Евгений Чеканов. Мы жили во тьме при мерцающих звёздах
Как соотносится увиденное, услышанное и прочувствованное — с запечатлённым на бумаге? не бесплодны ли наши попытки передать с помощью чёрных иероглифов то, что живёт в памяти и сердце? Наиболее глубокие люди отвечают на этот вопрос однозначно: да, бесплодны. «Не поймать на лету ветра буйного, — сокрушённо вздыхает русская поэзия устами Алексея Толстого, — тень от облака летучего не прибить гвоздём ко сырой земле».
И всё-таки мы вновь и вновь пытаемся поймать ветер и приколотить тень. Что это с нами? уж не потому ли мы столь упорны в своих бессильных попытках, что не владеем никаким другим ремеслом, кроме сочинения текстов? Но если любой текст изначально обречён оказаться в лучшем случае бледной копией жизни — тогда зачем писать? не лучше ли просто жить, коль уж нам выпала эта доля? Жить, утопая в живой воде каждого мгновения, не тратя ни сил, ни времени на бесполезное сочинительство…
Писание мемуаров о великих современниках, кажется, несколько оправдывает нас; мы прикрываемся благородством задачи — сохранить для потомков черты гения, поведать о том, что происходило с ним, пока он ещё не опочил в силе и славе, записать его высказывания. Но и здесь нас подстерегает та же ловушка: гений есть такое же явление природы, как ветер и тень от облака, так же неуловим, неприбиваем, невоплощаем в чужом слове — и Эккерман, предваряя свои «Разговоры с Гёте» предисловием, не зря пишет в нём, что кажется сам себе ребёнком, пытающимся удержать в ладонях весенний ливень, в то время как живительная влага протекает у него меж пальцев.
Я, современник и собеседник недавно опочившего Юрия Кузнецова, нахожусь в той же двусмысленной ситуации. С одной стороны, двадцать лет близкого знакомства с великим поэтом прямо-таки обязывают меня оставить потомству воспоминания о нём; с другой — я отчётливо сознаю, что образ, запечатлённый в моих записках, обречён остаться лишь бледной тенью русского гения… да куда там!.. всего лишь штрихом этой тени!
И всё-таки даже с тенью дело обстоит не так-то просто. Словно наяву, вижу я выплывающее из тумана времени лицо моего Учителя; его крупные губы кривятся в вечной пренебрежительной ухмылке и произносят что-то вроде:
— Ты наивен… Что такое «тень»? Тень тоже материальна. Я даже попросил вырыть в ней мою могилу!.. помнишь?
Я киваю в ответ: да, я помню, Юрий Поликарпович… И память тут же уносит меня на четверть века назад, во вторую половину прошлого столетия. Вижу себя двадцатидвухлетним, с буйной шевелюрой, студентом-третьекурсником очного отделения истфака Ярославского университета, обожателем солженицынского «Ивана Денисовича», читателем каждой новой вещи Шукшина, Белова, Быкова, Трифонова. На дворе 1977 год, у кормила имперской власти стоит Леонид Брежнев, о котором народ рассказывает массу анекдотов; в Ярославле голодновато, в магазинах лежат лишь консервы «Завтрак туриста», но столица империи рядом — и я раз в месяц привожу оттуда на электричке («длинная, зелёная, пахнет колбасой») полный рюкзак московских продуктов. Деньги на это дают родители, полгода тому назад переехавшие из райцентра в Ярославль и купившие в Тверицах, на самом берегу Волги, половину деревянного дома с яблоневым садом; я живу в одной комнате с отцом и матерью, и уже поэтому прихожу сюда только ночевать. Да и дел у меня — выше головы: каждым вечером я встречаюсь с друзьями, пью с ними дешёвые вина и болтаю о литературе и искусстве, иногда попадая после этого в отделение милиции или вытрезвитель; кроме того, каждый день грызу гранит науки, посещаю лекции в «альма матер», иногда конспектируя их, но чаще читая под монотонный голос преподавателя свежий номер «Нового мира» или «Дружбы народов». А ночью, облачившись в фуфайку и валенки, пишу в холодной кладовке рассказы и дорабатываю свою первую повесть (её, вроде бы, хотят опубликовать в местном коллективном сборнике).
У меня есть девушка, которая через год станет моей женой, мы встречаемся в «гостевом режиме»; в перерывах между альковными ристалищами я пою ей песни Высоцкого и Окуджавы, хрипя под первого и подвывая под второго, а потом декламирую свои собственные стихи, полные недоверия и неуважения по отношению к власти. Девушка, дочь колхозного тракториста и доярки, слегка подтрунивает надо мной, но словам моим верит… да и как не верить? ложь и глупость власти видна каждому здравомыслящему человеку, вся общественная атмосфера пропитана скрытой критикой режима. Естественно, Контора Глубокого Бурения не дремлет, всякий человек, мыслящий критически, взят ею на учёт; а к таким, как я, позволяющим себе без санкции парткома и комитета комсомола вывешивать в стенах факультета поэтические стенгазеты, она даже время от времени подсылает разбитных молодцев, студентов юрфака, «поболтать за жизнь, почитать новые стихи» — и я, святая простота, болтаю, читаю…
Именно тогда я и натыкаюсь в одном из номеров «Литературного обозрения» на цитату из дотоле неизвестного мне поэта Юрия Кузнецова, которая вспыхивает в моём сердце, озаряя неведомые прежде глубины. Это строки из стихотворения о стоящем на смолистом холме могучем дубе, в котором вдруг, откуда ни возьмись, поселилась нечистая сила:
Изнутри он обглодан и пуст,
Но корнями долину сжимает.
И трепещет от ужаса куст
И соседство своё проклинает.
«Боже мой! — восклицаю я, — так вот как, оказывается, можно „обо всём этом“ сказать! Но кто это такой — Юрий Кузнецов? Где найти его стихи?»
В областной библиотеке книг Кузнецова не оказывается; лишь летом следующего, 1978 года я вижу в продаже только что вышедший его сборник, — белый, с ласточками на обложке, — и, мгновенно проглотив его, на всю жизнь влюбляюсь и в эти стихи, и в их автора. Высоцкий и Окуджава оттесняются на периферию моего сознания, я брежу новыми образами, я пишу свои вирши с новой интонацией и ловлю в прессе каждое упоминание имени человека, обладающего волшебною властью над русским словом. Вечерами я щиплю свою шестиструнку и подбираю мелодии к стихам из книжки с ласточками на обложке — эти стихи певучи, полны загадок, почти всегда трагичны, — но прекрасны.
