Уязвленное самолюбие, гордыня, амбиции, ложные понятия о подлинных интересах страны, боязнь уменьшить свое состояние вследствие новшеств, вводимых в Польше, и, наконец, уверенность в могуществе России, вера в великодушие императрицы и в ее заинтересованность в судьбе польской нации – исключительно таковы были мотивы их действий. И хотя от этого они не стали менее виновны, надо признать, что они совершили гораздо меньше злоупотреблений в самой Польше, чем в Литве – семейство Коссаковских: эти простерли свою власть абсолютно на все. Надо отдать справедливость и Феликсу Потоцкому, который считал постыдным заниматься сведением личных счетов и не соглашался с бесчинствами, творимыми в этой провинции, хотя и не мог их прекратить.

К тому времени главы конфедерации получили в Петербурге заверения, что российская армия будет использована только для восстановления порядка и спокойствия в Польше и что никакой речи о новом разделе не будет. Однако направление, в котором продвигалась эта армия – минуя Великую Польшу, – рождало подозрения, что имеют место какие-то частные договоренности между Россией и Пруссией. Вскоре в этом можно было убедиться: началось продвижение прусских войск, но при этом русские войска не сделали ни шагу, чтобы им помешать.

Побуждаемый обращениями жителей, страдавших от прохождения русских войск, генералитет передавал их жалобы генералам и посланникам, но не получал от них удовлетворительного ответа и потому вынужден был передать 10 декабря 1792 года ноту в Петербург. В ожидании ответа оттуда он не уставал повторять полякам, что во всех их несчастиях виноват только конституционный сейм, что все эти беды – временные и, как только конституция Речи Посполитой будет восстановлена, русская армия уйдет.

Феликс Потоцкий, похоже, сам был в этом настолько убежден, что даже назначил комиссию по составлению этой республиканской конституции, которая должна была вернуть полякам те права и свободы, которыми пользовались их предки.

 

Глава II

Приблизительно в это же время я отправился в Петербург, куда и прибыл 22 декабря 1792 года.

Эта великолепная столица являла собой само величие и роскошь. Внушительный вид Екатерины, превосходство ее ума внушали страх и трепет всем, кто к ней приближался. Самый блистательный двор Европы производил сильное впечатление, равно как и присутствие здесь самых изысканных иностранцев. Несмотря на все это, я чувствовал себя в Петербурге гораздо менее скованно и принужденно, чем это было со мной в Бресте.

Я был представлен императрице, которая приняла меня предупредительно и любезно. Мое самолюбие было польщено тем, что для представления ей я был приглашен вместе с иностранцами, а не вместе с депутатами Тарговицкой конфедерации – те прибыли несколькими днями ранее, чтобы засвидетельствовать императрице почтение к ней польской нации. Я был еще более удовлетворен, когда увидел, что в лучших салонах Петербурга делают явное различие между делегатами Тарговицкой конфедерации (их старались избегать) и теми поляками, которые вынуждены были приехать в столицу по личным делам, – эти встречали здесь изысканный и любезный прием.

Я искал возможности быть представленным Платону Зубову: он один мог принять мои просьбы и получить для меня скорый и удовлетворительный ответ. Он уже был предупрежден великим гетманом К… о моих ходатайствах. Этот последний был тем более расположен услужить мне в данных обстоятельствах, что опасался, как бы я, лично познакомившись с Зубовым, не попытался отомстить за себя и не рассказал бы обо всех злоупотреблениях, творимых в Литве.

Я провел четыре недели в Петербурге, не имея пока возможности узнать, рассматривались ли мои просьбы. Придворные праздники, публичные увеселения, пышные обеды и ужины, театральные представления, по-азиатски помпезные, балы, поездки на санях следовали одни за другими ежедневно – все эти шумные празднества свидетельствовали о роскоши и великолепии столицы и производили сильное впечатление на всех иностранцев, находившихся здесь.

В начале пятой недели князь Зубов пригласил меня к себе и сообщил, что императрица была огорчена теми неприятностями, которые я испытал по причине секвестра моих земель, что это было лишь какое-то недоразумение, так как она не имела ни намерения, ни даже права секвестировать земли в Польше. Иначе обстояло дело с владениями, которые я имел или мог получить по наследству в Белой Руси, так как жители этой провинции были подданными императрицы. Она распорядилась наложить секвестр на владения всех тех, кто активно участвовал в польских событиях со времени последнего сейма, то есть с 3 мая 1791 года. Князь прибавил, что, по всей вероятности, я уже обращался туда, куда положено было обращаться по закону, чтобы мне вернули земли в Литве. Что же касается моих владений в Белой Руси, то можно было бы отдать приказ генерал-губернатору Пассеку, чтобы секвестр был с них снят.

Однако, продолжал князь Зубов, если вы до сих пор не были знакомы императрице, но обращаетесь к ней с просьбой о возвращении ваших земель, то будет лишь справедливым показать, что вы достойны ее милости. Невозможно, чтобы человек, отличающийся высоким происхождением, состоянием и талантами, захотел отказаться от привилегии служить своей родине и взамен того предался так называемым идеям филантропическим, чтобы не сказать революционным.

Я ответил ему, что приехал не для того, чтобы искать милостей у императрицы, но чтобы обратиться за справедливостью, так как я не причинил никакого вреда России и не могу быть обвинен и наказан только за то, что выполнял свой долг, служа родине. Я добавил, что секвестр моих земель, который сам князь называл недоразумением, может нанести существенный урон моему состоянию, но я не жалуюсь на это и не прошу никакого возмещения ущерба. И наконец заявил, что никогда не был революционером, но не отрицаю своей склонности к филантропии, к которой призывает и сама императрица, что я охотно служил бы свободной и независимой родине, но мне претит служить ей, когда ею управляют несколько лиц, которые заставляют всех подчиняться себе только потому, что за ними следует русская армия, что я вообще принял решение покинуть свою страну навсегда, так как есть общее мнение, что Польша не избежит еще одного раздела.

Выбросьте эту мысль из головы, говорил князь Зубов с недовольством, так как только враги России могут распускать подобные слухи. Императрица искренне озабочена судьбой польской нации. Она едва успела разобраться в кознях, которые строил ей прусский король, и остановиться перед бездной, в которую хотели ввергнуть ее французские революционеры. Она видела, что поляки остались глухи к предупреждениям, передаваемым через ее посланника в Варшаве, и потому склонилась к настоятельным просьбам наиболее значительных членов сейма, более рассудительных, чем прочие, и послала свои армии в Польшу только для того чтобы ее спасти.

«Не думаете же вы в самом деле, что императрице нужны новые земли?.. Разве не могла бы она, если бы захотела, за одну военную кампанию захватить Турцию и посадить на трон в Константинополе своего внука?.. Польша становится гораздо полезнее для нее в качестве друга и связующего коридора с остальной Европой; только с такой точки зрения эта страна интересна для России…

Вы позволяете кричать повсюду в ваших провинциях этой мелкой шляхте, которая сама не знает, чего она хочет, вашим якобинцам-санкюлотам, которым нечего терять, и вашим бывшим барским конфедератам!.. Но разумные люди, которых немало в вашей стране, разве могут допустить предположение, что императрица согласится на раздел Польши? Я могу заверить вас, что таких намерений у нее нет. Если бы вы понимали величие ее души и благородство ее чувств, вы бы первый старались развеять ложные слухи на этот счет.

Неужели вы думаете, что Феликс Потоцкий, Браницкий и Ржевуский стали во главе Тарговицкой конфедерации для того, чтобы предать интересы своей родины, и что они обратились бы к российской императрице с такими низменными намерениями?

Но вернемся к начальному предмету нашего разговора. Вы понимаете, что вам невозможно более оставаться в бездействии, показывать свое недовольство новым положением дел и не признавать добрых намерений императрицы по отношению к вашим соотечественникам. Я должен сделать вам некоторые предложения, из которых вы выберете то, что вам подходит.

Это может быть, например, занятие, вполне достойное вас, – взять на себя управление королевскими владениями, которые из-за нынешнего плохого управления значительно потеряли в своей действительной стоимости и приносят малый доход королю, обогащая только тех, кто ими управляет».

На это я ответил, что, имея собственные значительные владения, не могу принять это предложение и что не имею желания обогащаться, управляя землями, которые мне не принадлежат, и жертвовать для этого своим отдыхом и спокойствием.

Тогда Зубов предложил мне взять на себя опеку над молодым князем Домиником Радзивиллом, которому требовался присмотр со стороны человека значительного и при этом честного и бескорыстного, так как, говорил он, состояние Радзивиллов огромно, но дела их расстроены. Князь подчеркнул, что поскольку я являюсь родственником этого семейства, то мне не подобает отказывать ему в своей помощи.

Я дал тот же ответ, что и на первое предложение, и прибавил, что никогда не брал на себя никакой иной опеки, кроме как над вдовами и сиротами, и что никогда не возьму на себя ответственность, которую налагает на опекуна такое большое состояние.

Князь, который уже начинал терять терпение, сказал наконец, что я не могу отказаться принять должность в польском правительстве, что у меня не может быть достаточных причин для отказа и что мне предоставлено самому избрать ее. Он дал мне несколько дней на раздумье и быстро покинул меня, не дав мне даже напомнить ему, что секвестр моих земель еще не снят и что я нахожусь в самом критическом положении.

Уйдя от князя, я предался грустным размышлениям. Было понятно, что сделанное мне предложение является приказом, от которого нельзя отказаться, не объявив себя открыто врагом России. При этом был риск подвергнуться личным преследованиям, потерять состояние и подвергнуть разорению семью и моих заимодавцев.

Я только что получил письма из Литвы, в которых меня умоляли не позволять увлечь себя крайним идеям, не жертвовать интересами семьи и тех, с кем я связан деловыми интересами, а также всех моих соотечественников, которые страдают от преследований со стороны семейства К…. Это были два анонимных письма, из которых одно было написано рукой Коллонтая. В них мне напоминали, что если было столь сладостно служить родине во времена ее процветания, то столь же необходимо и достойно не отказывать ей в своих услугах, когда она находится в тяжелом состоянии. Таким образом, меня обязывали вооружиться терпением и решимостью и употребить влияние, которое я мог иметь в Петербурге, для того чтобы постараться защитить своих соотечественников: если такие люди, как вы, говорилось там, удалятся от дел, то эти дела окажутся в руках интриганов и негодяев.

Через несколько дней князь Зубов пригласил меня к себе, чтобы узнать, принял ли я решение, и напомнил, что нельзя более терять время, так как императрица желает завершить труд по восстановлению доброго порядка в Польше и была бы рада видеть, что первые места в государстве заняты людьми, которые пользуются общим уважением.

Прежде чем ответить, я позволил себе уточнить, можно ли рассчитывать на заверения князя о том, что Польша не будет разделена. Зубов повторил эти заверения и заявил, что если я того желаю, он может предоставить мне возможность услышать их из уст самой императрицы. После этого я дал согласие принять должность в правительстве Польши, а именно по гражданской части.

Князь покинул меня, поздравив с тем, что я проявил добрую волю и не ответил отказом. Он обещал отправить письма генерал-губернатору Белой Руси Пассеку и заверил, что в тот же день будет говорить с К…, чтобы заставить его дать отчет о причинах секвестра, наложенного на мои земли, и приказать немедленно снять его. Действительно, на следующий же день великий гетман лично явился ко мне, чтобы сообщить о полученном им приказе, но пожаловался на то, что я несправедливо его обвинил: он действовал так по письменному распоряжению Зубова, о котором князь забыл, а потом сделал вид, что не вспомнил.

Накануне моего отъезда г-н Альтести, секретарь князя Зубова, принес письмо, подписанное императрицей и адресованное губернатору Белой Руси. В нем содержался приказ о снятии секвестра с земель моей семьи, а также распоряжение оказывать помощь по всем вопросам, по которым я буду к нему обращаться.

В течение всего времени моего пребывания в Петербурге нетрудно было заметить, что посреди всех этих празднеств, сменяющихся одно другим, и под внешней веселостью, царившей в российском обществе, на самом деле двор и правительство скрывали беспокойство и тревогу, причиной которых были известия из Франции. Здесь с болью воспринимались блестящие успехи республиканской армии. Все были напуганы той быстротой, с которой революционизировались, стихийно или по принуждению, все французские провинции и присоединялись затем к французской республике. Более же всего боялись того влияния, которое могли иметь по всей Европе новые революционные идеи: они грозили перевернуть весь общественный порядок и заставляли дрожать монархов на их тронах. Шепотом передавали друг другу, что 19 ноября 1792 года Национальный Конвент объявил от имени французской нации: он окажет братскую помощь всем народам, желающим восстановить свою свободу, и отдаст приказ своей исполнительной власти поручить генералам армии оказать помощь этим народам и защитить граждан, которые могут быть преследуемы за свободу.

Впрочем, издание этого декрета в указанное время было вызвано лишь отдельным случаем восстания крестьян в области Де-Пон и жестоким обращением с этими повстанцами, которых в декрете именовали патриотами. Тем не менее этому частному случаю придали широкий смысл и предрекали ему самые мрачные последствия.

Французские эмигранты воспользовались этим, чтобы усугубить тревоги петербургского двора и заодно возбудить недоверие и неприязнь к польской нации. В то же время и представители Тарговицкой конфедерации воспользовались случаем, чтобы обосновать свои претензии и усилить свое влияние при петербургском дворе: они старались показать, что в Польше можно рассчитывать только на них и на тех, кто был на их стороне.

Незадолго до моего прибытия курьеры доставили известие о том, что прусский король покинул французскую территорию, что экспедиция против Савойи была поручена генералу Монтескью, который менее чем за три дня продвинулся до Шамбери, что генерал Ансельм с той же легкостью вошел в Ниццу, что революционная Франция, совершив таким образом новые завоевания, присоединила эти земли под названиями департаментов Мон-Блан и Альп-Маритим.

Дошли известия об успехах генерала Кюстина в Германии, о захвате Майнца этим же генералом и об опасных идеях, проповедуемых им в результате его побед. Это был призыв народов к свободе. Наложение крупных контрибуций, но только на дворянство и духовенство и при этом угроза обрушить весь свой гнев на магистраты, которые потребовали бы выплат от простых граждан, – так он буквально следовал лозунгу «Война дворцам, мир хижинам!»

Известно было в Петербурге и о том, что генерал Дюмурье, вторгшийся в Бельгию, выиграл 6 ноября битву при Жемаппе, что 14-го числа французы захватили Брюссель и что 15 декабря Конвент объявил бельгийские провинции французскими департаментами.

Знали, что 3 декабря вышел декрет о том, что Людовик XVI будет предан суду Конвента, что 11-го числа он был призван в суд и допрошен председателем, что 26-го числа он был вторично призван в сопровождении трех защитников.

Эти последние известия относительно короля возбудили всеобщее возмущение, но никто не допускал возможности трагической развязки. Уже после моего прибытия в Петербург были получены два важных известия, которые оживили надежды французских эмигрантов и доставили им некоторое утешение. Первое заключалось в том, что генерал Дюмурье был возмущен декретом, который превращал бельгийские провинции во французские департаменты, и стал отзываться с презрением о Конвенте. Он устал от бесполезности своих докладов насчет грабежей в Бельгии: их учиняли комиссары, присланные из Парижа, – и теперь он был готов поднять восстание против Конвента во главе всех войск, которыми командовал.

Вторая новость заключалась в том, что 12 января на заседании Конвента была зачитана нота, переданная лордом Гринвиллем, государственным секретарем Англии, гражданину Шовелену, полномочному послу Франции в Лондоне. В ней британское министерство заявляло, что, прежде всего, не признает гражданина Шовелена в качестве аккредитованного посла, так как он не был назначен в Англию королем Франции. Затем министерство выдвигало Франции следующие упреки: 1. нарушение договоренностей и открытие канала на реке Эско для свободной навигации по этой реке; 2. обещание в декрете от 19 ноября защиты и помощи народам, желающим сбросить с себя иго собственного правительства. Министр заканчивал свое письмо заявлением, что Франция может рассчитывать на сохранение мира с Англией только при условии, что она откажется от стремления увеличить свою территорию и от всяческих претензий на вмешательство в дела других народов.

Курьеры, привезшие эти новости, были приняты в Петербурге с несказанным удовольствием. Здесь уже видели генерала Дюмурье торжественно марширующим по Парижу с огромной армией, чтобы спасти жизнь Людовику XVI, восстановить его на троне предков и вернуть ему все права, уже предвкушали, что спокойствие и порядок восстанавливаются во Франции и мир – во всей Европе. Уже не сомневались, что декларация Англии, а также смелое заявление Дюмурье приведут в замешательство ярых революционеров и помогут свершиться тем великим событиям, которых жаждали и ожидали с таким нетерпением.

Однако наслаждаться этими иллюзорными утешениями довелось недолго. Всего через пятнадцать дней герцог Ришелье, прибывший курьером из Вены, принес известие о том, что 21 января 1793 года Людовик XVI был казнен в Париже на площади Революции. Это событие совершенно сразило французских эмигрантов, глубоко опечалило императрицу, возмутило все российское правительство и всех иностранных посланников в Париже, как и всех добропорядочных людей. Мрачная тишина сменила в российской столице все те праздники и увеселения, которым я был здесь свидетелем.

Я покинул Петербург 17 февраля 1793 года и проездом через Могилев и Вильну прибыл в Варшаву в конце того же месяца.

Браницкий как глава депутации генералитета был допущен на общую аудиенцию в Петербурге. Императрица приняла его, сидя на троне в окружении знатных лиц своего двора. Он произнес хвалебную речь в адрес императрицы и при этом использовал самые льстивые выражения для изъявления признательности ей со стороны польской нации – он объявил себя выразителем мнения нации. Он заявил, что поляки желали заключить с Россией альянс, который обеспечил бы неделимость и независимость Речи Посполитой, и закончил свою речь возгласом, что только Бог и Екатерина были опорой, на которой покоились их надежды.

