Дневник Кости Рябцева

Огнев Николай

Книга Николая Огнева «Дневник Кости Рябцева» вышла в 1927 году.

«Дневник» написан своеобразным языком, типичным для школьного просторечья жаргоном с озорными словечками и лихими изречениями самого Кости и его товарищей. Герой откровенно пишет о трудностях и переживаниях, связанных с годами полового созревания. Ему отвратительны распутство и пошлая грязь, но в то же время интимная сторона жизни занимает и мучает его.

Многое может не понравиться в поступках героя «Дневника» Кости Рябцева, угловатость его манер, и непочтительная по отношению к старшим свобода рассуждений, и нарочитая резкость и шероховатость языка, которым он изъясняется. Не забывайте, что Костя из пролетарских ребят, которые только после Революции получили доступ к настоящему образованию и вступив в классы еще недавно недосягаемой для них средней школы, решительным тоном впервые заявили о своих новых правах.

Костя Рябцев не из легких учеников. От него только и жди неприятностей… И он бывает груб и учится не всегда хорошо. Но при всех этих недостатках Костя — подлинный сын своего времени. Он знает, за что боролись старшие. Он понимает, какие блага завоеваны народом, и ясно видит свою цель в жизни: «Прожить с пользой для себя и других и потом бороться за всеобщий коммунизм».

 

Лев Кассиль

Из школьных лет октябрьского поколения

Эту книгу, по праву признанную современниками знаменитой, уже давно не переиздавали. А между тем тысячи и тысячи людей, родившихся незадолго до Великого Октября, не сомневаюсь, снова встретятся с ней, как с любимым школьным товарищем, помнящим нелегкие, бурные, но неповторимо прекрасные дни революционного отрочества. И, вероятно, захотят дать книгу тем, кому, возможно, не доводилось по молодости их собственных лет и давности последних изданий читать ее, потому что книга, которую вы сейчас держите в руках, как бы участвует в нашем сегодняшнем большом разговоре о воспитании подрастающего поколения.

Книгу эту написал Михаил Григорьевич Розанов, печатавшийся под псевдонимом — Николай Огнев. Имя его занимает видное место в советской литературе первого двадцатилетия нашей страны.

Николай Огнев родился в 1888 году, в семье присяжного поверенного. Учительствовал, горячо сочувствовал революционному движению и, хотя ни в одной партии не состоял, принимал непосредственное участие в борьбе за освобождение народа. Не раз подвергался преследованиям и арестам. В первых его рассказах, которые начали появляться в печати с 1912 года, писатель рисовал жертвы тех жестоких социальных порядков, которые существовали тогда в России, и в таких вещах, как «Фонари», «Левое крыло», «Двенадцать душ» и другие произведения «тюремного» цикла, призывал к активной борьбе за утверждение справедливых основ жизни. В ряде ранних рассказов своих, не лишенных влияния Достоевского, Леонида Андреева, Гофмана, Огнев пытался вскрыть трагедию человеческой души, вынужденно отторгнутой от жизни общества. Такие рассказы, как «Двенадцатый час», «Братья Дубовские», «Отряд белой розы», несколько вычурные по форме, были характерны для литературных вкусов некоторых кругов предвоенной русской интеллигенции.

Совсем по-иному зазвучал голос писателя после Октябрьской революции. С горячей симпатией и жадным интересом знакомился Огнев с «новой породой людей», которую воспитывала освободившаяся от многовекового гнета страна. Именно здесь, в этом общении с молодежью, нашел Огнев себя как писатель. Он решительно изменил манеру своего письма, стремясь найти ясную, реалистическую форму для изображения новой, глубоко его взволновавшей действительности.

Увлеченный огромными перспективами коммунистического воспитания детей и молодежи, Огнев, не жалея времени и сил, создавал одну за другой детские пьесы для основанного им в Москве первого детского театра — Бутырского. И пьесы эти долгое время не сходили с ТЮЗовских сцен Москвы, Киева, Витебска, Харькова.

Жизнь первого школьного поколения революции, проходившая в бурные, еще не устоявшиеся годы, влекла к себе писателя, наделенного редкой способностью чутко подмечать движение юной души. И в 1927 году вышла его книга «Дневник Кости Рябцева». «Картины из жизни школы второй ступени», написанные темпераментно, размашисто и в то же время с большой точностью, свидетельствовавшей о неиссякаемом запасе наблюдений, давали читателю возможность разглядеть своеобразные, порою резкие, но привлекательные черты молодежи нового, советского общества. И увидеть многое из того, что, скрытно переползая через исторический рубеж Октября, еще таилось в некоторых темных уголках нашего быта, тогда лишь перестраивавшегося. Непосредственность интонаций, отлично передаваемых автором, смелая откровенность чувств и мыслей, которыми был исполнен «Дневник Кости Рябцева», помогли книге быстро приобрести большую популярность.

В суждениях и раздумьях, искренних, порой неуклюжих признаниях и приключениях героя этой книги, школьника Кости Рябцева, вышедшего из простой трудовой семьи, читатель услышал отзвук своих собственных юношеских настроений и переживаний.

Ее читали и в школе, и в ВУЗе, и в семье; отдельные словечки, забавные выражения Кости Рябцева и его товарищей стали надолго нарицательными.

За «Дневником Кости Рябцева» появилась вторая книга, в центре которой стоит тот же персонаж, — правда, уже не школьник, а студент высшего учебного заведения. Вторая часть «Дневника» вышла в свет под названием «Исход Никпетожа». В ней писатель говорил о лучших представителях старой интеллигенции, твердо ставших на новые позиции. Но, как это нередко бывает с продолжениями, написанными после широкого признания первой книги, «Исход Никпетожа» уже не имел такого успеха.

В последние годы своей жизни Н. Огнев с присущей ему увлеченностью работал над серией рассказов, посвященных теме обороны нашей страны. Он успел напечатать несколько новелл из этого цикла — «История винтовки», «Право полета» и другие. Наступившая после непродолжительной болезни смерть писателя в 1938 году прервала эту работу.

До последних дней своей жизни Михаил Григорьевич не расставался с молодежью. В его квартире постоянно бывали начинающие авторы. Сколько из них, теперь уже ставших профессиональными, известными писателями, хранят в своем сердце горячую благодарность человеку, который сумел рассмотреть в их незрелых произведениях способность к художественному творчеству, помог освободиться от ошибок, литературщины, дурного вкуса, выйти на правильный путь. Н. Огнев руководил творческими семинарами в Литературном институте Союза советских писателей, вел «отдел молодых» в журнале «Октябрь». Тщательно, строка за строкой выправляя рукописи начинающих писателей, он подолгу беседовал с ними о жизни, об искусстве, о всех проблемах, волновавших тогда литературную молодежь.

Он сам был всегда в жизни таким, каким представляли себе читатели автора «Дневника Кости Рябцева», книги, подкупающей своей свежестью, прямодушием и попытками проникнуть в самые сокровенные уголки молодой души, часто формировавшейся в чрезвычайно своеобразных и сложных условиях.

В коротенькой заметке, предисловии к «Дневнику», сам Н. Огнев объяснял, что его книга — только первый шаг к разработке большой темы, которая давно глубоко захватила его. Он говорил, что революционная деятельность дает писателю неисчерпаемый материал для творчества. «И на первом месте в этом материале — новые, организованные и созданные революцией люди, которых в прошлом не было».

И вот, прослеживая ход размышлений своего юного героя, движение его чувств, внутреннее направление поступков и своеобразный характер взаимоотношений с ровесниками и взрослыми людьми, Н. Огнев рисует чрезвычайно интересный портрет одного из младших сынов первого октябрьского поколения.

Многое может не понравиться в поступках и действиях героя «Дневника», от имени которого ведется повествование, — и угловатость его манер, и непочтительная по отношению к старшим свобода рассуждений, и нарочитая резкость и шероховатость языка, которым изъясняется Костя Рябцев. Впрочем, писатель сам не скрывает, что его юный герой и в жизни был не по душе некоторым…

Недаром в дневнике своем Костя сам приводит официальную характеристику, которую выдали ему школьные педагоги в полном соответствии с педагогическими умонастроениями того времени.

«Рябцев Костя, 15 лет, общее развитие для возраста, безусловно, недостаточное. Учение дается с большим трудом. Самоуверенность — колоссальная. К общественной работе относится исключительно горячо и нервозно, но быстро остывает. Подростковый возраст и период наступления половой зрелости переживает с исключительными трудностями. Инстинкты преобладают и, в силу темперамента, требуют немедленного исхода. Груб, дерзок и резок до крайности. Исключительная по силе работа сенсорных и моторных центров создает болезненный и колючий эгоцентризм. Полусознательное отношение к предстоящей взрослой жизни дает пищу интеллекту и его работе над инстинктами. Эта работа происходит и дает некоторые, пока мало заметные, плоды. Типичный подросток по Стэнли Холлу».

«Кто такое Стэнли Холл? — пишет Костя, прочтя эту характеристику. — Наверное, такой же буржуй, не хуже Дальтона…»

И что же, ведь прав, пожалуй, Костя! Зря некоторые из педагогов усмотрели в своем не легком для воспитания, ершистом и своенравном питомце только те черты, которые делают его «типичным подростком по Стэнли Холлу». Как ни солиден авторитет этого ученого американского педагога, как ни велик его опыт, однако никогда мистеру Гренвилю Стэнли Холлу не приходилось иметь дело с такими, как Костя Рябцев!.. С теми пролетарскими ребятами, которые только после Октябрьского переворота получили доступ к настоящему образованию и, конечно, вступив в классы еще недавно недосягаемой для них средней школы, полным голосом и решительным тоном заявили о своих новых правах, данных им революцией.

И вся книга Огнева как бы полемизирует с этой чрезмерно ученой и в то же время оторванной от жизни характеристикой, выданной герою педагогами, оказавшимися не способными увидеть в своем питомце приметы необыкновенного времени.

Да, Костя Рябцев не из легких учеников. От него только и жди неприятностей… И он действительно порой бывает груб и учится не всегда хорошо. Но при всех этих недостатках Костя — подлинный сын революционного времени. Он знает, «за что боролись» старшие. Он понимает, какие блага завоеваны народом, и ясно видит свою цель в жизни: «Прожить с пользой для себя и других и потом бороться за всеобщий коммунизм». Так говорит об этом сам Костя. И не ради красивого словца, а для того, чтобы еще больше утвердиться в принципах, которые он считает священными, любит Костя Рябцев подчеркивать это главное направление в своей жизни.

«Никто никогда не посмеет сказать, что у нас с Сильвой есть что-нибудь, кроме чисто товарищеских отношений, — заявляет он со свойственной ему прямолинейностью. — И потом — мы с Сильвой настолько преданны мировой революции, что личные отношения отходят на второй, на третий и даже на десятый план».

В этих порой наивно звучащих и не всегда к месту произносимых тирадах слышится тем не менее чистый, искренний и твердый голос молодого советского человека, проникнутого жаждой служения делу революции.

Как и многим представителям октябрьской поросли нашего народа, Косте свойствен мальчишеский максимализм в побуждениях, словах и поступках. Танцы он презирает, вместе со своим приятелем, видя в этом занятии «идеологическую невыдержанность… ничего научного и разумного…». Не скрывает своего резко отрицательного отношения к школьнице, которая является дочкой служителя религиозного культа. Сожалеет, что обидевшая его девчонка, как раз наоборот, близка ему по классовой принадлежности, «Я спросил у девчат ее социальное происхождение и узнал, что она дочь наборщика. Жалко, что она не буржуйка, а то бы я ей показал».

Отношение к так называемому культурному наследию у Кости Рябцева еще очень примитивное. Он любит пересказывать в своем дневнике содержание прочитанных им классических книг или увиденных спектаклей. При этом Костя не очень церемонится с персонажами и героями, заботясь прежде всего о точном изложении сюжета и обращаясь с Гамлетом, Онегиным, Карменситой примерно так же, как со своими приятелями — Сережкой Блиновым или Сильфидой Дубининой:

«От этого дивчина, эта самая Офелия, спячивает с ума уже по-настоящему, а сын Лаерт приезжает из Франции и хочет прикокошить Гамлета за то, что он его папеньку угробил…»

Однако Костя отмечает: «…несмотря, что буржуазного происхождения, Гамлет был парень все-таки с мозгами».

Примерно так же говорится в дневнике о Евгении Онегине, о самом Пушкине и даже о Золушке, которую ученики первой ступени той школы, где учится Костя, в новогоднем спектакле представили в качестве «Красной Золушки»… Тут, кстати, Костя с полным сочувствием сообщает, что при той трактовке сказки, которую придали ей на школьном спектакле, принц уже собирается жениться на Золушке, как «вдруг является тот самый агитатор в красной рубашке, провозглашает, что началось восстание, и начинает этого принца бить по шее. Принц бежит через публику, а в красной рубашке гонится за ним, и в это время на сцену выходят все, что были ряженые на балу, и вместе с сестрами поют «Интернационал».

«Тут много неправдоподобного, — признается сам Костя, — но, конечно, с маленьких ребят спрашивать нечего, а играли они очень здорово, так, что мне самому захотелось на сцену».

Сегодня все это звучит анекдотично. Да и автор не собирается скрывать собственное ироническое отношение к такого рода трактовке классических сказок и трагедий.

Конечно, в голове у Кости еще изрядная мешанина. Он жадно набирается знаний, культуры, многое глотает наспех, не в силах осмыслить приобретаемое так, как следовало бы. Да и школа еще блуждает в поисках новых форм обучения, еще владеет ею пресловутый «Дальтон-план», про который Костя пишет так:

«Это такая система, при которой шкрабы ничего не делают, а ученику самому приходится все узнавать. Я так, по крайней мере, понял. Уроков, как теперь, не будет, а ученикам будут даваться задания. Эти задания будут даваться на месяц, их можно готовить и в школе и дома, а как приготовил — иди отвечать в лабораторию. Лаборатории будут вместо классов. В каждой лаборатории будет сидеть шкраб, как определенный спец по своему делу…»

Если читатель вспомнит, что «шкрабами», по тогдашней модной привычке сокращать наименования, ученики звали школьных работников, то все остальное в этом описании будет для него ясным и довольно точно рисующим положение в школе после введения «Дальтон-плана». Как известно, воцарение «лорда Дальтона» в тогдашней, едва лишь оправившейся после разрухи, не имевшей однородного по подготовке контингента учащихся, школе ни к чему путному не привело. Это было в тех условиях одним из утопических заблуждений, которыми у нас грешили в первые годы существования новой, советской школы, когда как раз прежде всего требовалось ввести строгую учебную дисциплину, установить четкий порядок занятий и необходимый повседневный контроль.

«Дневник Кости Рябцева» написан очень своеобразным языком, чрезвычайно типичным для школьного просторечья той поры. Впоследствии некоторые критики упрекали Н. Огнева, что он злоупотребляет школьным жаргоном, засоряет тем самым язык художественного произведения. Может быть, действительно кое-какие излишества по этой части автором и допущены, но озорные словечки, всевозможные лихо и энергично звучащие речения, которыми изобилует язык самого Кости и почти всех его товарищей, воссоздают очень точную атмосферу школы тех лет, передают характер горячего, еще не перебродившего времени. И кроме того, ведь вся книга написана в форме дневника школьника. Манера изложения здесь характеризует самого героя. Огнев стремится к максимальному правдоподобию и достигает его. Большинство страниц «Дневника Кости Рябцева» звучит так, словно они взяты из подлинного дневника школьника тех лет. Это придает особую убедительность книге, хотя кое-где и ведет неизбежно к языковому натурализму.

Стоит особо сказать о тех страницах «Дневника», где герой его откровенно пишет о трудностях и переживаниях, связанных с определенным этапом — годами полового созревания. Косте глубоко отвратительно всякое распутство, пошлая свобода, которую проповедовали сторонники теории «стакана воды», вся та грязь, которая налипает на человеческие отношения, если на них смотреть уж слишком просто, «по-собачьи», как выражается сам Костя. Но в то же время эта интимная сторона жизни, взаимоотношение полов, очень занимает и мучает героя «Дневника». Литературная критика справедливо отмечала, что Огнев рассказал об этом немаловажном моменте в жизни каждого подростка без фарисейства и без смакования, с той несколько грубоватой, естественной простотой, какая свойственна всем побуждениям героя дневника. У нас, к сожалению, очень мало и редко затрагивают в книгах для юношества эти трудные, но неизбежно встающие перед каждым юношей и девушкой вопросы, которые почему-то стали в литературе «неприкасаемыми» темами. Н. Огнев сумел показать и эти интимные черты созревающей личности в своем юном герое.

Сохраняя почти документальную точность интонации, стремясь оставаться все время на уровне понимания, свойственного возрасту героя, не легко было изобразить характеры взрослых людей, окружающих Костю Рябцева. Но надо сразу сказать, что писатель уверенно справился и с этой весьма трудной, при избранном жанре, задачей. Мы хорошо видим сложный характер Никпетожа, как сокращенно окрестили школьники учителя Николая Петровича Ожигова, в образе которого внимательный читатель, может быть, распознает что-то роднящее этого симпатичного педагога с самим автором — Николаем Огневым. Никпетож — типичный для того времени представитель передовой интеллигенции, одолеваемый еще некоторыми противоречиями, характерными для его социального слоя. Но это человек большой и чистой души и полный горячего сочувствия революции, хотя и не сразу увидевший свое место в общем строю народа-революционера. Он лучше других педагогов понимает Костю, умеет даже за промахами и проступками своего воспитанника рассмотреть его благородные устремления. И естественно, что именно к Никпетожу идет Костя Рябцев со всеми своими бедами, сомнениями и признаниями.

Бегло, но убедительно дан характер другого педагога — Алексея Максимовича Фишера («Алмакфиша»), который во всех трудных случаях школьной жизни обходится одной и той же мало вразумительной, но удобной для него формулой: «Количественно — изобилие эпохи, а качественно стоит по ту сторону добра и зла». Чуть что, Алмакфиш, как щитом, прикрывается этой спасительной для него философической тирадой, предпочитая избегать ответа на сложные вопросы и прячась от них «по ту сторону добра и зла».

Если Зинаида Павловна («Зин-Пална»), при всей ее строгости, импонирует Косте своим взыскательным, вдумчивым отношением к жизни, к ученикам и сдержанным, не всегда видным постороннему глазу великодушием, то Елникитка (Елена Никитична Каурова) так и остается для Кости, да и для всех ребят, не терпящих мелкой, придирчивой, назойливой опеки, далеким человеком. Эта учительница лишена способности постигать истинный смысл ребячьих поступков и побуждений.

Чтобы расширить границы изображаемого, Н. Огнев прибегает ко всевозможным отступлениям. В страницы дневника Кости «вложены» самостоятельно звучащие вставные рассказы. Тут и история некоего Культяпыча, по-своему осваивающего «диалектику жизни», и якобы вырезанный из газеты рассказ «Испытание железом», передающий щекотливый драматический «эпизод из жизни Маньки Гузиковой», и отрывки из дневника Сильфиды Дубининой, которая доверила заветные страницы своей школьной исповеди Косте, в обмен на это давшему подруге для ознакомления свой дневник.

Такой прием позволяет писателю нарисовать в «Дневнике Кости Рябцева» довольно широкую картину жизни школьной и рабочей молодежи того времени.

А в ту пору — 1923/24 учебный год — молодежь еще окружали соблазны нэпа, еще не изжита была детская беспризорность, еще только организовывались в школах первые форпосты юных пионеров, деятельности которых не очень-то доверяли взрослые… Словом, время было нелегкое. И многие вопросы школьникам, молодежи нашей приходилось решать еще впервые.

В школе, в которой учился Костя Рябцев, еще мало детей рабочих, и сам он, сын портного, олицетворял пролетариат, — ведь к восстановлению больших предприятий тогда еще только приступали.

Об этом времени, о молодой советской школе, искавшей верные пути, о первом октябрьском школьном поколении и рассказал честно, талантливо, с великолепным знанием материала писатель Николай Огнев.

Однако, как было сказано, много лет эта яркая и интересная книга не переиздавалась. Некоторые склонны были считать ее антипедагогической, устаревшей, уже якобы несозвучной нашему времени…

Между тем книга написана писателем, который был наделен не только литературным даром, но и большим педагогическим талантом. Проникнутая глубокой верой в душевные силы нашей молодежи, созвучная тому большому и никогда не стареющему чувству нового, которое так свойственно советскому человеку, она не может и сегодня казаться устаревшей.

Из галереи образов молодого человека советской эпохи нельзя вымарать Костю Рябцева, как бы он еще плохо ни был воспитан с точки зрения щепетильных педагогов. Костя Рябцев прочно занимает в плеяде юных героев нашего времени свое место, как питомец трудной, своеобразной, но незабываемой поры в истории нашей школы, нашего молодого социалистического общества.

 

Первый триместр

 

Первая тетрадь

15 сентября 1923 года.

Уже половина сентября, а занятия в школе еще не начинались. Когда начнутся — неизвестно. Говорили, что в школе ремонт, и я сегодня утром пошел в школу и увидел, что никакого ремонта нет, наоборот, там и людей никаких не было, и спросить было не у кого. Школа стоит растворенная и пустая. По дороге купил у какого-то мальчишки за три лимона эту тетрадку.

Когда пришел домой, то подумал, что делать нечего, и я решил писать дневник. В этом дневнике я буду записывать разные происходящие события.

Мне очень хочется переменить имя Константин на Владлен, а то «Костями» очень многих зовут. Потом, Константин — это был такой турецкий царь, который завоевал город Константинополь, а я плевать на него хотел с шестнадцатого этажа, как выражается Сережка Блинов. Но вчера я ходил в милицию, и там мне сказали, что до восемнадцати лет нельзя. Значит, ждать еще два с половиной года. Жаль.

16 сентября.

Я думал, придется придумывать, что писать в дневник, — оказывается, сколько угодно найдется. Сегодня утром пошел к Сережке Блинову; он мне сказал, что занятия в школе начнутся двадцатого. Но самое главное — это наш разговор с Сережкой насчет Лины Г. Он мне сказал, чтобы я не шился с ней, потому что она дочь служителя культа и мне, как сыну трудящегося элемента, довольно стыдно обращать на себя всеобщее внимание. Я ему ответил, что, во-первых, я никакого всеобщего внимания на себя не обращаю и что Лина мне одногруппница и сидит со мной на одной парте, и поэтому вполне понятно, что я с ней шьюсь. Но Сережка мне ответил, что пролетарское самосознание этого не позволяет и, кроме того, по мнению шкрабов и всех бывших учкомов, я оказываю (будто бы) на нее вредное влияние. Что она наместо ученья шатается со мной по улицам и вообще может идеологически прогнить. И еще Сережка сказал, что всякое шитье с девчатами, как с таковыми, нужно прекратить, если желаешь вступить в комсомол. Я с Сережкой разругался, пришел домой и вот теперь пишу в дневник то, что не успел досказать Сережке. Лина для меня не существует как женщина, а только как товарищ, да и вообще я на наших девчонок смотрю отчасти с презрением. Их очень интересуют тряпочки да бантики и еще танцы, а самое главное — сплетни. Если бы за сплетни сажали в тюрьму, ни одной девчонки в нашей группе не осталось бы. А что мы в прошлом году ходили с Линой в кино, так это потому, что больше не с кем было. А Лина так же любит кино, как и я. Ничего удивительного нет.

С нетерпением жду открытия школы. Школа для меня все равно что дом. И даже интересней.

20 сентября.

Школа наконец открылась. Был страшный шум и возня. В нашей группе все старые ребята, а из девчат прибавилось две. Одна белобрысая, с косой, и с бантом вроде пропеллера. Ее зовут Сильфида, хотя она не заграничная, а русская. Девчата сейчас же прозвали ее Сильвой. Ее фамилия Дубинина.

И другая — черная стриженая, в черном платье и вообще вся черная и никогда не смеется. Что-нибудь скажешь ей, она сейчас же «фу, ф-фу, ф-ффу, ф-ф-фу, ф-ф-ф-фу!» — паровозит. Потом, она все горбатится и ходит как тень. Зовут ее Зоя Травникова.

27 сентября.

В нашей школе вводится Дальтон-план. Это такая система, при которой шкрабы ничего не делают, а ученику самому приходится все узнавать. Я так, по крайней мере, понял. Уроков, как теперь, не будет, а ученикам будут даваться задания. Эти задания будут даваться на месяц, их можно готовить и в школе и дома, а как приготовил — иди отвечать в лабораторию. Лаборатории будут вместо классов. В каждой лаборатории будет сидеть шкраб, как определенный спец по своему делу: в математической, например, будет торчать Алмакфиш, в обществоведении — Никпетож, и так далее. Как пауки, а мы — мухи.

С этого года мы решили всех шкрабов сократить для скорости: Алексей Максимыч Фишер будет теперь Алмакфиш. Николай Петрович Ожигов — Никпетож.

С Линой не разговариваю. Она хочет пересаживаться от меня на другую парту.

1 октября.

Дальтон-план начался. Парты отовсюду вытащили, оставили только в одном классе, в нем будет аудитория. Вместо парт принесли длинные столы и скамейки. Я с Ванькой Петуховым слонялся целый день по этим лабораториям и чувствовал себя очень глупо. Шкрабы тоже пока толком не поняли, как быть с этим самым Дальтоном. Никпетож оказался, как всегда, умней всех. Он просто пришел и дал урок, как всегда, только мы сидели не на партах, а на скамейках. Со мной рядом села Сильфида Дубинина, а Лина совсем на другом конце. Ну и черт с ней! Не очень нуждаюсь.

Сегодня всех насмешила Зоя Травникова. Она начала проповедовать девчатам, будто покойники встают по ночам и являются к живым. А некоторые ребята подошли и прислушались. Вот Ванька Петухов и спрашивает:

— Что ж, ты сама покойников видела?

— Ну да, видела.

— Какие же из себя покойники? — спрашивает Ванька.

— Они такие синие и бледные, и будто не евши очень долго, и завывают.

Тут Зоя такую страшную рожу сделала и руками разводит. А Ванька говорит:

— Это ты все врешь. По-моему, покойники серо-буро-малиновые и хрюкают вот так, — и захрюкал поросенком: — Уи, уиии, уиии…

Зоя обиделась и сейчас же зафукала, запаровозила, а ребята расхохотались.

3 октября.

С Дальтоном выходит дело дрянь. Никто ничего не понимает — ни шкрабы, ни мы. Шкрабы все обсуждают каждый вечер. А у нас только и нового что скамейки вместо парт и книги прятать некуда. Никпетож говорит, что теперь это и не нужно. Все книги по данному предмету будут в особом шкафу в лаборатории. И каждый будет брать какую ему нужно. А пока шкафов-то нет?

Ребята говорят, что это был какой-то лорд Дальтон, из буржуев, и что он изобрел этот план. Я так скажу: на кой нам этот буржуазный план? И еще говорят, что этого лорда кормили одной гусиной печенкой и студнем, когда он изобретал. Посадить бы его на осьмушку да на воблу и посмотреть! Или по деревням заставить побираться, как мы в колонии, бывало. А с гусиной печенки — это всякий изобретет.