Этим же летом мне удаётся узреть своего кумира живьём — он приезжает на ежегодный литературный праздник в Карабиху, бывшую усадьбу Некрасова под Ярославлем. Стоя в шумной толпе своих земляков, любителей «поглядеть на писателей», я напряжённо вглядываюсь в лица приехавших литераторов, чинно сидящих на дощатом возвышенном помосте, под лёгким навесом, и ожидающих своей очереди для выступления с трибуны… да не врёт ли областная пресса? Приехал ли он? Наконец, я нахожу глазами человека, отдалённо похожего на того, что изображён на фотографии в книге с ласточками на обложке… но он ли это? Тот, из книжки, вроде бы не такой крупный… Однако, больше никого, похожего на «Юрия Кузнецова», на помосте нет. Значит, это он. Так вот он какой!
Мужчина в светлой рубашке сидит, глубоко задумавшись. Кажется, он совершенно не участвует в том, что происходит вокруг, не слышит ни гремящих из микрофона на всю поляну стихов его собратьев по перу, ни плеска ответных аплодисментов… уж не работает ли он на публику, не притворяется ли этаким отшельником, постоянно погружённым в свои «мысли о вечном»? Проходят полчаса, час, а он сидит всё в той же отрешённой позе… но вот над поэтической поляной нависает невесть откуда взявшаяся тучка и из неё мгновенно сыплются крупные холодные капли.
Народ на поляне раскрывает зонты и не уходит; писатели тоже продолжают выступать — их под навесом не мочит. Но в том-то и дело, что человек в светлой рубашке сидит не прямо под навесом, а сильно выдвинувшись вперёд. Дождь льёт уже по-хорошему, а мой кумир сидит всё в той же позе… проходят минута, две — и тут кто-то из-под навеса, сжалившись, протягивает ему его же пиджак.
Это надо видеть!.. сыграть это невозможно! Человек в светлой рубашке недоумённо смотрит на пиджак, на того, кто его протягивает, озирается, бросает взгляд на небо — и только тут до него доходит, что сверху хлещет вода. Втянув голову в плечи и явно чертыхаясь, он перебирается под навес… и эта сцена производит на меня едва ли не самое сильное впечатление от поэтического праздника. Даже последующее чтение Кузнецовым своих стихов (он читает «Знамя с Куликова») не оставляет в моей душе такого восторга, какой производит «сцена с дождём». Так вот как должен вести себя истинный поэт!.. надо уходить в себя!.. не замечать ничего вокруг, кроме своих поэтических фантазий!..
Дождь и праздник заканчиваются; писатели один за другим уходят с помоста, сразу же окружаемые тесными кружками поклонников. Когда Кузнецов проходит мимо меня, я делаю несколько снимков старенькой «Сменой»… увы, этим снимкам не суждено стать фотографиями, проявленная плёнка будет впоследствии утеряна… где? когда? Не помню я и того, что происходило со мной дальше… подходил ли я к нему? пытался ли познакомиться? Помню, что с ним говорила молодая женщина, журналистка, что он отвечал на её вопросы… впоследствии выяснится, что это была Надежда Кускова, сотрудница редакции той самой областной молодёжной газеты «Юность», которую мне через пять лет предстоит возглавить. Выяснится также, что за это интервью (абсолютно, кстати, безобидное) Надежда получит от начальства некоторый нагоняй: как смеет какой-то Кузнецов говорить, что поэзия Тютчева оказала на него гораздо большее влияние, нежели поэзия Некрасова? Да ещё говорить это на некрасовском празднике! И как смеет молодёжная газета такие заявления печатать!
На меня, однако, и этот факт производит прямо противоположное впечатление: я давно с восторгом отношусь к любому, кто, по выражению моего отца, «блистает поперёк»… и ещё сильнее влюбляюсь в человека, явно наплевательски относящегося и к капризам погоды, и к принятым в обществе глупым условностям.
Оказывается, Кузнецов давно известен; вскоре я нахожу в книжном магазине стенографический отчёт четвёртого съезда писателей РСФСР трёхлетней давности, с речью Юрия Поликарповича о современном состоянии поэзии — и эта речь переворачивает мои представления о поэтическом творчестве. Я начинаю задумываться о соотношении «быта» и «бытия», открываю для себя Тряпкина и Рубцова, меняю своё отношение к Шкляревскому (прежде восторженное). Критические стрелы, понёсшиеся в Кузнецова на том же съезде, заставляют меня понять, что «там, наверху», в писательской среде идёт страшная, не на жизнь, а на смерть, война… но кто с кем воюет? о чём вообще идёт речь?
Жизнь тем временем идёт своим чередом: я женюсь, через год рождается дочь, я заканчиваю вуз и начинаю работать корреспондентом молодёжной газеты. Повесть опубликована, в местных газетах проскакивают мои стихи, в родных краях у меня появляется пусть крохотное, но литературное имя. Естественно, провинциальная известность меня не устраивает; с пачкой стихов под мышкой я еду в Москву, обхожу редакции «толстых» имперских журналов. В журнале «Юность» до разговора со мной милостиво снисходит маленький чернявый человечек со щёгольскими усиками, сотрудник отдела поэзии Виктор Коркия. Он проглядывает мои стихи, играя губами, потом выбирает одно стихотворение, читает его. Как сейчас помню, это было стихотворение «Иней».
Нет, не вернулась весна —
Это лишь яблоня в инее.
Не пробудилось от сна
Колкое дерево зимнее.
Снова почудилась мне
Ты лепестки распускающей…
Снова кристалл прозвенел —
Иней! Лишь иней сверкающий!
Сотрудник отдела поэзии морщит губы, смотрит в сторону… потом, по-птичьи наклонив голову и понизив голос, говорит:
— Э-э… гм… речь идёт о женщине?
Я утвердительно киваю, внутренне удивляясь недотёпистости собеседника: ведь это же и так ясно, из самого стиха. Но Коркия хмурит брови:
— Ну… э-э… тогда так и надо было написать… И вообще… сейчас так не пишут…
— А как же Юрий Кузнецов? Он вроде пишет…
Мой собеседник надолго умолкает, глядит в окно, затягивается сигаретой. Через пару томительных минут он, наконец, нехотя изрекает:
— Да… дорогу он проторил широкую…
Стихи мои Коркия всё-таки забирает, обещает показать их заведующему отделом Натану Злотникову… какая-то надежда на публикацию во всесоюзном журнале у меня остаётся, пусть и очень небольшая. Я тогда ещё не понимаю, куда я попал и кто беседует со мной, мне пока ни о чём не говорят имя и фамилия заведующего отделом, я по-детски верю в то, что главным критерием отбора произведений в этом журнале, как и в других, является только талант автора. Приехав домой, я разыскиваю в подшивке журнала «Юность» стихи самого Виктора Коркии, нахожу приличную по объёму подборку и с удивлением читаю беспомощные вирши:
Братские могилы,
Истины без слёз.
