5 сентября 1924 года.

Только что перечитал все тетрадки дневника за год. Многое интересно, но много и бузы, а некоторые места читать просто стыдно самому. В будущем постараюсь записывать действительно серьезные и важные события, чтобы не портить зря бумаги. Тем более что предстоит такое серьезное и ответственное дело, как организация и проведение в жизнь форпоста юных пионеров.

Никпетож ушел и, по слухам, будет работать на фабриках как культработник, так что и посоветоваться будет не с кем, если что-нибудь случится затруднительное. Но я заметил, что стал гораздо серьезней, и понимаю, какая теперь лежит на мне ответственность. Во всяком случае, постараюсь оправдать доверие укома. В этом деле важней всего выяснить цели и задачи форпоста, и тогда сразу станут понятны пути, по которым нужно добиваться этих целей.

С Сильвой мы несколько расходимся по вопросу о форпосте, но это ничего не значит. Я так думаю, что сущность форпоста ясна из самого его названия. Никпетож мне объяснил, что «форпост» значит по-немецки: «передовое укрепление», «передовой пост». Чье передовое укрепление? Ясно, что партии и комсомола. Следовательно, форпост в школе первой ступени, где комсомольцев нет или очень мало, должен играть роль комсомольской или партийной ячейки, то есть направлять и влиять, в сущности, на всю работу школы. И идти впереди. И тут задачи важней, чем следить за ребятами, чтобы они ходили с утертыми носами, или чистили зубы, или уроки готовили. На это есть учкомы, санкомы и прочие школьные объединения. А форпост — это идейное руководство, а кроме того, нужно забрать в руки полное влияние над неорганизованными ребятами.

Но форпост хорош еще и тем, что позволяет влиять на шкрабов. Взять, например, хоть отметки. До сих пор некоторые из шкрабов ставят уды, нуды, вуды, а Людовика Карловна хотя и тайно, но продолжает ставить двойки, тройки и пятерки. Вообще Люкарка — личность безвредная; она очень толстая, добродушная; и не все ли равно, сколько она поставит за пение, — потому что пение предмет необязательный. Но важен принцип. Раз отметки уничтожены — никто не имеет права их ставить, хотя бы и тайно. А уды и нуды — это те же отметки.

Хорошо, что послезавтра начинаются занятия в школе; значит, все войдет в свою колею.

8 сентября.

Занятия начались. Мы с Сильвой переписали всех пионеров как первой, так и второй ступени. Всего оказалось сорок восемь человек из разных отрядов. Первое собрание форпоста назначили на ближайшее воскресенье. Посоветовавшись в учкоме, мы с Сильвой решили форпостом называть все объединение школьных пионеров и из их среды выбрать Совет форпоста. А не так, как в семнадцатой школе (она недалеко от нас): там форпост избирается собранием всех пионеров. По нашему мнению, это неправильно. Будем делать по-своему.

9 сентября.

Не успели начаться занятия, как некоторые девчата спешат проявить свой характер. В частности, Черная Зоя. Я ей неоднократно показывал свое равнодушие, но она не может успокоиться. Кроме того, пора кончить заниматься пустяками. Но ей неймется. Сегодня она пристала ко мне с поэтом Есениным. Ей очень нравится «Москва кабацкая» и потом еще и то стихотворение, где Есенин пишет: «В зеленый вечер под окном на рукаве своем повешусь…»

Я выразил свое мнение в таком виде:

— Есенин — типичный крестьянский поэт, попавший в город и не смогший осуществить свои мелкобуржуазные тенденции. Поэтому на нас он не должен влиять, поскольку мы настаиваем на диктатуре пролетариата. И стихи его — упадочные. Никпетож просвещал нас в том смысле, что Есенин — скорей поэт богемы и люмпен-пролетариата, но я с этим не согласен. Может быть, если считать, что богема есть мелкобуржуазное течение, тогда это так.

После этого Черная Зоя вдруг говорит:

— А я сама пишу стихи. Тебе было бы интересно послушать?

Я сказал ей, что не очень-то интересуюсь стихами, но послушаю. Тогда она прочла мне следующее:

Я опять к тебе вернулась, Я теперь совсем твоя, От любви прошедшей отвернулась, Сделалась покорная раба… Только отчего-то змейкой в косы Серебристая вплелася прядь… То, что тот, ушедший, был дороже, — Никогда не буду вспоминать. Все равно — любовь того, другого, Как моя любовь к нему — ушла… Я еще вчера о нем молила бога, А теперь — твоя покорная раба…

Я взял у ней листок и стал разбирать стихи по косточкам. Главным образом меня здесь интересовала идеология.

— Прежде всего рабство отменено, — сказал я. — И даже всякие там нежные чувства не могут его воскресить. И если ты так чувствуешь, то это — не больше как пережиток прошлого, который тебе нужно вырвать с корнем. Во-вторых, в стихах замечается такая буза: серебристая прядь, которая вплелась в косы, — это, должно быть, надо понимать: седая? А какая же у тебя седая прядь? Если бы ты сравнила свои косы с гуталином, это еще было бы на что-то похоже…

— Да это — поэтическое преувеличение, гипербола, — перебила Черная Зоя.

— Ну, это не оправдание, нужно знать меру и в преувеличениях, — ответил я важно. — А то — черт знает что можно написать; например: что у тебя в груди волнуется океан, а ты по нему плывешь на лодке… Потом, разве так бывает, что вчера ты любила одного, завтра — другого, а потом — опять первого?..

— Бывает, — не глядя на меня, ответила Зоя.

— Это — девчачьи бредни, по-моему. Да и рано тебе такие вещи писать…

— А тебе — не рано?

— Я и не пишу.

— Врешь, — горячо сказала Черная Зоя. — Сильфиде Дубининой писал, а мне читал, разве не помнишь? Я-то хорошо помню…

— Что ты мелешь, — с равнодушным видом сказал я. — Во-первых, там вовсе не про любовь было; а потом — при чем тут Сильва?

— Не ври, не ври, не ври, — зачастила Зоя. — И в глаза даже не можешь смотреть, потому что врешь. Я даже помню наизусть эти стихи: «Мне помнится весь разговор твой умный и наш контакт немой средь этой школы шумной». Как же не про любовь? Ага, покраснел, покраснел?

— Какая же любовь, если говорится про контакт? Это надо понимать в деловом смысле. И потом, ведь мы сейчас дискутируем про твои стихи, а не про мои. Если ты будешь приставать с моими стихами, то ну тебя к черту.

— Пожалуйста, прости, Костя, — сказала Зоя. — Я больше не буду. Какое все-таки твое окончательное мнение насчет этого стихотворения?

— Какое мнение? Ну, например, ты тут молишь бога. При чем бог? Я думал, из тебя все это давно испарилось. Я понимаю, если бы в стихотворении заключалась антирелигиозная пропаганда, а то — как раз наоборот. Кому такое стихотворение может принести пользу?

— Да ведь стихи пишутся вовсе не для пользы.

— Вот так так! А для чего же?

— Ну, чтобы выразить настроение, чувства там какие-нибудь.

— Этого я не понимаю. Напиши вот стихи с призывом вступить в пионеры. Тогда будет и польза и удовольствие. А в твоем — ни идеологии, что самое главное, ни пользы. Одним словом — не по существу.

Тогда Зоя выпучила глаза и стала смотреть на меня, не произнося ни единого слова. В общем, она была похожа на какого-то дурацкого рака. Я сначала ждал, что будет, а потом обозлился и говорю:

— Ну, чего уставила луполы?

Она продолжала молчать. Тогда я плюнул и ушел.

10 сентября.

Взамен Никпетожа появился новый шкраб по обществоведению — Сергей Сергеевич. Мы долго думали, как его назвать. Серсер — выходило как-то неудобно. Он в громадных очках, как колеса. Юшка Громов пришел в школу поздней других. Увидел Сергея Сергеевича и говорит:

— Ну и очищи! Что твой велосипед!

Тогда решили звать его «Велосипедом».

Пока известно только то, что он говорит очень коротко и односложно.

11 сентября.

Был первый урок Велосипеда по общество.

— Писали рефераты? — спрашивает первым долгом.

Мы говорим, что доклады были, а рефератов не было.

— Ну, будем писать рефераты.

Вытащил бумажку с темами и начал предлагать желающим. Так как я очень интересуюсь германской революцией, то взял себе тему: «Основы германской революции и причины ее неудачи».

В качестве материала Велосипед рекомендовал роман Келлермана «9 ноября» и газеты с 1918 по 1923 год.

Другая тема — «Крепостное право в России». Материалы «Пошехонская старина» Щедрина, Тургенев и «История» Ключевского.

Сегодня начал читать Келлермана. Бузовато и не очень понятно.

12 сентября.

Мало-помалу начинаю разбираться в форпостовских ребятах, которых большинство учится в первой ступени.