Сильфида все вертится, и сидеть с ней рядом неудобно. Я посылал ее несколько раз к черту, а она обозвала меня сволочем. Я спросил у девчат ее социальное происхождение и узнал, что она — дочь наборщика. Жалко, что она не буржуйка, а то бы я ей показал!

4 октября.

Сегодня было общее собрание — насчет самоуправления. Разбирали недостатки прошлого года и как их изжить. Главный недостаток — это штрафной журнал. Все учкомы, даже самые лучшие, чуть что, грозят штрафным журналом. А толку все равно не получается. В конце концов решили штрафняк отменить на месяц, попробовать, что из этого выйдет. Все были очень рады и кричали «ура!».

А Зоя Травникова всех разозлила. Встала и говорит загробным голосом:

— По-моему, нужно сажать в темный карцер, особенно мальчишек. Иначе с ними не справишься.

Все как загудят, как засвистят! Сначала было общее негодование, а потом она извинилась и говорит, что пошутила. Хороши шутки, нечего сказать! Она вся черная, с ног до головы, и ее зовут теперь «Черная Зоя».

После общего было собрание нового учкома. Они выбраны на месяц.

5 октября.

Сегодня вся наша группа возмутилась. Дело было вот как. Пришла новая шкрабиха, естественница Елена Никитишна Каурова, а по-нашему — Елникитка. Стала давать задание и говорит всей группе:

— Дети!

Тогда я встал и говорю:

— Мы не дети.

Она тогда говорит:

— Конечно, вы дети, и по-другому я вас называть не стану.

Я тогда отвечаю:

— Потрудитесь быть вежливей, а то можно и к черту послать!

Вот и все. Вся группа за меня, а Елникитка говорит, сама вся покраснела:

— В таком случае потрудитесь выйти из класса.

Я ответил:

— Здесь, во-первых, не класс, а лаборатория, и у нас из класса не выгоняют.

Она говорит:

— Вы невежа.

А я:

— Вы больше похожи на учительницу старой школы, это только они так имели право.

Вот и все. Вся группа — за меня. Елникитка выскочила как ошпаренная. Теперь пойдет канитель. Ввяжется учком, потом шкрабиловка (общее собрание шкрабов), потом школьный совет. А по-моему, все это пустяки и Елникитка просто дура.

В старой школе над ребятами шкрабы измывались, как хотели, теперь мы этого не позволим. Нам Никпетож вычитывал из «Очерков бурсы», как даже взрослых парней драли прямо в классе, у порога, да я и сам читал в разных книжках, как зубрить заставляли и давали разные клички к прозвища ученикам. Но тогдашние ребята и понятия не имели о таких временах, в которые нам пришлось жить. Мы ведь перенесли голод, холод и разруху, нам и семьи приходилось кормить, и самим за тысячи верст за хлебом ездить, а некоторые в гражданской войне участвовали. Еще трех лет не прошло, как война кончилась.

После скандала с Елникиткой я обо всем этом задумался и для разъяснения и проверки своих мыслей хотел говорить с Никпетожем, но он был занят — вся лаборатория была полна. Тогда я пошел в математическую к Алмакфишу и выложил ему то, что я думал про нашу жизнь. Алмакфиш ответил мне непонятно. Он мне сказал, что все, что мы пережили, доказывает количественно — изобилие эпохи, а качественно стоит по ту сторону добра и зла.

Я не это совсем и думал, я хотел только ему доказать, что с нами не имеют права обращаться, как с детьми или с пешками, но мы с ним не договорили, потому что тут же ребята пришли его спрашивать насчет математики. А Алмакфиш зачем-то завел про добро и зло. Мне так кажется, что ни зла, ни добра не существует; верней, что зло для одного — для другого может быть добром, и наоборот. Если лавочник наживает сто процентов на товаре, это для него добро, а для покупателя — зло. Так, по крайней мере, из политграмоты видно.

6 октября.

Ну и навалили заданий… За месяц, даже меньше, то есть к 1 ноября, нужно прочитать уйму книг, написать десять докладов, диаграмм начертить восемь штук, да еще устно уметь отвечать, то есть даже не отвечать, а разговаривать по пройденному. У каждого ученика свое задание. Да, кроме того, нужно еще проработать задание по физике, химии и электротехнике практически. А это — целую неделю торчать в физической лаборатории. Сегодня меня и Сильфиду вызывали в учком. А в учкоме сидит Сережка Блинов и еще другие. Оказывается, она на меня насплетничала, что я ее ругаю всякими словами, как в очередях. Ничего подобного не было. Когда вышли, я ее дернул за бант, она заревела — и дралка. Нет, с девчатами рядом сидеть — интеллигентщина. Завтра пересяду.

7 октября.

На шкрабиловке решили передать наше дело с Елникиткой на школьный совет и предложили разобрать дело общему собранию. Общее собрание будет завтра. Чем кончится — неизвестно, только мы не позволим называть себя детьми.

Сегодня вышел первый номер стенгазеты — «Красный ученик». Сначала все заинтересовались, а потом оказалось — буза. Статейки скучные. Написано всё про ученье и чтобы вести себя хорошо. В редакционной комиссии — Сережка Блинов и еще другие.

Получив записку: «Ты напрасно интересничаешь, все девчата не хотят иметь с тобой ничего общего». Я и не знаю, как это интересничают. Наверное — Лина. Она подружилась очень с этой новой девчонкой, Черной Зоей, и они постоянно сидят у печки и шушукаются. Даже тогда, когда все играют, они торчат у печки. Им, наверно, очень хочется, чтобы кто-нибудь к ним прилез, а мальчишки и внимания на них не обращают. Очень нужно! Черную Зою прозвали еще «Фашисткой», потому что фашисты тоже постоянно в черном ходят. А она и не понимает, хоть и злится. Вообще наши девчата разбираются в политике меньше, чем ребята.

8 октября.

Я только что из школы. Сейчас кончилось общее собрание, на котором разбирали мое дело с Елникиткой. Умнее всех говорил Никпетож. Он сказал, что все это пустяки, что каждый школьный работник должен уметь подходить, а у Елены Никитишны подход еще не выработан, а выработается потом. А про меня шкрабы говорили, что я грубый парень и что на меня нужно оказывать моральное воздействие. А Зинаидища, или Зин-Пална, — это наша заведующая — сказала, что я глубокий мальчик, но не умею сдерживать своих инстинктов. Как это их сдерживать, я не знаю, а вот когда она называет меня мальчиком — терпеть не могу! Но с Зинаидищей спорить трудно: в случае чего позовет в учительскую — и давай отчитывать. После такой отчитки киснешь целый день.

Дальше про общее собрание: ни с того ни с сего выступила Фашистка, Зоя Травникова, и говорит, что со мной сладу нет, что я к девчатам пристаю и прочее. Тут я обозлился страшно. Во-первых, я с ней и слова не сказал, а во-вторых, она никаких доказательств представить не может. И вся наша группа на нее зашикала, потому что это против всяких групповых правил — доказывать на своего же товарища на общем собрании. В конце голосовали, что я должен перед Елникиткой извиниться, а я сказал, что пусть раньше она извиняется, что назвала нас детьми. Теперь дело пойдет на школьный совет. Я так думаю, что Елникитка будет засыпать меня по естественной, вот и все.

Домой мы шли с Ванькой Петуховым, и Ванька говорит, чтобы я не поддавался и что поддаваться — хуже. Ванька торгует папиросами, а патента у него нету. Старший мильтон гонял-гонял Ваньку с угла, а Ванька все не поддавался, и теперь мильтону надоело, и Ванька торгует сколько хочет. А ему без торговли нельзя, потому что у него больная тетка и сестра, а работник он один, да еще учиться нужно. Хорошо, что у меня отец — портной и я у него один, а то бы тоже пришлось торговать папиросами.

10 октября.

Сегодня в аудитории Елникитка объясняла задание, а Сильва сидела со мной рядом, на одной парте, и все вертелась, а я ее нечаянно задел локтем, и тогда Сильва завизжала. Елникитка спрашивает, что такое, и Сильва, конечно, насплетничала. Елникитка сказала, что я хулиган, а я спросил у нее, что такое «хулиган» и как надо понимать это слово, а она объяснить толком не могла. Потом я спросил у Никпетожа, что такое «хулиган». Оказывается, хулиган — это такой человек, который причиняет зло другому без всякой пользы для себя. А какое же зло я причинил Сильве? Что ж, я в кашу ей наплевал, что ли?

11 октября.

Сегодня вышла неизвестно откуда новая стенгазета — «Икс». В этом «Иксе» все протащены: и шкрабы, и Дальтон, и девчата, которые тайком танцуют, а самое главное — «Красный ученик». Про Дальтона есть стишок, который мне так понравился, что я его списал:

СОН Братцы! Раз во время оно Фараону снился сон: Расступилось моря лоно, И увидел фараон Семь громадных и отборных, Жирных, радостных коров — Красных, белых, желтых, черных, — Только ровно семь голов. Но недолго любовался Фараон своим скотом: Громовой удар раздался Над коровами. Потом Море снова расступилось, Из него без лишних слов К фараону появилось Вновь еще семь штук коров, Но уж эти — худы, тощи, Обросли морской травой — Не годились, видно, во щи, И прогнал их царь морской… Но, хвосты задравши кверху, Эти тощие скоты Устремились, кроме смеху, Дикой злобой налиты, На коров несчастных, мирных, Славных тучностью своей… И — худые съели жирных, Не оставив и костей… — Суеверия отбросив, Этот сон умен и мил, — Добродетельный Иосиф Фараону разъяснил. Ну, а кто меня утешит, Растолкует мне мой сон, Потому что сна такого Не видал и фараон… Я видал, что будто в школе Отделений было пять, И учились все по воле Отделения на ять. И ребята были жирны, И резвились, и паслись, И мозги их были мирны И отчасти заросли. Вдруг раздался гром ужасный (пот пробрал меня сквозь сон), И на школьном горизонте Появился лорд Дальтон. С ним — сто пять лабораторий, Тощих, грозных… и пустых… Пожелтел я, как цикорий, В первый раз увидев их… И накинулись поспешно На ребяток все сто пять… Взвыли грозно и кромешно И взялись их пожирать… Вот от этих-то историй Так и не вышло ничего: Жиру у лабораторий Не прибавилось с того, Были и остались пусты И стоят так до сих пор, И над ними тенью бродит Оголтелый лорд Дальтон. Сон с себя мгновенно сбросив, Заорал я и спросил: — Где же, где же тот Иосиф, Чтобы сон мой разъяснил?!!

А это дело в том, что лаборатории так и стоят с самого начала пустые. Правда, в обществоведение взяли из школьной библиотеки все книжки по политграмоте, а в естествоведение перенесли аквариум и коллекции, да только и всего. А по-настоящему надо, чтобы в каждой лаборатории был полный подбор книг и пособий по данному предмету. Тогда ученик может свободно распоряжаться и действительно подготавливать задания.

12 октября.

Во время обеденного перерыва мы играем в зале в «лапоть». А «лапоть» — это такая зимняя игра, вроде футбола. У нас под лестницей хранится лапоть, который мы вытаскиваем, когда нужно играть. Все становятся в кружок и начинают этот самый лапоть бить изо всей силы ногами, чтобы вышибить из круга. А в середине стоит один, кто ловит лапоть. Если поймал, может становиться на место того, кто последний ударил. Вот мы играли-играли, лапоть летал аэропланом, как вдруг я наподдал, лапоть вылетел из круга — и прямо по лицу Зинаидище; она в это время входила в зал. Вот она обозлилась-то! Сейчас же топнула ногой, это у нее такая привычка, и кричит:

— Прошу перестать! Кто это сделал? — Все замолчали. Тут она и давай говорить жалкие слова: — Я думала, что у нас в школе еще поддерживается это правило, что виновный сознается сам и что если он не сознается, — значит, трус… — и тому подобное.

Я не выдержал и спрашиваю:

— Конечно, виновный должен сознаться, только в чем же он виноват?

— А виноват в том, — ответила Зинаидища, — что позволяет себе слишком резкие движения и не считается с возможностью всяких повреждений.

Тогда я сказал, что это я. Зинаидища подошла ко мне, схватила за руку и говорит:

— Пойдем.

Тут на меня нашло какое-то оцепенение, и я пошел за ней в учительскую. Как примется она меня пилить! Я этого хуже всего не люблю. Я и сказал ей:

— На что же тогда самоуправление, если шкрабы во все вмешиваются и все время делают выговоры? Обратитесь в учком, он меня и подтянет.

А она отвечает:

— Вы прежде всего должны помнить, что вы еще не человек, а только личинка. Вы не можете отвечать за свои поступки.

И опять пошла чистить на все корки.

Когда я отчистился, «лапоть» уже кончился и обеденный перерыв тоже. Если бы я был дружен с Сережкой Блиновым по-прежнему, пошел бы к нему поговорить насчет самоуправления и шкрабов. А теперь не с кем. Разве с Ванькой Петуховым?.. Я уже давно собирался записаться в ячейку, да ячейка у нас очень бездеятельная; она вполне бы могла отбавить форсу у шкрабов, а ни во что школьное не вмешивается; заседания ячейки для всех открыты, но на них так скучно, что никто из беспартийных не ходит. Все только политика да производство: вроде скучного урока. А когда кто-нибудь из ребят возьмется сделать доклад, то просто засыпаешь.

13 октября.

Был школьный совет. Разбирали мое дело с Елникиткой, и Зинаидища тоже взялась и рассказала про «лапоть». Постановлено на меня оказывать моральное воздействие. Никпетож отвел меня в пустую лабораторию и стал со мной разговаривать. Только он ни слова не сказал про мой характер, а все толковал про Дальтона. Он говорит, что учителя смотрят на преподавание не так, как в старину. Раньше смотрели так, чтобы как можно скорее набить ученику голову всякой всячиной, а когда ученик кончит школу, все у него из головы в два счета вылетало. Одним словом, надо было наполнить пустой сосуд, а что в него может влиться, это им было наплевать с шестнадцатого этажа. А теперь на ученика смотрят, как на костер, который только разжечь, а дальше уж сам гореть будет. Вот для этого и вводится Дальтон-план, чтобы сами ученики как можно больше работали головой.

Я сказал, что это очень трудно и, наверное, никто не сдаст зачетов к 1 ноября. А Никпетож говорит, что это не важно и что в конце концов все поймут пользу Дальтона. Я пока что не понимаю. Потом я его спросил, как, по его мнению, — хулиган я или нет.

Он сказал, что, по совести, этого не думает, а что резкость у меня есть, которая потом, с годами, пройдет. Когда я ушел от Никпетожа, мне стало очень весело и я с пением пошел к Елникитке извиняться. Подошел к естественной лаборатории, а оттуда как выскочит Елникитка, как начала меня крыть: и что я сам не занимаюсь, и другим не даю, и всякое такое прочее. Я обиделся, показал ей кукиш и ушел. Теперь опять потянет на школьный совет. И отца опять вызовут. Черт с ними!

По-моему, Елникитка ни капельки не разжигает костер, а, скорее, его гасит.

Мне опять прислали записку:

«Хотя в тебя влюблена одна д., ты не думай, что ты очень интересный. И надо бросить ругаться, а то с тобой разговаривать не хотят».

По-моему — опять Лина.

15 октября.

Вчера было воскресенье, и я пошел с Сильвой в кино. Почему я пошел именно с Сильвой, — а потому, что, оказывается, у ней есть возможность доставать контрамарки. Была картина «Остров разбитых кораблей». Еще в фойе я заметил Лину и Черную Зою, они очень подружились между собой и постоянно шушукаются. И вдруг после картины Лина подходит ко мне и говорит:

— Поди-ка сюда на минутку.

Я пошел, а Сильва сейчас же ушла домой. Тогда Лина говорит:

— Хотя ты со мной и не разговариваешь, но я тебе должна сказать, что, может быть, ты меня скоро перестанешь видеть. А потом передай своей Сильве, что я ее ненав-в-вижу!

Я повернулся, прошел мимо Черной Зои, а она стояла, как статуя. Чего они ко мне лезут?

20 октября.

У нас все экскурсии: то на фабрику, то в музей. Писать некогда.

22 октября.

«Икс» все выходит, и никто не может узнать, кто его пишет. По-моему — старшие группы. А теперь еще пошло по рукам, только со строгим предупреждением, чтобы не засыпаться шкрабам, «П — К — X». Это значит: «Приложение к «X» — к «Иксу». В этом «ПКХ» всякая похабщина, смешная до чертиков.

23 октября.

Каким-то образом «ПКХ» засыпался Никпетожу. Никпетож пришел и давай размазывать про любовь и про отношения мужчины и женщины, точно мы сами не знаем. Меня, однако, поразило то, что он сказал, будто любовь — цветущий сад, а тот, кто занимается похабщиной, тот в этот сад гадит. Володька Шмерц его переспросил:

— Неужели правда, что цветущий сад?

А Никпетож ответил, что да, да еще какой: сияющий, яркий, и золотой, и серебряный. Ребята хихикали, девчата на них шикали, а Черная Зоя, Фашистка, встала и говорит:

— И кроме того — любовь бывает до гроба.

Никпетож ее спрашивает:

— То есть как до гроба?

А она:

— И не только до гроба, а даже после гроба. — Я, — говорит, — знала одного человека, который любил мертвую девушку.

И рожа при этом у нее сделалась страшная, словно она сама мертвец, даже ребята перестали хихикать. А Никпетож сказал, что это уже неестественность и что мертвое тело так быстро разлагается и превращается в землю, что ни о какой любви к мертвецам не может быть и речи.

24 октября.

Скоро сдавать зачеты за октябрь, а у меня еще ничего не готово. Проклятый Дальтон — словно ватой голова набита! Я не предполагал, что так трудно заниматься в одиночку.

25 октября.

У нас появилась новая стенгазета, которую издает «объединенный коллектив младших групп», и она называется «Катушка». Этой газетой сразу все заинтересовались, потому что она объявила анкету: «Может ли в нашей школе девочка дружить с мальчиком?» Я списал те ответы, которые были вывешены на стенке, рядом с газетой:

1. Если сойдутся характерами, то могут.

2. Девочка не может дружить с мальчиком, потому что у мальчиков и у девочек совсем другие убеждения и интересы. (Это писала Фашистка.)

3. Я думаю, что можно, только не со всеми. У нас в школе так бывало. Но стоит только появиться хорошему отношению, как со всех сторон несутся насмешки и поневоле заставляют прекратить. Все понимают в ином освещении.

4. Нет. Девочки — дух противоречия. (Это написал я.)

5. Можно, если бы некоторые девочки не так презрительно относились к мальчикам, отчего подрывают отношения остальных девочек к последним.

6. Ответить на этот вопрос все-таки трудно. Я, например, понимаю дружбу двояко. Во-первых, у мальчиков и у девочек должна быть коллективная, общая дружба, и, по-моему, она возможна. Но есть вторая дружба, это дружба отдельных лиц, которые как-то сходятся между собой, и у них появляется дружба. И эта дружба может быть между мальчиком и девочкой, но, конечно, не у всякого мальчика со всякой девочкой, и наоборот. В общем, дружба есть что-то хорошее и высокое, к чему мы не должны отрицательно относиться.

7. По-моему, в теперешнее время не может, так как всякая дружба в конце концов сведется к более сильному чувству с той или другой стороны. (Это писала Лина, я видел.)

26 октября.

Произошел серьезный случай.

Зою Травникову давно уже окрестили «Черной Зоей» и «Фашисткой», и никто на это не обращал никакого внимания, только она обижалась. Но вот сегодня в аудитории Никпетож рассказал нам про Муссолини и фашистов во всех подробностях: и как чернорубашечники брали Рим, и как они потом расправлялись с коммунистами.

Во время обеденного перерыва мальчишки сговорились между собой, окружили Зою и начали петь:

Мы фашистов не боимся, пойдем на штыки…

Зоя сначала заревела, потом начала драться, а мы только смеялись. Как вдруг Зоя как трахнется на пол! Мы сейчас же петь перестали, подходим к ней, а она — как мертвая. Лицо бледное, зубы сжаты. Все испугались, побежали за водой и давай ее спрыскивать. А она все не приходит в себя. Тут прибежала Елникитка, она была дежурная, стала на нас ругаться, велела из аптечки принести нашатырного спирта. Мы принесли. Елникитка дала ей понюхать; тогда Зоя как будто стала приходить в себя. Тут Елникитка опять напустилась на нас и всех разогнала.

После этого Никпетож, как руководитель нашей группы, собрал всех в аудитории, и было собеседование насчет кличек. Сначала выяснили, какие у кого клички. У девчат оказалось у каждой по нескольку кличек, у ребят — меньше. Одну из девчат зовут «Собака», «Кишка», «Грымза», «Капуста».

Долго спорили, потом решили так: кто заявит протест против своей клички, того так дальше не звать. Сейчас же все девчата зашумели и одна за другой потребовали, чтобы их кличками не звать. Все это было записано.

Только, по-моему, все это — интеллигентщина. Вот меня зовут «Козлом», и я нисколько не обижаюсь.

27 октября.

У нас организовался отряд «юных пионеров». Нужно давать торжественное обещание, потом ходить кругом зала с маршировкой, потом не курить и всякое такое. Записались все любители пофорсить. А по-моему, это для маленьких — красные галстуки носить. А я лучше подожду, когда примут в комсомол. По убеждению я — коммунист.

А Зоя и Лина не записались в пионеры потому, что «пионеры — против бога». Они так между собой говорят и с другими девчатами. Они обе — дуры несознательные, потому что мир произошел от клетки, и это можно вполне доказать, а вовсе не от бога. Во время объяснения задания на ноябрь обязательно спрошу у Елникитки насчет бога. Она, как естественница, должна объяснить все подробности.

29 октября.

Разговор с Сережкой Блиновым. Он мне говорит:

— Вот я хотя и в учкоме, а все-таки считаю наше самоуправление плохим. Какое же это самоуправление, если все мы должны делать по указке шкрабов? Многое взято из старой школы. Например, обязательное здорованье. Каждый из учеников, встретившись со шкрабом в первый раз за день, должен поздороваться. Это неправильно: а если ученику не до здорованья? Или вот тоже вставанье учеников при входе шкраба в класс. Правда, у нас это не имеет большого значения, потому что и классов нет, а аудитории бывают редко.

Я с ним согласился. Тогда Сережка спросил, буду ли я его поддерживать, если он выступит против такой формы самоуправления. Я сказал, что буду. Ведь и верно, никакого самоуправления, по правде, нет. Если учком что-нибудь постановит, то это постановление сначала идет на шкрабиловку, потом на школьный совет — и тогда только приобретает настоящую силу, когда школьный совет утвердит. Или, например, любой из шкрабов имеет право пилить ученика сколько хочет. Со мной сколько таких случаев было.

30 октября.

Сегодня опять был обморок с Черной Зоей. Она, по обыкновению, сидела около печки с Линой, потом они поссорились, что ли, и вдруг Зоя — трах на пол. Опять притащили воду, нашатырь; насилу оттерли. Зинаидища вызвала Зою в учительскую и долго с ней говорила. Странная девчина эта самая Зоя. По-моему, она очень много думает насчет мертвецов, оттого и в обморок падает.

31 октября.

Завтра начало сдачи зачетов. Вчера просидел всю ночь, и сегодня тоже придется. Самое скверное то, что книг нету. В лабораториях и в библиотеке разобрали ребята — тоже готовятся. Откуда же взять?! Покупать — денег нету. Сегодня буду чертить диаграммы по обществоведению.

Все-таки напрасно у нас в школе ввели Дальтона.

 

Вторая тетрадь

1 ноября.

Конечно, я засыпался по математике, по физике, а по естественной даже и не пробовал сдавать зачет. Оказывается, это будет называться «задолженность». Когда сдам, тогда и ладно. А до тех пор крестик не поставят. Мне все-таки неловко: у нас больше половины группы сдали все зачеты. Никпетожу я, конечно, сдал. И диаграммы представил.

Ничинают готовиться к Октябрьским торжествам. Меня выбрали в комиссию, а кроме меня — из нашей группы Сильфиду Д.

3 ноября.

Мы решили как следует разукрасить все здание школы зеленью и флагами. Шкрабы сказали, что они вмешиваться не будут, а мы сами должны все делать. Это — вася, без шкрабов куда хлеще. Сильва, оказывается, не такая дура и интеллигентка, как я думал. Танцевать она не любит, а бант носит пропеллером потому, что мать велит.

Я ей посоветовал не обращать внимания, а она ответила, что любит мать и потому ее слушается. Вот этого я немножко не понимаю — против убеждения носить бант. Я бы нипочем не стал носить бант, хотя папаньку очень уважаю и люблю.

Завтра поедем за елками за город. Ура!

5 ноября.

Почти все готово. Устроили иллюминацию в виде красной звезды над самым парадным. Все лаборатории, и зал, и аудиторию украсили флагами и елками. Все хвалят, и мне приятно.

7 ноября.

Все ушли на демонстрацию, даже папанька, а я — дома. Лежу в постели и нисколько не могу ходить. Вчера полез на крышу парадного укреплять надпись «Да здравствуют Советы», да и ссыпался оттуда и вытянул себе жилу на ноге. Было страшно больно, теперь ничего, только даже встать не могу. А Сильва там же, на тротуаре, меня разула и стала растирать ногу. Сначала я брыкался, потом ничего. Даже вроде как приятно. Потом она же позвала Ваньку Петухова и других, нашла где-то носилки, и меня стащили домой. Значит, и девчонки могут быть хорошими товарищами?! Это надо заметить и поговорить на этот счет с Ванькой Петуховым. Теперь от нечего делать буду писать про всех.

Ванька Петухов — очень хитрый. 1 ноября все пошли сдавать зачет по математике Алмакфишу, а сдавать зачеты — когда хочешь можно. Вот Ванька не пошел. А потом узнал, какие Алмакфиш теоремы спрашивает больше всего, и пошел сдавать 3-го — и сдал. Так же и с другими предметами. И теперь у Ваньки «задолженности» совсем не осталось. А я так не могу. По-моему, из этого никакого костра не выйдет. Нужно самому все пройти по-настоящему, тогда и в голове останется. И вообще, все ребята, стоя около лабораторий, шепчутся: «Что спрашивает, что спрашивает?» Совсем как на экзаменах. Форменная старая школа.

Теперь — кто из шкрабов кого преследует.

Елникитка меня терпеть не может, а Алмакфиш — Сильву. Он ее засыпал и по математике и по физике. Она сейчас в слезы. А Алмакфиш очень ехидный. Сильва говорила, что он проезжался все насчет ее банта. «Банты, говорит, носить умеешь, а по математике отстаешь». По-моему, он и права не имеет. Такое право имели учителя в старой школе.

А Зинаидища преследует Ваньку Петухова. Ее потому зовут Зинаидища, что она очень высокая. Когда она идет по залу, то кажется, будто это — Сухарева башня, а мы все — торговцы. Мы даже так играем. Когда Зинаидища покажется в зале, сейчас же начинается:

— Пирожки, пирожки горячие!..