Значит, были силы
Лечь в ногах берёз.
Правда беспощадней
Вздохов площадей
И мундир парадный
Не висит на ней.
Как это «правда» может быть «беспощадней», чем «вздохи площадей»? Как соотносится с ней «мундир парадный», как он может «висеть на правде»? Что это за галиматья такая псевдопатриотическая? Да умеет ли этот Коркия вообще писать по-русски? читал ли он Пушкина? — думаю я потрясённо. Не-ет, в «Юность» эту я больше не ходок… Но Кузнецова всё-таки и там признают! А что, если послать стихи ему самому?
Набравшись наглости, я разыскиваю домашний адрес своего кумира и посылаю ему гору своих виршей, написанных «под Кузнецова». Адресат молчит… проходят месяц, два, три… полгода!.. и вот в апреле 1980-го, когда я уже бью подошвами армейских сапог бетонный плац «учебки» под Ленинградом, моя жена присылает мне письмо с вложенным в него ответом Юрия Поликарповича.
« Дорогой Евгений!
Ваш Ю. Кузнецов.
Давно Вам собирался написать, но как-то не получалось. Вы талантливы, для меня это ясно. Но должен сразу предупредить, что перед Вами стоит, возможно, непосильная задача: вырваться из плена чужой поэтической системы. Почти всё, что вы прислали, мог бы написать и я, кроме стихотворения „Эпизод“.
1. IV.80 ».
Вы обживаете чужое пространство. Это хорошо на первых порах.
Пройдёмся по некоторым стихам.
1. „Эпизод“ — наиболее оригинальное. Новый взгляд Вашего поколения на мир.
Но два замечания: в строке „Пыльный колос бережно сорвав“ не годится „бережно“. Отдавая эти стихи в „День поэзии“ за нынешний год (не знаю, что получится), я заменил это слово на „наугад“. Далее. Плоха строка „Но шум мотора заглушает звук“. Что за звук, неясно. Заменена на следующее: „Во ржи раздался посторонний звук“.
Не обессудьте за правку. Она предлагательная, рабочая.
2. „Солдат“. Много лишнего, лучше сократить и начать со строки „Не их ли очи в спину нам глядят“. Название при этом необходимо изменить, примерно: „Погибшим солдатам“, что ли. В строке „И мы чутьём каким-то понимаем“ — плохо „каким-то“, нужен эпитет.
3. „Городской сюжет“ — расхожий размер, но тут уж ничего не поделаешь.
4. „Удар“ — глагол „пульнули“ — плох, исправьте на хотя бы „вломили“. В строке „Но сжалась сумрачно душа“ плохо „сумрачно“, не нагоняйте излишнего мрака.
А вообще стихотворение типично для Ю. Кузнецова, на что Вам сразу укажут.
Общие замечания по мелочам.
„Легенда об Угличе“ неумело писана. Пластична и зрима одна строфа:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
„Продотрядникам 1918 года“ лично меня ужаснула своей политической незрелостью. Что Вы знаете о роли Троцкого в этом деле? Вы просто бессмысленно повторили сведения из школьного учебника. Но поэт должен кое-что знать и дальше учебников.
„Лес“ — вариация моего „Двуединства“.
„Выпад“ — интересны две последние строки.
„Дом“ — под Кузнецова.
„Границы слова“ — хороша строчка по парадоксальности:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
„Взгляд после дождя“ — это под Бунина.
„Жизнь в микрорайоне“ — интересны две первые строфы.
„Связь“ — это не Ваше, а чужое.
„Бегущие мысли“ — интересна первая строфа.
„Поломка“ — любопытны две первые строчки. В них зерно Вашего замысла, но замысел решён в расхожем, рассудочном плане научной фантастики. Бегите от этого „научного“ чтива, как от чумы, а не то духовно одичаете.
„Притча об отроке“ — замысел интересен, решение плохое. Подражательное стихотворение.
Об остальном почти не стоит говорить.
Пишите, присылайте новые стихи. Подавайте в Литинститут. Вам нужна литературная среда.
Приятно было с Вами познакомиться.
На всякий случай, мой телефон: 281-00-86.
Так, значит, я талантлив? Значит, всё, что я написал за последние год-полтора — не блажь и не глупость, и я стою на верном пути? Значит, «так» — пишут?
Это письмо на долгие годы становится для меня точкой отсчёта, незыблемым символом веры. Страхи мои рассеиваются, как утренний туман, я перестаю сомневаться в своей творческой состоятельности. Если сам Кузнецов пишет: «Вы талантливы, для меня это ясно», чего же более желать? Нужно только работать!
Но взяться за перо всерьёз мне удаётся только через полтора года, после увольнения в запас. «Служба в Советской Армии» производит на меня шоковое впечатление: с таким бардаком, таким циничным унижением человеческого достоинства я не встречусь больше нигде и никогда. Дедовщина, казнокрадство, ежедневный идиотизм армейских буден заставляют меня сжаться в комок — и, сжав зубы, выживать… тут становится уже не до стихов. Из Заполярья в Ярославль я возвращаюсь другим человеком — и стихи у меня начинают рождаться тоже другие. Честно говоря, они мне совсем не нравятся! Правду об армии, ту правду, которую я знаю и которая жжёт меня изнутри, я в своих сочинениях сказать не могу, боюсь… а неправду мне говорить не хочется. Где же выход из этого тупика?
Поработав немного инструктором обкома комсомола, я ухожу в партийную газету, тружусь там корреспондентом отдела сельского хозяйства, получаю первую в своей жизни квартиру. Семья в порядке, дочь подрастает, начальство меня хвалит… но мне, как воздуха, не хватает публичного признания моих литературных способностей, мне хочется печататься. Вечера и ночи я отдаю сочинению стихов, осмысляя в них то, что произошло со мной в минувшие полтора года, вновь переживая в своём сердце и ужасы казарменного быта, и счастливые моменты побед… и «Юрием Кузнецовым» в этих стихах совсем не пахнет. Мне даже немного стыдно посылать их своему кумиру; но кто же другой сможет оценить их по достоинству? ведь я больше никому не верю, ничьему мнению не доверяю! Что с того, что в ярославском отделении Союза писателей СССР мои армейские вирши хвалят? ещё неясно, радоваться мне, или огорчаться этому обстоятельству…
В апреле 1982 года я получаю от Юрия Поликарповича новое письмо:
« Дорогой Евгений! Стихи порадовали. Армейский цикл самостоятелен. Конкретный материал дал себя знать. Лучшее стихотворение „Страж Заполярья“. Это, конечно, вершина.
Ю. Кузнецов.
Что касается, так сказать, стихов общего плана, то Вы пока ещё не вышли из „магнитного“ поля моей системы. Избавляйтесь от Ю. Кузнецова во что бы то ни стало. Не читайте его, т. е. меня, я Вам мешаю.