Больше всех меня пока заинтересовал Октябрь Стручков — маленький парнишка лет десяти. Он — очень живой и смышленый, а главное — во всем слушается меня; а так как он имеет влияние на остальных ребят, то это очень важно. Из девочек самая активная — Махузя Мухаметдинова, татарка. У Октябки отец — рабочий, а Махузя говорит про своего отца, что он — «так». Ребята утверждают, что он торгует кониной, а раньше будто бы содержал ресторан на каком-то вокзале. Но сама Махузя вовсе не похожа на социально происходящую из буржуев. Она, пожалуй, больше всех из форпоста разбирается в политграмоте. Я пока ей доверяю, но в работе нужно очень осторожно учитывать социальное происхождение ребят.

13 сентября.

Мне все-таки кажется, что я больше прав, чем Сильва, и не стоит доводить обо всем происшедшем до сведения учкома.

Дело вот в чем. Сегодня мы собрали в школе форпост (явилось тридцать восемь человек) и решили устроить прогулку за город. Пошли в Ивановский парк. Там мы всласть навеселились и набегались, так как погода была очень хорошая.

Потом подошли на опушку к какому-то саду и расположились лагерем для шамовки (у каждого было захвачено из дому, но решили все в общий котел).

Сад этот был большой фруктовый, примыкавший к самому парку. Раньше там, видно, была ограда, но потом она разрушилась и сад отгородили одной линией колючей проволоки.

Сначала разводили костер, собирали хворост, потом все уселись было, усталые и довольные, у костра. Но тут Октябка говорит:

— А хорошо бы теперь пошамать яблочка, ребята?

— А где его взять, твоего яблочка? — спрашивает Махузя.

— А вон висят, — отвечает Октябка. — Так сами в руки и просятся.

— Да, а проволока-то, — возражают ребята.

— На фиг мне ваша проволока, — сказал Октябка, разбежался и одним махом перепрыгнул проволоку.

— Октябрь, иди сейчас же сюда, — закричала Сильва.

Октябка неохотно послушался и пробурчал про себя, усаживаясь у костра:

— Я даже разнять эту проволоку могу, если захочу.

— И не имеешь революционного права, — строго заметила Сильва. — Это раньше, когда сады принадлежали частным лицам, пролетариат мог осуществлять экспроприацию экспроприаторов. А сейчас, когда все сады государственные…

— Ни фига они не государственные, — перебил Октябка, — а очень даже частные. Я и арендателя знаю: его Моисей Маркелыч зовут. У него хотя есть ружье, но он в ребят стрелять не посмеет, тем более в пионеров. А собака днем на привязи. Да я и ее знаю, ее Каквас зовут. Она большущая и желтая.

— Откуда ты все это знаешь? — поинтересовались ребята.

— Да ведь наша фабрика тут недалеко, очень хорошо все знаю. Ежели дядю Моисея как следует попросить, так он и так даст. Только воровать интересней.

— Не смей говорить об этом, — сказала Сильва. — Если у тебя есть какие-нибудь связи с этим частником, то это твое частное дело: можешь пойти и попросить. А устраивать налеты — это не пионерское дело.

— Да ведь никто не узнает, — сказал Октябка.

— Это неважно: узнают или не узнают… — начала было Сильва, но я ее перебил:

— Знаешь что, Сильва? Ты стала совсем вроде Елникитки. У тебя откуда-то вгнездилось в голове, что можно и что нельзя. И выходит гораздо больше нельзя, чем можно. А по-моему, никакой беды не будет и даже никакого воровства, если ребята сорвут по яблоку у частного кулака.

— Ребята! Заворуи! — весь загоревшись, вскричал Октябка, потирая руки. — Это — клево!.. Значит, можно, Рябцев?

— Погоди, это проголосовать надо, — ответил я. — Видишь, есть мнения против…

— Я всегда буду против, — тихо сказала Сильва. — Что за безобразие? Какая слава пойдет про наш форпост? Я тебя совершенно, Владлен, не понимаю. Ведь нужно рассуждать идеологически.

— Я идеологически и рассуждаю, — ответил я. — Здесь никакой бузы нет. Ты, может, думаешь, что я потому, что мне тоже яблочка хочется? Вот уж — ничего подобного. Положи передо мной хоть десяток — и я ни к одному не притронусь.

— Я сейчас нарву и положу, Рябцев, а? — так и подпрыгивая на месте, предложил Октябка. — И ты ей докажи.

— Ничего мне доказывать не надо, — с неудовольствием сказала Сильва. — Пускай раньше сам Рябцев мне докажет, что это — не против революционной идеологии.

— С удовольствием, — ответил я, потому что Сильва ни с того ни с сего стала вдруг подрывать мой авторитет. — Сейчас — диктатура пролетариата. Понятно? Политически — эта диктатура означает переходную эпоху к коммунистическому государству. Частник — враг такого государства, а мы — часть пролетариата. Понятно? Поэтому — идеологически вполне правильно, если мы отнимем у частника в свою пользу тридцать восемь яблок.

— Ура! — закричала часть ребят во главе с Октябкой. — Голосуй, Рябцев, а то чайник остынет.

— Нет. Погодите, ребята, — пыталась подействовать в другую сторону Сильва. — Тут что-то не так! Тут, налицо уклонизм. Если всякий так будет рассуждать, то… пропадет революционный порядок…

Она еще что-то кричала, но я даже слушать не стал и поставил вопрос на голосование. Большинство было «за», а часть девчат воздержалась. Сильва страшно обиделась и перестала со мной говорить, на что я обозлился еще больше. Какое она в самом деле имеет право подрывать мой авторитет в глазах ребят? Да еще когда она совершенно идеологически неправа. Это даже свинство с ее стороны и не по-товарищески… Так могла бы делать только Елникитка, а не ближайший товарищ по работе.

А Октябка уже распоряжался вовсю.

— Я тут все ходы и выходы знаю, — возбужденно говорил он. — Для того чтобы не засыпаться, вы, заворуи, помните, что надо всем сразу. Если кто отстанет, то может засыпать всех. Лучше всего действовать по свистку. Первый свисток — перемахивай через проволоку. По второму — где бы кто ни был — сыпь обратно в парк.

— Нам тоже принесите, — запросили тут некоторые из воздержавшихся девчат.

— Как голосовать — так их нет, — сказал Октябка, — а как яблока, так — давай-давай! Сами полезайте, товарищи! Шалавых нет!

В общем, решили совершить набег двадцать шесть ребят и пятеро девчат. Махузя не пошла, потому что у ней болела нога.

Рассыпались в канаве, заросшей травой, — у самой проволоки. У меня самого начало замирать сердце от предстоящего приключения, но я не полез, чтобы потом Сильва не могла сплетничать, будто я первый подал пример. Раздался свисток — и в кустарнике, отделявшем яблони от нас, замелькали красные пятнышки галстуков.

— Я еще понимаю, если бы это делалось открыто, — презрительно сказала Сильва, ни к кому не обращаясь. — А то ведь это — обыкновенное воровство, за которое сажают в тюрьму.

«А, ты так», — подумал я, но не ответил. Однако я ничего не успел предпринять, потому что из яблочного сада раздался выстрел, а потом — чей-то отчаянный крик.

Мы все, как один, сорвались с места. У меня сердце рухнуло куда-то вниз, так как я хорошо понимал, что ответственность за всю эту историю падает на меня.

Двое или трое парнишек с растерянным видом выскочили из сада обратно и полезли через проволоку.

— Что такое? — спросил я у них.

— Да там дядя какой-то… стреляет… — только и смогли они ответить.

Не теряя ни минуты, я велел трубачу трубить экстренный сбор. Сейчас же пронзительно загремела труба. Когда около меня собралось довольно много растерянных ребят, я отважно двинулся вперед через кусты. Барабанщик отколачивал марш.

Когда мы продрались через кусты, то на поляне я сейчас же заметил старика с ружьем в руках. Старик стоял под громадной развесистой яблоней, глядел вверх и что-то кричал.

Я остановил ребят и подошел к старику.

— Ежели ты сознательный, то ты не должен прятаться! — кричал старик, не обращая на меня внимания. — Это что ж такое? Это стыд и страм! Какие нонче ребята пошли! Прямо ужас, какие ребята пошли!

— В кого вы это стреляли, гражданин? — спросил я довольно резко.

— При царизме таких ребят не было, какие нонче пошли, — продолжая не обращать на меня внимания, говорил старик. — Я бы ихнего воспитателя разложил да под самой этой яблоней всыпал пятьдесят горячих.

— Я и есть ихний воспитатель, — сказал я вызывающе. — Что ребята сделали?

— Ах, вы и есть воспитатель! — обратился ко мне старик. — Оч-чень приятно. По моему скромному рассуждению, вы сами в воспитании нуждаетесь. Ну, да не мое это дело. А все-таки своим воспитанникам скажите, чтобы они, когда яблоки рвут, так веток бы не ломали: не модель это — ветки ломать! Яблоня — она любит нежность и осторожную прикосновенность рук. А это — что же? Налетели и грубо принялись ломать…

— А в кого это вы стреляли? — нетерпеливо перебил я его.

— В воздух стрелял-с, для напугания воров-с, — язвительно ответил старик. — Вы, молодой человек, думаете, что в ваших воспитанников целился? Никак нет-с, в воздух-с. Для предупреждения. А то — сами посудите. Держу в аренде сад-с. А-гра-мад-ней-шую часть выручки, в виде всех возможных налогов, отдаю государству-с. Значит, я должен охранять не только свои доходы, а и государственные, молодой человек?! И ежели плоды вот от такого, как вы, воспитателя будут где-нибудь неподалеку витать-с, то разве обойдешься без предупреждения? Сами посудите-с!