— «Ира» — «Ява»! Зец: облава!..

— А вот мануфактура, покупай, дура!..

— Старые брюки — подставляй руки!..

А Зинаидища идет по залу — и пасть от удовольствия разинула: улыбается, потому что ничего не понимает. А рот у ней большущий, только один желтый зуб торчит. Она думает: «Вот ребята играют как хорошо… Если кто-нибудь из центра приедет — похвалит…» И не подозревает, что мы из нее Сухареву башню разыгрываем. Ее все-таки боятся, и когда ей нужно что-нибудь нам сказать, то она топает ногой и кричит: «Смирно!» И все сразу молчат. Хотя мы не солдаты и нечего нами командовать.

Ваньку Петухова она не любит за то, что он торгует папиросами. Для нее он все равно что беспризорный, и марафет нюхает, и с женщинами живет… Она ему так и говорит: «Ты всю школу можешь заразить». Ванька, верно, курит — потому что и я курю, да и Сережка Блинов, которого Зинаидища вечно ставит всем в образец, тоже курит. А насчет остального — враки. Правда, все беспризорные Ваньку знают, потому что он им книжки читает, как они неграмотные, и я даже собираюсь вместе с ним пойти посмотреть. Они живут в разваленном подвале одного дома. Дома теперь нет, и подвал засыпало, вот в этом подвале и живут… Ванька их не боится, он говорит, что из них хорошие ребята есть, хоть бы к нам в школу, только неграмотные. Сначала Ваньке порядком от них доставалось: налетят, с ног собьют вместе с лотком и папиросы тырят, да еще в скулу норовят влепить. Вот Ванька и пошел к ним с книжками: захватил папирос, угостил их и стал им читать. Они, оказывается, сказки любят, как маленькие. С тех пор они Ваньку не трогают. А Зинаидища ничего этого не знает и все на Ваньку лается. По правде сказать, один раз мы с Ванькой пробовали нюхать марафет, только ничего не вышло: сначала заболели головы у обоих, потом блевать стали. Гадость в общем и целом! А беспризорные, по Ванькиным словам, и жить без марафета не могут.

Никпетож ни к кому не придирается, и потому вся группа чувствует к нему доверие. И потому он говорит, что гордится нашей группой, потому что среди нас развито коллективное сознание. Я хотя с этим не очень-то согласен: среди ребят еще есть коллективное сознание, а уж среди девчат… только некоторые разве.

Однако надо позаниматься: буду решать задачки Алмакфишу.

10 ноября.

Сегодня в первый раз вышел из дому — и прямо в школу. На демонстрации, говорят, было очень весело, и будто пошла теперь мода ходить по улице с голыми ногами, в физкультурных костюмах: все, и девчата тоже. Я считаю, что это очень хорошо, потому что юбки пылят, и потом, мануфактуры на них лишней много идет: все равно ведь женщины штаны носят. И будто на демонстрации все комсомольские девчата были в трусах.

Не успел я прийти в школу, как уже сразу получаю записку:

«Здесь без тебя очень скучали. Угадай — кто?» И угадывать не желаю.

Алмакфишу математический зачет сдал: вот что значит дома-то полежать.

11 ноября.

Сегодня — воскресенье. И было очень длинное общее собрание. Во-первых, отчитывался старый учком. Все шло, как всегда, когда вдруг председатель старого учкома Сережка Блинов заявил, что он в последний раз был в учкоме и больше не будет участвовать и отказывается от своей кандидатуры навсегда. А причины такие, что учком является «инвалидом на шкрабьих костылях», то есть ничего самостоятельного предпринять не может, а должен во всем согласоваться со шкрабами. Так же Сережка вместо «школьные работники» употребил выражение «шкрабы», ряд шкрабов тут же заявили протест. Затем Зин-Пална взяла слово и спросила Сережку, как он считает: что — ученики совсем не должны считаться со школьными работниками и не признавать их за людей или все же человеческое звание за школьными работниками он оставляет? Сережка Блинов страшно обиделся и не хотел говорить дальше, но его упросили ребята. Тогда Сережка сказал еще, что он считает разные здорованья и вставанья предрассудками и что он лично не будет этому подчиняться. Зинаидища в ответ ему сказала, что всегда считала его образцовым учеником и теперь удивляется, какая его муха укусила. Кроме того, считает ли он тоже предрассудками причесывание и умывание? Сережка опять обиделся и не захотел дальше разговаривать. Тогда выступил Алмакфиш и сказал, что все это его нисколько не удивляет, и что количественно — это изобилие эпохи, а качественно стоит по ту сторону добра и зла . Мне кажется, это же самое он говорил мне по поводу моего столкновения с Елникиткой, и тоже ни к селу ни к городу. Несмотря на убеждения шкрабов, Сережка Блинов остался при своем убеждении, и большинство школы — за него. Только некоторые девчата как будто держат сторону шкрабов, в том числе Лина и Черная Зоя. Зоя, по крайней мере, каждый раз, как Сережка говорил, паровозила: «Фу, ффу, ффффу!»

После этого прецедента были выборы нового учкома. К моему удивлению и против всякого желания, попал в учком и я. Кроме меня, из нашей группы в учком попала Сильфида Дубинина. Ей везет: как куда меня выберут, так туда и ее. Это ничего: с ней работать можно, она не то что другие девчата. Учком считается высшим органом самоуправления. Учкому подчинены и санком, и культком, и все другие комы. То есть это только называется, что подчинены, а на самом деле — делают что хотят.

Елникитка встретила меня в коридоре и спрашивает:

— Когда же вы, гражданин Рябцев, соберетесь сдать зачет?

А я отвечаю:

— А вот выучу, гражданка Каурова, тогда и сдам.

Тогда она говорит:

— Теперь все разобрали новые задания на ноябрь, а вы в хвосте.

Я ответил: «Успеется», — и дралка. Терпеть ее не могу!

13 ноября.

Не успели меня выбрать в учкомы, как сразу обнаружилось важное дело. С самого начала занятий в школе идут кражи. Еще месяц назад у одного из старших пропала готовальня, потом завтраки и деньги много раз пропадали. А теперь у Ваньки Петухова пропало вдруг сразу шесть лимардов. Он их оставил в пальто в раздевальне и ушел, а потом приходит — денег нету. Но дело в том, что Сережка Блинов проходил мимо раздевальни и видел, что в ней что-то делал Алешка Чикин. Конечно, сразу захотели спросить Алешку Чикина, а его и след простыл. Пришлось мне и Сильфиде Дубининой, как учкомам третьей группы, идти к Чикину на квартиру. Вот мы пошли, приходим на квартиру, а его там нету; встречает нас Чикина отец, сапожник, пьяный.

— Вам чего?

Мы рассказали.

А отец говорит:

— Это он, сукин сын, я его знаю, он вор, я шкуру с него спущу!

Тогда мы пожалели, что сказали: а может, это не Алешка, а отец его излупит. Остались мы с Сильвой во дворе дежурить, ждать Алешку. Ждали-ждали, а потом вдруг в полной темноте Алешка приходит. Я подошел к нему и спрашиваю:

— Ты почему раньше времени из школы ушел?

— А тебе какое дело?

— А такое дело, что деньги пропали.

Тогда Алешка отпихнул меня плечом, хотел идти и говорит:

— Я иду на квартиру, пусти!

А я отвечаю:

— Ты лучше не ходи до выяснения дела, а то отец тебя измордует.

Тогда Алешка заорал:

— А-а-а-а, так вы ему сказали? Не брал я ваших шести лимардов!

И тут он стал налезать на меня и бить меня прямо по морде. Вдруг его сзади схватила Сильфида Д., и мы Алешку прижали к стенке и спрашиваем:

— А ты откуда знаешь, что шесть лимардов? Мы тебе не говорили.

И он в ответ стал реветь и ругаться по-матерно и плеваться на нас, и тут мы оба с Сильвой заметили, что от него несет самогоном. Тут он вырвался от нас и убежал. Так как была темнота, мы не могли его догнать и пошли в школу. Там нас ждали все учкомы, и мы все рассказали. Конечно, подозрение еще больше увеличилось, но прямых доказательств не было. Дежурным шкрабом была Елникитка, и она прямо нас спрашивает:

— А чего же вы его не обыскали?

Мы объяснили, почему мы не могли обыскать, а по правде — нам и в голову не пришло. Дело решили отложить до завтра.

14 ноября.

Алешка Чикин пришел как ни в чем не бывало в школу. Его сейчас же — в учком.

— Что в раздевальной делал?

— Лазил за хлебом к себе в куртку, — отвечает.

— А почему раньше времени из школы удрал?

— Нужно было домой.

— Так тебя дома не застали Рябцев и Дубинина.

— А я уходил.

— А почему от тебя самогонкой пахло?

— Они врут.

— А откуда ты узнал, что ровно шесть лимардов пропало?

— А я и сейчас не знаю.

Тут он, конечно, нахально соврал, потому что мы ему не говорили, а он первый начал кричать про шесть лимардов. Ну, тут всем стало ясно, что украл он, и с ним не стали больше разговаривать. Теперь встал вопрос такой: как со всем этим делом управиться. Шкрабы пока молчат — и ладно. Лишь бы они не ввязались. Но, с другой стороны, так оставить дело нельзя. Мы, все учкомы, очень долго разговаривали, а потом разошлись, ничего не решили. Если мы ничего не решим и завтра, дело придется вынести на общее собрание. Сережка Блинов мне сказал, что дело, наверно, кончится ничем и что Ванька Петухов сам виноват, что оставил деньги в пальто. Это-то так, а нельзя же, чтобы в школе были кражи, и зачем тогда и учком, если все дела кончать ничем.

15 ноября.

В дело Алешки Чикина ввязалась Зин-Пална. Она его наедине отчитывала часа два, потом он выскочил от нее весь заплаканный и — дралка. Так и убежал из школы. Мы, учкомы, тогда зашли к Зин-Палне и спросили, на каком основании она помимо самоуправления ввязывается в вопросы, касающиеся самих учеников? А Зин-Пална говорит, что она, во-первых, обязаная отвечать за порядок в школе, а потом она вовсе не ввязывается, а пыталась оказать на Алешку моральное воздействие. Хорошо! На общем собрании поговорим.

Елникитка собрала нас в своей лаборатории объяснять с микроскопом размножение папоротников, и тут я ее спросил:

— Как по-вашему — как произошел человек и вообще весь мир?

Она вся покраснела и отвечает:

— Конечно, биологическим путем.

— То есть каким биологическим?

Елникитка стала объяснять про клетку, но мне не это было нужно, и я спросил:

— А бог — есть или нет?

Она опять покраснела и отвечает.

— Для кого есть, а для кого нет: это личное дело каждого.

Тут Черная Зоя заорала как сумасшедшая:

— Я знаю, для чего он это спрашивает! Это он для того, чтобы доказать, что бога нету! А я вот верю в бога, и это мое дело, и никто не смеет мне запретить.

Я было хотел ей ответить, что ей никто и не запрещает и что вопрос нужно выяснить с точки зрения принципа, но она и слушать ничего не хотела, и я даже думал, что она шлепнется в обморок. Но тут Елникитка опять завела про папоротники. Зоя успокоилась, и я решил пока подождать. А когда окончилась естественная, Сильва ко мне подходит и говорит:

— Ты знаешь, они и в церковь ходят.

— Кто «они»? — спрашиваю я.

— Зоя и Лина.

— А ты — не ходишь?

— Нет, не хожу. Я в бога не верю, хотя мне за это от матери сильно попадает, — отвечает Сильва. — У меня мать старых убеждений, а отец — новых. Я и мать люблю и отца, а у них постоянно ругатня и даже драка. Отец иконы убрал, а мать их опять внесла. Я сначала была на стороне матери, а потом отец меня убедил.

— А он кто, твой отец-то?

— Наборщик. Заметь, что он сам раньше желтый был, даже бастовал и боролся с Советской властью, а теперь стал красный. Вот мать его и кроет за это. Бабы все на дворе тоже против отца. Соберутся белье вешать, так такая перепалка идет — страсть!

— А ты раньше тоже в церковь ходила?

— Да, когда Дуней была, то ходила. Потом мы с отцом решили, что он будет звать меня Сильфидой, и с тех пор я перестала ходить. Мать и слышать не хочет про Сильфиду: это, говорит, ведьминское имя.

Тогда я подумал и сказал Сильве, чтобы она звала меня Владленом. Она согласилась.

16 ноября.

Сегодня Черная Зоя сдавала за октябрь Алмакфишу и вдруг как шлепнется в обморок! Ну, теперь этим никого не удивишь. Сейчас же опрыскали водой, дали понюхать нашатырю, и она встала. Но на собрании учкома был поднят вопрос об отучении ее от обмороков, и я взялся отучить. Только мне предложили, чтобы без всякого вреда для здоровья. Я это и сам понимаю.

17 ноября.

Было деловое собрание учкома насчет Алешки Чикина. Дело в том, что он в школу не ходит и домой тоже. Пропал неизвестно куда. Постановили передать школьному совету, что учком ничего не имеет против разыскания Чикина через милицию, но только чтобы не сообщать, что он украл деньги.

23 ноября.

Я сказал Никпетожу, что хочу стать комсомольцем, и он меня одобрил. Он сказал, что если бы и ему было столько лет, сколько мне, то и он тоже записался бы в комсомол.

Потом я его еще спросил, что такое «диалектика», и он мне дал почитать газету, в которой мне понравился рассказ. Вот этот рассказ.

Диалектика жизни

Рассказ

1

Культяпыч любил приходить на террасу, когда вся компания была в сборе. Случалось это только по праздникам. Культяпыч с неизменной своей вонючей трубкой в зубах являлся во время общего чая или обеда, садился на перилку и, сплевывая желтую слюну, начинал рассуждать.

— Вот гляжу я на вашу жизню и никак не приучаюся. Все вы, робята, или, скажем, девушки, молодые, крепкие. Однако вы цельный день в разгоне, и нету у вас настоящей пристройки к жизни.

— А какая настоящая пристройка, Культяпыч? — подмигнув ребятам, начинал заводиловку Николка.

— Да нешь вы пойметя? Как вы есть фабричные, вам настоящего понятия не дадено. Взять какую хошь примерку. Кто главней: машинист или машина? Ась? Ну-кася?

— Машина главней, Культяпыч, — важно отвечал Николка. — Человек помрет, а машина останется.

— Вот и дурак, — срезал Культяпыч. — Да кто машину-то избрел? Леший бесспинный али кто? Человек избрел, вот кто избрел. Не было бы человека, где ж машина взялась бы? И еще примерка тебе: возьми деньги. Что деньги без человека? Нуль без палки, вот что деньги без человека.

— А человек без денег что? — попытался отбиться Николка.

— Все. Кто кого избрел? Деньги разум или разум — деньги? Ась? Ну-кася? Ишь — поди ж… То-то и есть! Диоген сказал: все умрет — слава останется. А я хошь и не Диоген, а старый бонбандир-наводчик, — то же тебе говорю.

— А ты откуда знаешь, что Диоген сказал?

— А я, брат, много кой-чего знаю. Я, брат, знаю такую примерку. Вот хоша у вас парень Василий. Сурьезный парень. Умный парень. Все книжку учит, не как ты. Тебе бы все шалберничать.

Тут вступился сам Васька Грушин.

— Вот что, дед, — сказал он. — Это ты неверно: у нас все при деле. Я книжку учу, а Николка девчат веселит. Без Николки девчата все давно бы разбежались. Верно, девчата?

— Конечно, с тобой с сухарищем, пропадешь, — с задорным вызовом ответила Ленка Спирина. — Что же: всю зиму учились, летом не беда и отдохнуть…

— А ты мысли диалектически, Культяпыч, — подшутил Федор Зайцев. — Тогда тебе все понятно будет.

— Это што же такоича: ди-лехти-чески? — спросил старик, имевший большое пристрастие к иностранным словам. — Растолкуй!

— Это сразу не растолкуешь, — ответил Зайцев. — Этому жизнь учит.

— А я вот что, брат, скажу, — неожиданно заключил Культяпыч, сплевывая в сторону краснощекой Ленки. — Жизня — это, брат, чеп тяжелый. А баба — тормоз.

Терраса грохнула от смеха.

2

Ленка Спирина была малограмотная. Она только три месяца назад приехала из деревни, но благодаря общительному своему характеру, веселью в запевке и всякой игре она быстро прилипла к комсомольцам на производстве и на лето попала в дачную коммуну. Нужно сказать правду: какое бы то ни было ученье давалось ей с большим трудом. Поэтому к лету она одолела только буквы да простейшие слоги. Ходила она и на кружок политграмоты, но, разумеется, пользу ей, как неумеющей читать, это принесло очень маленькую.

На даче взялся было за нее Васька Грушин, но скоро бросил.

Ленка готова была гулять по-деревенски до вторых петухов, до самого поезда, с которым нужно было отправляться на производство, но усадить ее за книжку было невозможно. Хуже всего было то, что она охотно выслушивала длинные Васькины разговоры о политике, о смычке рабочих с крестьянами, но на другой же день все незамедлительно вылетало у ней из головы. Васька пустился было на хитрость: начал ей рассказывать сказки, в которых, кроме чертей и леших, фигурировали фашисты и комсомольцы. Но был побит самым неожиданным образом.

— Это что-о-о-о за сказки, — с пренебрежением пропела Ленка. — У нас на деревне бабушка Гунявиха рассказывает — вот это еще сказки! Послушай-кась…

И пошла, и пошла… После этого Васька решил отступить, обождать, а Ленка продолжала гулять до утра с охочими парнями и девчатами и прозвала Ваську «Сухарищем».

С Культяпычем молодежь познакомилась именно на гулянке, коротая веселые летние ночки. Культяпыч по долгу службы обходил дачные улицы и с большим интересом присматривался к молодежи.

— Вы кто же будете? — спросил Культяпыч певших песни ребят, остановившись как-то ночью у дачи.

— Комсомольцы.

— А! — с почтением сообразил Культяпыч. — Стал быть, Ильичевы внучаты? И я вам должен сказать открыто: аткровенный человек был ваш дед. И вы должны его славу помнить и чтить во веки веков, аминь.

— Мы и чтим, — ответили ребята. — А ты кто будешь?

— Я? Я — старый бонбандир-наводчик, — важно сообщил старик. — Служу я ночным сторожем здеся. А звать меня Кирил Потапыч.

— Культяпыч, — подхватили ребята, и так старик и остался Культяпычем.

3

В сущности, рассказывать было бы больше не о чем, если бы не трагический случай, всполошивший всю дачную местность и перевернувший кверху дном жизнь коммуны. Как-то в воскресенье Васька Грушин остался на даче один. Остальная компания ушла гулять. В одних трусиках разлегся Васька перед геометрией и принялся постигать тайны равнобедренных треугольников. К зиме Васька постановил попасть на рабфак. Солнце палило во всю мочь, словно собираясь ультрафиолетовыми своими лучами пронзить Васькины внутренности. Но Васька, изредка отмахиваясь от комарья, отважно вжигал себе в башку теорему за теоремой.

Внезапные крики и говор где-то на улице и на соседних дачах прорезали звенящую солнечную тишину. Васька прислушался: уловил:

— Эй, скорей, скорей!.. Ну да, утонули!.. Кто? Где? Ай, батюшки!

Васька легким рывком сорвался с места и побежал через улицу в лес, по направлению к пруду.

Пруд был старый, глубокий, большой и очень запущенный. На берегу толпился народ, толковали об опрокинувшейся лодке и утонувших людях. Растолкав публику, Васька пробился в центр толпы, к своим ребятам, дрожащим и мокрым.

— Ленка утопла: кажись, плавать не умеет! — встретили его испуганно.

— В самой середке! Катались мы, стали пересаживаться, а лодка того…

— Мы уже ныряли, сил больше не стало, — угрюмо бормотнул Николка.

— За лодкой, за баграми побежали…

— Да разве скоро! — сомневались в толпе. — Лодка есть, так она частная, на замке, на другой стороне…

— Где? — спросил, запыхавшись, Васька и по указанному направлению срыву махнул в воду.

Плавал и нырял он недурно, поэтому рассчитывал быстро найти утопленницу. Отмахнув саженками полпруда, он обернулся к берегу, спросил:

— Здесь?

На ответные крики забрал левей и нырнул. Дно было чрезвычайно глубокое, в водорослях и топкое. Прощупав около двух саженей в разных направлениях, Васька почувствовал, что от холодных донных ключей заходятся ноги, что не хватает больше духу, поэтому решил подняться на поверхность. Стремительно оттолкнулся он ото дна, пошел кверху, но тут же ощутил, что ноги запутались в водорослях. Васька попытался распутать руками их крепкие нити, рванул раз, рванул два и, не рассчитав, вдохнул воду. Тотчас бешено закрутились в глазах оранжевые звезды, вода пошла в ноздри, в уши, в желудок. Судорожно заходили по воде руки, но водоросли словно вцепились в мозг, в память, в сознание…

С другой стороны на двух парах весел поспешно шла лодка. Ленку очень быстро нащупали багром и за платье вытащили на поверхность. Через полчаса Ленка пришла в себя. Ваську нашли и отодрали от водорослей отдышавшиеся ребята. Но ни откачивание, ни искусственное дыхание не помогли. Васька Грушин был мертв.

4

— Вот и скажите мне, что важней: почта — или почтальон? — завел как-то обычную волынку Культяпыч, рассевшись на своей постоянной перилке. — Выходит, что почтальон без почты собществовать может, это так. А вот как обойтиться почте без почтальона? Ась? Ну-кася!

Ребята молчали. Месяц прошел со дня Васькиной смерти, но ни веселье, ни гулянки как-то с тех пор на даче не налаживались.

— Теперь почта может быть и без почтальона, — необычно серьезно сказал Николка. — Теперь есть радио, всякое известие можно получить.

— А как твое радиво будет действовать без радивиста? — напустился Культяпыч на Николку. — Радивист должен быть, а без него радиво твое — одна палка. Не-ет, это ты не говори. Машина без машиниста — это все равно что шти без соли…

Разговор не склеивался. Культяпыч выпил стакан чаю, сказал:

— Водка, она хлеще, она от зуб помогает. Ну, а затем до свиданья, — и поплелся восвояси. Но, проковыляв весь палисадник, вернулся и таинственно спросил:

— Это што жа, Аленка-то ваша, ее и не слыхать?.. Раньше все, бывалоча, со смехом да с песнями, а теперь — ишь, поди ж… С книгой да с книгой… И сейчас все с книгой в саду сидит… Что, не в обиду будет спросить: не убивается она по Василию, ась?

— Не-ет, это ты, Культяпыч, зря, — задумчиво ответил Николка. — Она с Васей в любовь не грала. Так она, над смертью, должно быть, задумалась…

— Это вот что, друг Культяпыч, — пояснил Федор Зайцев. — Не знаю, поймешь ли меня. Ты вот толкуешь: баба — тормоз. А по-нашему выходит, что невежество тормоз. Василий учился. Утонул из-за нее — теперь она за книжку взялась… Это, друг, диалектика жизни.

— Ди-лех-тика, — протянул Культяпыч и повторил, стараясь запомнить: — Значит, дылехтика. Это как же понять?

— А понять это так, — охотно объяснил Зайцев. — Вот по-твоему выходит, что машина без человека существовать не может.

— Не может, — уверенно подтвердил Культяпыч.

— Верно. Так же и книга. Вася утонул — книга осталась. Ленка тоже человек. Она, видишь, подхватила книгу — и учится.

— Так, так, так, — обрадовался Культяпыч. — Это, сталоть, и есть дилехтика… Это вроде: убьют одного бонбандира у орудия, ан уж другой тут как тут. Тэ-э-эк-с.

Культяпыч опять заковылял по палисаднику. Подошел к Ленке, погладил ее по голове.

— Учиса, девушка, учиса… Всю дилехтику проходи… Настоящую пристройку к жизни получишь. А без дилехтики жизня — есто, брат, чеп железный.

24 ноября.

Как только ребята закричали, что с Зоей опять обморок, я сейчас же бросился во двор, кое-что припас и бегу обратно, спрашиваю: где? Мне говорят, что в аудитории. Я сейчас же в аудиторию. Смотрю, лежит она, как всегда, бледная и зубы стиснула. Я говорю:

— Приподнимите ее чуть-чуть.

Ребята приподняли, а я сунул за ворот комок снега. Она как вскочит да как заорет не своим голосом!! Ребята захохотали, а уж бежит Елникитка с нашатырем!

— Что такое?!

— Да вот, Зоя упала в обморок, а Костя Рябцев ее вылечил…

— Ка-ак вылечил?

— Снегом.

Тут Елникитка на меня, что это бесчеловечно, и что это не по-товарищески, и что она меня вынесет на общее собрание. Но пришла Зинаидища, посмотрела на Зою и на меня и говорит:

— Елена Никитична, успокойтесь! Зоя больше в обморок падать не будет.

Зоя засверкала глазищами, запаровозила и — дралка, а Зин-Пална мне говорит:

— Только, пожалуйста, в следующий раз с моего ведома!

И ушла. А зачем это с ее ведома? Раз я — учком, значит, и обязан.

Скоро сдавать зачеты за ноябрь, а у меня еще и за октябрь не все сданы. Учкомство сильно мешает. Да и редкомиссия тянет писать в «Красный ученик», а времени ни на что нету.

26 ноября.

Открылась запись в комсомол, и мы с Сильвой подали заявление в ячейку. Говорят, что скоро нашу ячейку присоединят к какой-нибудь производственной. Это очень важно, а то на наших собраниях скучища зеленая.

27 ноября.

Мы с Ванькой Петуховым ходили к беспризорным, и вот что из этого вышло. Я очень люблю таинственность, а это надо было делать очень тайно, потому что если узнают шкрабы, то из этого может выйти целый прецедент. Было это так. Ванька зашел за мной часов в девять, будто в кино, и мы пошли. Был сильный мороз — градусов двадцать. Пришли мы в этот самый разваленный подвал. Нас сначала не пускали, а потом пустили. Подвал громадный, и в нем такой же мороз, как на улице, поэтому в разных углах горят костерики, только они загорожены разным барахлом, чтобы с улицы не было заметно. Когда мы с Ванькой крались по разваленным камням, было очень жутко, так же, как в кино, когда сыщики крадутся. Они нас сначала не тронули, потому что Ваньку знают и считают его за своего. Одеты они все в страшные лохмотья, и запах от ребят идет аховый, все равно как из уборной, даром что мороз… Их там довольно порядочно, и греются у разных костериков: у одного — места всем не хватит. Как Ванька вошел, все на него накинулись:

— Даешь сказку!..

Ванька подсел к костерику и прочел им сказку про серебряное блюдечко и наливное яблочко. Страшная буза! Я и не подозревал никогда, что такая буза может быть в книжке напечатана. Потом беспризорные ребята просили еще, но Ванька не захотел. Тогда они вытащили самогонку и стали угощать. Ванька выпил немножко, я отказался. Потом они стали играть в карты, а мы собрались уходить, как вдруг кто-то тащит меня к костерику. Я упирался, но тот подтащил к самому огню и орет:

— Ребята, это лягавый!