10.04.82 г.
Показывал Ваши стихи литературоведу и критику В. Кожинову. Он отметил „Страж Заполярья“, высказать определённое мнение не мог, только сказал, что Вы ещё не „проявлены“, что Вам необходимо сделать рывок вперёд, чтобы обрести „лица необщее выраженье“. Что ж, я с ним целиком согласен.
Р. S. Если случайно окажетесь в Москве, не забудьте мой телефон: 288-26-80».
Сейчас Ваши стихи переданы в журнал „Наш современник“. Не знаю, что из этого получится, но надо надеяться…
Напишите о себе, присылайте ещё новые стихи.
Желаю удач. И надеюсь.
С приветом!
Это письмо заставляет меня окончательно уверовать в свои силы. Я говорю себе, что раз меня хвалят за армейский цикл «с двух сторон», то ошибки быть не может — вот так, с этой интонацией, таким стихом и следует мне писать, чтобы «проявиться» и стать, наконец-то, подлинным «Чекановым». Имя Кожинова мне уже кое о чём говорит: я читал его «Книгу о русской лирической поэзии XIX века» и осознаю уровень этого учёного, понимаю, насколько высоко он поднимает планку своих требований к литературному произведению. Осенью того же года я покупаю книгу Вадима Валериановича «Статьи о современной литературе» — и буквально проглатываю её; а статью, посвящённую моему кумиру, перечитываю несколько раз. «Чёрт возьми! — говорю я себе, читая о критических баталиях вокруг стихов Кузнецова, — как же мне повезло тогда наткнуться на ту цитату из „Дуба“… значит, у меня и впрямь есть чутьё на талантливый текст? значит, я чувствую русское слово?»
Книга Кожинова побуждает меня найти и прочесть стихи Прасолова, Казанцева, Соколова, Куняева, перечесть Рубцова и Тряпкина, я смотрю теперь на этих поэтов гораздо более уважительно, нежели прежде… и всё же имя Юрия Кузнецова продолжает для меня сиять на литературном небосклоне не как самая яркая звезда среди прочих звёзд, а как Солнце, прогоняющее с неба все остальные звёзды. Да, Солнце — тоже всего лишь звезда, и причина её огромности и избранности для нас состоит, быть может, единственно в её близости к нам, — говорю я себе, — а Юрий Кузнецов — всего лишь поэт… но как же он сумел стать таким огромным, таким близким мне? и только ли мне?
В начале зимы 1983 года местный графоман, воображающий себя писателем и постоянно курсирующий между Ярославлем и столицей, приносит мне весточку из Москвы: Юрий Кузнецов назначен якобы главным редактором очередного выпуска «Дня поэзии», крайне престижного общеимперского альманаха, издающегося стотысячным тиражом — и просит передать мне, чтобы я прислал новые стихи, так как имеющихся «не хватает до целой полосы».
Полоса в «Дне поэзии»? Да я и мечтать об этом не мог!.. в этот альманах, кажется, ни один ярославский литератор ещё не попадал… Но правда ли это? не брешет ли графоман?
Оказывается, не брешет. В ответ на моё письмо с новыми стихами и разными окололитературными опасениями Юрий Поликарпович пишет летом того же года:
« Дорогой Евгений!
Юрий К.
В „День поэзии-83“ предложены Ваши стихотворения:
29.06.83 г. ».
„Военный билет“,
„На плацу“,
„Страж Заполярья“,
„Пламя“,
„Вечернее возвращение“,
„У ночного окна“,
„Улыбка матери“.
Если в июле пройдут эти стихи в ЛИТО, то можно считать, что всё в порядке.
Что касается каких-то повторений в коллективных сборниках („Истоки“ и проч.), то не беспокойтесь. Это не имеет никакого значения.
С пожеланием успехов!
Вместе с письмом мне приходит новая книга стихов Кузнецова, «Русский узел», с дарственной надписью автора:
«Евгению Чеканову на верный путь во мгле. Юрий Кузнецов, 29.06.83». Она чудесно издана; удивительные иллюстрации Юрия Селиверстова приковывают к себе, а уж сами стихи!.. Я моментально выучиваю их наизусть, читаю друзьям, пою под гитару… Буквально каждое стихотворение заставляет меня пережить целую гамму эмоций, я радуюсь появлению этой книги и факту своего знакомства с её автором чуть ли не больше, чем грядущей своей публикации в престижном альманахе.
На других фронтах меня тоже ждут в это время победы: осенью я беру в свои руки бразды правления областной молодёжной газетой «Юность», становлюсь её главным редактором. Впрочем, эта победа — пока что номинальная, подлинным главным редактором мне ещё только предстоит стать. Никогда в прежней жизни не руководя даже самым маленьким коллективом, я вдруг получаю под своё начало десяток штатных журналистов областного уровня, большинство которых весьма поднаторело за долгую жизнь в разных интригах, да и старше меня лет на десять — и мне необходимо с первых же шагов показать, кто в доме хозяин. Слава Богу, за моими плечами — служба в армии; теперь я начинаю понимать, что эта школа жизни была в моей судьбе не напрасной… После первых боёв и увольнений коллектив утихомиривается, к декабрю все проблемы сами собой рассасываются, ЦК комсомола вызывает меня по какому-то делу в столицу, — и тут происходит моя первая встреча с Учителем.
После десятка таких встреч я перестаю записывать то, что происходило, прекращаю фиксировать наши беседы, — но вначале, понимая, какой подарок преподносит мне судьба и не надеясь на память, я записываю каждый такой разговор сразу же после встречи. Двадцать лет пролежат в моём архиве эти записи, никто никогда не видел их… но вот и пришло время обнародования. Править записанное не поднимается рука, хотя нынче я, разумеется, знаю и понимаю больше, чем в 1983 году. Что ж, умный читатель всё поймёт; кроме того, всем предыдущим повествованием я, кажется, достаточно подготовил его к дальнейшему чтению — ввёл, худо-бедно, в атмосферу описываемого времени, набросал портрет автора записей, двадцативосьмилетнего автора из провинции, обрисовал степень понимания им происходивших тогда в русской литературе процессов…
Остаётся добавить, что по ряду соображений я и сейчас ещё не могу публиковать эти записи без значительных купюр… пусть кое-что останется до времени в моём архиве.
А теперь — первая запись.
5.12.83.
Решение позвонить ему пришло внезапно. Хотя, уже собираясь в Москву, я предполагал эту встречу — и потому срочно перепечатал новые стихи. Но всё же в душе не надеялся на встречу. Мало ли что, ведь вызывают в ЦК… скоро ли там всё закончится?