Я присутствовал с качестве зрителя на этой аудиенции вместе со многими иностранцами. Аудиенция завершилась уклончивым ответом, произнесенным великим канцлером от имени императрицы, и вручением великолепных подарков всем депутатам, представлявшим конфедерацию.

Возвращение в Гродно этих депутатов с малоубедительным докладом не принесло большого утешения генералитету. Было отмечено с удивлением, что Браницкий остался в Петербурге под предлогом улаживания семейных дел.

Феликс Потоцкий начинал отдавать себе отчет, но слишком поздно, в той ответственности, которую взял на себя, и уже предчувствовал, что навлек на Польшу новые несчастья.

Желая избавиться от занимаемой им должности маршалка конфедерации и сохраняя, возможно, некоторую надежду добиться от российской императрицы милостей для своих соотечественников, он запросил и получил разрешение отправиться с миссией в Петербург: впрочем, он получил разрешение отправиться туда лишь в качестве посланника и только после соответствующего распоряжения императрицы.

Вот копия инструкций, данных конфедерацией Феликсу Потоцкому, написанная в Гродно и датированная 7 марта 1793 года.

«1. Г-н маршалок должен в скорейшем времени отправиться в Петербург, чтобы определить, совместно с Е[е] В[еличеством] императрицей, условия, на которых обе нации могли бы быть объединены длительным альянсом. После утверждения основных пунктов, он обязан довести их до нашего сведения или запросить у нас полномочий, для себя одного или для иного лица, которое мы можем присоединить к нему, чтобы завершить, и без промедления, доверенные ему переговоры.

2. Основы нашего конституционного режима, являющегося республиканским, должны быть в различных отношениях учтены во взаимных обязательствах, принятых на себя одной и другой стороной; эта форма правления должна учитываться также при принятии решений. Долг г-на маршалка состоит в том, чтобы сделать на этот счет те замечания, которые он сочтет необходимыми, и настаивать на них, если обстоятельства того потребуют.

3. В случае необходимости г-н маршалок должен четко заявить, что нами и всей нацией была принесена клятва относительно неприкосновенности владений Речи Посполитой, которая гарантирована нам самыми торжественными обещаниями в договорах; эта клятва не позволяет нам идти на какие бы то ни было уступки в этом вопросе. Таким образом, никакое предложение подобного рода, от какой бы стороны оно ни исходило, не может быть допустимо в договоренностях, заключаемых с Речью Посполитой через ее представителей.

4. Имея полное доверие к твердости характера и усердию г-на Потоцкого, маршалка общей конфедерации, и к его стараниям соблюсти интересы нации и поддержать их выражением общей воли нации, решено, для придания большей действенности его миссии, скрепить этот общий акт, выражающий нашу волю, печатями обеих объединенных наций за подписями маршалков, и передать его в архивы нашей канцелярии. Данным актом ему передаются наши полномочия».

Нетрудно было предвидеть, что данные Потоцкому инструкции произведут не больше впечатления в российской столице, чем присутствие там самого их носителя.

Феликс Потоцкий, осыпанный любезностями двора, обольщенный надеждами, которым не было суждено сбыться, продолжил свое пребывание в Петербурге, влача в нем томительное существование, и больше не появился на арене политических событий в Польше.

Браницкий остался в Петербурге, как я уже говорил, даже не проводив в обратный путь депутацию, главой которой он был. Канцлер князь Сапега, Ржевуский и большинство главных членов конфедерации, предвидя печальную развязку событий, ретировались в свои владения.

 

Глава III

Приблизительно за семь недель до отъезда Потоцкого в Петербург генералитет, покинувший по приказу императрицы Брест и расположившийся в Гродно, получил там известие о вхождении в Польшу прусских войск. Этот враждебный акт сопровождался декларацией короля Пруссии, датированной 16 января 1793 года, которая начиналась следующей фразой: «Всей Европе известно, что революция, происшедшая в Польше 3 мая 1791 года, без ведома и участия соседних и дружественных Речи Посполитой государств, не замедлила вызвать недовольство и сопротивление большой части нации и т. п.»

После этой преамбулы шло перечисление тех мотивов, которые подвигли российскую императрицу ввести свои армии в Польшу, и те, которые заставили короля Пруссии последовать ее примеру. Далее указывалось, что эти два государства имели в виду только благополучие польской нации, и речь шла только о том, чтобы предотвратить распространение французской революционности, проникшей в Польшу, помешать умножению революционных групп, усмирить злоумышленников, призывающих к волнениям и восстанию и т. п. и т. д.

Прусский король ввел на территорию Речи Посполитой, а именно в несколько районов Великой Польши, значительный военный корпус, главнокомандующим которого был генерал инфантерии Моллендорф. Главной целью короля, говорилось, была защита своих приграничных областей от проникновения революционной заразы, а также восстановление и поддержание общественного порядка и спокойствия в Польше, чтобы обеспечить благонамеренным гражданам действенную защиту.

Декларация заканчивалась так: «Король льстит себя надеждой, что при его мирных намерениях он может рассчитывать на доброе отношение нации, чье благополучие ему небезразлично, так как он хочет только дать ей доказательства своего доброго расположения».

Можно было удивляться тому, что в этой декларации не был прямо назван Данциг (Гданьск), но в скором времени стала известна судьба, предназначенная этому городу. Король отдал приказ о его осаде. Прусские войска захватили многие владения и замок Вейхсельмунде. Гданьск, к концу марта уже страдавший от голода и внутренних раздоров, 4 апреля открыл ворота осаждавшим. Но, отдавая приказ генералу Раумеру об осаде города, король издал 24 февраля декларацию, из которой я дословно привожу несколько пассажей:

«Те же причины, которые побудили Его прусское величество ввести войска в некоторые районы Великой Польши, сейчас принуждают его к необходимости взять город Данциг и прилегающую к нему территорию.

Не говоря уж о тех недружественных намерениях, которые этот город в течение многих лет проявлял по отношению к прусской монархии, достаточно отметить, что именно в этом городе свила гнездо жестокая и ужасная клика, которая, идя от преступления к преступлению, старается сегодня с помощью своих отвратительных пособников распространиться во все концы и т. п. и т. д.»

Я привожу здесь некоторые фрагменты этих двух деклараций, чтобы отметить: после того как польская нация была обвинена в том, что дала слишком много власти королю по конституции 3 мая, немыслимо обвинять ту же самую нацию в якобинстве и уготовлять ей наказание по двум противоположным причинам.

Достоверно известно, что во Франции вовсе не приписывали полякам те революционные идеи, в которых ее обвиняли ближайшие соседи. В книге, которая была издана в Париже в 1792 году под названием «История так называемой революции в Польше» автор пишет:

«Я не знаю, кто смог внушить людям во Франции, что поляки – наши друзья и что они одобряют нашу революцию. Трудно найти страну, где глупость и гордыня так ожесточились бы против нас, как в Польше!.. Их король однажды простер свое бесстыдство и забвение всяких приличий до того, что открыто назвал французов людоедами. Все это может удивить только тех, кто не сравнивал между собой те принципы, на которых основаны конституции Франции и Польши… Поскольку смысл, придаваемый словам, – вещь условная, то поляки, бесспорно, имеют право назвать возрождением то, что было сделано 3 мая. Но мы, основываясь на существующих уже идеях, смело назовем конституционным деспотом того, кому конституция отводит большую часть законодательной власти, высшую исполнительную власть, командование армией, абсолютную неприкосновенность, право «вето», распределение должностей и чинов, званий гражданских и воинских и иных наград – все это можно назвать одним словом: рабское подчинение, безнаказанность и предательство».

Я цитирую здесь это произведение не как авторитет, на который можно ссылаться, так как его автор несправедлив к польской нации и часто отклоняется от истины. Так, в тех фразах, которые я привел, он приписал королю Польши слова, что французы – это нация людоедов, но подобное никогда не исходило из уст короля. Наименование «конституционный деспот» не может относиться к монарху, который получил власть и права от своей нации, желающей свободы, независимости и своих старинных привилегий. Известно, что все французские якобинцы называли наш сейм сборищем аристократов и не считали поляков способными подняться на высоту революционных идей. И действительно, крайние и извращенные идеи, потрясавшие Францию в то время, не оказывали воздействия на польскую нацию, которая стремилась только избавиться от иностранного ига и организовать собственное управление.

Если же впоследствии экзальтация и отчаяние вынудили поляков громко жаловаться, проявлять нетерпение, аплодировать патриотическим устремлениям французов, желать им успехов и даже основывать на них свои надежды, то все это нужно отнести на счет тех невзгод, которые им пришлось испытать.

Ожесточенные своими несчастьями, наказанные за свою доверчивость и чистоту намерений, преследуемые за то, что дороже всего человеку – за свободу мнений и национальную гордость, поляки, обманутые со всех сторон, были даже более несчастны, чем нации, завоеванные силой оружия и вынужденные подчиняться законам победителей.

Их дружбы искали – чтобы потом ее отвергнуть. По отношению к ним принимались самые священные обязательства – чтобы потом их нарушить. Их подталкивали к действиям, за которые потом обвиняли и осуждали. Им приписывали мысли и намерения, которых они никогда не имели. Их заверяли, что живо интересуются их судьбой, а затем вводили в Польшу войска для захвата ее провинций и подавления жителей. Ради амбиций нескольких заблуждавшихся магнатов пожертвовали судьбой миллионов ее жителей. Наконец было решено, что ради блага самих поляков нужно ограничить их территорию новым разделом, и заставили их санкционировать этот акт несправедливости и произвола на одном из заседаний сейма.

Какие же еще нужны доказательства, что снять с поляков обвинения в якобинстве, которое и послужило предлогом для нового раздела? Патриотический порыв поляков, воодушевление и ненависть к врагам не имели, конечно, ничего общего с теми чувствами, которые владели французами в ту эпоху, о которой идет речь.

Во Франции духовенство и дворянство рассматривались как враги нации, и их вынудили искать личной безопасности в бегстве и эмиграции. В Польше, наоборот, духовенство и дворянство составляли основу нации и старались создать конституцию, которая обеспечила бы личную свободу каждого, также как благополучие и спокойствие других классов, которые не участвовали в обсуждении конституции.

Во Франции надеялись получить все в соответствии с якобинскими принципами – за счет богатых владений тех, кого несогласия во мнениях вынудили эмигрировать. В Польше, наоборот, те, кто составлял просвещенную часть нации, ничего не выигрывали и все теряли, если бы исповедовали якобинство. Ведь они должны были бы лишиться собственности, чтобы разделить ее с теми, кто не имел ничего, при этом без всякой реальной пользы для родины.

И наконец, поляки никогда не были кровожадными и никогда не покушались на жизнь своего короля. То «третье сословие», которое и сделало, собственно говоря, революцию во Франции, никогда не существовало в Польше.

Но вернемся к изложению последовательности событий. Великий канцлер Малаховский направил 23 января ответ на первую декларацию прусского двора, в котором сделал слабую попытку защитить польскую нацию от обвинений и просил отвести прусскую армию. Эта нота не произвела никакого впечатления.

Общая конфедерация сочла нужным опубликовать протест, подписанный Феликсом Потоцким и князем Александром Сапегой 3 февраля 1793 года. В этом манифесте повторялись возражения против конституции 3 мая и возносились хвалы в адрес Тарговицкой конфедерации. Там также воздавалась честь и приносилась благодарность российской императрице, выражалось доверие нации венскому двору и высказывался протест против вторжения прусского короля. В конце стояла фраза, которая заслуживает того, чтобы ее процитировали.

«Мы заявляем, что нами не движет никакое иное соображение, кроме того чтобы передать нашим потомкам Речь Посполитую упорядоченную, свободную и независимую; мы возродили эту Речь Посполитую и либо сохраним ее в целости, либо никто из нас не переживет ее краха».

Не ограничившись этим протестом, генералитет принял решение организовать «посполитое рушение», то есть общее ополчение дворянства страны, но эта попытка, предпринятая без согласия российского представителя, навлекла на генералитет упреки, сопровождавшиеся угрозами.

В ноте, переданной 20 февраля, он выражал удивление, что осмелились на подобную меру, не посоветовавшись с ним. Он хотел, чтобы генералитет отозвал данные им распоряжения, и сообщал, что командующие российской армией уполномочены препятствовать всяким попыткам такого объединения. В конце он рекомендовал генералитету вести себя осторожнее в таких сложных обстоятельствах и воздерживаться от поспешных шагов, которые могли привлечь в Польшу военные силы какой-либо страны, внушавшей опасения.

Подчиняясь приказам российского представителя, генералитет был вынужден отозвать свое обращение и заявить, что он имел намерение всего лишь предупредить нацию об угрожающей ей опасности, чтобы подготовить ее к усиленным действиям, если обстоятельства того потребуют. При этом следовало возлагать надежды только на великодушие императрицы России, которая ввела свои армии лишь для того, чтобы обеспечить свободу Польши.

Тем временем Ржевуский, командовавший вооруженными силами конфедерации, уже отдал приказ о передвижении войска и артиллерии с целью защиты крепости Ченстохова, которая находилась под угрозой нападения, но генерал-аншеф российской армии Игельстром отозвал этот приказ и заявил, что ни один корпус польской армии не может перемещаться без его разрешения.

В то же время он распорядился расквартировать двадцать пять тысяч поляков на Украине, где находился русский корпус в пятьдесят тысяч. Он заставил передать ему крепость Каменец и издал приказ о том, что при малейшей попытке перемещения польской армии он разоружит варшавский гарнизон и захватит арсенал.

Этому распоряжению предшествовало событие, о котором долго не было известно в Варшаве, но которое стало еще одним предлогом из числа фактов, намеренно собираемых для того, чтобы обвинять поляков в якобинстве и угрожать им новым разделом. Так, некая депутация из нескольких поляков прибыла в Париж и явилась в Конвент, где была допущена на трибуну, и один из депутатов произнес речь, вполне соответствующую месту, в котором он находился, и тем трагическим жизненным картинам, посреди которых оказался. Он утверждал, что гордится тем, что разделяет якобинские идеи, равно как и его коллеги, и уверял, что вся польская нация испытывает те же чувства. Слышно было, как некоторые с восторгом пересказывали, какой прием был устроен в Париже этим «посланцам» польской нации, у которой были общие враги с Францией. В довершение рассказывали о братской встрече их со стороны президента ассамблеи и высоких почестях, которые были возданы этой депутации на заседании Конвента.

Эти детали могли бросить тень лишь на нескольких отдельных личностей, которые самовольно, не имея никаких званий и прав, осмелились так скомпрометировать своих соотечественников. Однако эта необдуманная выходка легла пятном на всю нацию и вызвала новые жесткие меры по отношению к так называемым польским якобинцам.

Вернемся теперь в Варшаву в тот момент, когда я приехал туда из Петербурга, то есть в конец февраля.

 

Глава IV

Несмотря на все эти перипетии и следовавшие за ними преследования честных людей, общественный настрой в столице не изменился. За исключением малого числа тех, кто был связан с Россией личными интересами, и некоторых других, которые держались за нее по своим убеждениям, остальные жители, невзирая на присутствие сильного русского гарнизона, громко жаловались на поведение петербургского и берлинского дворов, нещадно обвиняли глав Тарговицкой конфедерации, сожалели о конституции 3 мая, не щадили и самого короля Польши, считая его главным виновником всех зол.

Многие члены сейма 3 мая уже покинули Варшаву и отправились за границу, но большее их число осталось в столице в надежде, что сейм, деятельность которого была лишь приостановлена, может возобновить свою работу. Их охотно приглашали во все дома, где имели место дружеские собрания и где не стеснялись любыми способами выказывать им предпочтение перед сторонниками Тарговицкой конфедерации.

Несмотря на обеды и балы, даваемые российским посланником и некоторыми генералами, общество не могло более оставаться столь же блестящим и веселым, как прежде, и большинство патриотов отсиживались по своим домам. Это не означало, что избегают русских: их, кстати, нельзя было обвинить в том, что они слепо подчиняются приказам свыше. Но ни один патриот не хотел иметь дела с тарговицкими конфедератами.

Почти все польские дамы демонстрировали высокую преданность родине и не скрывали своих чувств, даже в разговорах с дипломатами и русскими военными. Речи красивых изящных женщин не вызывали обид, но они в немалой степени способствовали поддержанию патриотизма и энергии в поляках, особенно среди молодежи.

Если даже в салонах и дворянских собраниях высказывались свободно и открыто, то еще менее сдерживали себя в кафе, бильярдных и других общественных местах. Даже строгости со стороны русской полиции не могли сдержать нарекания и недобрые выпады против тех, кто призвал российскую армию в Польшу.

Казалось, все несчастья сговорились обрушиться на Польшу сразу. К началу 1792 года не было в Европе такой другой страны, где скопилось бы столько капиталов в наличных деньгах. Золото и серебро лились здесь рекой. В местах, где собиралась знать для заключения контрактов о купле-продаже и для улаживания разного рода дел, что имело место главным образом перед наступлением нового года в Дубно, в Сен-Яне и в Варшаве, – здесь в кассах банкиров и крупных собственников находилось в обороте от двух до трех миллионов голландских дукатов золотом.

Этот невероятный приток наличности и та легкость, с которой она обращалась, довели легкомыслие и тягу к роскоши во всех классах общества до немыслимой степени.

Самые богатые банкиры Варшавы являли собой самые зловещие тому примеры, и можно было предвидеть, что рано или поздно они будут разорены, так как невозможно было длительное время позволять себе такие огромные расходы, к которым они привыкли. И все же никто не ожидал, что так скоро и так внезапно все выплаты будут прекращены, банковские конторы закрыты и банкиры объявят себя неплатежеспособными.