Старик поднял ружье и неожиданно бахнул в воздух. Часть ребят испуганно пожалась ко мне. Мне показалось, что старик был чуть выпивши.

— Кто же кричал в таком случае? — спросил я.

— Это Курмышка кричал, — ввернул вдруг Октябка, появившись рядом со мной. — Он за проволоку зацепился, а подумал, что его собака схватила.

— А кого вы здесь подкарауливаете? — спросил я старика.

— Одного из ваших… воспитанников-с, — ответил старик. — Они изволили на яблоню залезть, а теперь не слезают-с. Может, когда учитель пришли, они и слезут-с.

— Кто там? Слезай! — закричал я.

— Никого там нет, Рябцев, — тихо и убежденно сказал около меня Октябка. — Сосчитай-ка.

Я выстроил ребят, сделал перекличку, и оказалось, что все налицо.

— Мои все здесь, — сказал я старику. — Так что это вам, наверное, показалось.

— Это ворона, дяденька Моисей Маркелыч, — ввернул Октябка. — Я видел: это ворона.

Старик долго и подозрительно глядел на Октябку, прислонил ружье к яблоне, потом достал коробочку, понюхал из нее табаку и сказал:

— Ворона эта — в штанах и говорит человеческим голосом. А позвольте узнать, гражданин воспитатель, на каком все-таки основании вы с вашей… командой вторгаетесь в чужой огороженный сад? Это что же, входит в программу вашего… обучения-с?

— Это была игра, — ответил я. — Ребята заигрались и не заметили проволоки. Ну, мы это сейчас поправим. Огольцы! Девчата! Крру-гом!..

— Погодите малость, ребята, — сказала вдруг Сильва; я и не заметил, что она все время стояла сзади меня. — Нет, гражданин арендатор, это была не игра. Это был совершенно другой идеологический поступок: мы большинством голосов решили, что раз вы частник, то мы имеем право экспроприировать в свою пользу у вас тридцать восемь яблок и…

— Ага, так-так-так, — обрадовался старик. — Что я и говорю: так сказать, екстренный налог? Что ж, берите, берите — ваша власть. Все в ваших руках, господа товарищи. Так бы и сказали. Пожалуйте, пожалуйте; жалко, одни осенние сорта остались… Приходили бы раньше: летние слаще-с… Только не взыщите: ежели в следующий раз пожалуете, я собачку спущу для порядка-с… Тут не одни мои доходы: тут и государственные-с а-гра-мад-ней-шие налоги-с…

— Чего ты ввязываешься, Дубинина? — с досадой сказал я. — Пойдемте, ребята. Ша-гом марш!

Старик некоторое время шел за нами и расспрашивал задних ребят: «Вы откуда, пионеры, с какой фабрики?» Но ребята сосредоточенно молчали; потом старик отстал.

Когда вышли в парк, я подошел к Сильве и сказал ей тихо:

— Вот ты и дискредитировала форпост.

Сильва вытаращила глаза.

— Да ты что… с ума сошел, что ли? Я дискредитировала форпост?.. Ты, пожалуй, скажешь, что это я послала ребят яблоки воровать?

— Этого я, конечно, не скажу. А спрошу тебя вот что: кто тебя просил разоблачать наши замыслы перед лицом классового врага?

Она замолчала. Ребята шли молча и как-то пришибленно. Внезапно Октябка отворотил блузку, вытащил из-под нее яблоко и швырнул его в кусты. Тогда и Курмышка запустил яблоком о встречную сосну. Сейчас же яблоки полетели дождем в лес и в придорожную канаву. Барабан молча отбивал дробь.

— Это все из-за тебя, — тихо сказал я Сильве.

Когда отошли еще с версту, решили посидеть и отдохнуть.

— Ну их, яблоки эти, — убежденно крикнул вдруг Октябка среди общего молчания. — Я попробовал одно: кислые, хуже лимона.

Ребята дружно и весело захохотали.

14 сентября.

Должно быть, яблочная история стала кое-кому известна, потому что меня вызывают в уком. Неужели Сильва?

Как иногда разочаровываешься в девчатах… А она — еще самая лучшая из всех.

16 сентября.

Ничего подобного; в уком вызывали по поводу инструкций форпостам. Значит, Сильва молчит.

19 сентября.

Сегодня на вопрос Велосипеда, не приготовил ли кто-нибудь из нас реферата, Черная Зоя сказала:

— Я, пожалуй, могла бы попробовать.

— Тема? — спросил Велосипед.

— Женщина в капиталистическом и социалистическом обществе.

— Валяйте, — сказал Велосипед.

Он вообще говорил отрывисто, и нужно очень следить за его словами, чтобы сразу его понимать. Мы его еще не раскусили; ясно, во всяком случае, что он не похож ни на кого из шкрабов, и меньше всего на Никпетожа. Из его частной жизни известно только то, что он недавно приехал из Ленинграда.

Зоя вычитывала по тетрадке довольно долго. Слушать было довольно-таки скучно, и я представил себе, как я буду докладывать, чтобы не вызвать в ребятах такую же скуку. Потом я заинтересовался.

В общем, ход реферата был такой:

— Прежде, в первобытные времена, женщине жилось очень скверно, потому что она находилась в эксплуатации мужчины, как более слабая. С течением времени это хотя и изменилось, но очень слабо: женщина по-прежнему прикована к горшкам, к хозяйству, к дому, к детям, и это следует изменить. Мало того, женщина стала в капиталистическом обществе товаром (проституция), что уже само по себе возвращает нас к временам рабства. Изменение может произойти только в социалистическом обществе. Вместо домашних горшков будут организованы всеобщие столовые, дети будут воспитываться в яслях, детских домах и тому подобное, так что женщина будет раскрепощена и получит возможность заниматься любой работой, в частности — общественной. — При этом Зоя привела целый ряд примеров, как женщины хотели раскрепоститься. В Дании, оказывается, была организована специально женская коммуна, и о ней говорится в сочинении Лили Браун. И сейчас Советская власть делает всякие попытки в этом направлении: организуются общественные столовые, ясли, детские дома. Пока всего этого недостаточно, но надо надеяться, что с течением времени, когда будет изжит хозяйственный кризис, этих учреждений хватит на всех.

Все это известно, и я пишу только для того, чтобы себе самому выяснить последующее.

Когда кончились прения по реферату (это только так называется — прения, а на самом деле никаких прений не было, — выступали девчата и повторяли то же, что и Зоя, и почти теми же самыми словами), ну, одним словом, когда кончился урок, все бросились бежать в зал. У выхода почти всегда бывает теснота, и некоторые даже нарочно стараются устроить давку. Так вот, случайно в проходе меня притиснули рядом с Нинкой Фрадкиной и Черной Зоей. Стоял, как всегда, шум, но я все-таки собственными ушами слышал, как Нинка Фрадкина спросила Зою:

— Ты что же, веришь во все это?

— Во что?

— Ну в разные общественные столовые и что там лучше будут кормить, чем дома?

— Что я, дура, что ли? — усмехнулась Зоя и запаровозила: — Фу-фу-фу-ффу, — потому что ее притиснули.

Меня сейчас же оттеснили, и в общем потоке я вылетел в зал, поэтому больше ничего не слыхал. Но этот разговорчик я слышал собственными ушами, даю голову на отсечение.

Я, конечно, ее выведу на свежую воду, но сейчас мне удивительно даже писать про это. Выходит, что она говорит и даже готова защищать (потому что рефераты полагается защищать) одно , а думает про себя совсем другое .

Этому название даже трудно подобрать: интеллигентщиной не назовешь, на мещанство тоже как будто не похоже.

Что же это такое?

20 сентября.

Сегодня у меня разразился крупный скандал с Марь-Иванной из первой ступени. Еще на днях — с неделю тому — я с ней поругался из-за того, что она заставляет своих ребят говорить «ступень» с ударением на «у», а не «ступень», как полагается. Она на меня тогда накричала: «Это вам не лестница, и прошу не вмешиваться в мои распоряжения». А сегодня разговор вышел гораздо серьезней, и, конечно, дело этим не кончится.

Она явилась в школу во время наших занятий, отозвала меня из лаборатории и спрашивает:

— Гражданин Рябцев, будьте добры ответить мне прямо на один вопрос. Только, пожалуйста, без виляний. Правда, что вы организовали с первоступенцами налет на яблочный сад?

— Во-первых, это был вовсе не налет, как вы выражаетесь, ответил я, — а просто ребята сорвали у частника несколько яблок; а во-вторых, вы никакого права не имеете ко мне лезть. Я вам не первогруппник. Ступайте к черту!

— Ага, я так и знала, — затараторила Марь-Иванна, вся так и кипя от злости. — Вы можете это прикрывать разными невинными словечками, но налет все-таки был! Я очень, очень рада, — чрезвычайно рада! И рада я потому, что этот случай, возможно, даст школе вздохнуть свободно и освободиться от такой язвы, как вы.