Я поглядел, смотрю: Алешка Чикин, только весь замазанный и в лохмотьях, сразу и не узнаешь. Говорит:

— Ты что, сволочь, прихрял? Сучить сюда явился?!

— Пошел к черту, — я ответил, и ну вырываться.

Ванька, конечно, за меня вступился; мы вырвались… Они — за нами, мы — отбиваться. Тут меня кто-то стукнул прямо под глаз чем-то твердым. Я заорал, потому что было очень больно, но мы с Ванькой выскочили на улицу — и дралка. Они было погнались за нами, но тут скоро была освещенная улица и мильтон. Они отстали. Глаз у меня очень сильно болел и распух.

Тут мы с Ванькой стали совещаться, как быть и стоит ли рассказывать кому-нибудь про Алешку Чикина. Решили молчать и никому не рассказывать, потому что его могут здорово притянуть, да и домой ему лучше не показываться: после всего этого отец может убить. Ванька мне тут рассказал, что в этом подвале живут «сшибчики». Они так делают: один прячется в воротах, другой гуляет по улице как милый. Как идет какая-нибудь барыня с ридикюлем, сейчас же который гуляет по улице бросается со всего размаха ей в ноги, а другой из ворот вылетает, выхватывает ридикюль, и оба дралка. Есть и просто воруют из карманов. А то лазают по квартирам. Некоторые и по-русски говорить не умеют, только по-татарски, а воруют не хуже.

Когда я пришел домой, синяк под глазом разросся во всю щеку; папанька сейчас же заметил и спрашивает, что такое. Я ему соврал, что поскользнулся и упал; он мне приложил старый медный пятак. Тут немножко опухоль спала, а завтра в школу придется идти все-таки с синяком.

28 ноября.

Конечно, все ребята спрашивали насчет синяка, особенно приставала Сильва, так что я даже к черту ее послал. Елникитка поглядела подозрительно и определенно насмешливо, но я не захотел новой бузы и промолчал.

В «Красном ученике» написана правильная статейка насчет общественной работы. Я ее списал.

«У нас в школе проводится Дальтон-план. Задают на месяц задания по всем предметам, и мы должны их самостоятельно проработать. Скажет преподаватель, что такое-то задание нужно проработать по такой-то книге, а книгу нигде невозможно достать, покупать же для каждого задания немыслимо.

Потом, помимо научных занятий, ведутся общественные работы, и на их выполнение назначаются и выбираются те ребята, которые наиболее сильны в этом отношении, и получается невязка, что одни завалены общественной работой, а у других совсем ее нет. Надо сказать, что в наших научных лабораториях всегда так шумно, что очень трудно сосредоточиться на чем-нибудь, и потому ученикам приходится заниматься предметами дома. Кончаем мы занятия в семь часов, и те, у которых нет общественной работы, спокойно уходят, а тем, которые завалены общественной работой, приходится оставаться в школе и выполнять ее. Конечно, за вечер ничего не выполнишь, и приходится собирать на общественные работы утром, когда работает первая смена. А когда наша вторая смена соберется — опять работать в лабораториях нельзя, потому что шумно… Так каждый день. Прошел месяц, пора сдавать задания, а ничего не готово. А у которых нет общественной работы — спокойно сделают задания дома и сдают их к сроку».

Там еще написано, но и этого довольно, чтобы увидеть, что учкомам и дохнуть некогда. А тут еще редкомиссия, да украшательная, да класском, да еще объяснения со шкрабами за всю группу… Чертов Дальтон, чтоб ему провалиться!

30 ноября.

Завтра сдавать за ноябрь, а я, конечно, ничего не сдам, а когда сдам — неизвестно… У некоторых тоже такое положение. Хорошо, что подходит срок моему учкому, а то бы никак не выпутаться. Одна надежда на зимний перерыв. Сильва тоже не надеется сдать ничего — из-за учкомства. Чертов Дальтон!

Весь вечер после школы мы с Сильвой проходили по улицам, и она мне очень много рассказывала про свою жизнь. Оказывается, ее отец подал на мать в суд развод, и она теперь не знает, к кому идти жить. И все время дома драка и скандал. Она и старается как можно меньше показываться домой. Потом она стала спрашивать меня про цель жизни. Я ей сказал, что цель в жизни — это прожить с пользой для себя и для других и потом бороться за всеобщий коммунизм. Тогда она призналась мне, что ей так тяжело было, она даже хотела самоубиться. Я ей ответил, что это очень глупо и что есть люди — живут хуже нас, например, беспризорные. И потом, самоубиваться — это интеллигентщина. В старой школе самоубивались из-за шкрабов, а мы в таком положении, что еще можем бороться со шкрабами, и, кроме того, есть комсомол, в который нас, наверное, примут, потому что мы оба социального происхождения пролетарского. Тогда Сильва успокоилась, и я проводил ее домой.

 

Третья тетрадь

3 декабря.

Меня и Сильву утвердили кандидатами комсомола. Это — вася, только плохо то, что надо обязательно посещать заседания ячейки. А и так некогда. Ладно! Как-нибудь справлюсь.

4 декабря.

Сегодня во время занятий в школу явилась милиция. Вызвали Зин-Палну и спрашивают ее:

— Ваш ученик Алексей Чикин?

Она говорит, что наш.

— Ну так вот, примите его под расписку, а то он адреса своего не говорит, у нас его держать негде.

— А как он попал в милицию? — спрашивает Зин-Пална.

— Во время облавы на беспризорных задержан.

Тогда Зин-Пална вдруг и говорит:

— Нет, я отказываюсь его принимать. Ведите его в коллектор для беспризорных.

Это слышали некоторые ребята, и сейчас же это стало известно всей школе. Зазвонил колокол на общее собрание. Вот отовсюду бегут ребята, книжки побросали; кто отвечал в лабораториях, прямо на середине ответа — винта… Шкрабы глаза вытаращили… А это потому, что обыкновенно про общее собрание заранее известно, а тут вдруг ни с того ни с сего в часы занятий. Вот собрались ребята в зале. Шум страшный, крики. Идет Зин-Пална, вся бледная, да и другие шкрабы тоже, видно, не в своей тарелке.

— Кто давал звонок на общее собрание? — спрашивает Зин-Пална.

— Я, — отвечает Сережка Блинов.

— На каком основании во время уроков?

— А на таком основании, что сейчас вся школа узнала страшную несправедливость, и мы все хотим протестовать.

Сережка это говорит, а сам бледный и заикается.

— Какая же несправедливость? — спрашивает Зин-Пална.

— А вот что Чикина не приняла школа. Чикин — наш товарищ, и обязаны были спроситься у нас.

Тут как все заорут:

— Правильно, Блинов!!! Долой шкрабов!

Зин-Пална подняла руку, долго так стояла, потому что шум, потом говорит:

— Это дело надо разобрать в подробностях. Вот вы говорите: несправедливость. А я не могла его принять, во-первых, потому, что здесь не детский дом и жить ему негде, а потом, он жил с беспризорными и, значит, может быть заражен всеми болезнями и всех других перезаразит. Потом, в конце концов, раз у него есть отец, то его нужно отправить к отцу, а вовсе не в школу…

Тут я встал и говорю:

— К отцу его отправлять нельзя, потому что отец его теперь убьет. У него отец пьяница, и видно, что ему несладко живется дома, если он в разваленный подвал убежал.

— В какой такой разваленный подвал? — спрашивает Зин-Пална.

— В самый простой, — отвечаю я.

— А вам, Рябцев, откуда это известно?

— А оттуда и известно, что я там сам был и его видел.

Тут все ребята заорали:

— Браво, Рябцев! Молодец!

А я отвечаю:

— Прошу не орать без толку. Раз я учком, значит, я обязан.

— Ну так вот, — говорит Сережка Блинов. — Школа протестует против того, что заведующая, не спросившись у школы, отправила Чикина в коллектор. И, кроме того, просим сейчас же послать в милицию и доставить его в школу.

— Да что же мы с ним делать-то будем? — спрашивает Зин-Пална.

— Там видно будет. Пойдем к нему на квартиру и потребуем у отца, чтобы он его не бил.

— А он вас так и послушает, — ехидно ввертывает Елникитка.

— Скорее нас послушает, чем вас, — это Сережка отвечает. — И, во всяком случае, мы просим школьных работников ответить, как они думают: имеет в школе какое-нибудь значение самоуправление или нет?

— Да! Да! Просим ответить! — закричали все ребята.

— Я удивляюсь, — говорит Зин-Пална, — на ту неорганизованность, которая в данный момент проявляется. Сорвали занятия, устроили общее собрание. Ну, с этим-то еще можно примириться, раз вышел такой экстренный случай. Но как ведется это экстренное общее собрание? Ни председателя, ни секретаря. Вопросы скомканы в кучу. Ставится вопрос о Чикине, его не решают, сейчас же перескакивают к другому, принципиальному вопросу. Я дальше на таком собрании отказываюсь присутствовать и ухожу, потому что, по моему мнению, такое собрание — позор для школы.

И пошла. За ней сейчас же Елникитка, за ней бочком Алмакфиш и другие шкрабы. Остался только один Никпетож. Сидит и молчит, как воды в рот набрал. Ребята помолчали, потом опять зашумели. И Сережка стукнул кулаком по столу и говорит:

— Я лично считаю, что председатели всякие — это тоже предрассудок. Можно вполне обойтись без председателя. Вот что, ребята, я предлагаю здесь остаться только тем, кто не признает такой формы самоуправления, как у нас. И мы решим, что делать. А остальным — уйти. Конечно, и всем школьным работникам — тоже.

Никпетож сейчас же поднялся и ушел. Ушли кое-кто и из маленьких ребят. Из девчат сейчас же демонстративно ушли Черная Зоя и Лина Г. Остальные остались и постановили «союз». «Союз» решил самоуправления не признавать и выработать свой устав, которому и подчиняться. Обязательное здорованье и вставание отменить. В лабораторию, и в аудиторию, и в зал можно ходить, кто хочет — в шапке, а кто хочет — без шапки. В остальном действовать по уставу, который выработать поручили Сережке Блинову и еще ребятам.

Мне сразу стало жить очень весело. Кстати и мое учкомство кончилось.

4 декабря.

В школе теперь две партии: «школа» и «союз». Оказалось, что за шкрабов довольно много народу. Сегодня у «школьников» было общее собрание для выборов нового учкома, и на этом собрании была половина школы. У нас, «союзников», тоже было собрание, приняли «Устав союза». По этому уставу никто никому не подчиняется, только устанавливается самодисциплина. Всякие пустяки, вроде обязательного здорованья, отменяются, но каждый из «союзников» обязан следить за собой в смысле поведения. Так, например, драться и шуметь во время занятий нельзя. Для сношения со шкрабами и со «школьниками» избран «комиссар иностранных дел» — Сережка Блинов.

Первым долгом Сережке было поручено, чтобы он добился от шкрабов, чтобы Алешку Чикина, доставили из коллектора в школу. Потом был митинг, и все произносили речи.

Потом Сережка отвел меня в сторону и сказал, что так как Никпетож меня любит, то чтобы я к нему пошел и спросил, как он думает насчет «союза», а также и другие шкрабы. Я, конечно, согласился. Только мне непонятно, при чем тут мнение шкрабов: они — сами по себе, а мы — сами по себе. Все-таки я пошел. Никпетож мне сказал следующее:

— Я считаю ваш опыт интересным. По-моему, вы скоро сами убедитесь, что без дисциплины жить нельзя.

Я ответил, что у нас вводится самодисциплина.

— Самодисциплина — палка о двух концах, — сказал Никпетож. — С другой стороны, она как будто хороша, так как устраняет насилие, а с другой стороны, она гораздо тяжелей, чем внешняя дисциплина. Ведь подумать только: все время приходится следить за собой, чтобы как-нибудь не проштрафиться. Это очень быстро надоедает.

Тогда я спросил, как смотрит на это дело Зин-Пална.

— Вы ее недооцениваете, — ответил Никпетож. — Вы считаете, что она поддерживает в школе насилие и, следовательно, является общим врагом всех учеников. На самом деле это не так. Она всех ребят очень любит, а если принуждена поддерживать дисциплину, так это потому, что на ней — тяжелая ответственность. А на ваш «союз» заведующая смотрит так, чтобы вам не мешать. «Пусть, говорит, сами убедятся в нелепости своих поступков».

Я все это рассказал Сережке, он выслушал меня, но ничего не сказал. Домой из школы я сначала провожал Сильфиду, потом она меня провожала, и по дороге мы с ней разговорились насчет «союза». Она говорит, что не верит, чтобы «союз» долго продержался, а вошла в «союз» по товариществу и что сейчас ей очень весело жить. Я сказал, что мне тоже. Мы даже руки потрясли друг другу на прощанье, чего никогда не делали.

6 декабря.

Все как будто пришло в порядок. Шкрабы делают вид, будто не замечают «союза», а мы словно не замечаем шкрабов. Так как в «союзе» постановлено никаких издевательств над «школьниками» не производить, то мы их и не трогаем, тем более что там больше маленькие, а кто из старших — те принципиально думают иначе, чем мы.

Я изо всей силы гоню с зачетами, чтобы погулять во время зимнего перерыва. Никпетожу сдал за ноябрь. Самое трудное для меня — математика и естественная.

7 декабря.

Ванька Петухов в школу не пришел, и я пошел к нему на квартиру. Оказывается, он лежит весь избитый. А избили его беспризорные, потому что подумали, будто он на них донес и потом была облава. Они у него и лоток с папиросами отняли. Он теперь думает поступать на фабрику, тем более что подростков стали принимать больше, чем раньше. Я спросил его: «А как же с ученьем?» — а он говорит, что подростки работают только шесть часов и им всякие льготы для ученья. У него дома все плачут, потому что он почти что один содержит всех. Мне стало очень тяжело, и я ушел.

8 декабря.

Я проходил по залу, как вдруг разразился бой между «школьниками» и «союзниками». Они на нас напали: дали подножку Володьке Шмерцу. Сейчас же подоспели наши, и началась свалка. Дрались, конечно, понарошку, больше так, баловались. И вдруг влетает Зинаидища, начинает топать ногами и кричать как сумасшедшая: «Перестать, перестать!» Мы, конечно, перестали, а она на нас напустилась, что мы из школы делаем улицу, что такая вражда недопустима и что хваленая самодисциплина «союза» себя показывает. Тогда я не выдержал и говорю, что самодисциплина тут ни при чем, потому что мы не дрались, а просто ладошками по бокам. Но она мне и договорить не дала и заявила, что будет со мной говорить на школьном совете.

Посмотрим, что будет. Я сдал наконец зачет за октябрь по математике. Теперь осталось не так уж много, и я гоню вовсю.

10 декабря.

Было очень весело, потому что во время большого перерыва мы, все «союзники», выскочили на двор и стали играть в футбол. Погода довольно теплая, а снег утоптанный, поэтому играть было легко. А «школьники» смотрели на нас с завистью: им тоже очень хотелось играть, но по ихним, школьным, правилам футбол до весны запрещен, — на школьном дворе, по крайней мере. В другие игры можно играть, которые физкультурщик показывает, а в футбол нельзя, потому что, как говорит Зинаидища, «футбол вредно отзывается на занятиях».

Кончился перерыв, а мы все играли… Жалко, что рано темнеет, а то бы так без конца и вкалывал бы. Я забил десять голей, — играю крайнего правого. Сначала играли девчата, а потом, когда организовалась правильная команда, девчат выставили.

11 декабря.

Третьего дня я видел Черную Зою и Лину Г., что они выходили из церкви, а вчера было заседание ячейки, на котором постановили усилить в школе антирелигиозную пропаганду. По этому случаю я пришел в естественную лабораторию, когда там было народу довольно порядочно, и спрашиваю Елникитку:

— Елена Никитична, объясните мне, пожалуйста, насчет бога: есть бог или нет?

— Я, — говорит, — один раз вам уже, Рябцев, сказала, что для кого есть, а для кого нет. Это личное дело каждого.

— Нет, а вообще?

— Общего взгляда не существует.

— А по естественной истории как: существует или нет?

— Естественная история религиозными вопросами не занимается.

Так я и откатился ни с чем, но Елникитку на свежую воду выведу. Пошел по коридору, как вдруг меня догоняет Черная Зоя и говорит:

— Погоди!

Я остановился, а она вся пригнулась, сгорбатилась и говорит шепотом.

— Я тебя, — говорит, — ненавижу и не считаю за человека, а все-таки, как мне тебя жалко, я тебя предупреждаю, что тебе это даром не пройдет и тебе отвечать придется.

— Кому же это я буду отвечать?

— Там узнаешь кому. Святые ангелы от тебя отступились.

Я как захохочу, прямо животу больно стало!

— Передай, — говорю, — святым ангелам от меня в подарок! — И шлепнул ее по спине.

Она запаровозила — и от меня! Я, конечно, гнаться не стал: не люблю я ее, прямо терпеть не могу. От нее церковью пахнет, постным маслом каким-то.

12 декабря.

Сегодня пришлось мне расстаться с милым моим товарищем Ванькой Петуховым. Он пришел в последний раз, — поступает на фабрику. Я было стал ему рассказывать, как у нас в школе дела, но видно, что его уже это не интересует. Синяки у него зажили. Получать он будет двадцать три рубля шестьдесят копеек.

— На папиросах, — говорит, — больше не наработаешь.

Мне страшно жалко, что он уходит от нас. Во-первых, он товарищ хороший, прямо таких поискать, а потом, он умный парень и очень добрый. Я так думаю, что дружить с парнем — это совсем не то, что дружить с девчиной, хотя бы с такой умной, как Сильва. Я, правда, с ней говорю о многом, но все же не обо всем: ведь она многого не поймет. Да потом, разве с ней пойдешь к беспризорным? Она-то, может, и пошла бы, но ведь ее измордуют, а защищаться самостоятельно она не может. Потом, вот, например, девчата в футбол не могут играть как следует, как ни стараются. Потом, у них глаза часто на мокром месте… В общем и целом, как ни верти, а много есть препятствий к настоящей дружбе. Другое дело — дружба с парнем. Жалко мне Ваньку… Конечно, мы будем с ним видеться, а все-таки это уже не то.

13 декабря.

Сегодня из-за «союза» произошел новый прецедент. Сильфида Д. пошла сдавать за ноябрь Алмакфишу, а он ее засыпал, хотя она говорит, что отвечала на все вопросы и доказала все теоремы. Тогда она ему сказала:

— Это вы потому меня засыпаете, что я в «союзе».

Алмакфиш разозлился страшно, назвал ее «дрянной девчонкой» и выставил из лаборатории. Вся группа страшно возмутилась, и мы отправили делегацию к Зинаидище, чтобы Алмакфиш извинился перед Сильфидой. Я входил в делегацию, и когда мы пришли в учительскую, там был и Алмакфиш. Он услышал наше требование и говорит:

— Хорошо, я извиняюсь, я погорячился; но пусть Дубинина раньше извинится передо мной, что она подозревает во мне какие-то посторонние мотивы.

Я тогда сказал:

— Я не знаю, были ли посторонние мотивы, но вся школа знает, что вы Дубинину терпеть не можете и преследуете.

Тогда Алмакфиш взбеленился, начал кричать, что я — дерзкий и грубый парень, и если меня не уймут, то он уйдет из школы, потому что нет никакой возможности заниматься. И он швырнул книжку на стол и ушел из школы. Зинаидища меня оставила в учительской и начала со мной говорить. Она мне доказывала, что если так пойдет дальше, то не будет никакой возможности учиться, и что мы все увлеклись «союзом» и забываем главную и единственную цель — учиться. А я ей ответил, что я с этим согласен, но что не только мы забываем, а и шкрабы забывают, что мы — такие же люди, только молодые и, может, не такие опытные, как они. Например, нельзя нас называть «детьми», «грубыми и дерзкими парнями», «дрянными девчонками» и тому подобное, и это всегда будет вызывать прецеденты. Тут мне Зинаидища сказала, что нельзя говорить «прецедент» и что нужно говорить «инцидент». В общем, мы решили, что завтра я извинюсь перед Алмакфишем и повлияю на Сильфиду в этом же смысле.

А на собрании ячейки было постановлено предложить шкрабам и «союзу» создать согласительную комиссию для ликвидации конфликтов. Сережка Блинов протестовал, но представитель центра его спросил: неужели он хочет настоящего разделения школы на две партии? После чего Сережке пришлось замолчать.

14 декабря.

Согласительная комиссия с участием представителей ячейки постановила отменить обязательное здорованье и вставание. Права учкома расширены: так, например, дела, касающиеся только учеников, будут теперь разбираться только учкомом; в шкрабиловку и в школьный совет пойдут только дела, касающиеся и шкрабов и учеников. В футбол играть можно.

«Союз» кончился.

16 декабря.

Только что я думал, что все кончилось, как вдруг перед зимним перерывом на шкрабиловке шкрабы составили характеристики всех учеников, и каждый желающий мог прочесть свою. Я свою не только прочел, но и списал:

«Рябцев Костя, 15 лет. Общее развитие для возраста, безусловно, недостаточное. Ученье дается с большим трудом. Самоуверенность — колоссальная. К общественной работе относится исключительно горячо и нервозно, но быстро остывает. Подростковый возраст и период наступления половой зрелости переживает с исключительными трудностями. Инстинкты преобладают и в силу темперамента требуют немедленного исхода. Груб, дерзок и резок до крайности. Исключительная по силе работа сенсорных и моторных центров создает болезненный и колючий эгоцентризм. Полусознательное отношение к предстоящей взрослой жизни дает пищу интеллекту и его работе над инстинктами. Эта работа происходит и дает некоторые, пока мало заметные, плоды. Типичный подросток по Стэнли Холлу».

Кто такой Стэнли Холл? Наверно, такой же буржуй, не хуже Дальтона… Ходил к Никпетожу спрашивать, что такое «эгоцентризм». Он объяснил, что такой же эгоизм, только еще похуже. Выходит, я — эгоист. Я так думаю, что я — не эгоист, но, конечно, шкрабов не переубедишь. Дело не в этом. Они вот написали, что мне ученье дается с большим трудом. Это может и так, но не объяснено — почему. А это потому, что Дальтон. Не будь Дальтона, ученье мне давалось бы так же, как всем. В прошлом году я учился не лучше и не хуже других, да еще время читать оставалось. А теперь по случаю Дальтона у меня времени не хватает. У Сильвы тоже вроде этого характеристика. Я с ней говорил, и она со мной согласилась, что это из-за Дальтона.

18 декабря.

Сегодня была общая радость, потому что в школу из коллектора привели Алешку Чикина. Мы долго кричали «ура» и его качали. Потом было собрание учкома, которое постановило отправить его к отцу, а с ним вместе, для переговоров, меня и Сережку Блинова. Алешка очень худой и бледный и все молчит. Должно быть, ему жилось несладко что в беспризорных, что в коллекторе. После занятий мы его повели к отцу. Приходим — отец трезвый, сидит и ковыряет шилом сапог, а мать шьет. Мать, как увидела Алешку, сейчас же завыла. А Сережка говорит отцу:

— Вот, гражданин Чикин, мы привели к вам вашего сына. Школа берет за него ручательство на себя, что он будет учиться и вообще вести себя хорошо. Только школа требует, чтобы вы его не били.

Чикин-отец положил шило и говорит:

— Никакого полного права вы не имеете мешаться в мою жизнь! Захочу — убью, захочу — живым оставлю. А только он в вашей школе воровать начал, значит, вы его и обучили.

— У нас в школе воровать не обучают, — отвечает Сережка, — а если он проштрафился, то этого больше не будет. Только вы имейте в виду, гражданин Чикин, что, если вы его хоть пальцем тронете, вы будете иметь дело со всей школой и, кроме того, попадете под суд.

Мы, когда вышли, нарочно постояли с Сережкой под окном: видели, как мать Алешку кормила, а отец с ним разговаривал как будто ничего. Мы успокоились и ушли.

19 декабря.

Шел в школу и на улице встретил Лину Г. Вот она подходит ко мне и говорит:

— В последний раз тебя спрашиваю: будешь ты со мной разговаривать или нет?

— В последний раз тебе отвечаю, что так же, как со всеми девчатами.

Она сейчас же откатилась. Вот дуреха-то! Никогда в жизни она меня не спрашивала, а теперь вдруг прилезла: «в последний раз». Она сама от меня отсела, и теперь вдруг разговаривай с ней! Это, должно быть, на нее Черная Зоя влияет. Нет, некоторые девчата есть — просто сумасшедшие. А в школу пришел — там все сидят по лабораториям и зубрят. Я стал ходить по ребятам и расспрашивать, как дела. Оказывается, у огромного большинства зачеты за декабрь не готовы, как и у меня. А у половины, по крайней мере, и за ноябрь еще не сданы. Тогда я набрал ребят, мы пошли в уборную, курили и обсуждали один проект.

21 декабря.

Я сегодня просижу хоть до пяти часов утра, но постараюсь все записать, как было.

Дело в том, что мы еще третьего дня решили покончить с Дальтоном и вчера почти весь день приготовлялись. Сегодня, когда ребята стали собираться в школу, на всех стенах были развешаны надписи и просто записки:

— Долой Дальтона!

— Ко всем чертям буржуя Дальтона!

Ребята, конечно, были все очень рады. Мы сейчас же к пианино — разучивать новую песню. Ее сочинил я:

Пусть кровь наша стынет И слышится стон: Да сгинет, да сгинет, Да сгинет Дальтон!!!

А когда стали подходить шкрабы, их встретили этой песней. Шкрабы, словно ничего не знали, разошлись по лабораториям. Но никто сдавать за декабрь не пошел, хотя у некоторых было приготовлено. Вместо сдавания все ребята выскочили на двор. Там уже мы приготовили чучело из соломы, в драной шляпе, и на шее у чучела висела надпись: «Это — лорд Дальтон». Чучело поставили посредине двора так, чтобы из окон было видно, принялись плясать вокруг него и петь «Карманьолу». Потом чучело подожгли. Прибежал дворник, но когда увидел, что опасности нет, он тоже с нами смеялся. Чучело полыхало ярким огнем, с треском и блеском. А мы пели. Потом мы запели еще песню:

Ты буржуй, проклятый лорд! Уходи ж, паршивый черт!

И с пением ввалились в школу. Там нас все шкрабы ждали, и в зале Зин-Пална спросила нас, хотим ли мы общее собрание или мы так уж настроены, что лучше разойтись по домам. Хотя некоторые маленькие кричали, чтобы по домам, но мы захотели общее собрание. Тогда дали звонок на общее собрание. Перед собранием я пошел в уборную, и вдруг вижу — в коридоре валяется записка. Я ее поднял и прочел:

«Так и знайте все, что мы, две девочки, больше жить не хотим. Какие этому причины, а вот: во-первых, нас все обижают и придираются. Потом, одна из нас хочет скорей переселиться в загробную жизнь, а другая — из-за несчастной любви. Мы всем прощаем. Просим нас похоронить по церковному обряду. И мой сегодняшний завтрак пусть возьмет Костя Рябцев. Я ему тоже прощаю. Кто эту записку прочтет, тот пусть никому не показывает. И пусть похоронят нас вместе, в одном гробу. А если самоубийц нельзя хоронить по церковному обряду, то пусть хоронят так, только чтобы панихиду отслужили. Прощайте!