Эта катастрофа стала для многих сильнейшим ударом, и не только в столице, но и по всей стране. Ведь в банки были вложены огромные суммы: даже мелкие собственники вкладывали туда все, что смогли накопить за год, – в расчете увеличить свой капитал за счет предполагаемых семисот-восьмисот процентов; аккуратность в выплате таких процентов и обеспечила банкирам общее доверие и ту легкость, с которой они приобретали столько капитала, сколько им было нужно.

Внезапное заявление о прекращении выплат повергло публику в изумление и ужас. Оборот наличности прекратился, кредит исчез, и каждый теперь старался припрятать свой остаток золота – столько, насколько хватило предусмотрительности не помещать его в банк.

Многие из банкиров, чтобы оправдать свою несостоятельность, заявили, что прекращают выплаты, потому что не могут урегулировать свои расчеты с иностранными дворами и вернуть авансированные им капиталы. Возникло даже общее убеждение в том, что банкирам было подсказано объявить себя неплатежеспособными, чтобы привести всю страну в состояние банкротства и принудить всех ее жителей заняться личными проблемами – вместо политики.

Я с трудом могу допустить такое предположение. Однако не вызывает сомнений то, что критическое положение Польши после событий 1792 года нанесло ущерб состояниям всех частных лиц, земледелию, торговле, общественному доверию и повлекло за собой падение самых старинных и солидных домов.

Следствием этой катастрофы стало не только то, что люди, поместившие свои основные капиталы в банки, оказались разорены, так как многие получили обратно всего лишь тридцать-сорок, максимум шестьдесят-семьдесят процентов от своих капиталов, – но она также отразилась на судьбе земельных собственников, так как земли потеряли до половины своей стоимости. Так и я, понеся значительные убытки из-за секвестра моих земель, потерял еще больше на своих новых приобретениях, которые намного снизились в цене по сравнению с той, по которой я их приобрел. Я также много потерял на капиталах, которые разместил во многих банках.

Среди общей растерянности, безденежья и прочих перипетий, следовавших одни за другими, были получены две декларации: одна – от Фридриха Вильгельма, 25 марта, а другая – от российской императрицы, 29 апреля 1793 года. Эти два документа были переданы дипломатическому корпусу в Варшаве. Они содержали описание того, что должно было стать новыми границами. Там повторялись все те же обвинения в якобинстве, указывалось, что враждебное отношение поляков заставляет опасаться новых сицилийских вечерен и что требуется срочно их предотвратить. В конце было заявлено, что для спокойствия соседних государств и самой Речи Посполитой оба двора, петербургский и берлинский, не нашли лучшего решения, как сократить Польшу до пределов, более соответствующих форме ее правления.

После объявления этого решения представителям нации предлагалось собраться на сейм, и как можно скорее, чтобы достичь добровольного соглашения на этот предмет, удовлетворить требования безопасности обоих дворов и обеспечить самой Речи Посполитой стабильный мир, а также надежную и прочную конституцию.

Михал Валевский, бывший воевода Серадзкий, который заменил Феликса Потоцкого на должности маршалка Тарговицкой конфедерации, занимал этот пост всего лишь несколько дней. Он был попросту подставлен под интересы иностранных дворов. Подвергшийся ложным внушениям, увлекаемый Браницким, своим близким родственником, он согласился принять маршальский жезл, переданный ему Феликсом Потоцким, не подозревая, что его попытаются заставить совершать поступки, противные его убеждениям. Будучи на этом посту, он, как бывший барский конфедерат, не мог отказаться от своих взглядов и не мог отречься от тех чувств, которые испытывал, сидя в кресле сенатора на сейме 3 мая. С первых же дней он отказался от роли президента на ассамблее генералитета – то есть ставить на обсуждение и голосование предложения, которые вызывали в нем отвращение.

Сиверс пригрозил ему наложением секвестра на его земли, но он не переменил своего решения и вышел из зала, оставив маршальский жезл: так он выразил протест против любой попытки покушения на независимость и неделимость Польши.

Результатом протеста Валевского стало секвестирование его владений. Они были возвращены ему только после многочисленных ходатайств его друзей перед послом Сиверсом. Тем не менее он не вернулся более в Гродно, и заменил его там Пулавский.

Через шесть дней после протеста Валевского, то есть 26 апреля, Пулавский как заместитель маршалка конфедерации Короны и Забелло как маршалок конфедерации Литвы подписали ответ, удовлетворявший требованиям посла Сиверса, изложенным в двух нотах – от 9 и 18 апреля.

Сиверс и Игельстром уже давно оказывали давление на короля Польши, понуждая его отправиться в Гродно и созвать там сейм. Недвусмысленные приказы самой российской императрицы наконец вынудили его пойти на это. Однако король указал, что не имеет права созывать сейм без своего Совета. Тогда Сиверс объявил, что нужно восстановить Постоянный совет, и отдал приказ об этом генералитету. Именно этот приказ вызвал протест Валевского, но затем последовал ответ на него, подписанный Пулавским и Забелло.

Несмотря на противодействие нескольких членов генералитета требованию восстановить Постоянный совет, который всегда был ненавистен полякам, в конце концов пришлось уступить угрозам Сиверса. Был издан акт, получивший силу закона, и по этому акту был восстановлен Совет, учрежденный сеймом в 1775 году, – тот самый Совет, который на сейме 3 мая, как надеялись, был отменен навсегда.

Если многие члены конфедерации, с одной стороны, демонстрировали свое отвращение при подписании этого акта, то значительно большая ее часть, со своей стороны, была явно довольна тем, что российский двор возлагал ответственность за созыв сейма на короля и его Совет: они полагали, что смогут снять с себя вину за готовящийся раздел Польши – ведь именно он должен был стать предметом обсуждения на этом сейме.

Прежде чем разослать универсалы о выборах нунциев, король решил еще раз обратиться к императрице Екатерине. В надежде смягчить ее он предлагал самому отказаться от польской короны, так как считал себя не в состоянии и не вправе ее носить. В своем письме он, в частности, говорил: «Тридцать лет трудов, в течение которых я, стремясь к добру, вынужден был бороться с разного рода несчастьями, привели меня наконец к следующему результату: я не могу служить своей родине с пользой для нее, ни даже выполнять свой долг перед ней с честью. Обстоятельства сегодня таковы, что мой долг запрещает мне любое личное участие в тех мерах, которые могут привести Польшу к катастрофе. Мне надлежит, следовательно, отказаться от своего положения, которое я не могу занимать достойным образом… Я желаю, чтобы кто-нибудь более счастливый занял то место, которое, учитывая мой возраст и мое нездоровье, через несколько лет все равно окажется вакантным».

Императрица не ответила королю напрямую и ограничилась тем, что сообщила свое мнение относительно этого предложения в депеше, направленной его посланнику. «Что касается отречения короля, то я нахожу, что момент для этого им выбран наименее удачный. Все соображения благопристойности требуют, чтобы он держал в своих руках бразды правления государством, пока не выведет его из нынешнего кризиса. Это единственное условие, при котором я могу решиться обеспечить ему достойную участь в той отставке, о которой он рассуждает».

Чтобы выбор новых нунциев на сейм отвечал интересам российского двора, посол Сиверс еще раз воспользовался генералитетом. Однако он предполагал, что генералитет, не пользовавшийся доверием нации и строивший свою власть лишь на том страхе, который был вызван присутствием русской армии, – этот генералитет мог быть обманут в своих ожиданиях и провалить дело, если бы позволил все дворянам без исключения свободно голосовать на сеймиках. Тогда Сиверс решил ограничить действие старинных законов, определявших порядок выборов: заставил генералитет издать 11 мая 1793 года «sancitum» о том, что все те, кто не произнес отречения от конституции, не присоединился к Тарговицкой конфедерации, кто голосовал за права буржуазии, кто входил в состав благодарственной депутации в честь празднования конституции 3 мая и участвовал в ее организации, – все они не могли избирать и быть избранными.

Второй «sancitum», изданный по приказу посланника, также ограничивал права тех, кто, присоединившись сначала к Тарговицкой конфедерации, позволил себе затем протестовать против некоторых из ее решений.

Легко представить себе, какое неблагоприятное впечатление произвели эти два декрета на всю страну и какие недоразумения должны были возникнуть в дворянских собраниях во время выборов нунциев. Понятно и то, что для обеспечения выборов, угодных генералитету, были расставлены русские гарнизоны в местах, где должны были проходить сеймики.

Тем временем король, несмотря на все свои попытки уклониться, был вынужден отправиться в Гродно и ожидал там, в смущении и тоске, открытия этого сейма, которому суждено было скрепить официальной печатью катастрофу Польши. 17 июня 1793 года он открыл первое заседание, на котором объявил о своих опасениях насчет дальнейшей судьбы Польши и сетовал на неумолимые обстоятельства, в которых оказались поляки. Он указал, что переговоры являются единственным средством, которое может несколько облегчить положение.

 

Глава V

В самом начале заседаний сейма чрезвычайный и полномочный посол Е[е] В[еличества] императрицы Всея Руси, а также чрезвычайный представитель и полномочный посол Е[го] В[еличества] прусского короля представили единую ноту следующего содержания: «Нижеподписавшееся лицо, видя все земли светлейшей Речи Посполитой Польши представленными на сейме и его членов объединенными узами конфедерации, безотлагательно предлагает к рассмотрению объединенному сейму, с самого его начала, предмет и содержание декларации от 29 марта (9 апреля), переданной по приказу августейшей монархини (и его величества короля) общей конфедерации обеих наций. Имеется в виду такое совершенно необходимое устроение дел, которое в скорейшем времени приведет в спокойствие Речь Посполитую и установит в ней здоровый образ правления, приемлемый для всей нации. Нижеподписавшееся лицо требует от собравшихся представителей нации немедленно назначить комиссию, облеченную достаточными полномочиями, с которой оно может обсудить, составить и заключить окончательный договор в соответствии с содержанием вышеупомянутой декларации. Данный договор будет затем ратифицирован Е[го] В[еличеством] королем и сеймом, и обмен ратификациями будет произведен незамедлительно.

Составлено в Гродно, 8 (19) июня 1793 года.

Подписались: Яков фон Сиверс

Де Бухгольц»

Через четыре дня канцлерам Короны и Литвы было поручено передать этим лицам ответ от имени сейма. Вот ответ, адресованный Сиверсу.

«Мы, нижеподписавшиеся, в ответ на ноту, переданную Его превосходительством г-ном Сиверсом 19-го числа сего года, имеем честь сообщить следующее: Речь Посполитая Польша всегда понимала, насколько ее безопасность зависит от тесных связей с Российской империей. Следовательно забота о поддержании этого союза всегда была предметом ее постоянных забот. Свобода является неотъемлемым свойством республиканского образа правления, и если некоторые граждане позволили вовлечь себя в некоторые действия, не совпадающие с данной системой взаимоотношений, то было бы излишним распространяться здесь о мотивах подобных отклонений, хотя их неожиданные и вредоносные последствия бросают тень на короля и нацию в целом. Достаточно отметить здесь, что появление декларации императрицы Всея Руси от 18 мая 1792 года сразу же дало почувствовать всем полякам, обладающим просвещенным умом, насколько важным для них было объединиться, чтобы поправить то, что в событиях последнего времени противоречило политическим намерениям их августейшей и могущественной соседки. Такова и была цель конфедерации, созданной в Тарговице. Король присоединился к ней, как только его положение позволило ему осуществить этот шаг.

Полностью полагаясь на святость предшествующих договоров, а именно на договор 1773 года, эта общая конфедерация обеих наций, в ожидании момента, который должен был сплотить союз двух государств еще более тесными узами, основывала свое доверие на заявлении вышеуказанной декларации, которое гарантировало нации ее свободу, благосостояние и независимость. Нижеподписавшиеся могут сослаться на свидетельство Его превосходительства господина посла, была ли эта вера в великодушие его повелительницы очернена хотя бы в малейшей степени действиями либо короля, либо конфедерации. В то же время необходимо заметить, что, с одной стороны, войска государыни, находящиеся в нашей стране и воспринимаемые как дружеские, здесь обильно снабжаются и содержатся; с другой стороны, правительство, проявляя бдительность в искоренении малейших ростков того опасного духа современной философии, которому, как полагали, подвержены и некоторые умы в Польше, – было вынуждено принять некоторые меры предосторожности, которые были вызваны не столько серьезностью самих случаев, сколько уважением к ходатайствам соседних государств.

Сегодня объединенная нация представлена на сейме и проявляет постоянную готовность вносить в существующие договоры необходимые уточнения, имеющие целью либо их подтверждение, либо изменение того, что нуждается в исправлении. В то же время нижеподписавшиеся уполномочены заявить, что упоминание о сокращении границ Речи Посполитой в декларации от 9 апреля, переданной конфедерации от имени Е[е] В[еличества] императрицы, ни в коей мере не рассматривается собранием как требование безусловного отчуждения ее областей. Различные предложения, выдвинутые затем, также рассматриваются не более как исходящие от второстепенных лиц, но никак не от высочайшей воли государыни, чье величие души и справедливость известны всем и превосходят даже ее могущество. Наконец, и просьба, содержащаяся в последней ноте Его превосходительства г-на посла, не рассматривается как предложение создать комиссию, уполномоченную утвердить тем или иным способом занятие какой бы то ни было области. Нижеподписавшиеся имеют особый приказ заявить, что Речь Посполитая не имеет и не может иметь никакой свободы действий в отношении торжественно произнесенных клятв о сохранении неприкосновенности своих территорий, так как эта неприкосновенность обеспечена договорами и гарантирована тремя соседними государствами. Решившись не заключать каких бы то ни было соглашений на этот предмет, Речь Посполитая может только взывать к великодушию Ее Величества императрицы, как и других соседних государств, чтобы они соизволили не настаивать на предложениях, которые не содержат в себе идей, приемлемых для Польши, поскольку никакая власть в государстве, и даже сейм, не полномочна решать вопрос об отделении какой-либо части владений Речи Посполитой, и любое соглашение на этот предмет не будет иметь силы закона.

Нижеподписавшимся поручено, в соответствии с изложенным здесь, просить Его превосходительство господина посла, чтобы он соблаговолил точно указать цель создания данной комиссии, чтобы ассамблея сейма имела возможность после такого уточнения вынести свое решение с соблюдением всех договоров, на которые сейм никогда не посягнет, а также с учетом границ своей власти и клятвы, которой связана вся нация.

Составлено в Гродно, 23 июня 1793 года.

Подписались Антоний, князь Сулковский

Казимир, граф Плятер».

Вот ответ сейма, переданный Бухгольцу, датированный тем же днем и подписанный теми же канцлерами.

«Нижеподписавшиеся, в ответ на ноту г-на Бухгольца, чрезвычайного и полномочного посла Е[го] В[еличества] короля Пруссии, переданную 19-го числа текущего месяца, имеют честь сообщить ему следующее.

Польша всегда высоко ценила дружбу Его прусского величества и сделала все, чтобы продолжать пользоваться этой дружбой, которую вся нация имеет право считать неизменной и закрепленной договорами. Потому после вхождения войск Его прусского величества на территорию Речи Посполитой это обоснованное доверие не позволяло предположить за этими действиями никаких других намерений, кроме тех, что содержались в декларации, сопровождавшей это вхождение.

Нация продолжает находиться в состоянии этой надежды. Сегодня вся нация представлена на сейме, и поскольку нынешнее положение дел не дает никакого повода для опасений, даже самых отдаленных, которые могли бы объяснить введение прусских войск в Польшу как меру предосторожности, то нация вправе надеяться, что Е[го] В[еличество] король Пруссии распорядится вывести вышеуказанные войска из польских провинций, которые они до сих пор занимали.

Что же касается просьбы, изложенной в ноте г-на посла, то нижеподписавшиеся направили ответ на ноту того же содержания, полученную от Его превосходительства г-на Сиверса, и сочли правильным направить г-ну послу копию этого ответа, где он найдет соображения, соответствующие характеру данного вопроса, в достаточно развернутом виде.

Составлено в Гродно, 23 июня 1793 года.

Подписано, как указано выше».

В тот же день приказом короля и сейма канцлерам было поручено направить всем послам иностранных дворов, сохранявших дружеское расположение к Польше, вышеуказанные ноты представителей России и Пруссии вместе с ответами на них.

На следующий же день посол России передал сейму следующую ноту.

«Нижеподписавшийся получил ответ на свою ноту от 19 июня, который объединенный сейм счел нужным дать ему через Их превосходительств господ канцлеров, и должен, не теряя ни минуты, ответить, что, следуя определенным инструкциям и неизменным намерениям Ее императорского величества, своей августейшей государыни, он не может вступать ни в какие дискуссии, уклоняющиеся от предмета, обозначенного в декларации двух союзнических дворов от 9 апреля, так как от него зависят будущие спокойствие и благосостояние Речи Посполитой.

Нижеподписавшийся обязан, таким образом, потребовать от объединенного сейма назначить без промедления соответствующую комиссию, снабженную достаточными полномочиями, чтобы вступить в переговоры и заключить окончательный договор на предмет, ясно выраженный в вышеназванной декларации и в ноте, переданной 17-го числа текущего месяца. Новые отсрочки лишь усугубят нынешнее состояние Речи Посполитой и лишь отдалят соглашения, столь необходимые для возрождения национального благосостояния посредством разумной формы правления.

Нижеподписавшийся не преминет немедленно доставить своей августейшей государыне вышеозначенный ответ объединенного сейма. Ее императорское величество с живейшим удовольствием найдет в нем, несомненно, выражение дружеских чувств и лояльности Речи Посполитой по отношению к ней.

Нижеподписавшийся считает себя вправе заверить авансом блистательную ассамблею сейма в постоянной дружбе и благорасположении своей августейшей государыни.

Составлено в Гродно, 24 июня 1793 года.