— Не известно, кто из нас язва, — ответил я, теряя терпение. — И каким образом вы от меня освободитесь, это тоже мне непонятно!

— На ваши ругательства я не обращаю внимания, — вся покраснев, прошипела Марь-Иванна. — И я знаю, что ваших преподавателей вы не только не боитесь, но даже как-то умеете затемнять им головы. Но я знаю, как за вас взяться, сударь!

Тут она подбоченилась, взглянула на меня сверху вниз и стала удивительно похожа на галку. И отчеканила:

— Я обвиняю вас в преднамеренной и планомерной организации хулиганства . И я знаю, куда на вас пожаловаться.

С этими словами она торжественно смылась. Я плюнул ей вслед, хотя у самого на душе было неспокойно: было совершенно ясно, что она имеет в виду уком. Но, с другой стороны, я успокоил себя тем, что, в сущности, я прав: во всяком случае, могу представить логическую цепь рассуждений, которая привела меня к яблочной истории.

22 сентября.

Очень тяжело на душе, когда ждешь чего-нибудь неприятного. С Сильвой поговорить нельзя, потому что она держится противоположной точки зрения, да и не разговариваем мы с ней. Никпетожа нет. Остается одно — усиленно заниматься.

Единственно отдыхаю, когда занимаюсь с пионерами гимнастикой и беготней. От ребят идет какое-то освежение, и когда я с ребятами, то думаю, что во всем прав.

24 сентября.

Последние дни я страшно зол и поэтому решил сегодня вывести на свежую воду Зою Травникову.

На общество, после реферата Нинки Фрадкиной на тему о 1905 годе, когда Велосипед предложил высказаться желающим, я взял слово и сказал:

— Может, я и не по существу девятьсот пятого года, но необходимо осветить этот вопрос. Дело касается прошлого реферата Травниковой о женщине в капиталистическом и социалистическом обществе. Я ей в присутствии всех задаю такой вопрос. Вот она вывела, что в социалистическом обществе женщина будет раскрепощена, потому что будут устроены разные столовые и ясли. Мне и хотелось бы спросить Травникову: верит она во все это, то есть в скорое осуществление социализма?

— Конечно, верю, — как-то вяло ответила Черная Зоя со своего места.

— Веришь? Хорошо. Позвольте еще один вопрос, товарищи? Ну, а признаешь ты, что общественные столовые правильней домашнего питания?

— Признаю, — опять подтвердила Зоя.

— Признаешь? Хорошо. Ну а по совести, если бы тебе на выбор предложили питаться в столовой или дома, ты бы где выбрала?

— А ты сам почему дома питаешься, Рябцев? — ввернула вдруг Нинка Фрадкина.

— Не попала, — с наслаждением ответил я. — Как раз не дома, а в столовой. (Это правда: мы с папанькой берем обед из столовой и разогреваем его на примусе, потому что поденщица наша готовит очень плохо.)

— Да чего Рябцев от меня добивается? — с возмущением вдруг поднялась Черная Зоя. — Велите ему сказать прямо, Сергей Сергеевич.

— Несвоевременные разговоры, — отрубил Велосипед. — Прения следует вести по реферату о тысяча девятьсот пятом годе.

Я замолчал, но своего добился. Как только раздался звонок, так с одной стороны ко мне подскочила Черная Зоя, а с другой Нинка Фрадкина, и обе — на меня. Так как они кричали обе сразу, то понять их было трудно. Но этим делом заинтересовалась вся группа. Я сделал знак рукой, что хочу говорить, стало немножко тише, и я сказал:

— Я имею данные утверждать, что Травникова говорит одно, а думает другое. Например, она думает, что общественные столовые никогда не смогут заменить домашний стол.

— Врешь! — закричала Зоя, но ее перебила Нинка Фрадкина.

— А что ж ты думаешь? — закричала она. — Если все будут обедать в столовке, то у всех будет катар желудка. А я, например, нипочем не отдам своего ребенка в ясли, потому что там его уморят…

— Вот-вот, это самое мне и надо было, — обрадовался я. — Фрадкина, по крайней мере, честно сознается. А Зоя темнит. Ведь ты до сих пор и в бога веришь, Зоя? Сознайся, сознайся!

Зоя страшно надулась, покраснела и запаровозила. В то же самое время окружавшие ребята, разделившись на две группы, принялись ожесточенно спорить: одни были за общественные столовые, другие — за домашний стол, одни — за домашнее воспитание, другие — за общественное.

«Ведь экономия! — раздавалось в одной стороне. — Мать, женщина от работы освобождается, дурак!» — «Сам ты бузотер! Черт знает чем кормят в ваших столовых! На первое вода с капустой, на второе капуста с водой!» — «Ну и не ходи!» — «Ну и не хожу!» — «А примусы-то? Одни примусы чего стоят!» — «Столовая, столовая, столовая!» — «Кухня, кухня, кухня!»

— Да ведь ты то пойми, — слышался убедительный голос в другой стороне. — Никогда нам не построить социализм в одной стране, если теперь же не начать строить… Балда! А ты знаешь, что делается в детских домах?

— А что делается?

— Ни для кого не секрет…

Девчата визжали пуще всех. Фрадкина и Травникова ввязались в какой-то другой спор и от меня отстали. Тут я оглянулся и вижу: сзади меня стоит Велосипед и улыбается.

— Черт знает, неорганизованность какая, Сергей Сергеевич, — сказал я.

— Не беда, — ответил Велосипед. — Страсти разгорелись. Это важно. Нужно использовать! Устроим диспут!

— Граждане! — закричал я. — Будет специальный диспут, перестаньте!

— Сначала я тебя не понял, Рябцев, — сказал Велосипед, выходя из комнаты, — но теперь вижу, что ты был прав. За какую-то нужную ниточку потянул. Молодец!

— Вы партийный, Сергей Сергеевич? — спросил я.

— Да.

Тогда мне стало страшно приятно от его похвалы и от сердца отлегло. Обыкновенному шкрабу я нипочем не позволил бы называть себя на «ты». А между коммунистами не может быть другого обращения.

25 сентября.

Я наконец не вытерпел и пошел в уком сам. И оказалось, что правильней всего было сделать так с самого начала.

— Тебе чего, Рябцев? — спросил Иванов.

— А тебе разве на меня не жаловались?

— Жалобщиков, знаешь ли, приходит… по полсотни в день… Да все не по адресу. Что у тебя случилось-то?

Я рассказал яблочную историю.

— Ну, а теперь ты как думаешь: прав ты был или нет?

— Думаю, что прав.

— Опасный ты парень, Рябцев, — сказал Иванов, помолчавши. — Хорошо, что сам пришел. Эта история — ух, какая скверная. Во-первых, это анархо-индивидуализм с твоей стороны. А во-вторых, Дубинина, конечно, была права. Чтобы ужимать частника, существуют всякие специальные органы. А если каждый парнишка, анархически настроившись, начнет на него нападать — то частник с отчаяния может взяться за оружие. Это-то наплевать — перепаяем в два счета, да ведь сейчас мирное строительство. Зачем же опять вгонять страну в анархию? Так что Дубинина была права — вам нужно было отвести ребят от соблазна, а не поощрять их… яблоки воровать.

— Слушай, Иванов, — в отчаянии сказал я. — Тогда выходит, что мы должны быть при ребятах какими-то… шкрабами?.. Или, как я читал, в институтах были раньше классные дамы, а не воспитывать из ребят революционеров и заклятых классовых бойцов, врагов всего нетрудового элемента? Мое сознание с этим не мирится.

— Ну, если дальше не будет мириться — снимем с пионерской работы, — довольно-таки равнодушно ответил Иванов. — Конечно, в вашем влиянии на ребят должны быть новые пути. Но это не пути разбоя и хулиганства.

— А ты думаешь, что здесь… было… хулиганство?

— Будем думать, что это просто ошибка с твоей стороны и больше не повторится. И еще имей в виду, что следует избегать столкновений с учителями: форпост должен помогать учителям в работе, а вовсе не мешать. В конце концов и для тебя, и для твоих пионеров в данный момент самое главное — учеба. Значит, школа должна работать, как мотор: ясно, четко, без перебоев. А всякая склока с учителями эту работу нарушит. Вот. Паяй домой и подумай над этим.

— Погоди-ка, Иванов, — сказал я, чувствуя что-то неладное у себя на сердце. — Значит, с учителями совсем не бороться. Ну а если шкраб обнаружит… уклонизм, тогда как быть?

— Борись легальными способами: выступлениями, живой газетой… А главное, всегда думай, перед тем как нападать; ты парень все-таки с мозгами и сам сможешь решить в каждом отдельном случае: прав ты или нет. Ну, извини, мне некогда… В случае чего обращайся ко мне. Только, пожалуйста, без налетов.

Мне не все ясно, и я чувствую некоторую растерянность, потому что с Сильвой советоваться не хочу, но из моего посещения укома есть два вывода:

1) что Марь-Иванна не осмелилась идти сплетничать в уком, и это только подтвердило мое мнение, что все шкрабы, за исключением разве Сергей Сергеича, боятся партийных организаций;

2) что когда ожидаешь какой-нибудь неприятности, то лучше всего идти напролом, ей навстречу, а не ждать, когда она разразится над тобой против твоей воли.