Я приехал в Москву в воскресенье и часов в шесть вечера, сидя в гостинице «Орлёнок», с удивлением обнаружил, что мне нечего делать.
И набрал номер…
— А кто его спрашивает? — раздался в трубке тот же самый милый женский голос, который месяц назад ответил мне, что «его нет и вряд ли до вечера будет».
Я сказал.
— Юра, Чеканов! — раздалось отдалённо в трубке. Сердце моё заколотилось.
Потом пошёл какой-то сумбур. Я спрашивал, можно ли приехать; он говорил, что устал, но чтобы я приезжал. Я в ответ извинялся и говорил, что не настаиваю на аудиенции, он повторял: приезжайте! Я ещё раз переспрашивал, он меня плохо слышал…
— Ну, приезжайте, приезжайте сейчас! Мы поговорим полчаса; я думаю, этого будет достаточно.
Внутри у меня кольнуло. Полчаса! Или он так ценит своё время, или… или это показатель его отношения ко мне?
Что ж, полчаса так полчаса.
Дверь в подъезде была закодирована и, хотя он сказал мне код, я так и не смог её открыть. Меня выручили два мужика, выходящие из подъезда.
Поднялся на 15-й этаж. Позвонил.
Он открыл дверь.
Первое впечатление: нетороплив, замедлен, холодноват. Жестом пригласил пройти. Дочка, черноволосая раскосенькая смуглянка лет трёх-четырёх, поглядела на меня и убежала. Вторая, лет шестнадцати, тоже раскосенькая, выглянула из комнаты и скрылась.
Прошли в кабинет. Он сел в кресло и протянул сигарету мне. Я не курил, но не посмел отказаться.
— Ну, так как ваши дела, Евгений… э-э… Феликсович? — сказал он нехотя и с некоей заметной иронией по отношению к моему отчеству.
— Можно без отчества, — сказал я.
— Так, я тоже так думаю.
Помолчали. Курили. Он глядел на меня, скучая. Неохотно начал спрашивать.
Я отвечал что-то.
Постепенно разговор завязался. Кажется, это произошло после того, как я признался, что приехал поглядеть на него, на живого Юрия Кузнецова.
Впрочем, я тут же оговорился, что мы с ним виделись — в Карабихе, на Некрасовском празднике поэзии. Он припомнил, что там к нему подходили двое — девушка и молодой человек. Вспомнив о Карабихе, стал рассказывать, что вообще не любит никуда ездить. И что на всех комсомольских собраниях засыпал. И что однажды директор школы, ругая его, сказал: «Как же ты, такой, в комсомол вступил?». А он в ответ директору заявил: «А я не вступал, меня насильно затащили, как всех».
— Директор ахнул! А ведь я сказал правду…
Я понял, что это — камень в мой огород, в мой комсомольский значок.
— Мне положено по штату, — отбоярился я.
Постепенно мы разговорились-таки. Пошли речи, которые я не раз уже слышал в Ярославле <…>.
Я дал ему свои новые стихи. На прощанье он сказал весело:
— Ну, комсомолец, хочешь, я тебя удивлю?
— Чем можно удивить комсомольца? — откликнулся я.
Он поднёс к моим глазам фотографию: сумрачный человек, глядящий исподлобья, волосы пострижены в скобку, глухая гимнастёрка. Подпись он зажал пальцем.
— Кто это?
— Н-ну… — неуверенно сказал я, — судя по одежде и причёске… начало двадцатого века?
— Так кто?
— Не знаю.
Он открыл подпись: Нестор Махно.
— Стенька Разин двадцатого века, — сказал он, довольно улыбаясь. — И даже переплюнул Стеньку!
Договорились встретиться через два дня, чтобы поговорить о моих новых стихах.
Первое впечатление: сумбур. Возвращаясь в гостиницу, я постоянно спрашивал себя: так кто же это? Большой ребёнок, отгородившийся от мира книжной стеной? Поэт, играющий в политическую оппозицию? Кто?
Я ехал в метро и вспоминал нашу беседу, пытаясь нарисовать для себя его портрет.
Очень ленив. Когда говорит, между словами делает большие паузы; иногда забывает мысль, ищет. Похоже, что ему всё на свете — всё равно. «Ленив и тяжёл на подъём» — точная самохарактеристика. Иногда хохочет. Поймав точное слово, складывает пальцы в щепоть и «ыкает», то есть делает неясный, что-то вроде «ы», или «эге», звук горлом: мол, так ведь, ы?
Много и охотно говорит о себе. «Кузнецовых много, но я их всех забил».
— Я читал Кожинова, — сказал я. — Поразила его статья о Трифонове. Я считал Трифонова честным, одним из самых честных…
— Кожинов его разоблачил, — сказал он довольно.
— Разве Трифонов в самом деле был конъюнктурщиком? — спросил я осторожно.
— Конечно! — сказал он без тени сомнения. <…>
Я спросил, почему взяли в «День поэзии-83» моё стихотворение «У ночного окна». Может быть, это случайность? Ведь в Ярославле его никто не понял.
— Ваши стихи отобрал Кожинов. Я ему доверяю. Так что это — не случайность.
Через два дня я позвонил вновь. Тот же расслабленный голос, вялость. «Ну, приезжайте, приезжайте…»
На этот раз дверь подъезда открылась легко.
Портрет: грузный, крупный мужчина с мясистым лицом, уши торчат, короткие чёрные волосы зачесаны назад. Рубашка заправлена в брюки. Неторопливые движения.
Мы сели друг напротив друга, в те же кресла.
Начали со стихов, но тут же отвлеклись. Больше всего ему понравились «Воскресные стихи». Правда, название ему не понравилось, он его тут же заменил на «Воскресное».
Остальное медленно, вяло ругал.
Главная претензия — быт, несопричастность к бытию. «Есть великие, высоковольтные передачи, несущие ток из века в век. К ним надо подсоединиться, подключиться. Но это дано не каждому». Он привёл в пример Василия Фёдорова:
— Он хотел «закрыть тему Дон Жуана»! Женить его! Ха-ха-ха!.. Но какова наглость! Чушь. Я еле одолел три песни. Чушь!
Короче говоря, Фёдоров не смог «подключиться».
Я стал спрашивать, как мне быть и о чём писать.
Он ответил, что не знает, что надо быть предельно откровенным, вот и всё.
Я сказал, что пишу нечто вроде книги об армии.