Подписал Яков фон Сиверс».

В тот же день подобная нота была передана представителем Пруссии Бухгольцем, и 29 июня оба этих представителя передали сейму единую ноту, в которой выражали свое удивление по поводу того, что ассамблея сейма пытается разделить интересы обоих союзных дворов, объединенные мудростью их августейших повелителей. Заявлялось также, что следует принять единый подход в обращении с обоими союзными дворами, и выдвигалось требование незамедлительно назначить комиссию для совместных переговоров с обоими представителями.

Я привел здесь эти официальные документы, чтобы пояснить, что должно было стать предметом обсуждения на том злосчастном сейме, и указать на тот повелительный тон, который применялся в обращении к представителям нации.

На последующих страницах я также предпочел приводить ноты, которыми взаимно обменивались сейм и представители России и Пруссии, вместо того чтобы переписывать дневник заседаний, который лишь представил бы картину яростных метаний в разных направлениях и череду разных речей: одни являли собой низость и угодничество, другие – объяснения и оправдания. В иных, вдохновленных главенствующей партией, выражались самые крайние якобинские идеи, чтобы раззадорить Сиверса. Иные же, произносимые с силой и энергией многими членами ассамблеи, содержали жалобы на совершаемые здесь акты насилия.

Я ограничился тем, что процитировал лишь некоторые пассажи из малого количества этих речей, которые считал себя обязанным упомянуть.

Создавая эти «Мемуары», я обещал себе не упускать ничего из того, что касается меня лично, чтобы показать себя таким, каким я был во время всех тех исторических перипетий, которые претерпевала Польша. Потому я посвящу следующую главу рассказу о своих отношениях с королем и российским послом, а также описанию того грустного положения, в котором я тогда оказался, прежде чем возобновить нить повествования о последующей деятельности сейма.

 

Глава VI

В течение некоторого времени до своего отъезда из Варшавы король довольно часто призывал меня к себе, чтобы узнать мое умонастроение. В одной из наших бесед я осмелился спросить у него, какое решение он примет и не считает ли необходимым составить некий план действий, чтобы противостоять угрозам российского посланника и сохранить честь, свою и всей нации, – то есть не принимать ни единого предложения, имеющего характер унизительного для сейма, который он должен был созвать.

Я старался пробудить в нем самолюбие и напомнил ему об обещании, произнесенном перед лицом всей нации, – защищать родину и конституцию даже ценой собственной жизни. При этом прибавил, что речь не идет о столь большой жертве и что самый большой для него риск – это потерять корону, за которую он явно не держался, потому что уже предлагал передать ее в руки императрицы Екатерины. Я убеждал его, что если бы он сумел проявить мужество, энергию и твердость, то угрозы даже такой монархини не имели бы последствий, так как не было никаких законных причин лишать его королевского достоинства.

Я обратил его внимание на то, что Пруссия играет во всем этом второстепенную роль и лишь подстраивается под намерения России, тогда как венский двор держится отстраненно и никогда не согласится на уничтожение королевской власти в Польше именно тогда, когда вся Европа вооружается, чтобы восстановить монархию во Франции. Я уверял короля, что если он доверится нескольким лицам, на которых может положиться, и, прежде чем покинуть Варшаву, наметит план действий, который и начнет осуществлять с первого же дня работы сейма, то он добьется всех желаемых результатов.

Как я предполагал, королю следовало открыть заседание заявлением, что физические силы нации действительно истощены и не могут оказывать сопротивление превосходным армиям, занимающим страну. Национальный же характер и моральная сила не могут быть сломлены ударами штыков – он сам убежден в этом и, поддержанный благородными чувствами всего высокого собрания, не примет и не подпишет никакого предложения, унизительного для соотечественников, и уверен, что его примеру последуют все, кто его окружает.

И наконец, я дал ему самые положительные заверения, что если он последует этому совету, то не будет ни одного сенатора, или министра, или представителя нации, который не поднялся бы, чтобы аплодировать королю и разделить его мнение. Такое заседание стало бы самой памятной вехой его правления.

Король, казалось, был живо тронут моими словами. Он, по видимости, был убежден этими доводами и одобрял их. В тот момент, когда я закончил говорить, было объявлено о приходе двух великих маршалков, Короны и Литвы, Мошинского и Тышкевича (я предупредил их об этой своей беседе с королем, но они были приглашены королем по другому поводу), и они были введены в кабинет. Этим двум министрам, известным своими принципами, честностью и преданностью монарху король передал мои слова, которые хорошо запомнил: он повторил почти слово в слово то, что я только что ему говорил. Он был удивлен, увидев, что они разделяют мое мнение. Но затем, похвалив мое рвение, он сказал: «Бог – свидетель чистоты моих помыслов, мне не в чем себя упрекнуть. Несчастья, угнетающие Польшу, погружают меня в тоску и сокращают мои дни, которые я не могу посвятить тому, чтобы быть ей полезным… В любых других обстоятельствах проект графа Огинского (который, в общем, делает ему большую честь) мог быть хорош. Но, в конечном счете, каков был бы результат такого моего бахвальства, которое не приличествует ни моему возрасту, ни моим слабым силам, истощенным постоянными трудами и печалями?»

Я не смог, помимо своей воли, скрыть неприятное впечатление от этого ответа короля: он признавался в своей обычной слабости и в том, что принял бесповоротное решение сделать все, чего от него требовали. Я оставил без внимания его высказывание о «бахвальстве», которое прозвучало неуместно, но, прежде чем покинуть его кабинет, возразил ему с живостью: «Вы спрашиваете, Государь, каков был бы результат того демарша, о котором я говорил. Я Вам отвечу со всей искренностью: он смыл бы пятно, которым Вы замарали себя, присоединившись к Тарговицкой конфедерации, вместо того чтобы стать во главе нации и ее армии, которая горела желанием сражаться за свою конституцию и неприкосновенность своих границ. Он вернул бы нации, в глазах всей Европы, ее славу и честь: если бы во главе ее стоял человек, способный ее направить, то он не позволил бы никому подчинить ее. Сердца всех поляков обратились бы к Вашему величеству, и Вы нашли бы в них то же доверие, ту же любовь и ту же благодарность, которые были в них 3 мая».

«Вы правы, – возразил мне король. – Но разве это помогло бы уладить наши дела? Неужели вы думаете, что если бы я поступил так, как вы мне советуете, то мы смогли бы предотвратить раздел Польши?»

«Да, Государь, – сказал я ему, – я в этом почти уверен, так как единодушие сейма в ответ на энергию и твердость главы нации опрокинуло бы все дипломатические расчеты и поставило бы представителей Пруссии и России в затруднительное положение. Если бы мнения разделились, они могли бы еще надеяться извлечь для себя пользу из оппозиции, – но кто решился бы открыть рот после Вашей речи и после того, как Вы предложили бы себя в качестве примера и, может быть, даже жертвы своей любви к Родине? Я слишком хорошего мнения о своих соотечественниках, чтобы поверить, что среди них могут быть предатели своей родины.

Если среди них и были трусы, получившие плату от иностранных дворов, чтобы покрыть свои срочные нужды, то я смею думать, что никто из них не сделал это, чтобы способствовать новому разделу, и что любой из них предпочел бы умереть в нищете, нежели пожертвовать своей родиной. Найдется в сейме и немало лиц, которые привыкли, от отца к сыну, видеть Польшу управляемой российскими посланниками и считать это государство самым необходимым для поляков. Они искренне убеждены, что нельзя плыть против течения и что Польша не может существовать без влияния и защиты России. Однако я думаю, что не ошибаюсь, когда говорю, что по меньшей мере три четверти ассамблеи не разочаровались в конституции 3 мая и ее благотворных следствиях, которые уже начинали ощущаться по всей стране. Говорите, Государь, и Вы убедитесь в единодушии наших чувств!.. Разве найдется такой неразумный гражданин, который осмелится Вам противоречить и заявит, что согласен взять в руку перо и подписать договор о разделении Польши, если Вы, Государь, мужественно откажетесь сделать это? Все угрозы российского посла отступят перед таким грозным единодушием, к которому он не готов, – и ему останется только сообщить об этом в своем докладе в Петербург. В любом случае мы выигрываем много времени, прежде чем будет принято какое-то решение: заседания сейма будут временно прекращены. Возможно, будут предложены переговоры. Возможно, встанет вопрос о созыве нового состава сейма, – а тем временем могут произойти события, которые вынудят Россию и Пруссию отложить осуществление этого проекта! Ведь нужно учитывать, что развитие событий французской революции неизбежно привлекает внимание всех европейских кабинетов к этому главнейшему предмету. И в конце концов, Государь, даже если все это лишь предположения, то одно я могу утверждать с определенностью: российский посол не осмелится ничего предпринять против короля и сейма, пока не получит вполне определенных указаний от своей повелительницы. Даже если он имеет достаточно власти, чтобы применить насилие к отдельным личностям, то у него не хватит ее, чтобы отправить в Сибирь всех делегатов сейма или казнить их». И наконец, я прибавил, что если все-таки на разделе Польши будут настаивать, то пусть это произойдет из-за той военной силы, которой мы не можем противостоять, а не потому что нас вынудили самих участвовать в этом, подписывая договор о захвате нашей собственной страны.

Король отослал нас, все так же жалуясь на несчастную судьбу, свою и Польши, но не оставив нам ни малейшей надежды на изменение своего решения.

С этого момента я стал думать лишь о том, чтобы отказаться от должности главного подскарбия литовского, которую я был вынужден принять помимо своего желания. Я отправился к российскому послу Сиверсу, чтобы заявить ему следующее. После введения русских войск и возникновения Тарговицкой конфедерации я покинул страну и отправился в Altwasser в Силезию, вернулся же только после того, как получил известие о секвестре, наложенном на мои земли. Вынужденный присоединиться к этой конфедерации, я должен был отправиться в Петербург, чтобы добиться снятия секвестра, и получил разрешение только при условии, что буду продолжать служить моей стране, войдя в правительство Польши. Но принял я это условие только после торжественного заверения князя Зубова о том, что вопрос о разделе Польши не стоит и что от меня не потребуется никаких действий, противных моим убеждениям, долгу и чести. Я поверил ему с тем большим основанием, что сам г-н Сиверс несколько раз повторял мне, что его государыня императрица желала лишь восстановления мира, порядка и спокойствия в Польше, не имея никаких намерений увеличить свои владения за счет этой несчастной страны. Теперь же я вижу, что большая часть Польши занята иностранными армиями и со дня на день можно ожидать распространения слухов о новом разделе. Потому я считаю себя свободным от обещания послужить своей родине в столь критическое время, так как не могу быть ей полезным, и следовательно должен отказаться от той должности в правительстве, которую меня заставили принять.

Посол, который обычно бывал очень живым и энергичным, на этот раз ограничился тем, что ответил мне с видимым спокойствием: «Вы не можете отказаться от столь важного поста, тем более в тот момент, когда ваша родина более всего нуждается в ваших услугах. После всех переворотов, которые происходили в вашем правительстве, ему пора опереться на прочные и незыблемые основания – таково желание императрицы, и это же будет предметом обсуждения на сейме. Что же касается слухов о новом разделе, то это чистый вымысел пустых голов, праздных и вечно беспокойных, которые ищут на себя новых несчастий и неблагосклонности императрицы, благодеяний которой не признают. Вы жалуетесь на занятие большей части Польши иностранными войсками и угрозы оставить такое положение дел навсегда. Но разве есть иное средство привести в разум вашу вечно бурлящую нацию, не умеющую прийти к согласию, которая без конца волнуется – как бурное море? Разве вы не видите, что императрица, требуя созвать сейм в Гродно, надеется, что новая ассамблея представителей нации окажется более разумной, чем предыдущая? Не думаете ли вы, что если она не обманется в своих ожиданиях, то выведет свои войска с тем же удовольствием, насколько трудно ей было принять решение об их вводе, – и сделала она это только для того, чтобы открыть вам глаза на ваши подлинные интересы? Полагаете ли вы, что в намерения императрицы входит увеличение владений ее соседа прусского короля? И что в ее интересах сокращение границ Польши?

В конечном счете все зависит от благоразумия тех, кто направляет действия сейма, и от того, каково будет их отношение к России. Я не знаю, какие указания моя государыня соизволит дать мне в дальнейшем, но до сих пор я не имел от нее ни одного, которое говорило бы о враждебных намерениях по отношению к польской нации. Как я уже сказал, если поляки сумеют достойным поведением приобрести доверие и защиту императрицы, вы сможете сохранить политическую независимость среди государств Европы и укрепить ее гарантией России и разумным образом своего правления».

Вследствие такого объяснения, которое имело всю видимость правды, я несколько успокоился, но не был до конца убежден. Ведь так легко поверить в то, чего так сильно желаешь!

Я объявил послу, что после всех заверений, которые он мне представил и в которые я верю, потому что считаю его человеком чести, – я отправлюсь в Гродно. Но я предупреждаю, что поскольку главным предметом обсуждения, как он сказал, будет организация новой формы правления, соответствующей нынешним обстоятельствам в Польше, то я беру на себя представить такой проект, чтобы создать затем комитет, который займется составлением нового проекта конституции.

Сиверс не нашелся ничего возразить и даже, наоборот, поощрил меня заняться этим. Мы с ним расстались в добром согласии, которому не суждено было продлиться, как это вскоре будет видно.

Предполагая представить такой проект сейму, я имел в виду: 1. предупредить, что никакой иной проект не должен приниматься к обсуждению до данного проекта; 2. учесть, какое впечатление произведет этот демарш на послов России и Пруссии, как и на самих членов сейма; 3. в случае если такой проект пройдет, предложить королю назвать честных и образованных людей для создания комитета, который постарается сохранить большую часть законов, установленных конституцией 3 мая, лишь подправив их применительно к нынешним обстоятельствам. И наконец, 4. если проект не пройдет и начнутся дипломатические переговоры с послами России и Пруссии, покинуть любой ценой Гродно и удалиться в деревню.

Мне и в самом деле не понадобился бы предлог в виде болезни, так как я покидал Варшаву в состоянии желчной лихорадки, от которой затем еще долго страдал.

В день начала работы сейма, то есть 17 июня, после речи короля и еще некоторых традиционных речей, я произнес свою – вначале как занимающий в первый раз пост министра, а закончил тем, что заявил: «Исходя из неотложной нужды уврачевать язвы нашей родины, облегчить ее несчастья и заложить прочные основы ее правления, вижу потребность в создании новой конституции, которая заменила бы те законы, которые то принимались, то отменялись партиями, интересы которых сталкивались между собой, и потому предлагаю назначить комиссию, которая займется этой работой, указываю инструкции, которые должны быть ей даны, и заявляю, что подчиняюсь воле сейма». Затем я передал секретарю сейма мой проект, который и был зачитан. Я предполагал, что, в соответствии с прежними законами, этот проект будет напечатан, распространен среди членов сейма, затем, через три дня, зачитан перед полным составом сейма, чтобы затем быть обсужденным, отклоненным или одобренным большинством голосов.

Два дня спустя, в час ночи, я получил записку от российского посла, в которой содержалось следующее: «Господин граф, я только что узнал, что вы осмелились представить сейму проект, о котором я ничего не знал и который может только помешать работе сейма, прерывая обсуждения того вопроса, который должен быть целью заседаний. Таким образом, я заявляю вашему превосходительству, что если вы не напишете немедленно маршалку сейма о том, что отзываете ваш прекрасный проект, я через час отдам приказ о наложении секвестра на все ваши земли.

Составлено в Гродно, 19 июня 1793 года.

Подписал Сиверс».

Трудно представить себе то впечатление, которое произвела на меня эта записка, – я никак не мог ожидать подобного после того разговора, который я имел с послом в Варшаве.

Ничего ему не отвечая, я тут же написал маршалку сейма, графу Белинскому. В записке содержалось только следующее: «Господин маршалок, я посылаю вам сообщение, которое только что получил. Я не могу и не должен отзывать проект, который я предложил сейму. Вам решать, что следует предпринять в этом случае, опираясь на законы, предписанные Вашим постом».

На следующий день я отправился к послу и, не входя ни в какие объяснения по поводу полученной от него записки, заявил ему, что мое здоровье нуждается в поправке и потому я полагаю нужным удалиться на некоторое время в свою деревню в окрестностях Варшавы. Серьезных возражений я от него не услышал, но вынужден был обещать ему, что вернусь в Гродно, как только мне позволит здоровье, затем немедленно уехал со всей своей семьей.

Продолжу свои дневниковые записи о том, что касается лично меня, и расскажу о том, что было после моего возвращения в Гродно, через несколько недель, а пока продолжу повествование о ходе работы сейма.

 

Глава VII

В мое отсутствие ассамблея сейма, находясь под давлением и угрозами, оказалась в большом затруднении. Ее участники не могли более откладывать назначение комиссии для переговоров с российским послом, но надеялись, что смогут избежать необходимости уточнять вопрос, по которому посол требовал назначения депутатов. Ограничились тем, что дали им инструкции, которые не могли скомпрометировать ассамблею.

Им поручали лишь вступить в переговоры по заключению договора об альянсе между Польской Речью Посполитой и Россией, который имел бы под собой прочные и незыблемые основания, обеспечил бы двум договаривающимся сторонам взаимные выгоды и взаимно гарантировал бы им независимость и неприкосновенность их владений. Комиссии не позволялось обсуждать никакой другой предмет, и все ее члены обязаны были принести клятву «sub fide, honore et conscientia» строго соблюдать эти инструкции и добавить, что они не получали и никогда не получат от кого бы то ни было никакого предложения или обещания.