29 сентября.

Среди наших пионеров есть один парнишка — Васька Курмышкин, которого все зовут просто «Мышкин» или даже «Мышка». Сегодня он принес мне стихотворение, которое называется «Лед тронулся», и просил, чтобы я эти стихи прочел при нем. Я прочел; стихотворение, по-моему, замечательное. Я спросил:

— Мышка, это твое?

Он замялся, покраснел, потом говорит:

— Мое.

Я ему прямо не сказал, но, по-моему, из него выработается настоящий пролетарский поэт, не то что какой-нибудь Есенин. Стихи такие:

Лед тронулся (Посвящается нашему пункту ликбеза) Ты с трудом рисуешь каракули И выводишь: «Тронулся лед…» А по площади дама в каракуле, Из советских модниц, идет. Невдомек ей, накрашенной моднице, Что, хозяйство сбросивши с плеч, На каракуль ее, негодницы, Не перо ты держишь, а меч.

Из этого стихотворения можно заключить, что у Курмышкина настоящее классовое чутье, если он сумел выразить в стихах такую ненависть к модницам. Так и рисуется картина, как простая неграмотная баба сидит и с трудом пишет свои первые буквы, а за окном, по площади, идет накрашенная мадам.

Как раз когда я шел со стихотворением в руках, навстречу мне попалась Черная Зоя. Я ее сейчас же остановил и сказал:

— Вот какие стихи пиши, тогда будет из тебя толк.

Зоя сейчас же заинтересовалась:

— Какие, какие?

Она читала их очень долго, так что я даже начал терять терпение.

— А кто их написал? — спросила она наконец.

— Один пионер, ему лет одиннадцать.

— Ну… — протянула Зоя. — Вряд ли он сам написал.

— То есть как не сам? Чего же он врать-то будет?

— Да так просто… содрал откуда-нибудь.

— Уж известно: если что-нибудь пролетарское, так ты сейчас же начинаешь подозревать.

— Вовсе не потому, что пролетарское… Чего ты ко мне придираешься? Просто, по-моему, одиннадцатилетний мальчик не мог такие стихи написать, я по себе знаю… А ты ко мне лучше не придирайся, Костя… Иначе я тебе отомщу.

— Гром не из тучи, а из навозной кучи, — ответил я презрительно. — А насчет стихов я докажу не только тебе, а и всем.

После этого я нашел Сильву и в совершенно официальном порядке предложил начать издавать стенную газету: «Наш форпост». Она согласилась. Стихи Курмышкина мы решили поместить в первом же номере, как боевые. Наш разговор был только деловой, но после него мне стало как-то легче на сердце.

4 октября.

Сегодня вышел номер первый «Нашего форпоста» и сопровождался большими последствиями, которые, наверно, еще не кончились.

Кроме Курмышкина стихов, в номере были помещены еще: 1) Сильвина передовая о задачах форпоста; 2) рассказ Октябки про дружбу пионера с собакой; 3) «Надо подтянуться» (насчет торчанья на лестнице во время перерывов), а главное — карикатура на Марь-Иванну, заведующую первой ступенью. Из-за этой карикатуры вышла целая история. Я и сейчас думаю, что в карикатуре нет ничего особенного: просто она изображена верхом на метле и что она вылетает из трубы, а внизу стоит парнишка и спрашивает:

— Вы куда, Марья Ивановна?

— Думаю слетать с нечистой силой посоветоваться, как сжить со света форпост.

Вот и все. Но, должно быть, кто-нибудь ей сказал, потому что она ни с того ни с сего принеслась в школу во время наших занятий (второй ступени) и прямо к Зин-Палне.

После того как она ушла, Зин-Пална вызывает меня и говорит:

— Я, конечно, не имею права вмешиваться в деятельность форпоста, но, насколько мне известно, форпост должен помогать школьной работе, а вовсе не мешать ей.

— Мне кажется, форпост и не мешает работе, — ответил я.

— Ну, это вам только кажется, Рябцев. Сегодня я впервые узнала о вашем яблочном налете, но о нем мы говорить не будем. Сейчас дело важней. Видите, Марья Ивановна мне сейчас заявила, что если во вторую смену ваша газета будет висеть, то она уйдет из школы. Что вы на это скажете?

— По мне — пускай уходит.

— Допустим. Ну, а если за ней уйдут и Анна Ильинична и Петр Павлович; тогда будет вынужденный перерыв в занятиях первой ступени.

— Да мало ли безработных учителей на бирже труда!

— Вы никакого права не имеете так бросаться людьми, — рассвирепела вдруг Зин-Пална. — Если для вас эти учителя нехороши, так они вас и не касаются… А вставлять палки в колеса первой ступени вы не смеете!

— Конечно, не смею, — смиренно ответил я. — Да я и не вставляю; стенная газета — легальный способ борьбы. Если им что-нибудь не нравится, пусть выпускают свой стенгаз или пишут опровержение в том же «Форпосте».

— Как вы не понимаете, Рябцев, что это — люди другого поколения, — уже тише сказала Зин-Пална. — И что годится для нас — для них совсем не подходяще. Вот Марья Ивановна мне сейчас сказала: «Это все равно что мое имя стали бы трепать на улице…» И я ее понимаю.

— А я вот чего не понимаю, Зинаида Павловна, — ответил я. — Сколько раз и вас, и Николая Петровича, и даже Александра Максимовича прохватывали в стенгазетах — и ничего. А на эту мадам поместили совершенно невинную карикатуру, и справедливую (ведь она нападает все время на форпост) — и она сейчас же обижаться и скандалить, да еще уходом из школы грозит. Если они к стенгазному подходу не привыкли, то и мы к таким подходам не привыкли.

— На нас — пожалуйста, сколько угодно рисуйте карикатур. Но оставьте вы в покое первую ступень… Ну, Рябцев, чтобы долго не говорить, исполните для меня: снимите газету на вторую смену.

— Я вас очень уважаю, Зинаида Павловна, но снять газету не могу: для меня принцип дороже всего.

С этим я от нее ушел. Но так дело не кончилось. К концу пятого урока, когда уже начинают в школу приходить первоступенцы, вдруг в лабораторию прибегает Октябка и говорит:

— Рябцев, там нашу газету сорвали!

— Кто?

— Французов. (А это наш пионер, очень молчаливый парнишка.)

— Да как же он посмел?

— Не знаю; я ему набросал банок, а он даже не отбивается.

Это Октябка мне говорил уже на ходу, потому что мы бежали в зал. Действительно, стенгаз был сорван и разорван в мелкие клочки, а Французов стоял тут же неподалеку.

— Как ты смел срывать стенгаз? — спросил я его с разбегу.

— А я вовсе не хочу быть в форпосте, — ответил Французов, всхлипывая.

— Тогда ты и из пионеров вылетишь!

— А я и не хочу быть в пионерах.

— Ты, должно быть, буржуазный элемент… Кто твой отец? — резко спросил я.

— Слу… жа… щий, — ударился в рев Французов.

— Почему же ты сорвал стенгаз?

— Марь… Иванна… хорошая… а вовсе не плохая…

— Это еще не мораль срывать стенгазы.

Мне очень хотелось влепить красноармейский паек этому Французову, но в это время около нас столпилось очень много ребят, — главным образом первоступенцев, которые с интересом ждали, чем кончится.

— Так тебя, значит, никто не научил, а ты сам додумался? — спросил я.

— Никто… меня… не учил…

Я сейчас же созвал экстренное собрание форпоста, и мы постановили исключить Французова, о чем довести до сведения его звена и отряда.

На собрании Сильва все время молчала, так что я не знаю ее мнения.

9 октября.

Только что было в школе собрание форпоста, на котором выяснилось, что из форпоста ушло еще пять пионеров. Мотивируют они по-разному. Один сказал, что родители против, другой — что много времени отнимает, а одна девочка выразилась, что ей учительница не позволяет. Когда мы стали добиваться, какая ж это учительница, девочка упорно молчала. Конечно, это Марь-Иванна. Придется дать ей окончательный бой.

Стихи Курмышкина всем нравятся, и даже Зин-Пална обратила внимание.

11 октября.

Сегодня ребята опять проявили классовое чутье.

Ввиду хорошей погоды, по согласованию с учкомом и школьным советом первой ступени, было решено устроить прогулку за город, так что я не пошел домой, а остался на вторую смену. Узнав, что я пойду вместе с форпостом, Марь-Иванна на прогулку не пошла, и из первоступенских шкрабов пошел Петр Павлович — такой бородатый дядя в синих очках.

Выступили часа в два, и впереди всех шел форпост с барабанным боем; неорганизованные ребята тоже старались попадать в ногу. В Ивановском парке основательно набегались и наигрались, так что даже устали и домой возвращались вразброд. Конечно, пионеры, как активные, устали больше всех, и мы с ребятами отстали. Сильва с форпостными девчатами, наоборот, ушла вперед. Со мной было всего человек десять.