П.С. А если хотите найти наши мертвые тела, то ступайте в физическую лабораторию. Лина Г. и Зоя Г.»

Я взволновался и бросился в зал, как вдруг вижу, что на стене приколота еще записка. Я ее сорвал и прочитал:

«Прощайте все, все, все, родители и ребята, вся школа.

Прощайте! Наши тела — в физической лаборатории. Лина и Зоя».

Я вбежал в зал. Там уже началось общее собрание. Я закричал:

— Скорей в физическую лабораторию!! Там девчата собрались самоубиваться! Может, еще успеем!

Все сорвались с места и понеслись в физическую лабораторию — и шкрабы и ребята. Я ворвался один из первых, но… там никого не было. Сейчас же все бросились рыться по шкафам и полкам, точно они там могли спрятаться. Как вдруг из аудитории раздался чей-то голос:

— Они здесь! Обе!!

Конечно, все — в аудиторию, и там — верно — были они обе, и обе живые. Они сидели за партами и ревели в три ручья. Ну их сейчас же оттуда вытащили, а у меня горло отошло. Я только тогда заметил, что все время, как их искали, меня словно кто-то душил.

Лину и Зою повели в учительскую давать валерьянки, а меня обступили шкрабы и ребята, давай расспрашивать, как я узнал. Я, конечно, показал обе записки и рассказал, как их нашел. Тогда Зин-Пална говорит:

— Это безобразие, записки были нарочно подкинуты. Они ничего и не собирались кончать с собой, а все для того, чтобы обратили на них внимание. Придется им со школой расстаться.

Когда она это сказала, у меня на сердце стало очень легко, и я сразу заметил, что никто из ребят не стал опровергать Зин-Палну. Потом пришел из учительской Никпетож и говорит, что он их спрашивал, каким образом они хотели покончить с собой, и они сознались, что хотели угореть. Для этого они закрыли вьюшки в печке раньше времени, а в физической лаборатории открыли отдушник и стали там сидеть. Я — и верно — заметил, что в физической чуть-чуть попахивает дымком.

— А почему же они ушли из физической? — спрашивает Зин-Пална.

— Испугались, — ответил Никпетож с улыбкой, и все захохотали.

Тогда Зин-Пална нас спрашивает:

— Какой же самоубийца станет раскидывать записки, да еще с адресом, по коридору, а главное, пришпиливать к стене?

Все ребята согласились, что это правда.

— Значит, тут несомненное притворство, да и прекрасно ж они знали, что раньше, чем угорят, кто-нибудь войдет в физическую лабораторию, — говорит Зин-Пална. — Придется вызвать родителей.

А тут стоял Алмакфиш и говорит:

— С философской точки зрения, количественно — это изобилие эпохи, а качественно находится по ту сторону добра и зла .

Я это от него уж сколько раз слышал: твердит, как граммофон. Тут Никпетож поднял руку и говорит:

— Прошу меня выслушать, ребята. Мы строим новую, свободную школу. Вы и читали и слышали, что раньше школа была совсем не такой, как сейчас. Конечно, на пути постройки новой школы могут быть всякие трудности, как и во всяком новом деле. Вот вы выступали сегодня против Дальтон-плана. Вам не нравится этот способ работы. Неужели вы хотите, чтобы вас гнали из-под палки, как в старой школе? Чтобы тянули ваши мозги к свету против вашего желания? Спору нет, по Дальтону заниматься трудно, может, и ошибок много в нашем построении Дальтон-плана, но ведь эти ошибки можно изжить. Кто не ошибается, тот не работает. Новая школа растет не спокойно, как хотелось бы, а бурно и с препятствиями. Вот вы выступали и против самоуправления, и против Дальтона — все это препятствия. И мы их совместно с вами мало-помалу преодолеваем. Девочки эти хотели поставить нам новое препятствие, но это — по глупости, несознательно, и очень хорошо, что вы хотите их простить. Но я другого и не ожидал от вас, от новых, свободных людей, людей, которые растут из революции, из бурной, но молодой эпохи. Наша заведующая Зинаида Павловна как будто не согласна простить этих девочек. Я присоединяюсь к вашей просьбе; я думаю, что и родителей не нужно вызывать и особенно — из школы исключать не следует. Я думаю, что мы с вами, ребята, так сумеем на них повлиять, что они бросят всякие мысли о самоубийстве и придут вместе с нами к сознанию, что в новой, свободной школе нет и не может быть места мраку, отчаянию и самоубийствам. Так вот, Зинаида Павловна, мы с ребятами просим вас Зою и Лину простить.

Зин-Пална что-то хотела сказать, но тут мы все завопили:

— Простить! Повлияем! Простить! Прости-и-ить!

Так что Зин-Пална даже уши зажала.

Дождалась, когда кончили орать, подняла руку и говорит:

— Эти девицы, конечно, должны быть исключены. Я думаю, так посмотрит и отдел народного образования. Но я со своей стороны согласилась бы не придавать этому дела большого значения и даже взять на себя поручительство за них, если школа согласится выполнить одно маленькое условие.

Мы насторожились:

— Какое условие?

— Условие такое, — говорит Зин-Пална, — отнестись сознательно к Дальтон-плану и не срывать его бессмысленными выходками. Согласитесь сами, что сегодняшняя выходка была бессмысленна. Вы, во всяком случае, можете доказать трудность Дальтон-плана, а не его бесполезность. Да и то уж если что-нибудь доказывать, то разумным порядком, а не сжиганием чучел. Итак, вот мое условие.

Мы все молчим, а Никпетож говорит:

— Что ж, ребята, это условие можно принять. Во всяком случае, перед нами есть возможность разумного обсуждения Дальтон-плана. Если до сих пор такое обсуждение не было устроено — в этом виноват недостаток времени и другие трудности. Так что же, ребята, принимаем?

Смотрю — кругом все подняли руки. Поднял скрепя сердце и я.

— В таком случае, — говорит Зин-Пална, — я Зою и Лину прощаю и переговоры с отделом народного образования беру на себя.

— Урррра! — заорали мы так, что даже в ушах зазвенело. — Качать Никпетожа! Кач-чать!!

И Никпетож полетел высоко в воздух.

 

Второй триместр

 

Первая тетрадь

1 января 1924 года.

На праздниках я вместе с нашими комсомольцами участвовал в «комсомольском рождестве» в рабочем клубе. К этой фабрике, наверное, припишут и нашу ячейку. Мы пришли с Сильвой в десять часов вечера, и ничего еще не начиналось, хотя зал был полный и было очень жарко и тесно. Часов в одиннадцать приехал лектор и стал рассказывать про разных богов. Может быть, было бы и интересно, да только лектор охрип и устал, и все следили, как он пьет воду. Потом он вдруг, в середине лекции, взглянул на часы и говорит: «Товарищи, извините, я должен здесь кончить, потому что мне еще в пять мест нужно поспеть», — сорвался со сцены и уехал. Так лекция и осталась неоконченной. По-моему, тогда уж и начинать не нужно было. После этого очень долго ничего не было, и мне уже захотелось спать, как вдруг занавес открылся, и началось представление. В этом представлении попы разных государств спорят друг с другом, чей бог лучше, потом вдруг входит рабочий с метлой и всех разгоняет. Зачем-то тут еще вертится буржуй. Он хотя ни к чему, а играл всех лучше и очень смешно. Самое смешное было то, что у него подштанники высовывались из-под брюк. Он их все время поправлял: только-только поправит, а они уже опять вылезли. Зал гремел от хохота. По-моему, раз антирелигиозная пропаганда, то нужно обязательно что-нибудь смешное, тогда она достигает цели. А разные доклады да лекции, особенно такие, как была, могут оттолкнуть.

Потом еще я был вчера, под Новый год, в нашей школе в первой ступени на спектакле, и тоже с Сильвой. Было представлено: «Красная Золушка». Будто бы были какие-то две сестры — буржуйки, а третья — прачка. Кто это сочинил, я не знаю, только, по-моему, так не бывает, особенно что живут они все трое вместе. А потом будто бы эти буржуйки уезжают на бал, а Красная Золушка остается мыть посуду. И вдруг приходит какой-то хлюст в красной рубашке и дает этой самой Золушке читать прокламацию. Золушка читает, переодевается в сестрино платье и убегает. Во втором действии — бал, на этом балу танцуют Золушкины сестры и еще какие-то, в пестрых костюмах. И вдруг вбегает Золушка и тоже начинает танцевать. К ней лезет принц, но она его боится и убегает и теряет башмак… Потом, в третьем действии, принц приезжает к ним домой и начинает примеривать башмак. Никому не подходит, только Золушке подходит. Принц собирается на ней жениться, но вдруг является тот самый агитатор в красной рубашке, провозглашает, что началось восстание, и начинает этого принца бить по шее. Принц — дралка через публику, а в красной рубашке гонится за ним, и в это время на сцену входят все, кто были ряженые на балу, и вместе с сестрами поют «Интернационал». Тут много было неправдоподобного, но, конечно, с маленьких ребят спрашивать нечего, а играли они очень здорово — так, что мне самому захотелось на сцену. В самом деле: почему у нас никогда не бывает спектаклей? Надо будет поговорить с Никпетожем. По-моему, вообще-то интересней бывать в кино, чем в театре, потому что в кино не нужно думать; но самому представлять интересней в театре, — ведь на экране будет одна только твоя тень.

После представления маленькие начали танцевать. Я сейчас же пошел к ихней шкрабихе, Марь-Иванне, и говорю:

— А вы знаете, товарищ, что танцевать вообще запрещено?

А она отвечает:

— Во-первых, вы не лезьте не в свое дело, товарищ Рябцев, от вас вторая-то ступень плачет, а вы еще в первую лезете. А во-вторых, если вам не нравится, можете уходить. И потом, я вообще не знаю, что вы здесь делаете?

Я страшно обозлился, но сдержался и решил сделать доклад на ячейке. Потом смотрел, как танцуют, и спросил Сильву, умеет ли она танцевать. Она говорит, что умеет, только не любит, — а у самой глаза так и горят, и все лицо раскраснелось, и бант подпрыгивает под музыку, — и я думаю, что если бы меня здесь не было, она обязательно бы стала танцевать. По правде сказать, и я чувствовал себя не так, как всегда. Было очень светло, все лампы были зажжены, и музыка, хотя и простая рояль, так захватывала, что хотелось что-нибудь выкинуть необыкновенное. Например, сказать блестящую речь или пройти впереди всех со знаменем в руках. Или хотя перекувырнуться. Но из своих ребят, кроме Сильвы, никого не было. И вдруг Сильва берет меня за руку и говорит:

— Владлен, я больше здесь не останусь ни за что. (У нас такой уговор был, что она будет звать меня Владленом.) Ты, если хочешь, оставайся, а я уйду.

Я, конечно, тоже ушел. Одному — скучно. По дороге Сильва мне говорит:

— Мало ли что кому хочется, но при чем же тогда будет идеология?

С этим нельзя не согласиться.

5 января.

Я заметил за собой, что очень мало сплю по ночам. Я стал искать причину этого. Можно было бы подумать, что от усиленных занятий, но во время этого перерыва я занимался очень мало, хотя зачеты у меня запущены и, не говоря уже о декабре, — за ноябрь и то некоторые предметы не сданы. Гуляю и катаюсь на коньках я достаточно, так что никак не могу понять причину бессонницы. Я пошел к Сережке Блинову и спросил его об этом. А он и спрашивает:

— А читаешь много?

Я ответил, что много, и Сережка сказал, что будто бы от этого. Уйдя от него, я стал проверять себя. Оказывается, за перерыв я прочел не так много, но некоторые места особенно запомнились, и по ночам я много о них думаю. Вот, например, я читал один рассказ под заглавием: «Свидание». В этом рассказе француженка-гувернантка показывает мальчишке свою ногу выше колена. Хотя он потом от нее и убежал, потому что от француженки пахло потом, а все-таки это место очень запомнилось. Рассказ этот — в желтенькой универсальной библиотеке. И вот получается такая вещь, что учишься рядом с девчатами, и дерешься с ними, и лапаешь их — и это не производит никакого малейшего впечатления, а прочтешь что-нибудь про это — и уже спать не можешь. Отчего бы это такое?

А главное, что противно: после таких мыслей поневоле — фим-фом пик-пак.

11 января.

В «Катушке» помещено собрание «любимых школьных словечек»: шумляга, задрыга, зануда, губа, губошлеп, мерзавец, скотина, идиот, черт, дьявол, свинья, ахмуряла, сволочь, сукин сын, прохвост, подлец, храпоидол, шкет, плашкет, кабыздох, лупетка, хамлет, а про дурака и болвана — говорить нечего.

И еще сделано примечание: и некоторых слов поместить в стенгазете нельзя, потому что стенгазета сама от них покраснеет. Предоставляем это сделать «Приложению к «Иксу», то есть «ПКХ».

С нами в коридоре около «Катушки» разговорился Никпетож. Он говорит, что стенная пресса очень полезна в школе, а потом спросил:

— Как вы думаете, каким путем бороться с этими словечками?

Тут кто-то из нас брякнул, что ничего плохого в таких выражениях нет. Остальные высказались против. Никпетож предложил такую вещь:

— Сразу от сквернословия не отучишься, но постепенно можно научиться следить за собой. Например: пусть учком запретит употреблять слова «дальше черта», а «до черта» — можно.

Мы посмеялись и согласились на том, что можно употреблять слова: губа, губошлеп, свинья, дурак, болван, черт. Остальные будут уже дальше черта. Интересно, что из этого выйдет. Хотя это было не официальное общее собрание, а так, просто в коридоре, и решения этого собрания — не обязательны. А потом Никпетож отобрал кой-кого из ребят, и мы пошли в общественную лабораторию. Девчат не было. Никпетож и говорит:

— Потом мне еще нужно поговорить с вами о матерных и других похабных ругательствах. Я думаю, что выражаться похабно — это сквернить свой язык. Что бы вы сказали, если бы ребята в школу приходили в навозе, немытые и с насекомыми?

Мы ответили, что, конечно, этого допустить нельзя.

— Так вот, такая же история — с матерными ругательствами. Это все равно что в школу приходить вывалянными в навозе. И это такая же зараза, как от грязи, только умственная. Старая школа с этим бороться не могла, потому что ученики там были принуждены и хоть матерщиной выражали свой протест. А вы против чего свой протест выражаете?

Нам нечего было ответить, и мы все промолчали. Я заметил, что Никпетож заводит об этом речь не в первый раз.

12 января.

Капустники! Вот, должно быть, весело-то! Это мне под страшным секретом и даже клятвой сообщил Веня Палкин из четвертой группы. Пока ничего писать не буду, а то можно засыпаться. Меня только берет сомнение, не противоречит ли это комсомолу?

13 января.

Сегодня после занятий одна из девчат уселась за рояль и принялась наяривать танцы. А девчата, и большие и маленькие, словно сговорились между собой — и пошли вывертывать ногами.

Я очень хорошо знаю, что танцы запрещены, поэтому подготовил кое-кого из ребят, и мы стали подставлять девчатам ноги. Тут, конечно, раздались писк и визг, сбежались шкрабы, и началось летучее общее собрание. Я такие летучки гораздо больше люблю, потому что на официальном собрании — скучища с протоколом, а на летучке — крик и все воодушевляются, и всегда по какому-нибудь боевому вопросу.

Зин-Пална прежде всего спросила, почему ребята против танцев.

— Потому, что это идеологическая невыдержанность, — отвечает Сережка Блинов. — В танцах нет ничего научного и разумного и содержится только половое трение друг об друга.

Тут вскочила Елникитка и говорит:

— А по-моему, мальчики потому против танцев, что сами танцевать не умеют. В футболе тоже нет ничего разумного и научного, а одна грубость, однако мальчики в футбол играют.

Тут все ребята закричали, что футбол — это физкультура.

— Тогда и танцы — физкультура, — говорит Черная Зоя.

— Ну, с этим я тоже не согласна, — сказала Зинаидища. — Мне кажется, что физкультурой танцы уж никак назвать нельзя. Но, во всяком случае, танцы — захватывающее развлечение, и если их отменять, то необходимо заменить чем-нибудь другим. Вопрос только — чем. Я бы посоветовала применить организованные игры в здании. Я могу дать руководство.

На это возразил я:

— У нас прежде всего не детский сад, чтобы с девчатами тут хороводы водить. А потом, есть разумное развлечение, против которого, я думаю, возражать никто не будет. Я вот был в первой ступени и видел, как там маленькие на сцене играли. И мне самому захотелось на сцену. Почему у нас не устраивается спектаклей? Это, по-моему, упущение.

— Вполне правильно, — отвечает Зин-Пална, — у нас просто взяться за это некому. Если кто-нибудь из школьных работников возьмется, то я не против.

Мы с шумом прилезли к Никпетожу, и он согласился, сказал, что только подыщет подходящую пьесу.

После этого мы разошлись, а Веня Палкин отозвал меня в сторону и сначала взял с меня страшную клятву, что я не разболтаю. А потом сказал, что по случаю старого Нового года будет капустник, и сказал адрес. Нужно идти в девять часов, а сейчас уже половина девятого. Папаньке сказал, что ухожу в киношку, в хорошие места, и взял лимард денег.

14 января.

Про капустники ничего писать нельзя, а то бы я написал очень много. Но это — страшная тайна. Видел там Лину и страшно удивился.

15 января.

Занятия в школе идут своим чередом, и теперь мне гораздо легче, потому что я уже не учком. Сдал все за ноябрь и часть за декабрь.

Сегодня Никпетож притащил какую-то книжку и собрал всех в аудиторию.

— Вот, — говорит. — Рябцев предлагает ставить спектакль, и, по-моему, это очень хорошая его инициатива. Только современных пьес хороших нет, поэтому я предлагаю поставить одну из пьес Шекспира: «Гамлет». Правда, в ней, на первый взгляд, нет ничего революционного, это я предупреждаю, но это только с внешней стороны. Зато в ней есть колоссальный внутренний протест.

Потом он стал читать вслух. Читает он очень хорошо, и его приятно слушать, только в пьесе страшно много бузы. Это, конечно, можно простить, потому что пьеса написана чуть не пятьсот лет тому назад, и Шекспир писал для королевы, а не для пролетариата.

Я запишу на всякий случай, как я высказывался в аудитории насчет ошибок Шекспира.

В «Гамлете» рассказывается сначала, как стража стоит на крыльце и появляется дух. Потом приходит Гамлет, и этот дух заводит его к черту на кулички и там начинает ему рассказывать, как его, то есть духа, отравили. Оказывается, это дух его отца, и отца его на самом деле отравил отцов брат, стало быть, Гамлетов дядя, а сам женился на Гамлетовой матери и стал на место Гамлетова отца — королем. Мне кажется, тут две вещи — невязка. Во-первых, никаких духов не бывает, а если уж появился дух, то я на месте Гамлета задал бы дралка, чем с ним разговаривать, ведь с духом никаким оружием не справишься, если он полезет драться или душить. Во-вторых, этот дух плетет, что его отравили тем, что налили яда в ухо, когда он спал. Это я что-то не слыхал, чтобы травили таким образом. Ну, да это — ладно; может, пятьсот лет назад так и было.

Гораздо главней ошибка Шекспира в следующем. Там есть Полоний, это такой старик; у него дочь Офелия и сын Лаерт. Гамлет шьется с этой Офелией и вроде как в нее втюрился, хотя это не очень ясно. А Лаерт живет во Франции, и старик все беспокоится, чтобы сын там не сбился с панталыку. Потом все начинают замечать, что Гамлет чего-то расстроился, и думают, что это от любви к Офелии, а на самом деле он нервничает из-за духа и даже притворяется сумасшедшим. А притворяется он нарочно: ему нужно узнать, правду сказал ему дух или наврал, это насчет отравления-то. Вот сумасшедший Гамлет и устраивает спектакль, в котором показывается, как отравляют его отца, короля. А новый король, это, стало быть, Гамлетов дядя, приходит вместе с Гамлетовой матерью на этот спектакль. Вот тут главная невязка и есть. Я думаю, что и в те времена никакому сумасшедшему не дали бы устраивать спектакли, а просто посадили бы в сумасшедший дом. Как бы то ни было, король и королева спокойно садятся смотреть этот сумасшедший спектакль, а когда видят, что такое представляют, то скорей дралка. А Гамлет нарочно свое сумасшествие показывает вовсю. Во-первых, садится на пол вместо стула, во-вторых, перебивает спектакль разной белибердой, а потом как вскочит, как заорет:

— Оленя ранили стрелой!!

Король очень обозлился, а Гамлету только этого и нужно было. Он теперь уже наверное узнал, что это король отравил его отца. Несмотря что буржуазного происхождения, Гамлет был парень все-таки с мозгами. Потом с Гамлетом разговаривает его мать, королева, и вроде как просит у него прощения, а старый хрыч Полоний прячется за занавеской и подслушивает. Гамлет его заметил и проткнул через занавеску шпагой, как крысу. От этого девчина, эта самая Офелия, спячивает с ума уже по-настоящему, а сын Лаерт приезжает из Франции и хочет прикокошить Гамлета за то, что он его папаньку угробил. Для этого Лаерт отравляет свою шпагу и вызывает Гамлета на дуэль. Так называлось тогда, если кто-нибудь один на один выходит. А для того, чтобы верней Гамлета прикокошить, тут еще король приготовляет чашку с ядом. Только тут как-то так выходит, что Гамлет ухлопывает Лаерта, а чашка с ядом достается королеве, а потом Гамлет протыкает короля, да и сам умирает. Перед этим есть сцена, где Гамлет рассуждает с черепами, но, по-моему, это уж сплошная невязка. Кто же будет разговаривать с черепами, кроме сумасшедших. А ведь Гамлет — не сумасшедший, так только притворяется.

Большинство голосов было за то, чтобы эту пьесу поставить. Я воздержался, потому что думаю, что что-нибудь современное было бы лучше. Чтобы с баррикадами и революционной борьбой.

Черная Зоя была на чтении, но держалась тихо. А Лины почему-то не было.

16 января.

Я до сих пор про капустники — никому ни гугу. Строжайший секрет. Веня Палкин говорит, что все вообще не болтают. Это очень важно.

А меня все-таки берет сомнение: соответствует ли это идеологии комсомола и вообще коммунистической борьбы? Сильве я в этом отношении не доверяю почему-то. Да и Веня Палкин говорит, что ее не посвящать. Веня говорит, что она какая-то не такая. А больше посоветоваться не с кем. Веня Палкин не комсомолец, а так. Спросить у кого-нибудь из старых комсомольцев — можно провалить все дело. Прямо не знаю, что делать.

17 января.

Сегодня был окончательный конец нашего бунта против Дальтона. Приезжал инструктор, и было общее собрание. Разбирался вопрос о школьных распорядках и о работе по Дальтон-плану. На собрании была скучища, и я почти все время рисовал плакат. Зин-Пална рассказала, как мы сжигали чучело «лорда Дальтона». Это, по-моему, совершенно напрасно: была мальчишеская шалость, а она сейчас это — инструктору. Инструктор посмеялся, потом говорит:

— Вот вы жили себе и жили, и не приходилось призывать посторонних людей. А теперь не сумели договориться — в этом, конечно, виноваты и школьные работники, и ребята, и похоже на то, что в школу приходится вводить хирургический инструмент в виде хотя бы моего вмешательства. Я думаю, что на будущее время можно будет обойтись и без такого инструмента. Теперь же я вас спрашиваю, ребята: в чем вы видите недостатки Дальтон-плана и как, по-вашему, от них избавиться?

Тут посыпались разные обвинения Дальтона: говорили, что пособий в лабораториях нету, и времени не хватает, особенно должностным лицам, и много всяких других обвинений. Потом встал я.

— Дело не в лабораториях, — говорю, — а в том, что от Дальтона голова разваливается и делается дрожанье в руках.

Все как захохочут.

— Вы чего смеетесь? — спрашиваю. — Приходилось ночами не спать, особенно когда был учкомом, и смеяться над этим нечего. Все в таком положении. Потом с Дальтоном пошло учение хуже. Раньше не бывало в нашей группе отстающих, а теперь есть.

— Кто же? — спрашивает Зин-Пална.

— Я, — ответил я, и опять все захохотали.

— И тут смеяться нечего, — сказал я и обозлился. — Дальтон висит на мне постоянно, как мешок с хлебом. За что бы я ни взялся — все вспоминаешь, что такие-то и такие-то зачеты не сданы. То математика, то естественный, то диаграммы не начерчены. Заниматься негде, да и некогда. Ни тебе ни почитать, ни на коньках побегать…

— А я вас как раз видела, Рябцев, во время перерыва вы очень часто на коньках бегали, — ввертывает тут эта ехида Елникитка.

— Что же, значит, по-вашему, я так и должен сидеть в четырех стенах?

Тут инструктор говорит:

— А почему вы, Рябцев, своевременно не сдаете зачетов?

— Не успеваю, к тому же учкомом был.

Тогда инструктор спрашивает:

— Зинаида Павловна, а другие тоже отстают?

— Нет, большинство школы идет нормально.

Так я и сел в калошу и ботиком прикрылся. Дальтон-план остался. Дальтон все равно остался, если бы большинство и отставало. Наша школа все еще в таком положении, когда все решается шкрабами, а ученики вроде как крепостные крестьяне, про которых нам Никпетож рассказывал: свободны только тогда, когда отбудут барщину. А инструктор и всякое другое начальство — всегда за шкрабов. В других школах, по-моему, не так. Что всего обидней, это — то, что нас, вторую ступень, продолжают рассматривать, как маленьких.

На прощанье Зин-Пална сказала:

— Теперь школа окончательно вошла в берега. Будем учиться, учиться и учиться! Вы помните, кто это сказал?

Все закричали:

— Ленин! Ленин!

На том и кончилось.

18 января.

Было распределение ролей, и Гамлета досталось играть Сережке Блинову. Я бы ничуть не хуже его сыграл. А теперь придется играть Лаерта. Там хоть и с фехтованием, а все-таки уже не то. Черт с ними, сыграю и Лаерта! Все лучше, чем ничего. Я сегодня уже пробовал фехтовать и умирать. Ничего — выходит. В особенности это место:

…Что это?! Я ранен! Моей рапирой бился Гамлет — я погиб…

И еще:

Тебя и королеву погубил Король… Король…

Последнее: «король» — нужно произносить шепотом, как будто кому-нибудь подсказываешь на уроке.