Итак, король и ассамблея сейма имели достаточно смелости, чтобы явно отклонить предложение российского посла, давая депутатам инструкции, которые никоим образом не отвечали его намерениям и ожиданиям. Так почему тот же король не последовал данному ему совету – при самом открытии сейма сплотить всех в единодушном решении не обсуждать никакой вопрос, касающийся свободы, независимости и гражданских прав поляков, так же как и неделимости их родины?..

Я повторяю снова, так как не могу отделаться от этой мысли, что эта решительная мера, возможно, не смогла бы переменить решение русского двора и предотвратить раздел Польши, но она защитила бы польскую нацию от того унижения, которым ее покрыли, а короля и членов сейма – от упреков современников и от обвинений потомков.

Сиверс, обманутый в своих ожиданиях, удивленный этим сопротивлением и раздосадованный тем, что не имеет достаточного влияния на сейм, чтобы дать депутатам те инструкции, которые нужны ему, разразился выпадами против всей ассамблеи. Перемежая лесть угрозами, он приказал казначею Короны не выплачивать более королю суммы, назначаемые ему из казны. Раздражение посла еще более усилилось, когда многие члены сейма тут же объединились, чтобы предложить королю пятьсот тысяч польских флоринов из собственных средств, которые он, однако, не согласился принять.

Обозленный Сиверс дал волю своему гневу и наложил секвестр на собственность многих членов сейма и, среди прочих, на великих маршалков Короны и Литвы за то, что заседания сейма не проводились при закрытых дверях, как он того требовал.

Несколько дней спустя он приказал арестовать нескольких нунциев в их собственных домах, но эта насильственная мера не произвела того впечатления, на которое он рассчитывал, так как все остальные члены сейма отказались отправиться на заседание и принимать участие в дальнейших обсуждениях. Они заявили, что сейм не является свободным и после таких насильственных мер заседаний не будет до тех пор, пока арестованные нунции не будут отпущены на свободу.

Более того, они составили акт, которым принесли торжественное обещание считать работу сейма прерванной при первом же допущенном аресте. Они также выразили манифестом протест против давления, оказываемого иностранными государствами на представителей свободной и независимой нации без уважения к их священным правам.

Сейм распорядился, чтобы этот манифест был включен во все акты, чтобы его передали всем иностранным дворам и чтобы его официально вручили, через канцлеров, послу Сиверсу. Однако некоторые противники нашли способ помешать включению манифеста в акты и довели его до сведения Сиверса полностью. Тот, вероятно, прочел манифест частным образом, но канцлеры сообщили его и официально, так что послу пришлось раскаяться в крайних мерах, которые он применил. Его сожаления были тем более искренними, что, при его увлекающемся и вспыльчивом характере, он не был, в сущности, злым.

Впрочем, был и другой мотив, более весомый, чем раскаяние, который повлиял на сознание Сиверса и заставил его пожалеть о том, что он не применил более мягкие и примирительные меры воздействия на работу сейма. Он понимал, что для получения согласия сейма на раздел страны ему нужно такое национальное собрание, которое бы имело хотя бы видимость свободного волеизъявления. Ему важно было, чтобы заседания продолжались, и, чтобы добиться этого, нужно было отменить арест нунциев и вернуть их на заседания сейма. Но та мягкость и умеренность, которую он проявил, пойдя навстречу пожеланиям протестующих, сопровождалась еще более сильными угрозами: если сейм под каким бы то ни было предлогом позволит себе еще одну отсрочку, то вся территория Речи Посполитой будет занята.

В своей ноте от 11 июля посол выразил негодование по поводу предыдущего заседания, на котором, как он высказался, беспокойная и скандальная фракция изъяснялась в тоне, от которого слишком пахло якобинством революционного сейма 3 мая. Он выражал удивление, что в полномочиях депутатов была упомянута Тарговицкая конфедерация, которая должна была прекратить свою деятельность с началом работы сейма и должна быть распущена в соответствии с пожеланием Е[е] В[еличества] императрицы. Следовательно, он счел себя обязанным объявить, что имея дело с чрезвычайным сеймом, свободным и признанным самим по себе конфедерацией, он не признает полномочия, в которых упоминается так называемая Тарговицкая конфедерация.

Кроме того, узнав, что членов комиссии хотят заставить принести клятву, чтобы исключить коррупцию, посол заявил, что рассматривает это как личное оскорбление. По его мнению, такая клятва также покрыла бы позором столь блистательное собрание: это означало бы, что оно предполагает в своей среде лиц, которые могут быть подозреваемы в коррупции.

Наконец он потребовал, чтобы «комиссия была созвана на следующий же день, 12 июля, чтобы, не теряя времени, начать переговоры с ней. В ином случае он будет вынужден устранить подстрекателей и возмутителей мира и спокойствия, настоящих врагов своей родины, являющихся единственным препятствием законному ходу работы сейма: он потерял около четырех недель драгоценного времени, чтобы сделать то, что можно было сделать за четыре дня, и этой медлительностью лишь усугубил трудности, нависшие над нацией, – и это вместо того чтобы отныне обеспечить ей надежный мир и спокойное, прочное существование».

15 июля посол направил сейму еще одну ноту, чтобы сообщить, что «на втором заседании комиссия представила ему краткое изложение своих дискуссий, в котором говорилось о том, что она не имеет права переходить границы полномочий, которые даны ей инструкциями, и просит посла довести результат ее дискуссий до Ее императорского величества, чтобы ожидать затем ее милостивого решения. Он вынужден дать отрицательный ответ на эту просьбу. Кроме того, он обратился непосредственно к сейму, чтобы объяснить ему срочную необходимость наделить комиссию полномочиями, достаточными для подписания договора в том виде, в котором он составил этот проект, без внесения в него малейших изменений». Посол добавил при этом, что тогда он немедленно будет наделен полномочиями для обсуждения и заключения с Речью Посполитой договора об альянсе и тесном союзе, а также торгового договора к взаимной выгоде обеих наций.

Наконец, 16 июля он направил сейму грозную ноту, столь примечательную, что из нее нельзя выбросить ни единой фразы. Она приведена здесь дословно.

«Нижеподписавшееся лицо, посол и т. д. уведомлено о том, что сиятельный сейм на заседании 15 июля, на котором был зачитан доклад комиссии и нота нижеподписавшегося лица от того же числа, не счел нужным объясниться, ни даже распорядиться, чтобы рассмотрение этого важного вопроса было назначено «ad deliberandum» на определенный день. Вышеназванное лицо, видя, что заключение договора в очередной раз откладывается, что конфедерация сейма закрывает глаза на печальную судьбу своей родины и забывает о долге перед своими доверителями, – это лицо вынуждено заявить, что будет рассматривать дальнейшую отсрочку и несогласие дать необходимые полномочия комиссии как отказ вести переговоры и прийти к доброму согласию с вышеназванным лицом, то есть как враждебную декларацию.

Печальные последствия такой позиции сейма, которому нация доверила свое нынешнее и будущее благополучие, могут быть только неблагоприятными для нации в целом, но особенно для несчастных и невинных сельских жителей. Нижеподписавшееся лицо будет вынуждено, к своему великому сожалению, в случае такого отказа, равносильного враждебной декларации, продвинуть находящиеся здесь войска Ее императорского величества на земли и владения тех членов сейма, которые останутся в оппозиции к общим интересам благонамеренных людей и нации в целом. Нация же слишком устала и не может вынести возобновления анархии в то время, когда с ней должно быть покончено.

Продвижение войск должно распространиться, в случае если Е[го] В[еличество] король примкнет к оппозиции, на все королевские владения и недвижимость всех лиц, связанных с королем, независимо от их титула. Наложение ареста на доходы Речи Посполитой тоже будет естественным следствием такой позиции сейма, также как и прекращение выплат на содержание войск, которые будут жить за счет несчастных сельских жителей.

Нижеподписавшееся лицо надеется, что эти меры, которые оно может применить в соответствии с данными ему инструкциями, произведут достаточное впечатление на сейм, и он не позднее завтрашнего дня наделит комиссию полномочиями, необходимыми для подписания договора.

Нижеподписавшееся лицо не может скрыть от сейма, насколько подобные меры противоречат тем принципам, которым оно предполагало следовать в доверенной ему миссии. Эти меры предвещают сейму вместо тесного альянса и торгового договора с Россией потерю всех этих преимуществ, а также благосклонности и дружбы императрицы, без чего Польша не сможет ни выжить, ни надеяться на лучшее будущее, тогда как в предложенном договоре все эти преимущества ей обеспечены.

Составлено в Гродно, 5(16) июля 1793 года. Подписано Сиверсом».

Нетрудно представить себе, какое впечатление произвело на сейм чтение этого послания Сиверса. Одни были растеряны, поражены, уничтожены, другие дрожали от негодования и предавались самому глубокому отчаянию. Никто не мог слушать равнодушно оскорбления и угрозы посла.

После чтения этой ноты заседание проходило чрезвычайно бурно. Произносились энергичные и яростные речи, но это были голоса вопиющих в пустыне – они не доходили ни до сведения императрицы, ни до сердца ее министра, да и прозвучали они слишком поздно.

Король предложил в самом начале заседания 17 июля поручить канцлерам составить послание от имени всего сейма, в котором сообщить российскому послу, что сейм полностью полагается на великодушие и доброту императрицы и ей одной вручает судьбу Речи Посполитой, при этом извещает ее о том избытке несчастий, от которых стонет нация, союзником которой она хочет быть.

Такая почтительность все же не показалась достаточной Сиверсу, и он потребовал, чтобы комиссия получила указание сейма подписать договор на том же заседании 17-го числа.

После этого требования посла горячность в зале заседаний сейма достигла апогея: подождем, раздавались голоса, результатов этих новых угроз и насильственных действий. Один из нунциев воскликнул: «Только тогда мы сможем сказать, что уступили лишь в последний момент, и только силе. И тогда кто сможет убедить всю Европу в том, что уступка наших провинций была результатом свободных переговоров?»

Другой доказывал: вместо подписания договора нужно заявить послу, что сейм твердо решил ждать осуществления его угроз, как римские сенаторы ждали смерти галльских вождей.

Еще один отмечал, что если мы уступим угрозам, то будем недостойны внимания со стороны других государств, от которых ожидаем посредничества. Он закончил свою речь словами: «Лучше погибнем с честью, достойными уважения других государств, и не покроем себя вечным позором в призрачной надежде спасти остаток страны».

Другой горячо воскликнул: «Страдания – ничто перед добродетелью. Суть добродетели – в презрении к страданиям… Нам грозят Сибирью… Эти пустынные места не будут лишены очарования для нас… все будет напоминать там о нашей преданности родине!.. Ну что же, пойдем в Сибирь! Ведите нас туда, Государь!.. Там Ваша и наша добродетель заставит побледнеть наших врагов».

В непроизвольном порыве энтузиазма часть ассамблеи поднялась с криком: «Да, в Сибирь! Пойдем!» После такой сцены нунций Карский, отметив тех, кто не разделял этот патриотический порыв, заявил, что «если в этом зале найдется кто-нибудь, кто решится санкционировать этот договор, то он первый покажет ему, какой участи заслуживает предатель».

Король, напуганный этими речами и патриотическими сценами, говорившими об экзальтированном состоянии собравшихся, взял слово и постарался успокоить общее возбуждение. Заверив в своей приверженности Тарговицкой конфедерации и набросав картину грустного положения, в котором мы оказались, он счел своим долгом призвать к умеренности и сдержанности, говоря: «Именно вам, конфедерации сейма, следует оценить опасность, нависшую над головами миллионов ваших братьев граждан, живущих в той части страны, которую хотят нам оставить. Это опасность утратить само имя «поляк». Моя собственная судьба заботит меня меньше всего – я озабочен вашей судьбой… Помните, что вы можете спасти или погубить остаток нации… Долг отца, который любит своих детей, – говорить им правду без прикрас».

В своей второй речи, гораздо более долгой, король привел все возможные аргументы, чтобы оправдать свое поведение. Он старался смягчить выпады тех, кто упрекал его в слабости и в недостатке заботы как о собственной славе, так и о чести всей нации. Он пытался доказать, что все те действия, которых от него требовали, могли лишь усугубить несчастья нашей родины. Употребив весь свой дар красноречия и приемы убеждения, чтобы успокоить разгоряченные умы, он прибавил, что большинство нунциев этого сейма ему совершенно незнакомы, и тем приятнее ему познакомиться со столькими истинными патриотами… и чем яснее он это понимал, тем более осознавал свой отцовский долг перед ними.

«Они заслуживают, – говорил он, – чтобы их берегли. Они заслуживают, чтобы их предупреждали и сдерживали, когда сама их добродетель толкает их на ошибочный путь. И одной такой ошибкой было бы сказать государству, которому мы ничего не можем противопоставить: «Разрушьте нас, поработите еще три с половиной миллиона оставшихся жителей, мы желаем этого, потому что вы уже стали повелительницей четырех миллионов наших соотечественников». Вот что вы скажете дворянству воеводств, которые вы представляете, мещанам городов, которые приходят в упадок, и, наконец, землепашцам, этому классу, который числится последним в обществе, а на самом деле – его главный благодетель. Эти люди, в случае если нынешнее положение вещей сохранится, вскоре увидят свои амбары и стойла пустыми!.. Я хотел бы избавить вас от страшных картин голода и чумы, которые неизбежно последуют за всем этим!..

Я понимаю эти порывы отчаяния, и я знаю, как далеко они могут завести! Но не в этом состоит ваш долг: вы представляете здесь интересы нашей родины и должны защищать их. Вы это сделали, мы все это сделали. Мы не можем спасти наших братьев, которых отделили от нас, но мы можем спасти тех, кого нам еще оставляют!»

Раздалось немало голосов, ссылавшихся на клятву, принесенную конфедерацией, о сохранении неприкосновенности Речи Посполитой: говорилось о том, что нарушить эту клятву означало изменить своему долгу и предать родину.

Два епископа, виленский и ливонский, старались умерить щепетильность собравшихся, убеждая, что нет правил без исключения и что в сложившихся обстоятельствах сокращение территории неизбежно. Епископ Ливонии добавил, что следует, отказавшись от ставшего бессмысленным сопротивления, согласиться, что неизбежность – это единственное право, которое нас заставили признать. Чтобы убедить аудиторию, он высказал мысль о том, что «если российская императрица будет удовлетворена, она сможет не настаивать на отделении тех провинций, которые захвачены прусским королем. Следовательно, делая уступку России, мы предохраняем себя от уступок, требуемых прусским королем».

Зароненный им луч надежды успокоил одних, речь короля, обрисовавшего ожидаемые несчастья, убедила других, и, наконец, страх перед угрозами российского посла – все это сократило число тех, кто высказывался с наибольшей горячностью и патриотизмом. Сократило настолько, что проект о подписании договора, предложенный Сиверсом, был принят большинством в семьдесят три голоса против двадцати.

Нунций, которому хватило храбрости представить вначале этот проект, был ошикан почти всем собранием. Его отказывались заслушать, предаваясь раздражению и отпуская резкие замечания. Наконец жертва была все же принесена, и комиссия получила разрешение подписать договор в том виде, каким его представил Сиверс. Комиссии было дано пять дней отсрочки, чтобы внести в него незначительные изменения, и этот злосчастный договор был подписан 23 июля 1793 года.

Не имеет смысла приводить его здесь, так как все его статьи, исключая ту, в которой определялась новая граница с Россией, были чисто формальными. Вот лишь некоторые пассажи из разрешительного акта, который был выдан комиссии сеймом для заключения договора с российским послом.

«…Предоставленные самим себе, лишенные всякой поддержки извне, не имея иных ресурсов, кроме малочисленного войска и исчерпанной казны, осаждаемые беспрерывно со всех сторон тысячами невзгод, груз которых становится все более гнетущим день ото дня, мы имеем основание полагать, что само человечество запрещает нам войну, которую мы не в состоянии вести и которая привела бы лишь к бессмысленному пролитию крови наших граждан… Всякое иное наше решение могло бы иметь результатом верное и скорое разрушение нашей жизни и самого имени польского; всякое иное решение было бы осуждено нашей совестью и вошло бы в противоречие с долгом представителей нации… Мы достигли верха несчастий и ничем не можем их отвратить, и нам не остается ничего другого как взять в свидетели наших несчастий и нашей невинности самого Бога, справедливого и всемогущего, который судит сердца людей и всю вселенную, который видит подавление и насилие по отношению к нам…»

Если подобный общественный манифест и не кажется достаточно убедительным, чтобы оправдать решение сейма о подписании договора, то, по крайней мере, он может показать тем, кто не знает о возмутительных сценах, имевших место в Гродно, в каком печальном положении находился сейм и какие неслыханные меры были применены для того, чтобы направлять его действия.

Помимо многочисленных войск, находившихся в окрестностях Гродно, и сильного гарнизона, стоявшего в самом городе, все улицы были так тщательно охраняемы, что никто, не исключая даже иностранцев, не мог выйти за пределы города без пропуска от русского коменданта. Иностранные послы жаловались на такой порядок, и тогда Сиверс предложил им и их свитам пропуска на вход и выход, но они отказались их принять, рассматривая подобное предложение как оскорбление своему дипломатическому статусу.

 

Глава VIII

Прусский министр приостановил на время свои демарши, чтобы не прерывать ход переговоров с Сиверсом и не откладывать подписание договора, которое должно было за ними последовать. Однако уже 24 июля он передал сейму ноту, требуя, чтобы тот предоставил своей депутации все необходимые полномочия для ведения с ним переговоров и заключения договора с Е[го] В[еличеством] королем прусским.