Мы вполне мирно шли и никого не трогали — разговор шел о футболе. Я заметил, что маленькие ребята страсть как любят футбол, а им играть запрещают. Поэтому я спустя рукава смотрел на то, что когда шли, то тусовали ручной мяч ногами. Я ведь по себе знаю, что значит запрещение футбола. Так вот, эти мои «футболисты» увлеклись и отстали шагов на сто, а я с двумя ребятами, ничего не подозревая, шел и разговаривал. Вдруг слышу какой-то крик. Я обернулся и увидел среди ребят какую-то суматоху. Сначала мы втроем стояли и ждали, когда они подойдут, но потом увидели, что не подходят, тогда мы пошли к ним и увидели такую картину.

Ребята стояли полукругом на тротуаре, а в середине этого полукруга находился Октябка и против него еще какой-то незнакомый длинный дылда, с виду — лет тринадцати, но высокий. На этом дылде был пиджачишка и воротничок с зеленым галстуком, так что вид у него был для нас довольно непривычный.

В тот самый момент, когда мы подошли, маленький Октябрь разлетелся и хотел чпокнуть этого парня прямо в рожу, но тот довольно-таки ловко увернулся и сам ударил Октябку в бок. Это происходила драка.

Я сейчас же вошел в полукруг и строго спросил:

— Что это значит?

Мне ребята наперебой стали объяснять, что когда они шли, тусуясь ручным мячом, то этот дылда шел за ними и все время поддевал их, что они неправильно пасуют. Сначала они не обращали на него внимания, потом он вдруг стал приставать к ним, что они идут как отходники, и совсем даже не похожи на английских бойскаутов. Ребята все равно не хотели разговаривать и не обращали внимания на его слова. Тогда он вдруг стал ввязываться в пасовку. Октябка обозлился и дал ему один раз. Но он даже не покачнулся, а только стал смеяться и говорить, что, конечно, если они все на него нападут, ему будет трудно с ними сладить, а один на один он их всех переколотит.

— А раньше-то? — спросил Октябка.

— А позже-то? — пересмеял парнина.

Ну, тут кто-то закричал: «Раньше-позже, мыло-дрожжи, дрожжи-мыло, а не хочешь ли в рыло?» А уж известно, что если кто-нибудь произнесет эту пословицу, то тут обязательно должна быть драка. Драка и началась.

Все время, пока мне ребята это рассказывали, дылда этот стоял, засучив рукава, и ждал. Когда ребята замолчали и посмотрели на него, то он вдруг говорит:

— Конечно, ваш большой может со мной справиться, а вы бы еще дядю с бородой позвали! Только ты имей в виду, — это он уж ко мне, — что ты лучше меня не трогай, а то я ножом.

И действительно, вытащил из кармана ножик.

Я сейчас же стал наступать на него, вырвал у него ножик, бросил на землю и несколько раз смазал по шапке, чтобы он не лез. А мы с ребятами тронулись дальше.

— Я его знаю, — возбужденно говорил Курмышкин, — это Григорьев, колбасника Григорьева сын.

— Да ведь сразу видно, что буржуй, — как-то нервно, весь еще дрожа, подтвердил Октябка. — Он даже одет в воротничке.

— У него кровь из носу идет, — сказал кто-то, оглянувшись.

— Здорово ты ему воткнул, Рябцев, особенно в последний, — говорили ребята очень возбужденно.

— Ну, будет знать, как лезть, — ответил я.

Это прямо замечательно, как в ребятах развит классовый инстинкт. Я только теперь вспомнил, что у Григорьева есть большая колбасная лавка на базаре.

13 октября.

Я теперь как-то совсем не общаюсь с девчатами своей группы — по разным причинам.

14 октября.

С ученьем очень плохо: не сдано ни одного зачета за весь месяц.

15 октября.

Словно нарочно, все время случаются разные штуки, которые только еще больше обозливают. Конечно, на первом месте — Черная Зоя.

Сегодня я встретился с ней в коридоре — кругом больше никого не было. Она мне вдруг и говорит:

— Я тебя теперь окончательно раскусила.

— А мне наплевать, — ответил я и хотел пройти.

— Нет, погоди, — сказала Зоя. — Я кое-что про тебя знаю и, прежде чем разглашать, хочу попробовать на тебя повлиять.

Мне стало смешно, и я остановился: как это всякая дура может на меня влиять.

— Твои похождения раньше или позже откроются, — продолжала между тем Зоя. — И как ты ребят яблоки учил воровать, и все остальное. Я действительно раньше была в тебя влюблена, но есть такой закон природы, что если кого-нибудь разлюбляешь, то того еще больше начинаешь ненавидеть.

— Перестань ты свою бузу, — прервал я ее со злостью. — Уши вянут слушать. Когда ты, Травникова, перестанешь вносить в школу разложение? Влюблена, разлюбила, втюрилась, втрескалась, ах, мои чувства, ах, я пылаю, ах, я умираю!.. Что ты, черт тебя побери совсем!.. Я, конечно, знаю, что ты буржуазного происхождения и тебе трудно и даже невозможно стать коммунисткой, но все-таки раскинь остатками мозгов и пойми, что у нас революция и всю эту пыль нужно сдать в архив.

— Разложение вносишь ты, а вовсе не я! — закричала Зоя. — Что, ты думаешь — никому не известно, что ты со своими бандитами исколотил на улице Мишу Григорьева? Я теперь окончательно поняла, что ты — бандит и неисправимый негодяй!.. Но я-то сумею тебе еще отомстить!

— Какого там Мишу или Шишу? — спросил я, сразу и не поняв, в чем дело. — А, это, должно быть, того буржуйчика?.. Ну, что ж? Он сам заслужил.

— А особенно по-рыцарски, что напали вдесятером на одного, — ядовито сказала Зоя. — Красиво, нечего сказать.

Я страшно рассвирепел и хотел было ей отвесить кооперативную выдачу, но тут в коридоре появились еще ребята. А Травникова, словно ее завели, повысила голос и нарочно, при ребятах, прокричала:

— Ты бы хоть следил за своими пионерами, чтобы они стихов не сдирали! А то ведь это позор — чужие стихи вывешивать!

— А кто сдирал? — спросил я. — Ну-ка, скажи, кто сдирал?

— Твой Курмышкин и содрал, вот кто содрал! Я сама эту стенгазету видела, из которой он содрал! Что, выкусил! Это на ликбезном пункте при больнице стенгазета.

Я сейчас же решил проверить, разыскал Курмышкина, который уже пришел, и спросил:

— Мышка, это правда, что ты содрал стихи?

Он сначала отпирался, потом сознался. Я взял с него обещание, чтобы он больше этого не делал. Курмышкин дал честное пионерское. После этого я нашел Сильфиду Дубинину и ей тоже сказал, чтобы она не попала в дурацкое положение. Сильва подумала, потом сказала:

— Но, с другой стороны, если бы Курмышкин не принес этих стихов — тебе в голову не пришло бы издавать стенгаз.

Это верно. Как удивительно иногда умеет Сильва найти хорошее даже в плохом; а сама простейших вещей не понимает. Сейчас особенно тяжело, что мы с ней в натянутых.

22 октября.

Просто даже досадно, какие маленькие ребята бывают иногда скрытные. Вот, например, Махузя Мухаметдинова. Она не ходила в школу, а следовательно, не была на собраниях форпоста целых две недели. Когда я сегодня стал у ней добиваться причины — ничего не добился.

— Может, больна была?

— Ньет.

— Уезжала?

— Ньет.

— Родители не пускали?

— Ньет.

Я из этого вывожу, что мне, как вожатому форпоста, нужно обследовать семейное и имущественное положение пионеров, входящих в форпост. И держать связь с родителями.

24 октября.

Сегодня мне Октябрь таинственно, по секрету сообщает:

— А знаешь, Владленыч, что Гаська Бубин рассказывает?

— Что?

— Будто его отец — фершал, так они с другим фершалом водкой мертвого скелета поят.

— Какого еще мертвого скелета?

— Катьку.

Я призвал Бубина и все велел рассказать. Так как Бубин заикается, то его трудно понять. Я, в общем, уловил только то, что действительно у его отца есть скелет и что его отец пьет водку.

Сначала я не хотел ввязываться в это дело, но потом рассудил так, что если это делается на глазах у пионера, входящего в наш форпост, то я обязан вмешаться. Решили сделать вот что. Когда к Бубину отцу придет в гости другой фельдшер, его товарищ по больнице, то Гаська позовет Октябку (в одном дворе живут), а Октябка мигом слетает за мной. Самому Гаське Бубину уходить из дому нельзя — отец не позволяет.

25 октября.

Большая неприятность. Зин-Пална вызвала меня сегодня в учительскую и спрашивает:

— Давно вы, Рябцев, стали практиковать кулачные расправы?

Я сразу догадался, в чем дело.

— Это, наверное, насчет буржуйчика Григорьева, Зинаида Павловна?

— С какой стати вы его избили? Это что: классовая борьба, что ли, по-вашему?

— Если вы будете надсмехаться — я уйду.

— Да нет, я без иронии, серьезно спрашиваю: вы в этой драке видите классовую борьбу?

— Конечно, может, тут есть кусочек и классового инстинкта. Но главное — в том, что он первый начал приставать к ребятам.