— Попробуйте написать что-то под Киплинга. Возьмите у него… Надо просто уметь взять, «уметь украсть»… Ничто не ново под луной. Всё уже было. Надо только суметь подключиться к великому наследию…
Говорили о Кольцове и Прокофьеве (он сказал, что сам — из этого же ряда), о Николае Фёдорове и Александре Солженицыне («Матрёнин двор» и «Иван Денисович», по его мнению — хорошая русская проза, а «Август четырнадцатого» — плохо, пошёл «не туда»), о русской государственности (показал себя ярым сторонником централизма), о русской натуре («европейский гуманизм узок русскому человеку, мы, русские, не влезаем в его рамки»)…
Я сказал полувопросительно, что мне, наверное, надо подождать писать… Он резко ответил:
— Нет! Нельзя, это мстит…
Сказал, что в «Чистякове» не 150 строк, а 700, что его никогда не напечатают… Советовал мне больше читать — Герцена, Киреевского, Данилевского, Чаадаева. Всё это — очень современно.
Хохотал, когда я сказал, что мучаюсь несоответствием своей реальной солдатской службы — и тем, что я о ней пишу.
— Если бы я был священником, я бы отпустил этот грех! — воскликнул он.
Отсмеявшись, сказал серьёзно:
— У искусства — другие законы. Тут главное — можешь ты, или не можешь…
Говорили о моём подражании ему. Он заметил:
— Вы попали в поле притяжения мощной звезды… Как бы вам от меня избавиться?
Посоветовал наложить табу на его, Кузнецова, поэтический словарь — очень, по его словам, бедный.
Я поинтересовался его мнением о современных русских поэтах. Он ответил, что лучшие из ныне пишущих — это, безусловно, Николай Тряпкин и Василий Казанцев.
Говорили о поэте Викторе Лапшине из Галича. Я рассказал, что ездил недавно в Кострому, в редакцию молодёжной газеты — и что всех там поразила публикация большой подборки стихов Лапшина в «Литературной учёбе». Он сказал радостно:
— Будет ещё большее потрясение, когда выйдет «День поэзии» — там мы дали ему триста строк. Триста! Я сам больше ста двадцати — никогда, нигде…
Выяснилось, что Лапшин заезжал к нему.
Я рассказал о своих редакционных делах, в том числе о том, как мой шофёр облил свою неверную жену бензином и пытался поджечь. С первой спички она, правда, не загорелась, дело для изменщицы кончилось небольшими ожогами, а для водителя — увольнением. Он слушал снисходительно, потом заметил, что этот случай может стать материалом… Рассказал мне о том, как сам работал в своё время в издательстве «Современник» в отделе национальных литератур, как боролся с нерадивыми сотрудниками.
— Я их выгонял! Принесёт, бывало, рукопись — я сразу почеркаю: а тут почему не поправил?.. а это что такое? Сами уходили. Человек шесть ушло. Дочку Льва Ошанина выгнал…
Выяснилось, что он и в газете в своё время работал (кажется, это было в Краснодаре).
— Полгода сидел. Последние три месяца вообще ничего не делал. Зайдёт редактор: чего делаешь? — Ничего. — Уйдёт… А мне надо было до Литературного института досидеть, я ведь уже поступил.
Подытоживая разговор о газете, сказал с сочувствием:
— Замучают вас эти летучки-текучки…
Я сказал, что, конечно, эта работа для поэта — не из лучших, да и вообще трудно отключаться от повседневности…
— Оно, — заметил он, показав глазами вверх, — само отключает… ы?
В первый раз я просидел у него полтора часа, во второй — часа три. Что ещё поразило меня: некоторые стихи мои (в том числе те, что были про него) он, кажется, совершенно не понял. Или они были просто неинтересны ему?
Впрочем, я ни на секунду не усомнился в том, что был в гостях у гения.
* * *
…Жизнь идёт; в январе 1984 года на прилавках книжных магазинов появляется, наконец, «День поэзии-1983»; я скупаю все экземпляры, которые могу найти, дарю их друзьям-приятелям с дарственными надписями. Друзья-приятели радуются за меня, многие (особенно те, что сами марают бумагу) откровенно завидуют… но большинство не видит особой разницы между этой моей публикацией — и другими: главное ведь, что печатают, а где — вопрос второй. Но в местном отделении Союза писателей отношение ко мне резко меняется… как сейчас, помню коллективную пьянку в домике писателей на улице Терешковой и хмельной спор двух старых литераторов-фронтовиков.
— Ну, вон и с Женей Чекановым сколько мы возились, — говорит один, — пока он наверх не взлетел…
— Нет! — кричит другой, потрясая вилкой, — Чеканов пробился сам!..
Масла в огонь добавляет статья Юлии Друниной в номере «Правды» от 31 января: поэтесса-фронтовичка громит кузнецовский «День поэзии» за «глубокий минор», недостаток «гражданственности», «смакование душевных мук»… и тут я оказываюсь в двусмысленном положении: упоминая мои строчки, Друнина их как раз не ругает, а хвалит, называет точными. Положим, Друнина для меня — никакой не авторитет… но всё-таки статья опубликована в «Правде», то есть самой главной газете империи… так радоваться мне, или возмущаться?
Я вновь и вновь перечитываю «День поэзии-83». Наибольшее впечатление оказывает на меня, конечно же, новое мощное стихотворение Учителя — «Поединок»:
Противу Москвы и славянских кровей
На полную грудь рокотал Челубей,
Носясь среди мрака…
А вот и «триста строк» Лапшина: кое-что мне нравится, но далеко не всё; многие слова кажутся нарочитыми, придуманными, неуклюже стилизованными «под старину»… почему же Юрий Поликарпович такого высокого мнения о нём?
Из других поэтов, представленных, как и я, под рубрикой «Новые имена», мне больше всего нравится Михаил Шелехов, хотя и у него я нахожу подражания Кузнецову. А вот Александр Логинов, этот вроде бы совершенно самостоятелен, одно его стихотворение, про сторожку лесника — прямо-таки блестящее… Свою собственную подборку я перечитываю по нескольку раз на день: почему же всё-таки именно эти стихи отобрал Вадим Кожинов? где тот нерв, что объединяет их, делает их «чекановскими»?
Меня потрясают впервые опубликованные стихи Сергея Маркова «Когда нахмурен небосклон», «Дочери», «На дне походного мешка» — отныне и навсегда я начинаю чтить этого мастера слова; врезаются в память стихи «метаметафориста» Александра Ерёменко; даже стихотворение моего знакомца Виктора Коркии запоминается ударной концовкой: «Иду по вагону назад — пролетаю вперёд!» А вот и стихи его начальника, Натана Злотникова… точнее, это не стихи, а рифмованная проза. И такие-то люди руководят отделами поэзии во всесоюзных журналах?
Впрочем, мне уже плевать на это: мощной рукой Учителя я поставлен в один ряд с другими молодыми поэтами империи, меня цитирует в «Правде» Друнина, я, наконец-то, признан в Ярославле. Теперь нужно думать о выходе первой собственной книги… да ведь я уже о ней и думаю! Это будет книга, состоящая в основном из стихов о моей армейской службе — о заполярных сопках, о казарменном быте, о лютой сердечной тоске… о том, что «можно сказать», говоря об армии. А то, «о чём нельзя» — пусть пока остаётся только в моём сердце.