С девчатами вышло хуже. По-настоящему, за исключением всяких там прислужниц, в пьесе только две женские роли: королева и Офелия. И, конечно, все девчата хотели играть Офелию. Их пришло тридцать две штуки, из разных групп. Ну, Никпетож одну за другой пробовал и на чтение, и как ходят, и разные там жесты. Долго он не знал, на ком из девчат остановиться, да так и отложил до завтра. Как только он ушел из аудитории, так и пошла потеха. Все девчата как заорут. Одна кричит: «У тебя ничего не выходит, у тебя даже голос неподходящий». А другая: «А у тебя рост мал». А третья: «Если мне не дадут роли, я совсем не буду участвовать…» И все орут сразу — ничего не разберешь… Я предложил им разыграть на узелки, а они все на меня, насилу я из аудитории убежал… Лины опять не было, да ее и в школе не было, а Черная Зоя и не пробовалась, а держалась в сторонке. Она вообще теперь редко выступает после того случая, когда она с Линой хотели самоубиваться а испугались. А Сильва не пришла на распределение, — она считает, что у ней нет драматического таланта. Я ее всячески убеждал, но она — ни в какую… Я, говорит, пробовала, и ничего не вышло.

19 января.

Венька Палкин, хотя и сухаревский (у него отец — палаточный торговец), а учится в четвертой группе лучше всех. Шкрабы говорят, что у него способности очень большие. И правда: как я ни обращался к нему с задачками или растолковать историю, он мне всегда очень хорошо помогал. Мне кажется, у него фантазия очень богатая: в прошлом году он начал мне расписывать про Америку и вдруг говорит, что он сам там был, это в Америке-то. Я тогда сразу же не поверил, потому что для этого нужно ведь знать по-американски, а Венька сам говорит, что не знает. Но я сделал вид, что поверил, и тогда Венька мне под страшным секретом сообщил, что опять собирается в Америку и, может быть, возьмет и меня. Я тогда понял, что это буза, но виду опять не показал. А вот насчет капустников — не соврал… Только мне все продолжает казаться, что капустники не соответствуют идеологии.

Сегодня была репетиция «Гамлета», и уже к вечеру в стенной «Катушке» появилась карикатура, на которой нарисован Сережка Блинов, потрясающий кулаками, отовсюду бегут ребята, и подпись:

— Что случилось, граждане? Зарезали кого-нибудь?

— Почему такой крик?

— А, это репетируют «Гамлета».

Действительно, крику было много. У Сережки — хриплый бас, и он разоряется вовсю. В Офелии пробовалась Черная Зоя — и Никпетож сказал, что ничего. У нее, правда, ничего выходит, только мне кажется, можно бы лучше… Я уже натренировался владеть рапирой (то есть палкой), и очень мне хотелось, чтобы показать всем, но до этого дело не дошло: не успели прорепетировать последнего действия.

22 января.

Мне кажется: все на свете кончилось, и на землю опустился черный мрак. Сейчас уже три часа ночи, а я сижу у стола и ничего не могу обмыслить и сообразить. Я сначала думал, что напускаю на себя, но нет, вправду. Все наши школьные дела кажутся очень маленькими и противными, словно мы все козявки какие-то, которых можно разглядеть только в микроскоп…

На окнах — завитушки от сильного мороза, и мне кажется, что они похожи на украшения, которые бывают у гроба. В ушах все еще звучит печальная музыка, а в глазах — траурные ленты.

В голове все растекается, и я ничего сообразить не могу.

Дальше в дневнике три страницы сплошь замазаны чернилами.

30 января.

Это я хотел написать стихи и описать все, что я видел. Но у меня выходило все как-то не так. Для этого нужны какие-то другие слова, чем у меня. Я вот знаю, что постаршел за эти дни лет на десять и тех слов, какие, может, мальчиком и выдумал бы, теперь у меня нет.

31 января.

До сих пор школа не пришла в настоящий порядок.

Смерть В. И. Ленина всех так поразила и так разбила обыкновенную, нормальную жизнь, что ни занятия, ни развлечения не могут наладиться.

О зачетах шкрабы и не разговаривают. Всем понятно, что хоть учиться и нужно, но сразу ученье пойти не может. Никпетож нам последние дни много читает вслух. Девчата часто ревут по углам.

Офелию будет играть Черная Зоя, теперь это окончательно выяснилось, Сегодня была репетиция, но она тоже не шла. Все читали как-то вяло, не было настроения.

Зинаида Павловна говорит, что учиться — это теперь самое важное и мы должны напрячь все усилия, чтобы преодолеть препятствия.

В этом она права.

 

Вторая тетрадь

3 февраля.

«Катушка» устроила среди первых трех групп анкету по вопросу: «Какая цель жизни?»

Все в эти дни очень серьезно настроены, поэтому «Катушка» получила много ответов. Списываю со стены самые интересные:

ПЕРВАЯ ГРУППА А

1) Жить нужно для того, чтобы учиться и узнать, что до сих пор неизвестно. (Вот буза-то! Владлен Рябцев).

2) Мы живем для того, чтобы учиться, радоваться, страдать, помогать ближним. Да и мало ли для чего мы живем.

ПЕРВАЯ ГРУППА Б

1) Мы живем и учимся для того, чтобы создать сильную и культурную страну и помогать ближнему. Мы должны знать, что капля по капле составилось море к каждый человек есть капля, которая живет, работает и совершает разные великие, малые и средние дела. Если же эта капля ничего не делает, то она должна знать, что мешает морю. Тогда ей не место в море, и она должна уйти. Так будем стараться приобрести знания, чтобы стать на защиту Советской России против проклятой буржуазии.

2) Мы живем для того, чтобы видеть наслаждение. Мы учимся для того, чтобы были благонравные условия во время отдыха от работ. Мы чувствуем наслаждение во время чтения интересной книги и слушания интересных рассказов. Сдав зачет, мы тоже чувствуем наслаждение.

3) Живу я для того, чтобы учиться и быть в будущем образованной. Необразованной я быть не хочу, потому что все меня будут угнетать.

ВТОРАЯ ГРУППА

1) Учиться, приносить пользу государству, а также отчасти и себе. Если я себе не буду приносить пользу, то я умру не живши, значит, надо жить с пользой.

2) По-моему, надо жить для того, чтобы жить.

3) Человек бедный живет, трудится, теряет все свое время для того, чтобы прожить, человек-буржуа тоже живет для того, чтобы получше прожить (конечно, несознательный). Человек, который несет какой-нибудь общественный труд, делает это опять-таки для того, чтобы лучше была жизнь; хотя сам он часто гибнет, но другие живут лучше. Итак, по-моему: живут для того, чтобы на себе, так другим чтобы жизнь была лучше. И мы сейчас учимся тоже, чтобы жить лучше самим или улучшить жизнь другим. В этом нам пример недавно скончавшийся учитель Владимир Ильич.

4) Жить нужно для того, чтобы удовлетворять свои потребности. (Интересно знать, кто это написал. Но редакторы «Катушки» нипочем не хотят сказать. А ведь такой ответ доказывает полную несознательность и даже не человека, а скота. Владлен Рябцев.)

5) Цель жизни заключается в созидании прочного будущего для последующих поколений.

6) Жить для того, чтобы с оружием в руках отстаивать завоевания пролетариата.

7) Говорят обыкновенно, что цель жизни — это создание новой культуры для подрастающего поколения. Но это меня нисколько не удовлетворяет. По-моему, цель жизни — это прожить ее безмятежно и спокойно, только с маленькими волнениями. (Откуда у нас в школе столько буржуев? Владлен Рябцев.)

ТРЕТЬЯ ГРУППА (НАША)

1) Конечно, не хлопать глазами на то, как другие борются и завоевывают победы, а бороться и побеждать самому.

2) Не давать никому ни в чем отчета, до всего доходить самому. (О-го-го! Владлен Рябцев.)

3) Задавший этот вопрос редактор «Катушки», очевидно, решил пуститься в дебри философии, или же его просто обуял великий страх и трепет перед ничтожеством человеческой жизни. В первом случае хорошо, во втором — плохо. И вот почему: «Жить для того, чтобы жить» — это единственный ответ на заданный вопрос, как ни странен и ни односторонен этот ответ. Вся цель и сущность жизни для человека заключается лишь в самой жизни, в ее процессе. Для того чтобы постичь цель и сущность жизни, необходимо прежде всего любить жизнь, всецело войти, что называется, в круговорот жизни; и лишь тогда почувствуется смысл жизни, станет понятно, для чего жить. Жизнь — это такая штуковина, что не нуждается в теории, и в противовес всему, созданному человеком, — когда постигнешь практику жизни, будет ясна ее теория.

Это особенно может чувствоваться при настоящей кипучей жизни, когда легко принять участие в общественности и политике, можно выбрать себе по душе какой-либо из предметов, и идти, идти дальше, радуясь тому, что нас застала живая, обновленная теория.

Прежде, когда ученики при сухом, неинтересном преподавании и скучной жизни от нечего делать глядели на луну и слушали соловьев и думали о бесцельности человеческой жизни и додумывались до того, что теряли не только вкус, но и аппетит к жизни, — они кончали самоубийством, оставляя записки, что «не стоит жить на свете». Это мы можем проследить в дореволюционной литературе. Прочтите — Чехова «Скучную историю», Л. Андреева «Жизнь человека», и вы благодушно посмеетесь и спросите: неужели в действительности существовали такие типы и авторы, столь далекие от жизни и не понимавшие ее? Да, были такие люди, они не жили, а думали. Они хотели найти жизнь в теории и не находили ее. И эти люди впоследствии понесли жестокий провал, они принадлежали к нашей бедной погибшей интеллигенции… И потому, если этот вопрос — в чем цель жизни — пессимистического характера, то он совершенно неуместен в настоящей деятельной жизни, он весь в прошлом. Но как здравый, естественный вопрос он не отрицается. Я не указываю, как на пример, на рассуждения Л. Толстого, который утверждал, что не следует думать о смысле человеческой жизни, потому что человек подобен лошади, управляемой хозяином, никогда не узнает, почему ее гонит хозяин. Наоборот, следует верить в безграничность человеческого ума. Но и опять-таки, рассуждая даже, если хотите, теоретично, мы придем к необходимости обратиться к действительной жизни: для достижения умственного прогресса следует приложить свои силы в разные отрасли науки, следовательно, войти в жизнь. Кто не соглашается с этим, кто ищет жизнь у себя в душе и верит только в ее глубину, презирая деятельную жизнь, или просто хандрит в сознании собственного ничтожества, — тот не нужен жизни, и душа такого человека мелеет, потому что быть глубокой она может, лишь гармонируя с жизнью, — такой человек может для своего облегчения, как выразился один тип у Достоевского: «покорнейше возвратить богу билет на право входа в жизнь». (По-моему, это писал кто-нибудь из шкрабов. В. Рябцев.)

5 февраля.

Вчера был капустник. Несмотря ни на что, мне было невесело. Я все думал о цели жизни. Видел там Лину, спросил ее, почему она не ходит в школу, она ответила: «Не твое дело». Я обозвал ее дурехой.

6 февраля.

Сегодня была репетиция «Гамлета». Прошла она очень здорово, так, что до сих пор у меня сердце радостно бьется. Сережка Блинов рычал, ревел быком и мотался по сцене как угорелый: настоящий сумасшедший. Потом он выдумал вот что: когда разговаривает с могильщиком, он не бросает череп в могилу, а запускает черепом в могильщика, чтобы и ему доказать, что он, Гамлет, сумасшедший. Это очень хлестко выходит. А когда мы фехтовали с ним, то я у него выбил рапиру, а не он у меня. И так продолжалось до тех пор, пока Никпетож сказал мне, что это ведь сцена и надо так, как у Шекспира сказано. А зачем Сережка не научится фехтовать по-настоящему?

Черная Зоя, совершенно неизвестно когда, успевала переодеваться к каждому действию по-новому и говорит, что так и на спектакле будет и теперь переодевается для того, чтобы привыкнуть. Когда она уже сходит с ума и приходит с пением безумных песен, то Зоя вся убралась бумажными цветами, спутала и распушила волосы, закатила глаза и тихо-тихо пела, так что на меня прямо жуткое впечатление произвела. А потом, она мне показалась гораздо красивей, чем всегда: вот что значит платье-то меняла.

У королевы — десять прислужниц, а сцена у нас, по необходимости, очень тесная, а прислужницы почти все время толкутся на сцене, так что повернуться негде. Все время дрались и ругались, так что из-за этого даже репетиция несколько раз прерывалась.

8 февраля.

Еще с неделю назад я выпросил у Никпетожа книжку «Гимназисты», из которой он нам вычитывал про Карташова и Корневу. И в этой книжке меня поразило одно место, где рассказывает, как Тема Карташов, возвращаясь домой, увидел у горничной Тани белую ногу выше колена и… Я теперь почти не сплю, мне все представляется эта Таня и, конечно, фим-фом пик-пак. Это очень мучительно, голова у меня тяжелая, и почти не могу заниматься.

10 февраля.

Вышел «Икс» и звонит насчет «Катушки» и ее анкеты о цели жизни. Там такая статья:

О ЦЕЛИ ЖИЗНИ В НАШЕЙ ШКОЛЕ

Недавно «Катушка» занялась глубокой философией и поставила проблему: выяснение цели жизни вообще. А «Икс», как уже неоднократно писалось, старается утилизировать все для нашей школы и потому пользуется случаем поговорить о цели жизни в нашей школе. Для этого мы будем пользоваться методом индукции, то есть от частного к общему. Для краткости возьмем квинтэссенцию всех течений, существующих на этот счет в школе, а именно лозунги их:

1) Узнавай, что до сих пор не известно. Пример: открывай перпетуум мобиле.

2) Ученье — свет, неученье — тьма!!!

3) Да здравствуют танцы!

4) Да здравствует спокойная жизнь с маленькими волнениями!

5) Удовлетворяй свои потребности! В частности, не забывай сморкаться и ходить в…

6) В наш юношеский возраст вредно много учиться. Да здравствует свобода времени!!!

И, переходя от частного к общему, восклицаем:

— Бей его, я его знаю, он на нашей улице живет!!!

По-моему, это очень глупо и даже вовсе не смешно. Цель жизни — очень серьезная вещь. Зная цель жизни, знаешь и как поступать. И очень, очень трудное положение, когда не знаешь, как поступать.

11 февраля.

Вчера я виделся с дорогим моим товарищем Ванькой Петуховым. Он теперь на фабрике, хорошо зарабатывает и содержит всю семью. Звал и меня на фабрику, но я ответил, что раньше надо доучиться. Разговаривали с ним насчет цели жизни. Он ответил мне просто и ясно:

— Живем для того, чтобы наместо прогнившего старого строя построить новый, светлый и радостный: коммунизм.

Я и сам раньше так думал, да анкета «Катушки» меня смутила.

Потом мы с ним рассуждали о половом вопросе. Он говорит:

— Да у нас на фабрике и вопроса-то никакого нет. Просто, если кому нравится девчина, подходит и говорит: «Ты мне нравишься, Манька или Ленка. Хочешь гулять со мной?» Если не хочет — повернет спину. А если хочет — гуляет.

— То есть как: по-настоящему? — спросил я.

— Ну да, по-настоящему. Как муж с женой. Ведь это такое же необходимое, как еда. Без еды не можешь жить, и без этого не проживешь.

— Ну а если ребенок?

— Да кто ж о ребенке думает, когда гуляет, чудак ты эдакий?!

— И ты так же, Ванька?

— А то как же.

Мне кажется, он бузит, про себя, по крайней мере.

12 февраля.

Репетиции идут полным ходом. Сережка Блинов сорвался с голоса, но так у него выходит еще страшней. Потом он все выдумывает новые и новые выходки. Вот сегодня, например, когда королю нужно уходить со спектакля, то Гамлет кричит:

— Оленя ранили стрелой!!

Сережка прокричал да как бросился за королем. Схватил его за горло и давай душить. Я подумал, что он и вправду с ума сошел. А Никпетож бросился на сцену, схватил Сережку за плечи и спрашивает:

— Что с вами?

— Да ведь я же должен доказать королю, что я сумасшедший!

— Но ведь этого у Шекспира нету!

— Так что ж из того, что нету? Это режиссерская выдумка.

— Прежде всего режиссер я, а не вы, — говорит Никпетож, — и кто-нибудь один должен распоряжаться. А потом, если идти по вашему пути, то Гамлет должен лезть на стену и поджигать дом.

— Режиссер должен давать свободу артистам, — отвечает Сережка, — иначе мы будем не артисты, а марионетки, мертвые куклы.

— Я вам даю свободу, только, пожалуйста, без душения.

— И тут шкрабы угнетают, — проворчал Сережка.

По-моему, конечно, режиссер должен давать ход артистам. Вот, например, я играю Лаерта, и Гамлет вышибает у меня рапиру. А я бы сделал так: сначала я бы вышиб рапиру у Гамлета, потом из великодушия дал бы ему поднять, а потом он бы у меня вышиб.

Сегодня я прихожу из школы, а папанька меня встречает с растерянным лицом. Я спрашиваю, что такое, а он вместо ответа сует мне какую-то бумагу. И руки у него дрожат. Я стал читать:

«Обратите внимание на поведение сына вашего Константина. За последнее время он сильно изменился к худшему. Костя бывает в обществе, где пьет вино до полного опьянения; кроме того, Костя выучился курить крепкие папиросы. Но все свои похождения Костя от вас тщательно скрывает. Костя, внеся два миллиарда, вступил с несколькими девочками и мальчиками в компанию, не совсем для него подходящую и очень развратную. В субботу все члены этой компании собираются где-то в Ивановском парке провести ночь в буйном кутеже, с большим количеством вина. Поэтому, вероятно, под более благовидным предлогом Костя в субботу ночевать дома не будет. Все это письмо вам покажется глупой, невероятной выдумкой, но вы можете найти способ проверить его содержание. Костя давно научился вас ловко обманывать, и только вы можете на него повлиять».

Я так и сел. Папанька спрашивает:

— Костя… скажи старику… правда все это?

— Нет, папанька, неправда, — отвечаю я, а у самого круги в глазах. — А если бы и была правда, ты бы уже давно это заметил. Что, я возвращался когда-нибудь домой, чтобы от меня вином пахло? Скажи-ка по совести? Ну-ка?

— Нет, как будто не было этого. Да ведь я не нюхал.

— Да глаза-то, папанька, у тебя есть или нет? По виду разве заметить не мог? Ведь я каждый день у тебя при глазах.

— Так-то так, а все же…

Не верит старик. Чем его убедить?

— Ну, где мне время вино пить? Сам знаешь, почти каждый день у нас собрания всякие, домой придешь как собака усталый и сейчас же за книжки — минутки свободной нету… Что я курю, это верно, только тебе не хотел показывать, чтобы не огорчать. А насчет вина — буза.

А у самого в голове:

«Какая сволочь это написала? Написано печатными буквами и без подписи, чтобы не узнали почерк. Неужели… неужели…»

Ничего понять не могу. А папанька ходит по комнате, руки у него трясутся, и мне стало его так жалко, так жалко, что и выразить не могу. Подошел я, обнял его.

— Папанька, — говорю, — верь моему слову, что все это буза. Ведь я тебе никогда не врал, — зачем же сейчас-то врать буду? И ты успокойся, пошамай и ложись спать. А завтра, коли хочешь, иди в школу и спроси у нашей заведующей, похоже это на меня или нет. Согласен?

Тут он посмотрел мне в глаза и говорит, что никуда не пойдет, и так верит. А я вот — не успокоился. Жив не буду, а расследую это дело. Кто это писал?

До сих пор заснуть не могу. В первый раз в жизни убедился, как тяжело врать такому старику, как мой.

13 февраля.

Ну и дела! Оказывается, такое письмо не только моему папаньке прислали, а еще и другим отцам и матерям. Сегодня пришло их в школу человек шесть — и все на Зин-Палну. Зин-Пална сейчас же собрала всех ихних ребят и долго что-то с ними выясняла. Все ребята вышли от нее распаренные, как после бани. Я сейчас же их расспрашивать — никто ничего не сказал. Венька Палкин ходит весь бледный и ни с кем не разговаривает: думает, что кто-нибудь дознался про капустники, и очень боится, как бы его не припаяли за это дело. А по-моему, теперь уж бояться нечего. Если раскроют, нужно просто сказать: да, мол, так и так. А все-таки стараться, чтобы не раскрывали.

16 февраля.

В школе появилась Лина. Отсутствовала она будто бы по болезни. Пришла она с заплаканными глазами: оказывается, ее отцу тоже прислали такое письмо. Ходила и целый день плакала. Наконец я не выдержал, подошел к ней и говорю:

— Будешь реветь, нас всех засыплешь! Ведь никто ничего толком не знает, и все будет шито-крыто.

А она еще пуще разревелась и — сквозь слезы — на меня:

— Это все из-за тебя! Ты, ты, ты во всем виноват! Один ты. Если бы не ты, я бы…

И в окончательный рев. А при чем тут я — не понимаю. В чем я могу быть виноват? Говорили, что она и самоубивалась из-за меня, но это буза. И даже если так, то я-то чем виноват, что она в меня втюрилась? А в капустниках я столько же виноват, сколько она: ходил, и больше ничего.

17 февраля.

Сегодня Зинаида Павловна просила учком созвать общее собрание. Вопрос она поставила об анонимных письмах.

— Прошу, — говорит, — тех, кто хоть что-нибудь знает о происхождении этих писем и есть ли в них хоть капелька правды, сказать об этом общему собранию. Все видят, что многие из ребят подавлены и не могут как следует учиться.

В ответ все молчат. Я в это время переживал тяжелые чувства. С одной стороны, я был связан страшной клятвой, как и все остальные. А с другой стороны, мне было ясно видно, что вопрос как-нибудь надо решать.

— Ну, хорошо, — говорит Зин-Пална, — я вижу, что никто ничего не знает. В таком случае предадим это дело забвению. Я убеждена, что во всем виновата богатая фантазия автора анонимных писем. Со своей стороны я чрезвычайно была бы ему обязана, этому автору, если бы он направил свою фантазию в какую-нибудь другую сторону, а не в сторону срыва школьных занятий. Кроме того, думаю, что следует ускорить подготовку постановки «Гамлета». Следует устраивать репетиции каждый день. Спектакль может в значительной степени проветрить головы и очистить атмосферу, а то она достигла большого давления.

Большинство тут засмеялось, а мне стало еще тяжелей. Мне стало стыдно, так же как тогда, когда я врал отцу. В самом деле, Зин-Пална нам всем верит и готова когда угодно выгородить, а мы ей врем.

Постановили: устроить спектакль 20 февраля (это с согласия Никпетожа) и пригласить на спектакль ячейку той фабрики, к которой мы приписаны.

18 февраля.

Все-таки я должен найти какое-то решение половому вопросу, потому что он измучил меня вконец. Дошло до того, что сегодня на репетиции, когда девчата все были в костюмах и причесаны по-другому и было страшно тесно на сцене, я нарочно стал их затискивать в угол, не из озорства, а из-за другого. Девчата на меня все время ругались, а Никпетож пригрозил меня выставить и заменить кем-нибудь, хотя бы это было в ущерб спектаклю. Хорошо, что ни Никпетож и никто не заметил, что это было не из простого озорства. Наоборот, все кричали, что я было притих последнее время, а теперь опять распустился.

А если бы они знали?

19 февраля.

Вышло так, что я теперь не смогу больше, должно быть, разговаривать с Сильвой. Даже не знаю, как это записать. Все время мы были с Сильвой как хорошие товарищи, и теперь, по совести, я ничего другого к ней и не могу чувствовать, кроме самого товарищеского отношения, но меня словно кто-то дергал за язык, и я не удержался.

Сильва — главный член костюмерной комиссии, потому что другие костюмеры ничего не делают, а она почти одна все костюмы устроила. Поэтому Сильва бывает на всех репетициях и сегодня на генеральной была. И вот в естественной лаборатории, где устроена артистическая уборная, Сильва мне зашивала (на мне) костюм Лаерта.

И вот я ее спрашиваю:

— Сильва, а ты могла бы со мной гулять? Это я принципиально спрашиваю.

— То есть как гулять? — спрашивает Сильва. — Ведь мы с тобой много гуляем.

— Нет, не так, а по-другому. По-настоящему.

Она даже шить остановилась:

— Да мы разве не по-настоящему гуляем?

— Ты не понимаешь, — сказал я, и мне стало очень неловко. — Ну вот, например, как… муж и жена.

Я думал, она рассердится, а она ничего. Опустила глаза и спрашивает:

— Ты что же, на мне жениться хочешь? Тебе еще рано, а мне и подавно.

— Да ты не понимаешь, Сильва, — сказал я, а сам думаю, как бы удрать из костюмерной. — Это не так, я совсем не про женитьбу, я хотел сказать… вот… могла бы ты гулять со мной… вот теперь, еще в школе?

Она на меня подняла глаза:

— А как же ты это будешь делать?

— Ну… вот… например, я тебя поцелую.

Она подумала и говорит:

— Этого я, пожалуй, и не позволю. Ну, допустим, позволю. А потом что ты будешь делать?

— Пошла ты к черту! — крикнул я, рванул изо всей силы нитку, которой она пришивала, и выбежал вон.

И во всю репетицию не мог глядеть ей в глаза.

22 февраля.

До сих пор не успел записать про спектакль: все занимался расследованием писем.

А спектакль удался на славу. Сережка Блинов ревел, как гром, и колбасой носился по сцене, всех сшибал, так что король ему даже довольно громко сказал: «Да тише ты, ч-черт». Потом, дух — это был Венька Палкин — был очень удачный. Он весь был закутанный простыней, и лицо вымазано мелом, и голос загробный, особенно когда он из-под пола в рупор говорил. Только он должен был вылезать из люка, а люк испортился, поэтому ему пришлось выходить прямо из-за сцены. Никпетож волновался больше всех. Он засел сбоку с книжкой в руках и подсказывал, как суфлер, ведь будки у нас нету. Потом ребята говорили, что кто сидел поближе, мог слышать сразу два текста: один из-за кулис, а другой — со сцены. Я все-таки вышиб у Сережки рапиру, потому что он не умеет фехтовать, и никто не заметил, что это — не по Шекспиру.

Черная Зоя играла здорово, лучше всех. Говорят, что многие девчата даже плакали, глядя на нее.

25 февраля.

Сегодня меня Черная Зоя удивила. После спектакля она ходила задрав нос, потому что ее много вызывали. Вообще у ней вид переменился. Свое черное платье она перестала носить, стала веселая: не такая, как раньше. И про мертвецов разговаривать больше не хочет, хотя ее, по старой памяти, кое-кто дразнит мертвецами. Так вот, она меня вывела в коридор и говорит:

— Знаешь, я хочу тебе сообщить секрет.

— Какой секрет? Пожалуйста, без секретов.

— Нет, очень важный. Ты знаешь, я в тебя влюблена.

— Что-о-о?!

— Да ты не штокай. Ты не думай, пожалуйста, про себя очень много, влюбление не от нас зависит, а от природы. И не воображай, что я из-за тебя что-нибудь натворю. А только я думала-думала и решила сказать тебе прямо, потому что так на сердце легче станет. И это тебе никаких прав надо мной не дает.