— Ну, знаете, уважаемый педагог… Довольно. Я потеряла терпение. Так как, по-видимому, с ячейкой (Мы приписаны к фабричной ячейке, но Иванов перешел оттуда в уком.) — с ячейкой вы не считаетесь, то мне придется пойти в уком. Ведь в конце концов нужно выяснить: какими правами вы пользуетесь, какие задания вам даны и что вы из себя представляете как руководитель первоступенских малышей?

— Да я и сам вам могу выяснить, Зинаида Павловна, и вам совсем незачем ходить в уком. Форпост есть объединение пионеров с целью организованного проведения пионерского влияния на учащихся школы.

— А вы кто?

— Я и Дубинина, как более взрослые прикомандированы к пионерам для правильного руководства их работой.

— Входит ли в задания форпоста истребление буржуазии?

— Нет, конечно, не входит, но…

— С меня достаточно. Ясно, что вы превысили полномочия.

— Да ведь он сам лез, Зинаида Павловна.

— Слушайте, Рябцев. Если бы это вы, лично вы, учинили драку с кем-нибудь на улице, я бы, пожалуй, ограничилась тем, что отметила бы в вашей характеристике, что ваша грубость переходит границы, но здесь замешаны маленькие. Тут колоссальная ответственность падает не только на вас, но и на меня. Согласитесь сами: сначала этот… яблочный налет, потом — избиение Григорьева…

— А можно узнать, откуда вы получили сведения про Григорьева?

— Нет; это мое дело. Не думаю, впрочем, чтобы что-нибудь можно было скрыть в таком коллективе, как школа.

Я ушел. Если она пойдет в уком, то…

26 октября.

До сегодняшнего дня я как-то с осторожностью относился к Велосипеду; он очень какой-то отрывистый и замкнутый в себе. Но сегодня переменил о нем мнение. После общественной лаборатории он вдруг подзывает меня к себе и говорит:

— Заведующая не пойдет в уком.

Я удивился:

— То есть как? Почему? И откуда вы знаете?

— Вчера на учительском совещании шел разговор про тебя. Обвиняли тебя в хулиганстве. Хотели добиваться отстранения тебя от форпоста. Я был против. Долго препирались — потом решили пока воздержаться. Только — воздержись-ка ты тоже. А?

— От чего воздержаться, Сергей Сергеич?

— А от этих… неорганизованных поступков. Ставь каждый раз перед собой вопрос: целесообразно ли? И если да, то — действуй. Если нет — воздержись. Им, видишь ли, непонятно, что ты действуешь не ради озорства, а из принципа?

— А… как вы-то додумались, Сергей Сергеич, что я из принципа?

— Мне понятно. Сам таким был.

И больше от него я не добился ни звука. Совсем не то, что Никпетож. Тот, бывало, разведет, разведет… А Велосипед меньше понятен, зато после разговора с ним как-то мужества больше. Теперь я думаю, что боялся подойти к нему главным образом из-за его очков. Глупо, но факт.

27 октября.

Меня все-таки вызвали в уком:

— Почему у тебя пионеры уходят из форпоста?

Я объяснил.

— Ну, это все праздные разговорчики, — сказал Иванов. — Тут вожатые отрядов приходят — на тебя жалуются: как из форпоста, так и из отряда. Придется тебя снять с пионерской работы. Пусть одна Дубинина действует.

— Да ее ребята слушать не будут, она имеет влияние только на девчат.

— Добьется. Ну, вот что, Рябцев. Дается тебе две недели сроку. Если работа не станет на рельсы, то снимем. Прощай.

Я вышел, как ошпаренный кипятком. Когда он сказал «снять» — мне стало страшно.

30 октября.

Не успел я прийти из кино (смотрел «Доротти Вернон» с Мэри Пикфорд), как за мной прибегает Октябка:

— Иди скорей, Владленыч: к Бубину гость пришел.

Я наскоро оделся, и мы пошли. По дороге я обдумал, как себя вести. Где-то в глубине было даже некоторое сожаление, что я ввязался в это дело, но отступать было поздно. А с другой стороны, я боялся, как бы из этого не вышла опять какая-нибудь история. В результате я рассудил, что если я буду следить за собой, то ничего скверного не выйдет, а связь с родителями держать необходимо.

Как оказалось, Бубин жил на окраине, в маленьком деревянном доме в три окна. Сам Гася стоял и ждал нас у ворот.

— Сейчас самый раз, — сказал он тихо, когда мы подошли. — Они сейчас веселые. Ты, Рябцев, прямо, входи, как к знакомым.

В крохотной прихожей мы с Октябкой сняли верхнее и вошли. Нашим глазам представилась довольно-таки странная картина. За столом сидели двое мужчин и, глядя друг на друга, смеялись. У одного из них в длинных усах застрял кусок крутого яйца.

— Здравствуйте, граждане, — сказал я, войдя.

— А, здрасте, здрасте, — ответил усатый. — А вы кто будете?

— Это мой начальник, папаша, — поспешно сказал Гася Бубин.

— Не начальник, а старший товарищ, — поправил я.

— А, пионеры, значит, — сообразил усатый отец Бубина. — Ну что ж, садитесь.

— Они — пионеры, а мы… пьяные без меры, — засмеялся другой. — Надо Катьке налить по этому случаю.

— Налейте, налейте ба-калы палней! — вдруг запел Бубин и оборвал. — Подождет. Не велика персона. Так вы, значит, товарищ… моего Гаську обучаете? Хорошее дело. Он у меня здесь красный уголок устроил. Что ж? Я не препятствую. Я не пррроти-во-дей-ствую-ю! Не пей, говорит, папаша, говорит. А как же тут не пить, когда спиритус вини всегда под рукой? Не только сами пьем, а и Катьку поим, Митрич! Налей Катьке. И поднеси. Пусть пьет, сукина дочь.

Митрич встал со стула, качнулся и сунулся в угол. Только в этот момент я заметил, что в углу стоял скелет. Митрич поднес стакан к смеющимся зубам скелета, тюкнул об них стаканом и — вылил водку в себя.

— А мать где? — заорал Бубин. — Гаська! Где мать?

— Она к соседям ушла, папаша.

— Потому — пью, — хвастливо объяснял мне Бубин. — Я, когда пью, больше с Катькой живу, чем с женой.

— О! Сукин сын! — захохотал Митрич. — А вы не выпьете, госпо… гражданин? — обратился он ко мне.

— Нет, не буду, — ответил я. — Да и вам не советую. Что ж вы: на глазах у детей-то? Нехорошо выходит. Я вот пришел к вам посоветоваться, — обратился я к Бубину, — насчет Гаси и его ученья, а с вами и говорить нельзя. Вам, выходит, скелет дороже сына.

— Эх, товарищ, — мотнул головой Бубин. — Ты что? — Это он сказал уже Гасе, который в это время осторожно снимал у него с усов кусок яйца. — А, яйцо снять? Ухаживает за пьяным. Сын у меня — не сын, а золото. Красный угол устроил. А пьем мы потому… Скелет мне не дороже сына!.. Это вы напрасно. Скелет, он остался от старого мира…

— Оставляем от старого мира папиросы «Ира», — заорал вдруг Митрич. — А? Нигде, кроме как в Моссельпроме!

— Вы чувствительно поймите, — наклонился ко мне Бубин, пытаясь что-то объяснить. — Вы… можете понимать? Другие-некоторые, они приучают детей к вину. А я вот — не делаю. Па-чему не делаю? Потому знаю: водка есть яд. Это еще депутат Челышов в Государственной думе пр-роизносил. А что мне делать? Жена убегает, сын боится, вот… я и приспособил… Катьку к этому делу.

С этими словами Бубин встал, подошел к скелету, чокнул стакан об его зубы — и выпил.

— А Катька, это потому… скелет — женского пола, — сказал он, отдышавшись. — Женщина была. Вот, приходите, двадцать четвертого ноября ее именины праздновать будем.

Мне больше делать было нечего, поэтому я попрощался и вышел на крыльцо вместе с Октябрем. Гася вышел за нами.

— А ты не боишься скелета? — спросил я его.

— Нет… привык, — ответил Гася. — Вот, пьет он… Что такое? — как-то по-взрослому вдруг развел он руками. — Я не люблю, когда он пьет. Я люблю, когда он разговаривает. Он со мной обо всем разговаривает.

— Да, — сказал я. — Сейчас ничем не поможешь.

— А спасеры есть, — вдруг убежденно заговорил Октябка. — Пьяных спасают. Ты, Владленыч, когда он протрезвится, сведи его туда.

— Да ведь он сам — фельдшер, должен знать, — возразил я.

— Сам не пойдет, а тебя послушается, — сказал Гася.

— Коли так — ладно.

Гася осторожно погладил меня по рукаву.

31 октября.

Сейчас только кончился диспут по женскому вопросу и я пришел домой в боевом настроении. Сергей Сергеич предоставил нам полную инициативу, а сам сидел в углу и только сверкал очками. Он выступил только один раз — передо мной. Он сказал:

— Сейчас мы слышали главным образом разные выступления, как попы называют — «от Писания». Тут цитировали и Маркса, и Бебеля, и Лили Браун. А вот не желает ли кто-нибудь выступить от конкретного факта?