Эта нота вызвала в зале заседаний чрезвычайное волнение, которое начинало ощущаться уже несколькими днями ранее. Теперь все стали вспоминать, что именно прусский король первым стал заверять в своей дружбе польского короля и Речь Посполитую – с самого начала сейма 1788 года, что именно он убедил их заманчивыми обещаниями и дружескими заверениями порвать отношения с Россией, отказаться от альянса с ней, увеличить количество польских войск, изменить форму правления в Польше и учредить в ней новую конституцию. Именно он официальными нотами через своих послов и личными письмами в адрес польского короля не переставал заверять поляков в своих чувствах дружбы и уважения по отношению к ним, повторял при любом удобном случае, как он гордится альянсом с этой славной нацией. Именно он после принятия конституции 3 мая поздравлял объединенную ассамблею сейма с изменениями, внесенными в формы государственного правления Польши, которые он не только одобрял, но и прямо возносил им хвалы. Это он аплодировал намерениям избрать наследником польского трона после смерти Станислава Понятовского представителя Саксонии и даже выражал свое одобрение этому выбору и свое особое удовлетворение по этому поводу в письмах на имя саксонского претендента и короля Польши, при этом многократно повторяя заверения в своей искренней заинтересованности в судьбе Польши.

Многие нунции брали слово, чтобы осыпать упреками прусского короля и провести очевидную теперь параллель между его прежним поведением и нынешним. Сейм склонялся даже к тому, чтобы не отвечать на ноту Бухгольца или ответить категорическим отказом.

Станислав, выносивший энергичные нападки и обвиняемый многими членами сейма, оправдывался с большим смирением и предложил передать российскому посланнику подробное описание всех ходов, предпринятых берлинским двором по отношению к польской нации с самого начала работы конституционного сейма. Он надеялся, как и весь сейм, одобривший этот проект, что удастся возродить в императрице Екатерине ее прежнее недовольство прусским королем и неприязненные отношения между этими двумя государями. Надеялись также, что выражение почтения к императрице и доверительность, с которой обращались к ее министру, будут иметь благотворные последствия, однако время было уже упущено. Россия имела договоренность с прусским королем и не была заинтересована в ссоре с ним, так как это ослабило бы коалицию, сложившуюся против революционной Франции. Не была она заинтересована и в том, чтобы приобрести себе врага, который мог бы опротестовать ее новые приобретения в Польше. Не могла она открыто снизойти к просьбам поляков и отказаться от политики поддержки предложений прусского короля, которые сама же и спровоцировала.

Единственным утешением, хотя и очень слабым, которое императрица косвенно подала полякам, было то, что она признала справедливым их возмущение против Пруссии и открыто об этом заявила. Единственной местью, которую она позволила себе по отношению к прусскому королю, была передача всех претензий к нему польского сейма его посланнику в Гродно и задержание на несколько недель подписания договора с берлинским двором.

Намерения самой России были недвусмысленны. Сиверс дал свободно выговориться всем нунциям, которые с большим или меньшим жаром высказывались против Пруссии, и нисколько не возражал против выпадов, которые они позволяли себе в адрес этого государя. Нужно заметить, что члены сейма, наиболее преданные петербургскому двору, выражались наименее сдержанно.

Все это, однако, были лишь утешительные средства для смягчения участи поляков, которые уже принесли самую большую жертву из требуемых от них. Сиверс не сомневался в конечном успехе своей политики: сначала заставить прусского короля ожидать столько, сколько считал нужным, не прекращая при этом поддерживать запросы Бухгольца своими нотами, сначала умеренными, а затем все более угрожающими, и наконец нанести последний удар, чтобы принудить сейм сделать для Пруссии то, что он уже сделал для России.

Мы увидим, однако, что Сиверсу пришлось применить гораздо более жесткие меры, чтобы вынудить ассамблею подписать договор с Пруссией: он ввел российских генералов и немалое количество офицеров в зал заседаний, усилил городской гарнизон, разместил военных в самом замке, окружил собрание представителей нации солдатами, вооруженными штыками, и навел на него пушку – так было получено согласие сейма. Как будто столь необходимо было доказать обществу, что поляки испытывают гораздо большее отвращение к уступкам Пруссии, чем то было по отношению к России!

По распоряжению сейма канцлеры передали российскому представителю ноту от 26 июля 1793 года, в которой просили вмешательства российской императрицы, чтобы защитить Польшу от бед, которыми грозила ей декларация прусского короля. На следующий день был получен официальный ответ, из которого здесь приведены наиболее примечательные фрагменты.

«Нижеподписавшееся лицо считает долгом незамедлительно ответить на ноту, которой ассамблея сейма просит вмешательства Е[е] В[еличества] императрицы в переговоры, которые должны быть начаты с представителем Е[го] В[еличества] короля Пруссии.

Нижеподписавшийся польщен этим новым доказательством полного доверия сейма своей государыне, но при этом не может пойти на какую-либо отсрочку, чтобы не впасть в противоречие с ее распоряжениями и недавно полученными вполне определенными приказаниями…

Он вынужден, следовательно, заявить ассамблее сейма, что сейму не остается никакой иной возможности, как незамедлительно начать переговоры с представителем Пруссии, снабдив соответствующую депутацию инструкциями и требуемыми полномочиями.

Добрые намерения, которые проявит сейм в ходе переговоров с берлинским двором, послужат поводом к вмешательству, которое Ее императорское величество не замедлит оказать, чтобы устроить дела, столь живо волнующие сиятельную Речь Посполитую. Эти же намерения расположат Е[го] В[еличество] короля Пруссии к благотворным решениям в области коммерции и в других областях, которые могут быть предложены депутацией к рассмотрению в ходе переговоров и т. п. и т. д.

Составлено в Гродно, 16 (27) июля 1793 года.

Подписал Яков фон Сиверс»

Спустя три дня Сиверс передал сейму вторую ноту, в которой шла речь о том же, но в очень взвешенных выражениях.

Эти две ноты отличались своим умеренным тоном от всех полученных ранее и порождали надежду на то, что российский двор лишь по видимости поддерживает претензии короля Пруссии и что здесь можно рассчитывать на значительный выигрыш во времени и некие непредвиденные события. Поэтому было принято смелое решение создать затруднения посланнику Пруссии, направив ему через канцлеров ноту, на которую ему было бы очень нелегко ответить: не преуменьшает ли он свои трудности, рассчитывая на занятие части Польши войсками своего повелителя-короля и на поддержку со стороны России?

Вот эта нота от 31 июля 1793 года.

«Король и ассамблея сейма рассмотрели ноту г-на Бухгольца от 20-го числа текущего месяца и обнаружили, что в ней идет речь о новых договоренностях между Польшей и Е[го] В[еличеством] королем Пруссии. Поскольку между этими двумя государствами уже существуют договоры 1773 и 1790 годов, в уклонении от которых Речь Посполитая не может себя упрекнуть, то нижеподписавшиеся уполномочены запросить г-на посланника, считает ли Его прусское величество себя связанным вышеуказанным альянсом или нет.

Сейм имеет самое высокое мнение о лояльности характера этого монарха, которая не должна оставлять никакого сомнения в его верности своим обязательствам, торжественно подтвержденным договором, и потому он поручил нижеподписавшимся указать г-ну посланнику, насколько присутствие прусских войск в части владений Речи Посполитой противоречит существу договоров, имеющих место между Речью Посполитой и Его прусским величеством. Таким образом, нижеподписавшиеся вынуждены потребовать от г-на посланника, чтобы он соизволил немедленно связаться со своим двором на предмет вывода своих войск из тех областей Речи Посполитой, которые ими заняты, и надеются получить удовлетворительный ответ на этот счет.

«Составлено в Гродно, 31 июля 1793 года».

В тот же день посланник Пруссии Бухгольц ответил на эту ноту следующей декларацией:

«Нижеподписавшийся и т. д. мог быть лишь удивлен содержанием ноты, переданной ему сегодня от имени сейма. Тем не менее он спешит незамедлительно ответить, что содержание этой ноты, выдержанной в уклончивой манере, не является ответом на декларацию двух высочайших союзных дворов, Берлина и Петербурга, а также на ноты, переданные при открытии заседаний настоящего сейма, как от его имени, так и от имени г-на посла России. Он должен воздержаться от более пространных объяснений по этому поводу, поскольку та же депутация, которая обсуждала те же вопросы с посланником России, уже начала переговоры и с ним».

Бесполезно входить в детали заседаний сейма, на которых рассматривался вопрос о договоре с королем Пруссии, так как это было бы бесконечное повторение весьма оживленных высказываний, которые держали всю ассамблею в состоянии постоянного возбуждения.

Однако нужно было подготовить инструкции, чтобы начать переговоры с Бухгольцем. Впрочем, депутатам было ясно указано не вести переговоры ни по какому иному вопросу, кроме условий и пунктов договора о коммерции. Кроме того, им было предписано и подкреплено принесенной ими клятвой уделять особое внимание во всем, о чем они будут договариваться с вышеуказанным представителем, будь то интересы торговли или какие-либо иные, – тому, чтобы тщательно воздерживаться от малейшей дискуссии, имеющей какое-либо отношение к уступкам территории, областей, городов или портов, принадлежащих Речи Посполитой.

Хотя такие инструкции ни в малой степени не отвечали намерениям представителей России и Пруссии, эти переговоры должны были начаться 5 августа, однако на первом же заседании обнаружились взаимные затруднения, связанные с полномочиями.

Бухгольц ссылался на то, что полномочия депутации были недостаточны. С другой стороны, депутация находила в полномочиях самого представителя Пруссии формальные недостатки, которые следовало устранить, прежде чем вступать в переговоры.

В ходе дебатов по этому поводу заседания сейма становились все более бурными. Король, атакуемый нунциями со всех сторон, обвиняемый во всех бедах, которые он навлек на Польшу, произнес 10 августа очень долгую речь, в которой произвел обзор всех периодов своего правления и старался найти себе оправдание, детально объясняя свое поведение в ходе всех событий, предшествовавших данному сейму. Он нарисовал трогательную картину печального положения, в котором он вынужденно оказался, будучи подвержен в одно и то же время унижениям со стороны иностранных дворов и упрекам со стороны своих соотечественников.

Эта речь произвела впечатление лишь на некоторых, кто сочувствовал судьбе этого злосчастного правителя, но не могла ни успокоить умы, ни убедить большинство членов сейма в том, что при большей твердости и храбрости король не смог бы отвратить все эти несчастья.

Тем временем ноты представителей России и Пруссии чередовались одна за другой. Ноты Сиверса постепенно приобретали тон суровый и угрожающий. Наконец он сообщил, что генерал Моллендорф получил от короля Пруссии приказ занять воеводства Краковское и Сандомирское, если переговоры с Бухгольцем затянутся. Представитель Пруссии, со своей стороны, повторял те же угрозы. И оба предрекали новые несчастья, которым Польша могла подвергнуть себя: опустошение сел, разорение крестьян и земельных собственников и прочие беды, которые неизбежны при военных действиях.

Бухгольц получил новые полномочия, и депутация не могла более отказываться от возобновления переговоров. Однако она изыскивала все возможные средства, чтобы затянуть их и даже прервать, если была такая возможность, так как чувствовала за собой поддержку той влиятельной части ассамблеи, которая открыто высказывалась против Пруссии.

Произошло еще одно событие, которое усилило всеобщее возбуждение и вызвало яростные дебаты. Посол России получил ратификацию договора, заключенного с петербургским двором, и представил его ассамблее 13 августа. На заседании 17 августа, которое длилось до двух часов после полуночи, король объявил, что после четырех дней оживленных дискуссий подряд и неуместных высказываний, которые могли вызвать справедливое неудовольствие императрицы и еще более зловещие последствия для Польши, невозможно было дольше откладывать ратификацию договора с Россией. Это предложение, обсуждавшееся с еще большей горячностью, наконец было принято большинством голосов – шестьдесят шесть голосов против двадцати одного.

Из-за настойчивости, которую проявил король в деле ратификации этого договора, со всех сторон пошли недобрые слухи о нем. Уже открыто говорилось, что король принял на себя роль ставленника императрицы, чтобы унизить нацию и покрыть бесчестьем ассамблею сейма, что он был орудием императрицы, которым она пользовалась, чтобы тиранить польскую нацию и вынудить ее прибавить к потере большой части Польши еще и санкционирование расчленения страны посредством договоров и т. п. и т. д.

Наиболее жесткие упреки в адрес короля раздавались на самом сейме. Это было неудивительно, если принять во внимание, что все его члены являлись, в соответствии с месторасположением своих владений, подданными России, Австрии или Пруссии и, следовательно, стояли перед печальным выбором: или голосовать вопреки своим убеждениям, подчиняясь силе, или отказаться от своих владений и пожертвовать благосостоянием своих семей.

Многие нунции упрекали короля в том, что он не организовал единодушного согласия в сейме сразу при его открытии, чтобы воспротивиться всем требуемым от него уступкам. Они положительно уверяли, что все представители нации разделили бы мнение короля, принесли бы себя в жертву и согласились бы подвергнуть себя всем бедам с той же готовностью, с которой пролили бы кровь за родину, если бы король встал во главе армии в начале военной кампании 1792 года. В том и в другом случае они исполнили бы свой долг, использовав шанс, может быть и неверный, но почетный, который мог бы обернуться и удачей, тогда как теперь на них смотрят как на несчастные жертвы и предают осуждению потомства.

Чтобы выиграть время, и в иллюзорной надежде, что российская императрица не будет с той же настойчивостью поддерживать притязания прусского короля, с какой она добивалась заключения договора между ней самой и Польшей, было решено попытаться облегчить ход переговоров с Бухгольцем, попросив посла Сиверса присутствовать на совместных заседаниях депутации с прусским посланником.

Это предложение было внесено королем, и Сиверс не отказался. Он даже внес некоторые небольшие изменения в проект договора, представленный Бухгольцем, но поскольку наиболее важные статьи были оставлены без изменения, то депутация продолжала вносить свои предложения, а сейм упорствовал в отказах, заявляя даже, что тот, кто осмелится одобрить территориальные уступки прусскому королю, будет осужден и наказан как изменник родины.

Один нунций, однако, имел смелость внести предложение о том, чтобы дать депутации полномочия для подписания договора с прусским королем. Во всех концах зала поднялся ропот. Упрямого оратора хотели прогнать, объявив его изменником родины, орудием несправедливости и узурпации.

Такое единодушие не было удивительным, но это были последние конвульсии в агонии сейма, когда уже не оставалось никакой надежды противостоять силе.

Другой нунций предложил вовсе прекратить всякие переговоры с представителем Пруссии, заявить протест перед Богом и всем миром против насилия любого рода, против возмутительной несправедливости и неслыханного уничижения, жертвой которых стала несчастная Польша…

Это предложение обсуждалось на нескольких заседаниях. Произносились речи, полные огня, патриотизма и красноречия, но они не имели никаких последствий, кроме новой декларации Сиверса от 22 августа (2 сентября), в которой он упрекнул ассамблею в том, что некоторые ее члены не проявляют должного почтения к королю, к национальному представительству и, что хуже всего, к высокому посредничеству России. Он приписал такое несдержанное поведение росткам якобинства в сейме, вырвать которые поставил себе задачей. Пока же он настаивает на немедленном подписании договора с прусским королем. Заканчивалась нота заявлением, что, с целью предупреждения всяких беспорядков, он видит необходимость в использовании двух батальонов гренадер с четырьмя пушками для охраны королевского дворца, что генерал-майор Раутенфельд примет командование над ними и получит приказ употребить необходимые меры вместе с великим маршалком литовским графом Тышкевичем – чтобы обеспечить спокойные условия для работы ассамблеи.

В тот же день он направил великому маршалку литовскому следующее письмо: «До меня дошел слух, что зреет заговор против священной особы короля, маршалка сейма и самых заслуженных сенаторов, министров и нунциев. Это вынуждает меня принять следующие меры для обеспечения безопасности данных лиц.

В два часа пополудни два батальона гренадер расположатся на террасе и во дворе замка. Г-н генерал де Раутенфельд расставит пикеты таким образом, что ни один арбитр, ни одна другая персона, не имеющая разрешения находиться в замке, не сможет туда войти.

Под окнами замка будут расставлены часовые, чтобы никто не мог туда проникнуть. Открытой останется только одна дверь, и она будет охраняться офицерами, которые будут проверять всех подозрительных арбитров. В случае если при ком-либо из нунциев будет найдено спрятанное оружие, он будет заключен в тюрьму и против него будет возбужден уголовный процесс, как против убийцы.

Нужно также произвести ревизию вооружения литовской гвардии, а также гвардии, находящейся под командованием Вашего превосходительства. Если при них будут найдены пули и порох, следует также поместить их под арест. Само собой разумеется, что эти гвардейцы должны оставаться на месте.

Арбитр, спрятавшийся в зале или в каком-либо ином месте, как и любые другие лица без определенного дела, должны быть арестованы и препровождены в тюрьму. В вестибюле будет находиться пикет из двенадцати русских офицеров, которые имеют право войти в зал и занять место на скамьях нунциев. Генерал де Раутенфельд будет иметь предназначенный для него стул рядом с троном. Он будет следить, чтобы не произошло беспорядка, особенно в отношении священной особы его величества, также как в отношении Вашего превосходительства и г-на маршалка сейма.

Ваше превосходительство соблаговолит объявить, что никто из членов сейма не может покидать своего места, если только не будет призван королем. При этом нунциям обеспечивается полная свобода слова. Я хочу лишь предотвратить крайние проявления и беспорядок – так что те, кто будет виновен в этом, должны быть осуждены по всей строгости закона. Ваше превосходительство соблаговолит передать это письмо королю, а также показать его тем членам сейма, которые захотели бы с ним ознакомиться.

Примите мои уверения и проч.

Яков фон Сиверс».

То, о чем было заявлено в ноте, переданной сейму, а также в письме, адресованном великому маршалку, было исполнено в точности, и эти жесткие меры произвели именно тот эффект, на который рассчитывал российский посол, то есть ассамблея сейма наконец отдала распоряжение депутации подписать договор с Пруссией. Но сделано это было с той оговоркой, что он не может быть ратифицирован, также как и торговый договор, пока включенные в него особые статьи, выработанные и принятые обеими сторонами при посредничестве и под гарантией России, не будут утверждены и подписаны.