Так думаю я в то время.
Будучи «зачисленным в крут» литераторов Ярославля, я начинаю выступать перед читателями по линии местного бюро пропаганды художественной литературы; помимо приятного общения с публикой, это приносит и кой-какие деньги, за каждую встречу со слушателями платят что-то около 7 рублей. Семь раз в месяц выступил — полтинник в кармане; а между прочим, моя зарплата главного редактора областной газеты составляет всего около 300 рублей… не так уж и плох «приварок»! Естественно, главное тут — не деньги, главное — восхищённые глаза читателей, улыбки и прочие эмоции зала в ответ на особо удачные строчки… очень скоро я, как сказали бы сейчас, «подсаживаюсь» на эти встречи, мне начинает их не хватать.
В писательской организации частенько устраиваются застолья; я теперь участвую в них на равных с людьми, которые значительно старше меня, у многих за плечами война. Особенно благоволит ко мне Пал Палыч Голосов, тот самый поэт-фронтовик, которому перепуганные преподаватели университета в своё время отдали на рецензию мою студенческую поэтическую стенгазету — он одобряет намерение издать «армейскую» книжку стихов, хвалит удачные строки, критикует провальные. Положим, его собственные стихи не производят на меня особого впечатления… но ведь и Юрий Кузнецов считает лучшим у меня именно «армейский цикл». Значит, со стороны виднее, значит, мне стоит прислушаться и к оценкам Голосова. А Владимир Сокол, штатный сотрудник писательской организации, у которого в писательском домике есть собственный кабинет, вообще привечает меня, мы постоянно пьём с ним чай, а то и что покрепче. Я приношу в домик на улице Терешковой свои новые стихи, спорю, веду разговоры о жизни и литературе, знакомлюсь практически со всеми более-менее заметными литераторами края…
В июле 1984 года Владимир Сокол знакомит меня с московскими поэтами Николаем Старшиновым и Геннадием Серебряковым, вологодцем Александром Романовым — они приехали на очередной поэтический праздник в Карабихе. С Геной Серебряковым, бывшим редактором ивановской молодёжной газеты, год поработавшим в секторе печати ЦК ВЛКСМ, а ныне «свободным художником», мы распиваем бутылку водки, болтаем о литературе; он с ходу обещает помочь мне с публикацией книжки в столичном издательстве «Современник». Я интересуюсь его мнением о Кузнецове, он отзывается в целом положительно; зато Кожинова почему-то называет «масоном»:
— Вадик? Масон!
— А Тряпкин и Казанцев?
— Коля Тряпкин ничего уже не пишет, а Вася Казанцев ничего особенного и не писал никогда!..
Листаю книжку самого Гены: стихи его, честно говоря, в подмётки не годятся казанцевским и тряпкинским, не говоря уж о кузнецовских, — это плоские, заурядные вирши. Но сам он явно так не считает и очень гордится «шумом» вокруг некоторых из своих творений, особенно вокруг «Чёрных полковников», написанных, по его словам, с намёком на Брежнева.
— После этой публикации Юра Верченко собрал все «телеги» на меня и отнёс в ЦК партии!.. — говорит он хвастливо.
Что ж, каждому своё. Лично мне Брежнев до лампочки, реальные политические деятели меня интересуют мало. В своих стихах я раздумываю о парадоксах человеческой жизни, о страстях и разочарованиях, о связи мёртвых и живых, неба и земли… и мой Учитель поддерживает эту устремлённость, жёстко критикуя мои новые вирши на «армейскую» тему, написанные в расчёте на выход будущей книжки, «для объёма». В конце августа он пишет мне:
« Дорогой Евгений!
Ю. Кузнецов.
В последних Ваших стихах наметился резкий отход от Ю. Кузнецова в сторону, условно скажем, В. Лапшина (стихи „Свеча“, „Русский мотив“).
28.08.84.»
Вот Ваш актив:
„Свеча“, „Гощу в деревне“ (прокитайское название, смените), „Вечер на Волге“ (две первые строчки расхожи, плохая строчка „Мирно светит луна вполнакала“, „вполнакала“ не ассоциируется с человеческой ступнёй), „В автобусе“ (тут засилие быта, быт слишком мелок для такого обобщения: „нас сближают только беды“), „Запретные темы“ (непроходимый для цензуры эпитет „запретные“ смягчите на „опасные темы“), „Русский мотив“, „Не век же себя ожиданьем томить“ (расслабляют подряд четыре глагольные рифмы, само стихотворение, без последней строчки, напоминает… Надсона. Странный рецидив!), „Районный сюжет“, „Если тебя не слышат“ (вообще-то довольно привычный ход мысли), „Выходя в свет“ (тут старая эстетика, прошлый век).
Армейские стихи мне не понравились: сплошной быт, газета. Вы слишком доверяете быту, товарищ „комсомолец“. Вы находитесь в опасной близости к быту.
Покамест лучшим Вашим стихотворением остаётся „Страж Заполярья“.
Старайтесь всегда думать только высокими категориями, например: правда, долг, родина, женщина, бог. К сожалению, о последних двух Вы не имеете решительно никакого представления.
С пожеланием грядущих удач.
До встречи!
В тот же день я записываю в дневнике: «…упрекает меня за „засилие быта“. Что ж, я сам понимаю это. Но всё время думать о быте — и не писать о нём? Я не могу отделиться от быта, так как он у меня не налажен, всё под сомнением — и семья, и работа, и жильё… Но всё же я оторвался от Ю. К. и теперь ухожу в свой собственный полёт, в „путь во мгле“!..».
О неустойчивости своего быта я пишу не просто так: в моей жизни в это время намечается развод, и я очень тяжело переживаю это. Не радуют уже ни первая в моей жизни поездка за кордон, в Венгрию, ни выступления по местному телевидению и радио, ни литературные успехи, хотя они, несомненно, есть: в ноябре заведующий отделом поэзии «Нашего современника» Алексей Шитиков сообщает, что главный редактор этого журнала Сергей Викулов отобрал для публикации пять моих стихотворений, сказав при этом: «Поэт он интересный, даровитый, думающий. Напишите ему письмо, чтобы в первую очередь все новые стихи показывал нам».
Грядущий развод совершенно вышибает меня из колеи; я всерьёз думаю об уходе из редакторского кресла, даже нахожу уже другую работу… и именно в этот момент, в начале декабря 1984 года ЦК комсомола вызывает меня на учёбу в Москву, в Высшую Комсомольскую Школу. Две недели подряд нас пичкают с трибуны «проблемами совершенствования развитого социализма», пожеланиями «чаще писать о Ленине» и «актуальными вопросами повышения профессионального мастерства журналистских кадров».