Я сейчас же взял слово:

— В общем, возражения противников коллективного воспитания, общественного питания и вообще раскрепощения женщины сводятся к тому, что сейчас все эти общественные учреждения нехорошо поставлены, а что делается сейчас в семейной ячейке? На это никто не обращает внимания. Говорят только, что если будешь питаться в столовке, то получишь катар желудка, а если дома, то не получишь. Хорошо, если у Травниковой дом так устроен. А большинство семейств, которые я знаю, устроены так, что ребенок получает с детства катар мозгов, а не желудка. Взять, например, мое вчерашнее обследование семьи одного пионера. Отец сидит и пьянствует со скелетом Катькой. Мать убежала. Парень, конечно, не получит катара, потому что он вообще ничего не ел. А другие семьи? Сплошь и рядом бьют ребят. А почему? Потому, что нет никакого контроля. Это безобразие надо прикончить, а прикончится оно только со введением общественного воспитания и общественного питания.

Вот вкратце, что я говорил. По-моему, победа была за мной, потому что никто не возражал. Я очень понимаю теперь Сергей Сергеича: как возьмешь в руки конкретный факт, так книжная труха разлетается как пыль (это его выражение).

Но интересно: большинство ребят нашей группы, уже не говоря о девчатах, меня сторонятся.

1 ноября.

Ко мне ребята сегодня пристали насчет Махузи Мухаметдиновой: она опять не ходит в школу. При этом ходят разные слухи. Нужно обязательно сходить к ней на дом. Как только кончу свой реферат, так сейчас же пойду.

3 ноября.

Когда тебя задевают и знаешь кто, то это — одно: можно сопротивляться. А когда бьют из-за угла и не знаешь кто — то мучит досада на такой подлый поступок, а руки связаны.

Сегодня вышел «Икс», в нем помещена такая штука:

КТО ОН? (Загадка) Пытался стать он пионером, Чтоб для других служить примером, И вот… создал разбойничий форпост… Кто он? Дурак — или прохвост?

Конечно, это про меня. Мало-помалу вышло так, что я остался совершенно один, если не считать нескольких форпостных ребят, которые все-таки маленькие и им всего не скажешь.

Первая от меня отшатнулась Сильва. Потом Зин-Пална изменила ко мне отношение. Потом ушли некоторые из пионеров. Наконец, в укоме обещали снять. Я уже не говорю о Марь-Иванне и Зое Травниковой и тому подобных мещанках; как они ко мне относятся — мне все равно. Единственно, что, по-видимому, сумела сделать Черная Зоя, — это насплетничать что-то такое про меня большинству девчат.

Понимает меня один Сергей Сергеич. Но он все молчит. Когда я пытался ему излиться, как Никпетожу, — он только пожал плечами и сказал:

— Действуй, как прежде: только обдумывай.

И больше я от него ничего не добился. А меня то злость обуревает, то какая-то дурацкая тоска: одному все-таки пробиваться трудно, и только и есть утешение, что я верен принципу и гну марксистскую линию.

8 ноября.

Сижу и жду Октябку и Курмышку. Они сейчас должны прийти, и мы вместе пойдем на квартиру к Махузе Мухаметдиновой. Если правда, что говорят про Махузю и ее отца, то это — дело очень серьезное. Но мне все-таки как-то не верится.

10 ноября.

Сейчас была Сильва и только что ушла. Я лежу в постели с завязанной головой. Это было целое похождение, словно я какой-нибудь Гарри Ллойд.

Когда Октябрь и Курмышкин пришли, мы отправились в поход, причем я захватил с собой на всякий случай свисток. Самое трудное было — проникнуть в дом.

Ворота были заперты. Мы принялись стучать. Сначала нам никто не отпирал, потом за воротами послышался голос:

— Кто?

— Мухаметдинов здесь живет? — спросил я.

— Здесь, а на что?

— Нужно, отоприте, — ответил я и локтем подтолкнул ребят: мы еще раньше уговорились, чтобы они, как только отопрут ворота, сейчас же юркнули туда.

— Кто такой? — спросили из-за ворот, помолчав. Голос был женский, но басовитый, так что я раньше подумал, что мужчина.

— Отворите, телеграмма, — сказал я, нажав на скобу. Через некоторое время мы услышали, что отодвигают засов. Звякнула цепочка.

— Лезь и снимай цепочку, — шепнул я Курмышке. Он сейчас же юркнул в образовавшуюся щель.

— Куда, куда? — послышался голос. Но Октябрь тоже влез в калитку. Послышалась возня, и калитка распахнулась.

— Что нужно? Что нужно? — кричала, наступая на меня, какая-то высокая старуха, вся в темном. Я оттолкнул ее и бросился вперед. У самой двери я, по уговору, сунул в руки Октября свисток, к Октябрь остался снаружи, а Курмышкин следовал за мной. Дверь была не заперта, что мы рассчитали еще раньше: ведь выйдет же кто-нибудь отворять.

Мы быстро пробежали через кухню: в кухне горела керосиновая лампочка, а в следующей комнате было темно и тесно.

— Здесь живет Мухаметдинов? — крикнул я.

В ответ послышалось тяжелое дыхание, и откуда-то из коридора вывалилась целая туша в ермолке.

— Что надо? Кто такой? — спросила туша хриплым голосом.

— Форпост, — ответил я. — У вас дочка есть — Махузя?

— Какой пост? Кто такой? Пошел вон! — захрипела туша.

— Ну, скорей, — сказал я. — Мы получили сведения, что вы, гражданин, намереваетесь продать ее в жены какому-то Хабибуле Акбулатову. Правда это — или нет?

Где-то в глубине квартиры началась суматоха; я оглянулся и не заметил около себя Курмышки.

— Да кто такой? — еще пуще захрипел толстяк в ермолке, дрожащими руками зажигая лампу. — Какое право имеешь ходить в чужую квартеру? Кто такой?

— Передовое укрепление, — ответил я. — Ну, где Махузя, говори скорей, а то мне некогда…

— Махузя уехала в Касимов, — ответил толстяк. Тут я его разглядел: у него было толстое и жирное лицо с узенькими глазами.

— Врет! Она здесь! — раздался звонкий голос. Из-за толстяка вывернулся Курмышка. — Она в той комнате сидит и ревет.

— Ага, значит, вы врете, гражданин? — сказал я. — Тут нужно выяснить, с какой целью. Предъявите мне сейчас же Махузю.

— Откуда? Кто такой? — надвигаясь на меня, бессмысленно повторял толстяк. Тут я заметил у него в руке железный прут.

— Нужно покончить с этим вопросом, — сказал я. — Здесь тебе не Узбекистан, да и там теперь запрещают. Сейчас же давай Махузю, а не то милицию позову.

В это время Курмышка появился вновь, но уже не один: он тащил за руку Махузю.

— Ага, Махузя, — обрадовался я. — Тебя насильно держат?

— Хотят в жены… продать, — всхлипнула в ответ Махузя.

— Ну, не продадут, — ответил я и услышал во дворе пронзительный свист. — Пойдем со мной отсюда.

— Разбойники! Бандиты! Милиция! — закричал вдруг с каким-то привизгиванием толстяк.

— Сам бандит, — ответил я, схватил Махузю за руку, но в тот же момент у меня в глазах сверкнуло, что-то тяжелое упало на голову — и дальше я ничего не помню.

Октябка вчера рассказывал, что, когда он остался во дворе, старуха все время нападала на него, но он увертывался. А потом, так как я долго не выходил, то он решил дать свисток. Старуха испугалась свистка и спряталась. Тогда Октябка бросился на улицу и на перекрестке встретил мильтона; рассказал ему все, мильтон пришел, но меня нашли уже без чувств, а толстяк совсем скрылся из дому.

Махузю взяли в милицию, и там она подтвердила, что ее действительно продали какому-то «горячему старику» и он должен был увезти ее куда-то «далеко-далеко»… Отец ее жил с мачехой (той самой старухой), которая ее постоянно колотила, а сказать об этом кому-нибудь Махузя боялась. Сказала только одной из наших пионерок. (От этой девочки и началось мое расследование.)

Меня отправили в больницу, и там я уже пришел в себя.

Несмотря, что Сильва пришла меня проведать и мы очень хорошо обо всем поговорили, — я решил теперь сам просить, чтобы меня сняли с пионерской работы.

Очень трудно одному.

11 ноября.

Сейчас ушел от меня Иванов. Он заходил на минутку и сказал, что я поступил правильно.

— Все-таки, Иванов, снимайте меня с пионерской работы, — попросил я. — Трудно, понимаешь?.. Я теперь вижу, что я индивидуалист и что больше приношу вреда, чем пользы.

Иванов помолчал.

— Вот что. Оставайся, — сказал он, барабаня пальцами по столу. — Это споначалу трудненько, теперь легче будет. Тебе Громбах обещал помочь.

Громбах — это Сергей Сергеич.

От радости я готов соскочить с постели и побежать в школу.

Но в комнате сидит папанька, кроит пальто и всячески меня отчитывает за то, что я ввязываюсь не в свои дела.