— Пойди выпей холодной воды, — ответил я и пошел прочь.

26 февраля.

Странная история! Девчата пошли шушукаться между собой, и я кое от кого узнал, что опять хотят поднять бузу насчет капустников. Но самое главное, что я узнал, это то, что Сильва с ними заодно. С Сильвой я не разговаривал ни разу с тех пор, как задал ей вопрос (я хотел только принципиально выяснить), и видно, что она меня избегает.

Узнав про шушуканье, я посоветовался с Венькой Палкиным, и мы решили предпринять контрнаступление.

27 февраля.

Я страшно рад и доволен собой. Почти весь февраль я просидел над докладом о китайских событиях, и Никпетож доклад очень похвалил.

А потом, кажется, я проследил за тем, кто писал анонимные письма. Это — Горохов Кешка, длинновязый такой и молчаливый парень из второй группы. А почему я думаю, что это он, — вот. Единственной нитью у меня в руках было письмо, которое получил папанька. А у нас в школе каждый приносил чернила с собой. Вот я стал прослеживать чернила у каждого. Эта работа была трудная, потому что каждый прячет чернила, как только напишет то, что надо. Поди-ка уследи. Но сегодня устроил штуку. Ворвался в математическую лабораторию, когда там занимались одни второгруппники без Алмакфиша, и закричал:

— Скорей давайте чернил, Алмакфиш просит!

И сам схватил первые попавшиеся чернила (конечно, Кешкины, я еще раньше заметил, что он ближе к двери сидит). И — дралка. Кешка мне вдогонку: «Да стой, погоди, мне писать нужно», — но я, не будь дурак, скорей в аудиторию, там у меня была приготовлена пустая склянка, отлил туда Кешкиных чернил и иду равнодушно обратно, отдаю Кешке чернила. Он на меня подозрительно посмотрел, но ничего не сказал. А я давно за ним наблюдаю и заметил, что как посмотрю на него, так он меняется в лице. И потом, он — единственный из второй группы, который бывал на капустниках. Чернила я сверил, а оказались очень похожи: лиловые как те, так и другие. Теперь проверить почерк — и дело в шляпе. Только это еще трудней, потому что письма-то написаны печатными буквами.

3 марта.

Всеми правдами и неправдами мне удалось раздобыть тетрадку Кешки Горохова, и я занялся сличением почерков. В общем, мне показалось, что почерки письма и тетрадки похожи, и я пошел разговаривать с Кешкой. Я прямо начал:

— Кешка, это ты писал письма родителям?

Он даже весь изменился в лице и отвечает:

— Ты что, сволочь, с ума сошел?!

Я наподдал еще:

— Не бойся, я про тебя все знаю.

— Что ты знаешь? Что ты знаешь?

И замахал кулаками. Я сделал таинственный вид и ушел. Теперь, по психологии, он сам должен ко мне прийти и сознаться.

4 марта.

Я здорово обмишулился. Дело было так. Я пошел сдавать к Никпетожу за январь, раскрыл книгу по истории — и вдруг вижу: там лежит записка. Я развернул и даже ахнул.

«Костя, по старому чувству тебя предупреждаю, что против тебя и Веньки Палкина готовится поход за капустники. Они все знают. Берегись».

Но ахнул-то я не от того, что там было написано, а оттого, что почерк, и печатные буквы, и чернила — все было то же самое. Значит, это не Кешка. После нашей чуть ли не драки станет меня Кешка предупреждать, да еще по какому-то «старому чувству»! Тогда я пошел к Никпетожу и вместо сдачи зачета спросил его:

— Николай Петрович, хорошо я делаю, что пытаюсь узнать, кто из ребят писал анонимные письма?

— А как вы это делаете?

— Слежу и потом делаю выводы.

— А зачем вы это делаете?

— А потому, что тот, кто писал, подводил товарищей.

— Видите, Рябцев, прежде всего брать на себя роль добровольного сыщика за товарищами — это роль совсем неблаговидная. Затем, ведь дело предано забвению, зачем же его опять воскрешать?

Я чуть было не брякнул, что дело опять всплывает, но вовремя прикусил язык.

Поиски я, пожалуй, и вправду прекращу: чуть было не попал в дурацкую историю с Кешкой Гороховым.

Но кто же писал письма и потом эту записку — мне?

7 марта.

Я прочел Арцыбашева «Санин» и потом всю ночь опять не спал, и опять было фим-фом пик-пак. Теперь страшно болит голова, и я прямо не знаю, что делать. К Никпетожу, что ли, пойти. Неловко как-то. Скажет: «Объясняли вам на естественной, а вам все мало?» Да и не могу же я ему рассказать всего.

Плохо то, что все это отзывается на умственном положении. Я теперь дошел вот до чего. Взял тетрадку своего дневника, где было списано со стены про цель жизни, нашел то место, где я написал: «Вот буза-то» (это где говорилось про удовлетворение потребностей), — и зачеркнул, что сам написал. В самом деле, если человек принужден удовлетворять свои потребности не так, как все, он страдает. Страдает он и тогда, когда совсем не может удовлетворять потребностей. А жить и страдать — это стоит ли?

Но когда такие мысли пришли, я сейчас же спросил себя:

— А достойно это комсомольца — человека, идущего в авангарде молодежи? Потому что я хоть не комсомолец, а кандидат, но считаю себя убежденным коммунистом. Вообще, мне кажется, я совершил много плохого: тут и участие в капустниках, и то вранье, которое за этим последовало, а главное, конечно, — это половой вопрос. У буржуазии и интеллигенции половой вопрос разрешается как раз в такую сторону, как у меня. Что же, я — буржуй? Или я — интеллигент? Ни тем, ни другим себя не считаю, поэтому должен решать вопрос как-то по-другому.

12 марта.

Я только что с заседания ячейки, которое было в фабричном клубе. Хотя сейчас поздно, но придется записать все, иначе можно забыть. На ячейку собралось человек полтораста, среди них — наших школьных ребят всего человек двадцать, а остальные — фабричные. Сначала было все как у нас, и даже еще скучнее. Информация райкома, потом — доклад бюро… Ребята (фабричные) начали от скуки бузить, и председатель их то и дело одергивал. Потом пошли текущие дела, и все навострили уши.

Там есть одна девчина, Гулькина, — так она подала заявление в ячейку, чтобы ей выдали средства на аборт. (Надо спросить у Сережки Блинова, что это за штука; это, кажется, как-то такое делают, что мужчина становится женщиной, и наоборот; новое изобретение медицины; вообще как-то так устраивают, что женщина не рожает детей.) И вот когда прочитали это заявление, поднялся в зале страшный шум: кто кричит — дать, а кто — не давать. Выступил секретарь ячейки Иванов, серьезный такой парень.

— Какие у нас, к шуту, средства, когда членские взносы поступают с опозданием на три месяца, хоть насильно отнимай!.. Откуда мы ей возьмем средства! что, всамделе, банк у нас, что ли?

Тут выскочила одна девчина, очень сердитая: она по всем вопросам выступает и каждый раз сердится.

— Это мы и будем каждой давать, это что же у нас будет? Одна за другой аборты начнут делать. А рожать кто будет? Пушкин рожать будет? Предлагаю конкретное: выдать ей книгу про аборты, пусть почитает.

Тут другие опять стали кричать:

— Дать! Дать!

Только, по-моему, они это для бузы, потому что секретарь сказал ведь русским языком, что средств нету. Тут еще одна девчина выскочила и говорит:

— Давать никак нельзя: во-первых, потому, что средств нету, во-вторых, рожать кому-нибудь надо, как уже говорили, а в-третьих, — и это самое главное, — от аборта она может умереть. Или ей может быть страшный вред. Она может остаться калекой на всю жизнь. Аборт далеко не каждый раз бывает удачный!

Раздались голоса, чтобы не давать. Но тут выступил опять Иванов и говорит:

— Как я уже сказал, из средств ячейки мы не можем дать никаких денег. Но, ребята, это решение: не давать и больше ничего — принимать нельзя. Разве не помните — Гулькиной другое заявление было, что ей жить негде. Что ей комнату надо дать или хоть угол. Тут нужно обследовать материальное положение Гулькиной, тем более что она приютилась на другом конце города. Конечно, не аборт, — пускай рожает, но отмахиваться все же нельзя: помочь надо. Комнату отыскать или что.

Проголосовали, выбрали комиссию обследовать материальное положение этой девчины, Гулькиной, и стали петь «Молодую гвардию»… Значит, конец.

Я домой шел один и все думал. Фабричная жизнь и работа ихней ячейки раньше мне представлялась какой-то особенной: ну вот как фабрика ночью бывает освещена огнями и вся так и полыхает. А оказывается, что их ребята так же любят бузить, как наши, да и в вопросах, поднимаемых на ячейке, не так уже трудно разобраться. А я-то думал, что придется долго привыкать и присматриваться, прежде чем что-нибудь поймешь.

Мне стало очень весело и как-то легко на душе. Во-первых, я не одинок, а во-вторых, значит, и я могу быть полезным своему классу. И вместе с тем мысли в голову лезли опять про половой вопрос, но уже с другой стороны. Тут много значила история с этой девчиной. Ванька Петухов говорил, что это очень просто все, а оказывается, даже очень не просто, если ячейка из полутораста человек стала в тупик перед этим вопросом. Мне теперь кажется, что с половым вопросом может быть очень много страданий. Например: аборт этот. С какой стати девчина останется на всю жизнь калекой?

Напрасно раньше я так мало внимания уделял связи с фабричной ячейкой; там много кое-чего можно узнать. Обязательно пойду к Иванову посоветоваться с ним насчет одного вопроса.

14 марта.

Я говорил с Сережкой Блиновым насчет аборта, и он мне подробно объяснил, что это такое. И дал еще газетку с рассказом, который я решил полностью вырезать из газеты.

Испытание железом

Рассказ

1

Как всегда, у двери клуба горела красная звезда, такая ласковая в бархатном воздухе летнего вечера; как всегда, дверь осаждали ребята, желавшие попасть в клуб, а дежурные грудью принимали напор; дверь отлетала, хлопала, снова отлетала, и в синий воздух переулка падали обрывки выкриков…

Манька Гузикова пхнула кого-то локтем, кулаком, нырнула головой вперед, ее цапнули сзади за грудь. Манька очутилась перед Васькой, тот рванул дверь от себя: «Проходи, што ль, Гузикова». Манька пошла под Васькиной рукой, и сразу Маньку так и обдало махрятным дымом, ярким светом, гомоном, ругатней: в клубе было все, как всегда, только вот Манька была не такая: пакостная, нечистая, опоганившая себя и клуб. Вот уже второй день Маньку тошнило, тянуло на селедку и соленые огурцы; свое небольшое подросточье жалованье, двадцать шесть рублей тридцать копеек, Манька отдавала матери, а мать не признавала никаких разносолов: лопай щи и картошку, и больше нет ничего.

На Маньку налетели девчата, все, как одна, в красных платочках, завертели, закружили. Манька с трудом отбилась от них, пошла в общую комнату, и сразу ей ударило в голову, комната стала темной, поплыла. Маньку затошнило небывало, и она села на пол, на холодные свои ноги: в общей стоял Володька-арестант, заливисто хохотал, бузил с ребятами, как малый.

Маньку схватили, потащили на скамейку, тотчас в зубы въехал ободок холодного ковша. Манька брыкнулась, открыла глаза и снова закрыла: над ней тесным кругом сомкнулись ребята, девчата шушукались, и все, все смотрели на Маньку в упор. «Все знают, знают, — поняла Манька. — А я, я — позорная, проклятая, и Володька, сволочь, хохочет…» Какие-то странные долетели до Манькиного слуха слова:

— Фершала надо из отделения…

— Сама очухается…

— Вот нерванная…

— Перестань, дурак, не видишь: больна.

— Что с ней такое?

— Объелась на праздниках…

И, наконец, простое и страшное:

— Скажите Хайлу.

Манька вскочила на ноги, хотела сказать: «Нет, не надо, здорова», — но пол улетел из-под ног, скамейка сама подвернулась под Маньку, сколько-то времени и слов прошло, и вот уже по комнате тонким стальным молоточком простучал голос грозного Хайла.

— Разойдитесь, ребята! Она больна, а вы ей дышать мешаете.

Манька ждала другого, она понимала, что все ее покинули, что ждать ей помощи неоткуда, что Хайло будет ее ругать и, так как все знают, вышибет ее из клуба: а тут вдруг: «Она больна», — и это было еще страшней, еще ужасней, и Манька вся замерла. Но хворь отошла, голова перестала кружиться, только слабость чуть-чуть осталась. Манька хитро приоткрыла глаза, только наполовину, будто больная, чтобы не сразу вышибал из клуба: ведь сжалится же, даст отсидеться. Но Хайло спросил.

— Встать можешь?

Манька вскочила, как, бывало, в школе у строгой учительницы, рванулась было в сторону. «Я пойду, пойду, я сама уйду…» Но железной хваткой цапнул Хайло ее за руку:

— За мной. В читальню.

Хайло говорил отрывисто и властно; может быть, из-за этого, да еще из-за взгляда, прямого, в упор и стального, и побаивались его ребята, а девчата часто при его приближении обрывали свою чечеточную трескотню. А ведь Хайло был такой же фабричный парень, как и все; разве вот раньше хулиганом был первейшим во всей рабочей слободе; с того времени и прилипла к нему озорная кличка.

2

В читальне Хайло взглянул грозно, сказал:

— Выйдите, ребята, на пять минут.

И читальщики прошелестели газетами, захлопнули книги, скрылись. Тогда Хайло сел на скамью, уперся в Маньку глазами — она чувствовала, хоть и не смотрела, — и спросил:

— Ну? В чем дело?

Маньке стало почти что весело: значит, Хайло не знал. Значит, соврать можно и… и из клуба не вышибут. Выпалила:

— С матерью поругалась. Мать из дому выгнала.

И смело глянула на Хайло. На нее в упор глядели добрые серые усталые глаза. Таких глаз Манька никогда у Хайла не видела. Смотрела, смотрела и поняла: куда-то делась прямая такая, страшная морщинка у Хайла над глазами, — раньше всегда была, а теперь не было.

— За что выгнала-то?

Манька еще не придумала соврать, юльнула глазами в сторону, на бородатого Карла Маркса, моргнула, и в это время снова поймала взгляд тех же серых добрых глаз прямо перед собой. Хайло, словно случайно, двинул локтем — и:

— А? Мань? За что выгнала-то? — А глаза впились в Маньку — не увернешься.

Манькины глаза сами собой закрылись, невтерпеж стало; потом голова подвернулась, словно птичья, и Манька принялась пристально разглядывать кусок ковра на полу, между бедром и рукой.

Чья-то горячая рука легла на Манькино плечо; чей-то чужой, как будто уже недобрый, голос стукнул:

— Ну?!

— Вот что, Хайло, ты только не сердись, что не отвечала, мне все тошно, а ты такой, я тебе больше матери доверяю, я тебе все сейчас скажу, погоди… Ты погоди, ты не сердись, я все равно уйду из клуба, я сама уйду, только ты никому не говори. Я сама знаю, что не скажешь, потому что ты такой…

Манька вскочила, задыхаясь: никогда не говорила так много сразу, не приходилось.

— Меня все тошнит, тошнит, и есть ничего не хочется, и селедки все хочется, и потом… знаешь… перестало… как у всех девчат бывает… а я… гуляла с одним… ну… ну… и все…

Рухнула на скамейку, голову на руки — и шею подставила Хайлу: ну вот, теперь он знает, пусть вышибает из клуба хоть сейчас. Маньке все равно.

— Мать знает?

— Не-ет, мать не знает, — удивилась вопросу Манька. — Она все глазами тыркает да тыркает, все приглядывается: а это я тебе соврала, что она меня выгнала. А узнает — беспременно выгонит.

Голос у Маньки был дрожащий, обрывистый, как слезы; в сердце опять застучала злоба: ну чего тянет, не выгоняет, скорей бы уж, что ли.

— Зачем же из клуба-то уходить? — спросил Хайло тихо и внятно.

— А что ж, девчата разве не засмеют? — злобно сказала Манька. — А ребята разве потерпят? А сам ты… Я нешь не знаю? Я убегу, убегу!! — закричала она истошно. — Я и из дому убегу, я на бульвар убегу, я проклятая, я позорная, нечего мне в клубе делать… Ну вас всех!..

Манька рванулась было к двери, но твердая Хайлова рука ухватила ее повыше плеча.

— Стой, Гузикова!

Может быть, Манька в том и нуждалась, чтобы кто-то ей сказал твердо и властно: «Стой, Гузикова». Может быть, еще не все было потеряно; может быть, все эти плакаты и портреты на стенах и вся уютная, теплая, в коврах читальня так и останутся своими, родными, близкими…

— Стой, Гузикова! — Хайло повторил; и Манька окончательно вросла в пол, как гвоздь в стену.

— Вот какая вещь, видишь… В кратких словах: все поправимо. Поняла: все поправимо. Я не стану тебе объяснять, что и как, времени терять нельзя. Только раньше ответь ты мне на один вопрос. Но уж тут врать нельзя. Отвечай: кто? Верней: клубист или не клубист.

Спросить об этом час назад, — Манька, наверное, промолчала бы. Но теперь, теперь, после того, как он бузил при всех, словно ему и горюшка мало, Манька равнодушно:

— Володька-арестант.

— А! Володька! — сказал Хайло, и прямая страшная морщинка встала на лбу, как штык. — Так! Пустили черта в клуб, а он — гадит! И что же: жениться не хочет?

— А я не спрашивала. Он все от меня бегал недели две, больше, а вчерась я ему сказала… про это… Ну, он словно задумался, потом стал ругаться… и потом… потом…

— Ну?!

— Убежал. Так бегом и убежал. Я хотела… я хотела опять сегодня… сказать, а он хохо… хохо… хохочет с ребятами…

— Ладно, — стукнул Хайло зловеще и тонко. — Так вот запомни: все поправимо! Ты не кисни. Положись на меня! Можешь положиться на меня?

— Могу, конечно.

Судорога в горле прошла, и Манька взглянула на прямую морщинку: на кого же и положиться, коли не на Хайло?

— Ну вот! Ступай в клуб и жди, пока позову.

— Как же… с девчатами-то? Все ведь знают?

— Ты разве сказала?

— Сказать не сказала… только догадались, наверно…

— Вздор! Никто не догадался! Скажи: работала в духоте, не пообедала, и все тут. Побузят и кончат! Да… еще: сколько тебе лет?

— Я девятьсот седьмого года… Семнадцатый.

— Ссссволочь! Да что ты это? Это не ты, это я про Володьку! Ну, марш!

3

Хайло встал в дверях спортивной комнаты; голые ребята в красных трусиках работали со штангами и на турниках. Сказал громко:

— Актив, в кипятильник!

Тотчас двое ребят положили гантели, стали надевать брюки, рубашки; в драмкружке оборвалось пение и смех, к Хайлу подошел высокий активист в барашковой шапке, несмотря на лето, и спросил:

— Куда? В кипятильник? — и двинулся за Хайлом; Ваську Сопатого Хайло сменил у двери, повел за собой.

Кипятильником ребята называли комнатушку с бездействующим кубом; в помещении клуба когда-то раньше был трактир; теперь не хватало дров, а в кубе ночевали иногда заработавшиеся до ночи клубисты.

— Четверых ребят нет. Ну, да не беда, — сказал Хайло, залезая на куб. — Ну вот, ребята, видишь, какой случай, Манька Гузикова, кажется, тяжелая, беременная, а начинил ее Володька-арестант. Теперь жениться не хочет, бегает.

Дальше слова Хайло заударяли молотками, и в такт им захлопал его кулак по медной крышке куба.

— Я говорил вам, чертям, нельзя принимать в клуб такого мерзавца, как Володька! Это неважность, что я сам был хулиганом! Одного исправить можно, другого — нельзя. Это сразу видно по человеку. Но это не по существу. Тут, видишь, вопрос надо разобрать глубже. Что теперь делать?! По-моему — заставить его, сукинова сына, жениться! Кто имеет?

— Да-а, заставишь его, важнецкая штука! — протянул высокий парень в барашковой шапке. — Скажет: я не я и лошадь не моя.

— А толк-то какой? — спросил один из парней, снятых с гимнастики, кудрявый и веселый. — Ну, женим мы их, а дальше что? Чуд-дак! Он пойдет и на другой день разведется.

— Ну, это ты, Ахтыркин, зря, — стукнул Хайло. — Это следить можно, а то алименты платить будет.

— Уследишь за им, важнецкая штука! — влез опять высокий. — А кроме того, как женится, ты думаешь, сласть какая ей будет? Лупить он ее смертным боем будет — и все, а алиментов с этого хулигана не взыщешь.

Высокий говорил уныло и протяжно: похоже было, что выражение «важнецкая штука» он и вклинивал только для того, чтобы продлить речь.

— Чуд-дак, — подтвердил кудрявый Ахтыркин. — Да она сама от него на другой день сбежит!

— Ну а ты, Васька? — обернулся на соседа Хайло.

— Ух-х-х-ма, — засопел Васька. — Так-то оно так, да и эдак-то оно вот эдак. Ф-ф-ф-ффма! Я еще — этого, ф-ф-ф-ма, не разобрался в вопросе.

— И долго же ты, черт сопатый, будешь разбираться?! Тут, видишь, надо сейчас же ответить, а не разбираться. — Морщинка на лбу Хайла нагнулась, словно собираясь ударить на Ваську в штыки. — Девчина, видишь, ждет ответа. А ты тут разбираешься!

— Это, конешно, ф-ф-ф-ма, так, — засуетился Васька смущенно. — Тут другого ответа нет, и… и не может быть, фм-м-ма! Но ведь опять-таки, хм-м-ма, что касается касательности, то ведь тут опять же относится вопрос, хым-м-м-м, какая помочь должна быть?

— Помощь должна-а быть, — утвердительно протянул высокий. — Тут пе-ервое дело, важнецкая штука: помощь.

— Ну, в общем, я вижу: согласны, — закрепил Хайло. — Я понимаю вас так, что вы от помощи не отказываете, только остается вопрос: чем и как именно помочь. Кто имеет? Да, я забыл сказать: семейное положение паршивое. Мать из дому выгонит, ежели узнает. Ну?!

Ахтыркин навертел кудри на палец, дернул изо всей силы книзу:

— Вот… предложение. Взять ее клубу… полностью содержать, пока не родит… Живет пусть здесь, в клубе. Ну… — Ахтыркин дернул палец еще сильнее, словно хотел оторвать клок волос от головы.

— Ну, это… фм-м-м-ма, — заерзал Васька. — Не-ет, такое дело, хым-м-м-м, не подходит. Тут подход касаемый другой, в относительности. Хм-ма! Денег ей выдать… на жительство. Пусть, этого, фым-м-м, живет как хочет. Отдельно от матери.

— Ва-алынка, — протянул высокий. — А потом она с ребенком куды денется? А? Ээ-э-то ты рассудил? Деньги! Ва-жнецкая штука! А потом как и куды?

— Да и денег нет, — перебил Хайло решительно. — Откуда возьмешь денег? Сам все плачешь: на книги нет, на дрова нет! А ведь это много надо: клади не меньше три червонца в месяц! Ну, кто еще имеет?

— Аборт! — выпалил молчаливый активист.

В кипятильнике стало слышно, как поют и возятся через коридор в комнате драмкружка. Потом кто-то заорал: «Фе-едька!» Кто-то протопал тяжелыми сапогами, — видно, бегом. Хайло спросил:

— А это… не опасно?

— Ка-кой там!..

— Это по-олная опасность есть, важнецкая штука, — вздохнул высокий. — У меня мать от родов померла.

— Так то — от родов, а то — аборт. Вполне пустяки. Одна минута…

— Неправда это! — крикнул Хайло, и морщина пошла в штыки на рассказчика. — Есть опасность, и большая опасность! Я читал! Опасность есть в загрязнении… видишь, в каких-то там неправильностях, а есть… С этим осторожно надо… Кой черт пустяки! Тебе — пустяки, а девчина умрет под ножом, ей не пустяки! Ну, ладно, я вижу — выход один, если она сама согласится. Это, видишь, большая ответственность на нас ляжет. Берем мы эту ответственность или не берем? Кто имеет?

По коридору снова кто-то пробежал — мягко, почти неслышно, в валенках. Из драмкружка доносилось: «Поэтому, Галилей, мы к тебе предъявляем… Поэтому, Галилей, мы к тебе предъявляем…»

В коридор ворвались голоса: «Ребята, девчата, на марксистский! Ребята, на марксистский! Бегунов, иди на марксистский!»

— Тут вот что, — смущенно начал Ахтыркин. — И так говорят… что клуб рабочей молодежи… что мы тут развратом занимаемся… А если про это узнают…

— К черту! — злобно крикнул Хайло. — К такой и такой матери! Кто говорит? Ну? Кто говорит? Какая сволочь это говорит? Ну? Кто говорит?

— Да старое бабье больше стрекочет, ва-жнецкая штука, — отмахнулся высокий. — Не стоящие внимания… Это пусть. Им крыть нечем, ну…

— Нет, Ахтыркин, ты скажи: кто говорит, — вцепился Хайло. — Не можешь сказать, так я тебе скажу: обыватели говорят, вот кто говорит!!! Сталоть, по-твоему, мы должны равняться по обывателям?! А?! Ну, скажи, скажи?! Эх ты, голова с мозгами! Ты бы еще про белогвардейцев вспомнил! А потом — конечно… само собой понятно: трепать про это нечего!

— Кто будет трепать, тому я пропишу! — внезапно вскочил со скамейки Васька и поднял громадный кулак кверху. Куда-то девалось и сопенье и вялость: только с Васькой с одним во всем клубе и происходили такие внезапные перемены. — Я те потреплю! Язык вырву… с корнем!

— Ну, конечно, — тяпнул о крышку куба рукой Хайло. — Сейчас я к ней пойду, объясню все это, и тогда… завтра направим… Ты, Васька, крой сейчас в больницу, узнаешь там, как и что. Ежели в казенной нельзя, валяй в частную. Спросишь, сколько денег надо. Ахтыркин, сколько в кассе денег?

— Три рубля семьдесят шесть копеек, — без запинки ответил Ахтыркин.

— Ну… в случае чего… я достану, — сказал Хайло, выходя в дверь. — Надо.

За ним шмыгнул Васька.

4

С того момента, как Манька Гузикова явилась в приемную больницы вместе с Васькой Сопатым, записалась, стала Гузиковой Марией, работницей-подростком, 16 лет,? 102, надела чистое, холодное, как будто чужое белье, напялила тоже чистый, но тоже как будто чужой халат, — перестала она сознавать себя простой, обыкновенной девчиной-работницей с прядильной фабрики; Манька Гузикова как будто осталась там, за порогом больницы, где-то в рабочем поселке, незаметная и безобидная; а вот здесь, на койке, сидит уже Мария Гузикова, и на нее обращают внимание взрослые и серьезные люди, и очень скоро с этой Марией Гузиковой будет что-то страшное и позорное, от чего белье не становится теплым, как обыкновенно, от тела, а холодит спину и заставляет ноги дрожать.