Об этом уточнении было сообщено Сиверсу, и он, по видимости, его одобрил, однако прусский король с уточнением не согласился, и Бухгольц передал сейму весьма угрожающую ноту: в ней было заявлено, что условия, выдвигаемые сеймом, являются неприемлемыми. Сиверс также отказался от своего молчаливого одобрения и направил свою ноту ассамблее: он сообщал, что необходимо подписать данный договор без каких-либо оговорок и добавлений, чтобы избежать новых несчастий и не подвергать себя самым неприятным последствиям.

Этот демарш российского посла, которого от него не ожидали, породил живейшие дискуссии, в ходе которых многие члены сейма резко высказались против тирании обеих дворов по отношению к сейму.

В ночь с 22 на 23 августа (по старому стилю) после бурного заседания четверо нунциев были взяты в своих домах русскими солдатами.

Сиверс сделал заявление в своей ноте о том, что он задержал и депортировал четырех нунциев: Краснодембского, Шидловского, Микорского и Скаржинского, которые произносили подстрекательские речи, причем один из них осмелился восхвалять якобинские принципы предыдущего сейма и конституции 3 мая. По мнению посла, он оказал услугу сейму, употребив эти вынужденные меры, но он ни в коем случае не претендует на ограничение свободы слова, дискуссий и выражения собственного мнения.

В зале, где собрались все члены сейма, воцарилось тягостное молчание. Дважды канцлеры отправлялись к российскому послу, чтобы объявить ему, что ассамблея не возобновит заседания, пока захваченные четверо нунциев не будут возвращены. Дважды они возвращались в зал и передавали, вместо ответа, жесткие угрожающие слова Сиверса, который затем подкрепил свои устные заявления короткой грозной нотой.

В ней между прочим было сказано, что «эта манера поведения сейма является очередным оскорблением высочайшим союзным дворам; он никому не обязан отчетом об аресте четырех нунциев; он знает законы, на которые здесь ссылаются, и он положил всю свою жизнь на то, чтобы заставить их исполнять; в Польше не умеют уважать законы, и он должен здесь напомнить главный из них – это уважение к государям, которые были лишены его в соответствии с якобинскими принципами и конституцией 3 мая».

Когда эта нота зачитывалась, зал, напоминавший осажденную крепость, выслушал ее в удивительном молчании: никто не покинул своего места, никто не открыл рта. В едином порыве, не договариваясь, все члены сейма приняли решение не начинать заседание и воздержаться от всяких дискуссий.

Генерал Раутенфельд, занимавший кресло здесь же в зале, был поражен этим энергичным молчаливым сопротивлением и не знал, какое поведение в таком случае предписывает ему его служебный долг. Он обратился к королю, чтобы заставить его положить конец такому непонятному поведению сейма, но король ответил, что не имеет права принуждать нунциев прерывать молчание.

Раутенфельд вышел, чтобы сообщить послу об этом происшествии и получить от него соответствующие указания. Через некоторое время он вернулся и объявил королю, что все члены сейма обязаны оставаться в зале, пока не придут к разумному соглашению, и если это средство окажется недостаточным, то ему позволено употребить самые жесткие меры.

Однако эта последняя угроза произвела не больше эффекта, чем все предыдущие. Спокойствие и тишина продолжали царить в зале, ни жестом, ни движением собравшиеся не выразили чувств, которые их обуревали.

В три часа утра генерал Раутенфельд уже собирался встать со своего места, чтобы впустить в зал российский отряд, когда один из нунциев предложил способ закончить эту немую сцену и подчиниться воле обеих дворов так, чтобы никто не был вынужден выразить свое мнение вслух.

В соответствии с его предложением, маршалок сейма, столь же преданный России, как и упомянутый мною нунций, спросил, согласна ли ассамблея, чтобы депутация подписала договор без всяких добавлений. На этот вопрос, повторенный три раза подряд почти без пауз, не последовало никакого ответа. Это молчание было истолковано маршалком как согласие и позволило ему заявить, что депутация получила разрешение сейма подписать договор с королем Пруссии.

Подписание договора состоялось 25 августа, несмотря на протесты, имевшие место этой же ночью, против подобных актов.

После этой последней катастрофы, столь унизительной для собрания, которое вряд ли теперь могло называться сеймом и с которым общались посредством штыков, еще была надежда, что посол России смягчится и вернет четырех арестованных нунциев. Канцлерам было поручено передать обращение к Сиверсу:

«В соответствии с законом, принятым единогласно 6 июля сего года, король и представители нации заявили, что любое насилие по отношению к одному из членов сейма прекратит деятельность всего собрания. Соответственно, арест и депортация четырех нунциев подпадает под действие этого закона и ставит палату перед необходимостью потребовать, чтобы они были возвращены в Гродно и т. п. и т. д.

В качестве ответа они получили лишь выражение удивления по поводу сделанного ими демарша. Сиверс дал понять, что суровая мера, которую он был вынужден применить, являлась лишь видимостью насилия, на самом же деле это было благодеяние – устранить ослепленных зилотов, которые, вероятно, были подстрекаемы злоумышленниками».

 

Глава IX

До 15 сентября Тарговицкая конфедерация продолжала существовать и издавать свои беззаконные акты, и происходило это одновременно с работой сейма. Находясь под влиянием братьев К…, а точнее – подчиняясь их приказам, она простирала свою власть на все части Польши, еще не занятые неприятельскими войсками, и ее декреты, так называемые «sancita», ударяли в равной степени по богатым и бедным, нанося ущерб состоянию и чести любого человека, не подчинявшегося воле этих К….

Даже удивительно, что остатки такой самостийной власти сохранялись столь долго и продолжали действовать, вызывая у всякого порядочного человека только возмущение, не менее сильное, чем акты насилия, чинимые в Гродно. Было даже тяжелее видеть, как свои же люди мстят своим соотечественникам, чем наблюдать, как их преследуют неприятельские силы. Наконец императрица России, устав от жалоб на конфедерацию, которые поступали ей со всех сторон (эта конфедерация была нужна, в сущности, лишь для того, чтобы послужить предлогом для введения в Польшу российских войск), дала понять своему послу, что конфедерацию нужно распустить. С 15 сентября она прекратила существование в соответствии с актом о ее роспуске, подписанным по указанию Сиверса королем и министрами и одобренным сеймом. В то же время конфедерация объявила, что она остается объединением и оставляет у себя во главе того же маршалка, который возглавлял ее до сего времени.

Напоминаю, что с самого начала работы сейма я покинул Гродно и отправился поправлять здоровье в свою деревню Соколов вблизи от Варшавы. Я пребывал там больной и погруженный в самую мрачную тоску из-за всех тех известий, которые доходили до меня. Но, по крайней мере, я поздравлял себя с тем, что не был привлечен к переговорам с Сиверсом и не был свидетелем тех бурных заседаний сейма и актов насилия, которые имели там место.

Впрочем, мне не посчастливилось долго наслаждаться своим отсутствием. В течение нескольких недель меня настигли, одно за другим, несколько писем от Сиверса.

В первых меня приглашали вернуться в Гродно. В следующих меня настойчиво просили поторопиться и упрекали за то, что я злоупотребил разрешением отсутствовать. В последнем мне сообщалось, что будет отдан приказ наложить секвестр на мои земли и что за мной будет послан казачий отряд, чтобы с этим эскортом препроводить меня в Гродно.

Я отправился туда, не дожидаясь военного эскорта, и прибыл в разгар дебатов о переговорах с Пруссией и о ратификации договора с Россией.

Как только я прибыл в Гродно, все честные люди собрались вокруг меня с упреками в том, что я покинул их в момент кризиса, который они не в силах были предотвратить. Многие сенаторы Литвы и многие нунции от этой провинции, даже из числа тех, кто поддерживал Россию, просили меня не покидать их более и говорили о том, что если невозможно было избежать раздела страны, то, по меньшей мере, долгом каждого, кто имел отношения с послом России, было довести до его сведения о вопиющих злоупотреблениях в Литве и безобразиях, которые творила там конфедерация. Со всех концов Литвы ко мне приходили многочисленные письма, в которых меня настоятельно просили не отказать в защите всем тем, кто пал жертвой преследований со стороны семейства К…. Люди жаловались, что им не перед кем излить душу и не к кому обратиться со своими просьбами. Они заявляли, что я, в качестве министра Литвы, мог и должен был обеспечить им свою поддержку и помощь.

Эти многочисленные обращения вынудили меня постараться войти в контакт с послом Сиверсом, который, как я уже говорил, был человеком резким, увлекающимся, вспыльчивым, верным исполнителем полученных приказаний, но имел доброе сердце и даже желал делать добро, если то было в его власти.

Два министра, известные своей безупречной честностью, – великий маршалок литовский Тышкевич и великий маршалок коронный Мошинский – были первыми, кому я сообщил об адресованных мне жалобах и передал многочисленные запросы, мною полученные. Первый из них, человек внешне холодный, но по сути честный и чувствительный, соединял в себе чистоту намерений и прямоту чувств с ярко выраженной ненавистью ко всякой несправедливости. Будучи родом из обычной семьи в Литве и имея почти все свои владения в этой провинции, он тем живее сочувствовал страданиям своих соотечественников, что сам не мог уберечь ни себя самого, ни свое состояние от преследований семейства К….

Второй, человек прямой и справедливый, добродетельный гражданин, отличавшийся твердым характером и высокой образованностью, живо ощущал весь ужас положения, в котором мы оказались, и желал для облегчения страданий наших несчастных соотечественников употребить те усилия, которые оказались бесполезными в деле спасения его собственной родины. Поскольку эти два министра были людьми богатыми и пользовались всеобщим уважением, они никак не могли быть обвинены в якобинстве. Я был уверен в том, что если они захотят взяться за воплощение моих планов, то обязательно заручатся доверием Сиверса и добьются вместе со мной всего, что было возможно, для смягчения участи литвинов.

Сиверс ежедневно получал жалобы и обвинения в адрес конфедерации, которые настраивали его против нее. Он сам в глубине души не мог признать ее законной, хотя она и наделила себя суверенной властью. Он осмелился изложить свои соображения на этот счет императрице и не скрывал своего живейшего удовлетворения, когда получил от нее приказ о роспуске конфедерации.

Этот приказ был приведен в исполнение, как уже говорилось, 15 сентября. С этого момента Сиверс окружил себя теми людьми, которые первыми докладывали ему о жестоких несправедливостях, чинимых этой группировкой. Он поручил нам рассмотреть все опубликованные ею «sancita» и заявил, что те из них, которые были приняты незаконно, содержали несправедливые решения по отношению к лицам и владениям, заключали в себе акты неправомочности или обхода законов, носили характер личной мести – одним словом, те, которые противоречили справедливости и правосудию, должны были быть собраны, изучены комиссией, переданы на рассмотрение сейма и отменены.

Это решение Сиверса навлекло на него неприязнь семейства К…, а к тем, кого он консультировал, – самую откровенную их враждебность и ненависть.

«Sancita» бывшей конфедерации стали последовательно отменяться решениями сейма. Отвергаемые большинством и слабо защищаемые сторонниками семейства К…, которые едва осмеливались открыть рот, чтобы не навлечь на себя неудовольствие российского посла, – все «sancita» были одно за другим отменены. Это стало утешением и чем-то вроде победы для порядочных людей – иметь возможность помочь соотечественникам-литвинам, которые пока еще носили имя поляков.

Тем временем эти К…, потеряв надежду подтвердить свои «sancita», которые почти все были надиктованы через их агентов, и видя, что день за днем они оказываются все более опороченными даже в глазах своих наиболее усердных сторонников и все более презираемыми Сиверсом, – решили извлечь из всего происходящего повод для блистательной мести и не упустили ни единой возможности осуществить свой замысел.

Такая возможность вскоре им представилась, и я был вовлечен в их интригу вместе с королем – в числе главных их обвинителей, о которых К… доложили в Петербург.

Этому предшествовало заявление перед всем сеймом о том, что великий маршалок бывшей конфедерации перешел все границы своей власти и совершал беззаконные акты, которые частично и были здесь же перечислены. Было указано также, что его поддерживала и ему помогала военная комиссия, членов которой он сам же и назначал. Предлагалось выбрать депутацию, которая потребует отчета у этой комиссии о деятельности ее президента и об использовании им финансов, проходивших через его руки.

Этот проект был принят единогласно, так как никто не решился ему противоречить. Но когда встал вопрос о выборе лиц для введения в состав этой депутации, в зале поднялось общее движение и послышались громкие протесты по поводу способа осуществления данного проекта и выбора лиц, которые должны были составить данную депутацию.

Партии К… хотелось бы ввести в нее свои креатуры. Большинство же выдвигало лиц, известных своим убежденным патриотизмом. В этой ситуации посол России, с которым король посоветовался, сказал ему объявить сейму, что назначение депутатов является правом короля и что он сам полностью полагается на мудрость Его Величества в выборе лиц просвещенных, способных и честных.

Король, со времени моего возвращения в Гродно, выказывал мне все признаки симпатии и уважения. Он вспоминал о том совете, который я ему дал перед его отъездом в Варшаву, и, возможно, сожалел о том, что не последовал ему. Отягченный печалями и унижаемый, как своими, так и иноземцами, он имел возле себя лишь малое число преданных ему лиц и еще меньше друзей, которые могли бы сказать ему правду.

Он был доволен тем, что я присоединился к Мошинскому и Тышкевичу с целью отменить «sancita» и прекратить преследования и несправедливости, имевшие место в Литве. Он был восхищен тем авторитетом, который мы приобрели у Сиверса, и стал сам обращаться к нам, главным образом ко мне, всякий раз, когда оказывался в затруднении.

Таким трудным случаем и оказалась необходимость выбрать депутатов для изучения деятельности военной комиссии, и король, пригласив нас, посоветовался с нами на этот предмет. Я предложил ему десять кандидатов, которых все мои коллеги считали достойными быть в составе депутации. Король, со своей стороны, знал их лично, принял мои предложения с удовольствием и отправил список их имен российскому посланнику.

Я был убежден, что назначение этих лиц не вызовет недовольства у посланника, который сам требовал, чтобы выбор пал на порядочных людей, бескорыстных и преданных своей стране, и я оказался совершенно не готов к западне, которую устроил великий маршалок К… королю и его советчикам.

Так, посреди ночи, которая последовала за отправкой списка депутатов российскому посланнику, меня разбудил Фриз, один из преданных секретарей короля, и передал мне копию ноты Сиверсу. В этой ноте он объявлял «якобинцами» всех, кого назначил король, и грозил, что немедленно пошлет меморандум князю Зубову, чтобы довести до сведения императрицы то, что происходит в Гродно, и обвинить в этом самого посла, если он не отменит данного назначения.

Фриз передал мне также записку от Сиверса, адресованную королю, с горькими упреками ему относительно затруднения, в которое он его вверг. Передал и записку от Его Величества, где просил меня вывести его из неожиданной и трудной ситуации, в которой он оказался. Король умолял меня прийти к нему не позднее шести часов утра, потому что он должен был дать ответ Сиверсу к тому времени, когда тот проснется.

Я тут же принялся набрасывать биографические заметки о депутатах, намеченных королем, и отнес их королю в назначенное время. При этом я заверил его, что достаточно послать их без всяких комментариев Сиверсу или даже в Петербург, чтобы развеять неприятное впечатление, которое могло быть порождено доносом маршалка конфедерации. Если король пожелает, то я берусь подписаться под этими биографиями при условии, что могу добавить туда несколько строк, написанных мной на отдельном листке бумаги. Я показал их королю, чтобы получить его одобрение.

Король, как всегда слабодушный, был в нерешительности после прочтения этого листка, но в конце концов дружески пожал мне руку и поблагодарил за то, что я вывел его из затруднения. Затем перечел еще раз, одобрил мои биографические заметки и согласился на предложенное мною добавление при условии, однако, что я направлю эти записи посланнику без подписи: он объяснил, что не хочет меня компрометировать. Король ограничился тем, что написал записку Сиверсу, а я добавил к биографиям следующие строки:

«Эти записи содержат перечисление услуг, оказанных родине вышеназванными лицами, и дают лишь слабое представление об их добродетелях и талантах, но заключают в себе чистую правду. В доказательство этого можно смело сослаться на общественное мнение, которое всегда бывает справедливым и непредвзятым. Настоящими же якобинцами должны считаться те, кто оскорбляет их заслуги и добродетель, кто не умеет ценить в гражданах патриотизм и изыскивает средства, чтобы опорочить и преследовать тех, кто думает иначе, чем они.

Если ум, просвещенность, любовь к родине и преимущества, даваемые рождением и состоянием, заслуживают наименования якобинцев для своих обладателей, то это наименование оказывается слишком лестным, чтобы не стараться его заслужить».

Этот ответ, несомненно, дошел до сведения К…, и он не преминул, конечно, довершить свои угрозы, отправив свои жалобы в Петербург. В любом случае, этот вопрос в течение некоторого времени более не поднимался, и не он стал впоследствии причиной опалы и отзыва Сиверса.

Я упомянул здесь о новых обвинениях в якобинстве, предъявленных некоторым лицам и перенесенных на всю нацию, – целью этих обвинений было оправдать раздел Польши в глазах всех государств, объединившихся против французских революционеров. Не могу удержаться, чтобы не процитировать отрывок из речи, произнесенной на эту тему сенатором Суходольским, каштеляном Смоленска:

«До сих пор вся Европа именовала якобинством порочную доктрину, которая, в своем тщеславном бреду, разрушает законы нации, отнимает у правителей их священные права, лишает народы уважения к своим руководителям, покушается на верховную власть, ставит под удар общественное спокойствие и благосостояние всего общества… Государства, вооружившиеся против этих зловещих теорий, теперь преследуют под тем же предлогом тех, кто подобные теории всегда ненавидел…

Поляки никогда не давали своего одобрения актам насилия, возмутительным в своей несправедливости. Они не могут одобрить и расчленение своих земель, которому нет никакого оправдания, кроме права сильнейшего. Они убежденно отстаивают прерогативы своего короля и привилегии своей нации. Они противостоят гнету, под которым стонет то один, то другой – вот те причины, по которым агенты деспотизма упрекают их в своих публичных нотах в якобинстве, который на самом деле вызывает в них отвращение…

Какие же меры принимают эти превосходящие силы, чтобы обезопасить Вашу персону, Государь? Это явно какие-то новые меры и вполне достойные того мотива, которым они продиктованы. Это пушки, нацеленные на дворец Вашего Величества, военные лагеря, угрожающие ему, батальоны, стоящие вокруг города и в нем, это военные силы, осаждающие место, в котором идет обсуждение и где удерживают главу свободного народа прикованным к своему трону, основания которого сами же и расшатали, это лица, принудившие его подписать ужасный акт, которым его права и права его народа сведены к нулю. Таковы предосторожности, принятые против так называемых заговоров, замышляемых якобинцами…

Какой новый род безопасности и защиты изобрели эти министры, претендующие на охрану Вашей персоны от наших покушений?

Какой изобретательный поворот мысли нужен для того, чтобы превратить в якобинство этот чистый патриотизм, являющийся его противоположностью?.. Мы не нуждаемся в иных оправданиях… Монархи и нации – все знают, что никакой другой народ так не далек от этих чудовищных доктрин, как поляки… Чтобы дать оценку нотам и запискам, зачитанным на последних заседаниях и столь мало совместимым с достоинством нации, мы просим Ваше Величество поручить своим канцлерам ответить на них… Соблаговолите, Государь, не оставлять без ответа эти оскорбительные упреки. Соблаговолите, ради чести верной Вам нации, блистательно засвидетельствовать, что она никогда не исповедовала якобинство, которое ей вменяют в вину и которое она презирает. Таким образом, я передаю секретарю для зачтения проект предписания канцлерам, предметом которого является составление ответа такого рода, и прошу высокое собрание вынести решение на этот счет».

Эта речь, произнесенная с убежденностью и энергией, произвела сильное впечатление. Было дано распоряжение канцлерам передать соответствующие ноты министрам России и Пруссии и сделать официальное сообщение об этом всем дворам. Однако этот демарш не возымел никаких последствий, так как обвинения в якобинстве были всего лишь предлогом для осуществления планов, которые могли быть объявлены законными только по праву сильнейшего. И никакое другое государство, кроме тех, что разделили Польшу, не интересовалось более этой страной, которая теперь не значила ничего в политическом балансе Европы.

Оставался лишь один предмет для обсуждения с российским посланником – это договор об альянсе, дружбе и торговых отношениях с петербургским двором.

Проект его был предложен тем же нунцием, который убедил сейм подписать первый договор с Россией. И в этом случае он тоже употребил все свое красноречие, чтобы указать на всевозможные выгоды этого альянса, а затем попросил, чтобы на этот предмет была составлена инструкция.

К 30 сентября канцлеры передали ноту посланнику с предложением о заключении договора. В ответе Сиверса, полученном через пять дней, предоставлялись все возможности для начала переговоров. Окончательно договор об альянсе между Польшей и Россией был подписан 14 октября 1793 года.

Сейм в Гродно, который Сиверс предполагал завершить за четыре недели, продлился более пяти месяцев. Отсюда можно сделать вывод, что членами этой ассамблеи было гораздо труднее управлять, чем тарговицкими конфедератами, и только этим последним нужно вменить в вину все несчастья Польши…

Не кому-либо из самих поляков подобало бы высказываться по этому деликатному вопросу. Потому я не нахожу ничего лучшего, как процитировать по этому поводу мнение автора «Истории трех разделов Польши», который отмечает, что «нужно проводить существенное различие между Тарговицкой конфедерацией и Гродненским сеймом. Сейм утвердил раздел страны, но сделал это под угрозами, будучи окруженным войсками, которые были призваны самими главами конфедерации. Из-за них сейм был поставлен перед необходимостью уступить насилию и тиранической воле двух дворов. Он упорно сопротивлялся вплоть до того момента, когда продолжение сопротивления угрожало бы существованию нации в целом. Тарговицкие же конфедераты никогда не оказывали никакого сопротивления.

«Нунции в Гродно честно оставались у бреши, которую не могли защитить и перед которой некоторые из них были готовы погибнуть. Тарговицкие конфедераты, разбив на части страну, тоже объявили, что не в состоянии ее защищать, а затем вовсе покинули ее и присоединились к ее врагам. Я, конечно, не претендую на то, чтобы с помощью этих параллелей оправдать все действия сейма в Гродно, но он не должен быть занесен в тот же проскрипционный список, в который историческая справедливость занесла тарговицких конфедератов».

Хотя влияние этой конфедерации на выборных сеймиках было мощным, тем не менее почти все выбранные там нунции презирали ее и вменяли ей в вину все последовавшие беды Польши, как и сам захват ее территорий. Они изливали свой гнев прежде всего на вождей конфедерации. Когда на одном из заседаний сейма было сделано предложение задержать выплату денег гетману Браницкому, его заместителю Ржевускому и генералу артиллерии Потоцкому, со всех сторон раздались голоса в поддержку этого предложения. Не побоялись присутствия одного из их коллег, который еще продолжал незаконно управлять этой конфедерацией в Литве; забыли, что русские держат в осаде зал заседаний, в тот момент думали лишь о том, чтобы обрушить свое возмущение на тех, кто был виновен во всех испытываемых ими унижениях.

Из всех речей, произнесенных на этот предмет, ни одна не превзошла силой, красноречием и смелостью выражений то, что было сказано Гославским.

«Только тот, – сказал он, – имеет право на вознаграждение, кто сам верно исполняет свой долг. Опираясь на этот принцип, я задаю вопрос: могут ли рассчитывать на оплату те, кто покинул свою родину в самый критический момент, когда она больше всего нуждалась в их помощи? Я, бесспорно, погибну вместе с этой несчастной страной, но с последним вздохом из меня вырвется упрек этим деградировавшим гражданам своей страны, которые были сначала бесполезным грузом на ее земле, а кончили тем, что предали ее грабежу и опустошению… Недовольные новым конституционным порядком, который вынуждал их высокомерные головы склониться перед законом, эти «великие» простерли свою низость до того, что отправились бесстыдно пресмыкаться перед чужеземным двором, чтобы получить от него помощь, посредством которой они могли бы возвести на руинах законного правительства алтари своего горделивого честолюбия и установить трон своей олигархии… У подножия этих алтарей, у ступеней этого трона поляки, опозоренные их низкой клеветой, подавленные, должны были склонить колени перед этими сиюминутными божествами, чья власть зиждилась лишь на чужеземных силах. Родина в трауре проливает слезы отчаяния над этими неблагодарными выродившимися сыновьями, которые заплатили за ее заботы самым отвратительным предательством… и т. п. и т. д.»

Российский посол был готов снисходительно терпеть суровые нападки не только на вождей Тарговицкой конфедерации, но и на все решения, принятые в последние месяцы ее существования, вплоть до отмены многих ее «sancita», но затем потребовал от сейма жертвы, которая повергла в глубокое смущение всех добрых патриотов. Так, 23 ноября сейм вынужден был принять декларацию о том, что в момент роспуска данного сейма должны быть отменены и прекратить действие все законы, принятые на последнем, Варшавском, сейме. Таким образом, возрождались все те законы, которые существовали в стране до 1788 года.

Грустно признавать, но и легко понять, что ассамблея, все дискуссии которой направлялись российским послом и проходили в зале, осажденном солдатами, и которая вынуждена была дать позволение на подписание самых унизительных договоров, не имела более ни силы, ни власти отказаться от этого последнего своего постановления, которое уничтожало конституцию 3 мая и всю работу предыдущего сейма.

Последнее заседание длилось всю ночь и закончилось лишь к семи часам утра. Вся ассамблея разошлась смущенная и уничтоженная, за исключением отдельных лиц. Король, конечно, не был в числе тех, кто считал себя наименее задетым. Униженный и опечаленный более, чем многие другие, он казался постаревшим на много лет. На его бледном и искаженном лице отразились все его душевные страдания и телесные немощи. В этом своем виде он возбуждал симпатию и жалость даже в тех, кто больше всего выступал против него: они понимали, что только естественные слабости его характера, которые он уже не мог преодолеть в своем возрасте, а вовсе не дурные намерения по отношению к своей стране, помешали ему в этом случае, как и во многих других, проявить храбрость, твердость и энергию – те качества, которые совершенно необходимы главе нации.

 

Глава X

Король должен был покинуть Гродно через несколько дней после окончания сейма. Он попросил у меня разрешения провести сутки в моей деревне, что в четырнадцати километрах от Варшавы на большом почтовом тракте. Он сказал, что имеет нужду в отдыхе и особенно – в утешении и что он все это найдет, несомненно, в доме человека, которого он уважает и отец которого был в числе его самых близких друзей.

Я не мог отказать ему в этой просьбе и отправился в путь впереди него, чтобы подготовиться к приему у себя короля. Его свита состояла из малого числа доверенных лиц, но он имел многочисленный выезд, и сопровождал его значительный эскорт польских улан.

По прибытии в мой дом он отстранил часовых, которые были выставлены у дверей, и даже тех, которые находились на своих обычных местах. Он очень изящно объяснил это тем, что нигде не может быть в большей безопасности, чем у меня.

Я старался его развлечь: показал ему свою библиотеку, и он нашел ее прекрасно подобранной, а ее классификацию чрезвычайно одобрил. Затем я показал ему планы садов и сельских домов, которые он с удовольствием изучил, также представил ему продукцию различных фабрик и мануфактур, которые открыл у себя. Король спросил, откуда я набрал рабочих и как давно они работают у меня. Я ответил, что это швейцарцы, немцы и, главным образом, вюртембергцы, которые прибыли работать у меня в те времена, когда конституционный сейм постановил, что любой иностранец, прибывший на польскую землю, является свободной личностью и пользуется всеми правами, предоставленными конституцией.

Этот ответ сменил направление нашей беседы. Разговор, который затем последовал, дал мне понять, что необходимо описать подробнее этот визит короля: в нем раскрылись некоторые характерные черты его образа мыслей и интересные детали восприятия им насильственных актов, имевших место на сейме в Гродно, а также результатов, которые должны были за ними последовать.

Упоминание о конституционном сейме вызвало у короля сильное волнение. Он сначала хотел его скрыть и спросил у меня, сколько иностранных семей проживает на моих землях. Я ответил, что у меня их более ста пятидесяти, среди которых – разного рода рабочие для фабрик и мануфактур, но самое большое количество среди них – земледельцы, которым я предоставил обрабатывать столько земли, сколько они просили, не требуя от них никаких повинностей в течение десяти лет. Я показал королю план деревни Изабельсбург, которую построил для новых арендаторов, и с таким усердием изобразил ему картину благополучия, в котором они жили до сих пор, что он прослезился и воскликнул: «Несчастные! Что с ними теперь будет?..» Затем добавил: «Неисправимые беды принесла нам эта проклятая Тарговицкая конфедерация! Насколько счастливее была бы Польша, если бы конституция 3 мая, действуя в течение нескольких лет, дала бы ей прочувствовать на себе все преимущества доброго правления!.. Но такова моя горькая судьба: я всегда хотел добра моей стране, но приносил ей только зло!»

Говоря так, он оживлялся все более и продолжал говорить не прерываясь. У него вырвался вздох, не имевший в себе ничего нарочитого: «Ах! Зачем я согласился принять эту корону с шипами, которая сжимала мне голову столько лет! Я испытал все тяготы, которые сопровождают королевский сан, но не насладился его радостями! Лишь один раз за все свое царствование я испытал радостное чувство: это был день 3 мая… я думал, что Провидение, устав наконец нас преследовать, вняло моим просьбам и мольбам моих соотечественников!.. Я пользовался полным доверием нации и внутренне был уверен, что заслуживаю его. Это был самый чудесный момент в моей жизни, и воспоминание о нем я сохраню до могилы!.. Но почему этот момент был так краток? Почему не прекратилось мое существование сразу после этого достопамятного дня? Я бы завершил достойно свою карьеру. Закрыв глаза, я оставил бы поляков довольными мной, а мою родину – счастливой! Я чувствую, что живу слишком долго – и для меня самого, и для моей страны… Бедная Польша! Какая судьба ей уготована и как несчастлив ее король!»

Произнеся эти последние слова, он закрыл лицо руками, чтобы скрыть душившие его рыдания, которые некоторое время мешали ему говорить.

Короля часто упрекали в том, что он в своих речах прибегал к декламации, движениям и жестам, уместным для актера на сцене, и тем старался пробудить в аудитории чувства, которыми лишь притворно был проникнут сам. Но, бесспорно, этого не могло быть в тот момент, когда он был один на один со мной и у него не было никакой нужды разыгрывать комедию! Один из его самых преданных служителей и друзей, обер-шталмейстер Короны Кикий, находившийся в соседней комнате, сказал мне после этого разговора и повторял потом несколько раз, что никогда не видел короля столь искренне переживавшим и старавшимся излить душу с такой искренностью и честностью.

Король видел, что я тронут его переживаниями, и постарался взять себя в руки. Сделав несколько кругов по комнате, он продолжал: «Если бы страдал только я, то мое положение было бы еще терпимым. Но сколько несчастных жертв нового раздела Польши прибавится к тем, которые уже были отданы в жертву! Например, вы: потеряв столько из-за секвестра ваших земель и падения банков, вы неизбежно будете разорены. Вы ведь имеете земли в трех разных владениях, кроме тех, что еще остаются в самой Польше, и, конечно, после опустошения этой страны они не смогут приносить большого дохода!.. Когда я прибавляю к этим потерям состояния еще и то отчаяние, которое вы разделяете со всеми честными гражданами, – я понимаю, насколько тягостно ваше положение. Я искренне жалею вас, но не имею ни сил, ни мужества подать вам какое-либо утешение… Скажите мне, что вы намерены делать?»

«Что касается меня, Государь, – ответил я, – то я свое решение принял. Я навсегда покину родину. Я продам все, чем владею, чтобы честно привести в порядок все мои дела, и затем, обеспечив судьбу моей семьи, я уеду как можно дальше из страны, которая будет лишь постоянно напоминать мне о несчастьях, пережитых в ней, и об унижениях и страданиях моих соотечественников».

«Берегитесь, – сказал мне король, – не торопитесь с вашим решением, чтобы потом не раскаиваться в том, что вы пренебрегли возможностью послужить своей родине или, по меньшей мере, своим соотечественникам… Вы думаете, что наши беды закончились? Я предвижу в будущем события гораздо более зловещие, чем те, которые мы уже пережили. Но что делать? Надо довериться Господу и до конца испить предназначенную нам горькую чашу!..»

Он замолчал на некоторое время, а затем добавил: «Я не допускаю возможности, что те, кто поклялся поддерживать конституцию 3 мая ценой своей жизни, могли изменить свое мнение. Многие из них уже эмигрировали. Они отправятся во Францию, Англию, Швецию, Турцию. Их действия, которые я считаю бесполезными, могут породить новые волнения и спровоцировать новую войну, следствием которой может стать третий и последний раздел… Я боюсь отчаянных настроений в нашей армии. Я знаю пылкий характер и преданность родине моего племянника Юзефа: он ухватится за первую же возможность стать во главе армии, так как ко всем своим добрым качествам он присоединяет чрезмерную страсть к военной службе… Признаюсь вам честно: я подозреваю, что Игнаций Потоцкий, человек государственного ума и твердых убеждений, а также Коллонтай, предприимчивый, неистовый и опасный, начнут действовать при иностранных дворах, заинтересованных в судьбе Польши, чтобы развязать революцию, которая приведет к полному падению этой несчастной страны… Что вы на это скажете?»

«Все, что я услышал от Вашего Величества, – ответил я, – это лишь гипотезы и предположения, кроме умозаключения о третьем и последнем разделе, который я тоже считаю делом решенным. Это основная причина, по которой я принял решение покинуть родину. Однако я не скрываю от Вас, Государь, что если подозрения и опасения Вашего Величества относительно реакции в стране оправдаются, то я не покину Польшу и охотно стану в ряды тех, кто будет сражаться за ее свободу и независимость».

Король казался удивленным и даже огорченным этим моим решением. Он опасался, что сказал слишком много… Будучи доверчивым по своей природе по отношению к тем, кто его окружал, он мог легко быть обманутым в домашних делах, и напротив, был подозрителен в том, что касалось политических мнений и действий. Он, несомненно, испугался того, что у меня могла зародиться мысль о том, что ему известны определенные данные о намерениях патриотов и армии в целом. Он тут же прервал разговор на эту тему и заговорил о каких-то незначительных вещах.

Проведя около тридцати часов в моем доме, король отбыл в Варшаву, поблагодарив меня за добрый прием, оказанный ему, за отдых, которым он насладился и которого, как он сказал, уже долго не имел.

Этот разговор был слишком интересен, чтобы я не постарался его записать и тщательно сохранить, а потом в точности переписать.

Я никогда не думал, что король мог знать о планах будущего восстания, так как его, конечно, не могли посвятить в эту тайну. Но так же верно, что он догадался об этом, потому что предполагал в мыслящих людях наличие тех чувств, которые он не имел храбрости осознать в себе самом.

Удивительно, что среди людей, названных им тогда, не было имени Костюшко, однако именно Костюшко оказался тем единственным, кого армия и нация единодушно призвали на защиту чести поляков, и на него одного возлагались в течение длительного времени все надежды нации.