— Гузикова, в операционную, — равнодушно сказала сиделка.

Манька с трудом, как тяжелобольная, поднялась с постели, пошла; только тут заметила какие-то бледные лица, следившие за ней с кроватных подушек; сиделкина спина колыхалась впереди деловито и спокойно; сердце Манькино зашлось было, Манька чуть не упала, но удержала себя: «Так тебе и надо, теперь нечего дурака валять…» В операционную вошла почти спокойная.

Грузный седой доктор с румяным лицом кончил мыть руки, обернулся, шагнул к Маньке, поднял ее подбородок, сказал:

— Значит, ребеночка не хотите? Жаль, жаль! Ну, снимайте халат.

Манька скинула халат, легла куда велели, и тут же рядом с ней очутилась давешняя докторица, взяла Манькины руки, развела их в стороны, кто-то еще потянул Манькины ноги, сколько-то жуткого времени прошло, и в тело, прямо в сердце, разворачивая его и леденя, вошла невероятная, нестерпимая, несосветимая боль и жгучим, калящим своим острием засверлила все дальше и глубже. «О-о-о-о-ой!» — захотелось закричать, завыть, заорать, но Манька закусила губы, закинула голову назад, а наверху был светлый, очень высокий потолок, он был белый и беспощадный, он словно говорил: «Ну, не сметь орать, лежи смирно, сама, черт паршивая, виновата». Но боль не прекращалась, она охватила все тело, боль стала живой, боль ожила и острые когти свои вонзила в Манькино тело и сверлила, сверлила, сверлила без конца, без пощады, без надежды… Потолок помутнел, улетел куда-то еще выше, и вот уже не стало видно, в глазах стала какая-то мутная, нудная пелена, и она соединилась с болью, заполнила все Манькино тело, отделила Маньку от земли, от людей, от больничной комнаты. Манька стояла одна, одна во всем мире, и осталась с ней только боль — бешеная, въедающая, разрывающая тело на куски, на части, на мелкие кусочки, и в каждой крохотке этой разорванной была все та же нестерпимая боль. Потом в сознание вошло: «Ну, когда ж кончится? Когда? Ну, когда?!» Боль стала утихающей, замирающей, словно уходила прочь, умирала… Руки стали свободными: значит, их выпустили, значит, их выпустила докторица; значит, все кончено, можно уходить. Но боль еще держала изнутри. Манька поднялась, опять упала, увидела потолок, докторицыны черные глаза.

— Молодец, малышка, молодец! — сказал ласковый и румяный доктор. — Прямо молодчина: такая малышка, а не кричала. Крепкая!

Гордость вспыхнула в Манькином сознании. Захотелось скорее вскочить, побежать в клуб, прямо к Хайлу, сказать ему: «Вот, самый главный доктор сказал про меня, что я крепкая! И ты надейся на меня, я не подгажу!..» Но Маньку подняли, отнесли в палату, в кровать.

Внутри болело, но не так уже сильно, можно было перенести. Манька лежала несколько времени с закрытыми глазами, а когда открыла, то увидела у кровати Ваську Сопатого.

— Ну, ты, этого, хм-м-ма… как? А? Маруськ? — спросил Васька.

— Уходи, уходи, — в ужасе зашептала Манька. — Уходи скорей, тебя еще за того… сволоча примут!

— Да нет, хым-м-м, — смутился Васька. — Вот хлеб я принес, — может, проголодалась, так ты, этого… ешь! — И он сунул ей прямо в лицо большую белую булку.

5

Прошло не больше двух дней и двух ночей с той минуты, когда Манька увидела в клубе Володьку-арестанта, а Маньке казалось, что она прожила целую большую и тяжелую жизнь, как будто схватила ее чья-то большая рука, безжалостно окунула в нудный и тошный водоворот, водоворот перекрутил ей голову, вырвал ее из привычной простой жизни, повертел, повертел во все стороны и выбросил — и прямо на крылечко покосившегося домика в рабочей слободке. Матери что-то нужно сказать: в первый раз в жизни Манька не ночевала дома, — в больнице заставили силком отлежаться, хоть Манька чувствовала себя здоровой и рвалась домой в самый день операции. А вот что сказать матери, Манька и не знала. Сказать: «У подруги ночевала», — мать изобьет: зачем не предупредила? Летний вечер был тих и легок. Манька переминалась на крылечке с ноги на ногу, как вдруг дверь отворилась, и на пороге появилась мать с ведрами в руках.

— Пришла?! — спросила мать, поставила ведра и сложила руки на груди. — Пришла, стервочка? — это уже шепотом, чтоб соседи не слышали. — Пришла, поганка?! Пришла, лахудра?! Где ж это ты таскалась-то?! А? Ну, иди, иди в горницу-та!

Манька враз поняла, что мать знает — или подозревает. Но странно: обыкновенно, когда мать ругалась и дралась, Маньке становилось тошно, беспокойно в страшно. А теперь — ничего. Манька прошла в комнату; мать управилась с ведром и, войдя, засвирепела сразу:

— Ну, сволочища!! Ну, потаскушина!! Ты и рта не открывай теперя, лучше не говори ничего, не раздражай ты меня, все одно не поверю! Ты што же это матерь-то свою поганишь?! Ты думаешь, слушку нету?! Ты думаешь, все так обойдется?! Ну и сволочища! Ну и паскудина!

Мать шагнула, протянула руку и рывком сдернула с Манькиной головы красный платок.

— Аааа, стерва!

«Не дамся бить, — упрямо встало в Манькиной голове. — Вот не дамся и не дамся».

— Отдай платок! — Манька протянула руку. — Отдай, мать, платок, я тебе говорю!

— Мне и слушать-то тебя не желательно, — зашипела в ответ мать и крючками пальцев вцепилась в Манькины волосы, словно не мать, а ведьма какая — седая, страшная, чужая. Манька рванулась, отскочила в угол.

— Отдай платок, говорю! Не то плохо будет!

— Ты не даесьси! Ты не даесьси! — закричала мать истошно. — Да што ж ето, люди добрые, она теперь не дается!! Матери родной — не дается?! Чему ж тебя теперя в сукомоле обучили?! — Мать рывком села на табуретку, хлопнула ладонями о колени. — Матери родной не даваться?! Ах ты лахудрина несчастная!.. — Мать вскочила, устремилась на Маньку. Манькины руки как-то сами собой выбросились вперед, мать наткнулась на них, отлетела к столу.

— Отдай платок, мать, не то в суд подам, — спокойно сказала Манька. — Я серьезно говорю — в суд подам.

— И ето на мать родную в су-уд?! Да, люди добрые, где ж ето теперь видано?! Шляется незнамо где, незнамо с кем, а потом в су-уд?! Ты зачем ето, стерва, в больнице была? — опять засвирепела мать. — Отвечай, сволочища! Всю рылу искровеню, отвечай!.. Узнаешь мой суд, га-а-адина!.. Видели тебя, с каким-никаким коблом в больницу пошла!

— Отдай платок!

И Манька вцепилась в материну руку. Мать дернулась, задела за ножку стола, покатилась на пол, заголосила:

— Спасите, люди до-о-обрые! Убивают! Убивают!!!

Маньке стало противно и не по себе; рванула дверь да так, без платка, простоволосая и вышла во двор. Синий воздух был свеж и отраден. Где-то в огородах лаяла собака, задорно и отрывисто. Манька постояла на крыльце, потом решительно пошла в клуб.

«Черт с ним, с платком, — неслись в голове мысли. — Возьму там у девчат! А только как вот в клуб показаться? Девчата небось проведали… Ну, да с девчатами-то ничего… Побузят, побузят — и кончат. А вот с Хайлом встретиться — стыдно. Он небось опять стал сердитый. Смотреть будет на меня, как… на такую… Ой, стыдно, стыдно; лучше совсем не ходить…»

Манька остановилась. Переулок был спокойный, голубой и ровный — такой же, как всегда. Кое-где загорелся уже в окнах желтый огонь; было, должно быть, около десяти. В это время в клубе перерыв занятий: значит, все в коридоре; значит, легче всего встретиться с Хайлом. Но тогда — куда же? Домой?

— А-а-а-а, вот ты где попалась! — странно ласковый и знакомый голос — прямо над ухом; и сзади две руки обхватили, не пускают. Володька! И дальше поет: — А я тебя, Марусенька, поджидал! В клубе — там, знаешь, неловко к подойти-то к тебе! Ну, пойдем, что ль, погуляем? Ночка темная, я боюся, д-правади меня, Маруся!!! — горячим таким шепотом у самого-самого уха. Манька отвела Володькины руки, повернулась, как-то сам собой поднялся кверху Манькин кулак — и с размаху в противную, наглую морду. И сейчас же, со стучащим сердцем — бежать… скорей, скорей, лишь бы не догнал!.. Сзади — ругатня на весь переулок: «Ну, погоди же ты у меня», — топот тяжелых сапог. «Догонит, догонит, еще только один переулочек, еще!.. Да нет, догоняет…» Сам собой вырвался крик: «Аааа!..» Манька бежала быстрей, нажимая из последних силенок… Еще дом, еще… И перед Манькой на повороте засияла ласковая красная звезда. Ноги одеревенели, но бежали, бежали, словно сами собой… Уже Володькино тяжелое дыхание почти над Манькиной головой.

Дверь распахнулась — словно ждали Маньку, — и Манька влетела в клуб, к Ваське Сопатому чуть не в объятия.

— О-о-о-о, — сказала Манька, прислонившись к стене, а Сопатый было:

— Ты чего, хм-м-ма, как с цепи?..

Но не договорил: в двери вырос Володька-арестант. Васька рванулся вперед и принял Володькин наскок.

— Ш-ш-што, с ума, што ли, сшел, чер-р-рт? — зарычал Володька. — Своих перестал пускать?!

— Своих пускаю, — ответил Васька, загородив собой дверь, — а тебе подождать придется.

— Э-э-это еще почему?

У двери стало несколько ребят — решительные, бледные, спокойные, словно из земли выросли; должно быть, ждали Володьку.

— До общественного суда, — ответил Васька. — Общественный суд над тобой будет.

— Пшел к чер-р-рту, какой там суд! — Володька двинулся вперед. Но ребята стали стеной, Васька сделал движение, — и Володька покатился по мостовой, матерщиня и чертыхаясь.

На Маньку наскочили девчата, завертели, закружили, потащили с собой по коридору. А по коридору шел навстречу грозный Хайло, и морщинка на лбу стояла, как штык. Морщинка качнулась, на Маньку глянули строгие, а вовсе не добрые глаза, и Хайло хотел пройти уже мимо, но было, должно быть, в Манькиных глазах что-то странное, потому что Хайло остановился, сказал:

— Ну, чего скисла?

Манька хотела ответить, что нет, не скисла, что она храбрая и крепкая, да язык не шевелился, и вдруг Манька поняла, что она и вправду скисла. На глазах выскочили слезы. Хайло, должно быть, их заметил, потому что ударил по плечу, сказал:

— Ну, чего ты?.. Пролетария маленькая? Ступай, дурашка, на политграмоту.

И пошел. А Манька вприскочку побежала по коридору, и горячая, славная такая волна пошла по спине и залила сердце. Это потому, должно быть, что из глаз Хайлы глянула на Маньку великая товарищеская любовь всего рабочего класса к маленькой, неразумной дочери.

Я показал Ваньке Петухову, и он говорит, что рассказ — правильный. А по-моему, это случай. Я вполне верю, что эти самые «аборты» не обходятся без того, чтобы девчину искалечить. Лучше пускай они рожают хороших и здоровых ребят.

Должна быть смена.

15 марта.

Я давно уже заметил, что Венька Палкин в школу не ходит. Я так думал, что это из-за капустников. Теперь мне кажется, что по другому поводу. Но вмешиваться я в это не стану. Мне кажется, что Никпетож прав и что следить за товарищами — не совсем благовидное занятие.

Так как я разошелся с Сильвой, то мне не с кем было дружить, и я все чаще бываю с Черной Зоей. Она мне призналась, что раньше меня ненавидела за всякие придирки. И что переменила ко мне чувства после спектакля, когда я очень ловко вышиб рапиру из рук Сережки Блинова.

Занятия мои идут нормально. Головные боли прекратились и ф-ф-п-п — тоже. Я каждое утро обтираюсь снегом.

21 марта.

Сегодня ко мне подходит Сильва и говорит:

— Костя Рябцев, я принуждена тебе сказать, что окончательно переменила мнение о тебе. Раньше я думала, что ты настоящий комсомолец и верен идеологии. А теперь я вижу, что ты просто притворялся и что настоящая твоя идеология далеко не соответствует комсомолу.

— Я никогда не притворялся, — отвечаю я. — И откуда ты знаешь мою настоящую идеологию?

— Тебе это прекрасно известно. Но и мне известно, что вы устраивали с Веней Палкиным.

— Прежде всего, я ничего не устраивал, а только ходил. А потом, значит, это ты писала анонимки?

— Ах ты дрянь ты эдакая, — говорит Сильва и смотрит мне прямо в глаза. — И ты мог это сказать? Хорош!

Повернулась — и уходит.

— Стой, Сильва, — говорю я. — Ты действительно думаешь, что у меня не комсомольская идеология?

— Я с тобой и разговаривать-то не хочу. — И ушла.

Мне было до крайности обидно, но я ничего не мог сделать, потому что отчасти она права. Хотя я никогда не притворялся.

Но все-таки я ей докажу.

23 марта.

Произошел большой и все-таки не совсем понятный скандал.

В школу явился служитель культа (поп) — отец Лины. Он вызвал Зин-Палну, и они долго объяснялись. Отец Лины, весь красный, что-то доказывал Зин-Палне, а она только разводила руками. Это было в шкрабьей комнате, поэтому никто ничего не слышал. Потом Зин-Пална, страшно взволнованная, ушла вместе с отцом Лины и вернулась только к концу уроков.

Сейчас же было созвано собрание шкрабов, а мы распущены по домам.

25 марта.

Мне очень тяжело будет написать это, но я все-таки напишу.

Сегодня, как только я пришел в школу, Зин-Пална вызвала меня к себе.

— Вы будете, Рябцев, со мной говорить вполне искренне? — спрашивает она.

— Буду, — сказал я и гляжу ей прямо в глаза. (Мне надоело врать.)

— Скажите, вы бывали на этих сборищах, которые устраивал Веня Палкин?

— Бывал.

— Вам приходило в голову, что вы этим не только срываете школьные занятия, но и подводите всю школу?

— Даю честное комсомольское слово, что не приходило.

— Что ж вы думали о связи школы с этими… явлениями?

— Я думал, что… раз это устраивается вне школы, то… одно к другому не имеет отношения.

— Ну, допустим так. А то, что случилось с Линой, вы знаете?

— Я видел, что она не ходит в школу и что это стоит в какой-то связи с… капустниками, но, даю честное слово, определенно не знаю.

— Лине придется уйти из школы, и она уезжает на Украину. Я думаю, вы сумеете так же молчать про наш разговор, как вы молчали про ваши капустники?

— Зинаида Павловна, я, конечно, буду молчать, — сказал я, и у меня в горле перехватило. — Только… Я думаю, что девчатам все уже известно гораздо лучше меня.

— Я с ними уже говорила. Ступайте.

— Погодите… Зинаида Павловна… еще один вопрос. Что… имеет отношение… то, что случилось с Линой, имеет отношение к… половому вопросу?

— Да. Имеет, — твердо сказала Зинаида Павловна. — Теперь идите.

Я ушел — только не в школу, а домой.

После записи 25 марта в тетради вымарано несколько страниц.

5 апреля.

Вчера я получил письмо от Лины:

«Костя Рябцев! Я тебя теперь не виню ни в чем и понимаю, что сама очень виновата. Костя Рябцев, когда ты получишь это письмо, то я буду так далеко от тебя, что мне не будет стыдно. Я теперь начинаю новую жизнь, а все то, старое, прошлое и мрачное, осталось позади и вычеркнуто из моей жизни навсегда.

Знай, что я сошлась с В. П. из-за тебя. Верней, со зла на тебя и с отчаяния, что ты со мной груб и что так глупо и пошло вышло наше самоубийство. Все это прошло, прошло, прошло, — и теперь мне так легко… Я советую тебе тоже бросить такую жизнь, потому что, кроме беспросветного мрака, ты ничего не получишь. А все прекрасное в жизни у тебя, как и у меня, еще впереди.

Тоже узнай, что письма писала всем родителям я. Я мучилась, я страдала и хотела все это прекратить, только не знала как. Вот и выдумала. Мне стало от этого еще тяжелей. И только теперь, вырвавшись из мрака на свободу и свет, я поняла, как была глупа.

Ты напрасно говорил с Сильвой о том, — помнишь, там, в костюмерной… Сильва не такая. Во время самых тяжелых моих переживаний она ухаживала за мной, как сестра, хотя раньше я была с ней груба.

Прощай, Костя Рябцев! Живи счастливо и помирись с Сильвой. А меня забудь — навсегда, навсегда… Лина».

Как все-таки скверно, когда не умеешь жить!

10 апреля.

Сегодня на улице встретил Веньку Палкина, в модном пальто и с папироской в зубах, с тросточкой.

— А, Костя, — говорит, — все еще маринуешься в коптильнике?

— Да, все еще учусь в школе.

— Охота тебе… Знаешь что? Приходи завтра ко мне на квартиру. Я там же живу. Будут девчата, — не ваши кислые школьные, а настоящие девочки, добрые. Вино новое выпустили. Приходи!

— Ну что ж? — сказал я. — Приду. А из наших кто-нибудь будет?

— Как же, будут! Все хорошие товарищи. Так придешь?

— Приду. До свидания.

12 апреля.

Дело было вот как.

Я, как всегда, пришел к Веньке в Ивановский парк часам к девяти. Там у него было в сборе народу человек двенадцать. Все сидели за столом, а родителей не было, — они всегда уходят, когда у Веньки капустники.

Теперь я все могу писать, и поэтому — что такое капустники? Капустники — это выпивка и гульба с девчатами, только не такая, как по улицам с ними гулять, а лапанье в обнимку, поцелуи. Посередине стола ставится кислая капуста с постным маслом, ее все очень любят. Потом все пьют самогон, пока не напиваются. Я, кроме лапанья, ничего не видел, а теперь я догадываюсь, что было и похуже.

Ну, так вот: я пришел, а они сидят, и в том числе из нашей школы человека три. Я даже имена их писать не буду. Все ребята, из девчат никого. Девчата были, только чужие и накрашенные.

Ну, так вот. Они все уже полупьяные, — как увидели меня, так и закричали:

— А, Костя пришел! Налейте ему со встречей! Дело будет!

— Да, будет хорошее дело, — сказал я, взял и разбил об пол стакан, который мне подали. — Дело будет хорошее потому, что я понял, какие дела бывают хорошие и какие плохие. Вы, мои дорогие товарищи по школе, сейчас уйдете отсюда вместе со мной и никогда больше сюда носу не покажете, потому что это гадость, что вы сейчас делаете и что делал раньше я. Только раньше я скажу пару слов остальным гражданам, которые здесь.

— Да ты что, с ума сошел? — закричал Венька Палкин.

— Нет, я с ума не сошел, наоборот, ум ко мне вернулся, — ответил я. — Ты сосчитал, Венька, сколько пакости принес этими своими капустниками? Ты сосчитал то, что девчине одной — ты знаешь, про кого я говорю, — искалечил жизнь? И нашу школу чуть было не сорвал, — ты это сосчитал? Нет, ты уж пей и развратничай со своими приятелями, а нашу школу в покое оставь!

— Сволочь ты несчастная! — закричал Венька и полез с кулаками.

Тогда я пустил в него бутылкой, и мы вместе с ребятами выскочили вон.

15 апреля.

Даже руки дрожат от усталости — до того приходится спешить с зачетами. Из-за всех зимних историй у меня запущены все предметы, а ведь лето на носу: если не сдать теперь, то и погулять летом как следует не удастся. Да еще говорят, что будет летняя школа. Я думал раньше, что эта летняя школа только для первой ступени, а для второй отменена, а теперь оказывается, что и нам ее нагрузили. Значит, опять начнутся экскурсии. Сережка Блинов говорит, что во время летней школы должно обнаружиться полное несоответствие шкрабов: еще зимой-то, по его мнению, шкрабы кое-как справлялись, а летом обязательно засыплются.

У меня новый товарищ — Юшка Громов. Он и раньше был в школе, и даже в нашей группе, но я с ним не очень водился. Он очень веселый парень и не любит задумываться над вопросами. Я ему кое-что раскрыл про себя, — например, рассказал про капустники, но он говорит, что все это — начхать на ветер, и надо как можно скорей забыть про все это дело.

17 апреля.

В школе началось очень странное явление. Вчера я проходил мимо математической и вдруг слышу страшный хохот… Я сейчас же вбежал туда и вижу: сидят друг против друга Нинка Фрадкина и Стаська Велепольская, обе из четвертой группы, и — хохочут. Мне самому смешно стало, и я их спрашиваю:

— Вы чего?

А сам хохочу. Они еще пуще, и вдруг я заметил, что у Стаськи в горле что-то булькает. Потом бульканье перешло в хрипенье, и мне стало жутко. Я скорей за дежурным шкрабом, — это был Алмакфиш, — мы с ним прибежали, а девчата так и закатываются рыданиями. Алмакфиш сказал, что это — истерика, я сбегал за водой и полотенцем, и обеих девчат уняли. Ребята меня спрашивали потом, не желаю ли я заняться их излечить, все равно как зимой Зою Травникову, но я ответил, что теперь это не мое дело и пусть теперешние учкомы следят.

А у меня и без того дела много. Еще месяц тому назад нашу школу губернское ОНО привлекло для борьбы с беспризорностью в специально-правовую охрану несовершеннолетних (СПОН); ввиду истории с Алешкой Чикиным, когда он украл шесть лимардов, а я потом видел его в разваленном подвале, школа выбрала для сношений со СПОНом меня. Вот теперь я и хожу в СПОН. Приходится иметь много дела с беспризорниками, и почти все без толку. Говорят, что после трех месяцев работы с ними взрослые попадают в нервные санатории. А по-моему, надо так: организовать отряды из таких же ребят, как я, вступать на каждом перекрестке с беспризорниками в драку, устраивать стенки, а после стенок раскуривать с ними цигарки и пить водку, — так они охотней вступят в знакомство, а там уж и грамота пойдет. Или рассказывать сказки, как Ванька Петухов. И тогда никаких нервных санаториев не нужно будет. Тут только одно возражение, что времени много пойдет и некогда будет нашим ребятам учиться. Я рассказал этот проект секретарю СПОНа, а она только смеется. Смеяться нечего, нужно было бы обсудить. Когда надо мной смеются, терпеть не могу. Во всяком случае, ихний способ тоже никуда не годится, и я, должно быть, в СПОНе работать больше не стану.

У Алешки Чикина задавил отца грузовик комхоза, и Зин-Пална взяла Алешку к себе на воспитание. Вся школа считает, что это она сделала очень хорошо, только Сережка Блинов утверждает, что это она из тщеславия.

20 апреля.

По поводу истерики девчат было собрание учкома, на которое меня позвали как свидетеля. Тут же были и «милиционеры». «Милиция» введена в школе уже с месяц — для того, чтобы снять с учкома административные обязанности. «Милиционеров» полагается двое, они бродят по всей школе — аккурат как французские полицейские в кино: вид, по крайней мере, такой же дурацкий. Я рассказал, как было дело, и ушел. Они, кажется, так ничего и не решили.

На текстильную фабрику, к ячейке которой мы приписаны, мы несколько раз ходили в экскурсию. В остальном ячейка и наша фракция комсомола почти никак не влияют на школьную жизнь, и это, по-моему, плохо.

22 апреля.

В аудитории произошла страшная драка, и Володьке Шмерцу разбили в кровь всю физику; Володьку так часто бьют, что мы его прозвали «Два Небитых»; и, конечно, «милиционеры» ничего не могли поделать с ребятами, так что пришлось звать дежурного шкраба.

На общем собрании разбирался новый проект самоуправления. По этому проекту предполагается, что учкомы будут избираться на три месяца, а не на месяц, как прежде, и это для того, чтобы учкомы больше могли войти в курс дела, а то — не успеет привыкнуть, и сейчас же сменяется. Сережка Блинов привел, что, во-первых, чем дольше учком, тем больше он заедается властью, а во-вторых — все равно: на сколько ни избирай учком, подчиненный шкрабам, хотя бы на год, все равно — толку не будет, потому что такой учком никогда не будет пользоваться никаким авторитетом. На это Зин-Пална сказала:

— Я вижу, что Блинов опять принимается за старое. Неужели он хочет, чтобы школа опять разделилась на две партии, и это перед самым окончанием занятий и в наиболее ответственный момент сдачи общих зачетов? Я думаю, что это просто на него действует весна.

Сережка ответил на это, что весна тут ни при чем и что он просто хотел выразить свое мнение. Но так как все страшно нервничали — разозлился и Сережка и повысил голос. На это внезапно Алмакфиш закричал, что Блинову давно место не в школе, а в вузе, и произошел скандал. Зин-Пална своей властью закрыла собрание.

Сережка обещал после этого в коридоре, что он всем шкрабам покажет, и покажет из принципа, что он — революционер прежде всего, потом — школьник и все остальное.

23 апреля.

Вышел «Икс» с такой статейкой:

РЕПКА

Посадила Зава репку, сорта «Самоуправление». Выросла большая-пребольшая. Ухватилась Зава за репку — тянет-потянет, вытянуть не может.

Позвала Зава на помощь Учкома. Учком за Заву, Зава за репку — тянут-потянут, вытянуть не могут.

Подумал Учком и позвал Хозкома. Хозком за Учкома, Учком за Заву, Зава за репку — тянут-потянут, вытянуть не могут.

Позвали Санкома. Санком за Хозкома, Хозком за Учкома, Учком за Заву, Зава за репку — тянут-потянут, вытянуть не могут.

Позвал Санком, Шкрабиловку. Шкрабиловка за Санкома, Санком за Хозкома, Хозком за Учкома, Учком за Заву, Зава за репку — тянут-потянут, вытянуть не могут.

Не выдержала Шкрабиловка, заорала благим матом:

— Ми-ли-ци-о-нер!

А Милиционер — тут как тут, исправный. Милиционер за Шкрабиловку, Шкрабиловка за Санкома, Санком за Хозкома, Хозком за Учкома, Учком за Заву, Зава за репку — тянут-потянут, вытянуть не могут.

Милиционер позвал на помощь Трехмесячный проект. Проект за Милиционера, Милиционер за Шкрабиловку, Шкрабиловка за Санком, Санком за Хозкома, Хозком за Учкома, Учком за Заву, Зава за репку — тянут-потянут, вытянуть не могут.

Стоят, обливаются потом, а репка все в земле торчит.

— Черт их знает, когда они вытащат репку? — спросил кто-то из зрителей.

По мнению «Икса» — никогда .