Впрочем, есть и интересные выступления… но мне гораздо интереснее встретиться с Учителем — и я буквально в первый же свободный вечер звоню ему и напрашиваюсь в гости.
А теперь — две записи, сделанные в те дни.
8.12.84.
Я позвонил ему, будучи сильно пьян (в компании других редакторов выпил около бутылки водки и вдобавок бутылку красного). Он сказал: приезжайте сейчас.
Спьяну я забылся и приехал вместо Рижского метро на Курское; потом звонил ему ещё раз, уточнял адрес. Попал к нему поздно, около девяти вечера.
Сели за стол, я предложил выпить водки. Он неожиданно легко согласился. Принёс капусты. Крикнул жене, чтобы сготовила пельменей.
Говорили о разном. Поскольку я был пьян, то запомнил лишь несколько отрывков.
Спросил о жене его. Это — та самая Батима, которой посвящено стихотворение «В твоём голосе мчатся поющие кони». Она училась вместе с ним, окончила переводческий факультет, казашка по национальности.
Говорили о любви и страсти. Он сказал, что мы не знаем любви, не умеем писать о любви, умеем — лишь о страсти, а ведь это — разные вещи. <…>.
Говорили о литературе. Я сказал, что прочитал недавно в Ярославле несколько «самиздатовских» вещей <…>. Ю. К. тут же поправил: это — не самиздат, а ксерокопия. Вот альманах «Метрополь» — самиздат. А ксерокопия, рано или поздно, будет опубликована.
Я спросил, насколько высоко он меня ставит, как поэта. Он захохотал и воскликнул: «Дитя!». Потом сказал, что «Страж Заполярья» — явление одного порядка с «Враги сожгли родную хату».
Ещё я спросил, почему он так холоден со мной. Он сказал, смутившись, что это не так, что он «вообще такой».
Я рассказал, что поднял свою родословную по пятое колено. Он похвалил и сказал, что у него всё иначе — «за отцом всё обрубается».
Поговорили о моих газетных делах, о том, что я собираюсь уйти из редакторов.
Я сказал: может быть, пока я ещё редактор, мне можно напечатать что-то из неопубликованного Юрия Кузнецова? Например, «Чистякова» в полном виде… — Он резко ответил:
— Нет! Тогда на Чеканове будет поставлен крест!
Посоветовал мне «сидеть в редакторах», пока я не стану членом Союза писателей. Но если я так уж твёрдо решил уходить, то… в редакции «Молодой гвардии» есть сейчас некое свободное место. Я честно ответил, что не справлюсь.
Спрашивал о друзьях и врагах его. Оказалось, что его враг номер один — Сергей Сартаков, который много ему нагадил. О моём знакомом, столичном поэте-фронтовике Викторе Кочеткове Ю. К. отозвался так: «Как поэт он — так… ничего… пустое место. А как человек — да, хороший». Кочеткова, по его словам, сильно обидели, убрав из секретарей какого-то парткома. Тогда, вслед за ним, ушёл из парткома и сам Кузнецов.
Гена Серебряков, по его мнению, прохвост, но «если он обещает подтолкнуть книжку — пусть толкает», не надо пренебрегать подобной помощью.
Я заметил, что Юрия Кузнецова сейчас что-то перестали печатать…
— После моей смерти всё напечатают!
Я расчувствовался, попросил разрешения обнять его. Он похлопал меня по плечу.
На прощанье я спросил, пишет ли он что-нибудь сейчас.
— Лучшие свои стихи я написал в последнее время.
Пили водку и ели пельмени с корейским соусом.
На другой день я проснулся с болью в копчике. Вспомнил, что вчера неудачно приземлился, перелезая часа в два ночи через ограду ВКШ (идти в пьяном виде через вахту поопасился). Закон компенсации — за всё хорошее надо платить.
Вспомнил, что сегодня в Центральном Доме литераторов — вечер поэзии, и что вроде как Ю. К. меня туда приглашал, обещал провести. Пошли вместе с Вовкой Кудрявцевым, редактором «Вологодского комсомольца».
Я был в ЦДЛ впервые. Оказалось, что на этот вечер продавали билеты, причём свободно. Купили билеты, пошли в буфет пить пиво. Я увидел Джемса Паттерсона, с которым знакомился как-то в Ярославле, поздоровался.
Появился Ю. К. Спросил, как я вчера добрался, вынул деньги за пиво. Пили, болтали. Вовка начал разговор о недавно скончавшемся Юрии Селезнёве, восхищённо о нём отзываясь. Юрий Поликарпович заметил, что жена Селезнёва поступила крайне непорядочно — «уехала, бросив труп в Германии. Это — чёрт знает, что такое!..».
Я припомнил, что Александр Романов назвал как-то Селезнёва «генератором идей». Ю. К. резко опроверг это: «Своих идей у Селезнёва не было — всё заёмное. Всё это носится в воздухе!» Сказал, что это явление он заклеймил в стихотворении, которое сегодня прочтёт.
Болтали о том, о сём. Речь почему-то зашла об Азии. Ю. К. к слову рассказал, как он однажды искал в Туве «Центр Азии». «Все показывают примерно… а где точно — никто не знает!»
На вечере председательствовала Щипахина. Ю. К. читал стихи «Учитель хоронил ученика» (я понял, что это — о Селезнёве), «Духи».
В зале, кажется, сидел народ случайный — всем хлопали одинаково.
25.12.84.
Поскольку пишу через два дня после встречи (да ещё все эти дни я пьянствовал с приятелями-редакторами), многое передаю примерно. Многое попросту забыл.
Позвонил в понедельник, попросил разрешения увидеться. Договорились на вторник. Я взял с собой бутылку «Пшеничной» водки (0,9) и пол-литровую бутылку «Старки».
Когда мне открыли, он говорил по телефону. Старшая дочь молча указала мне на тапочки — меня уже ждали.
Ю. К. вошёл, пожал мне руку. Прошли в его комнату, он начал накрывать на стол. Много всего принёс, даже супу.
Помогала накрывать дочь. Я спросил, как её зовут.
— Аня.
— А сестру вашу?
— Катя.
Заходила и жена, Батима; он почему-то звал её «Галей», мягко, по-украински произнося звук «г».
Сели, наконец. Он достал из кармана брюк поллитровку. Я остановил его словами: «Может, начнём с другого формата?».
Он глянул недоумённо. Я в ответ вынул свою 0,9.
Покачал головой: большая больно… Потом подумал и послал дочку за капустой на балкон. Дочка что-то замешкалась, он подошёл к ней и помог оторвать кастрюльку с капустой от пола — примёрзла.
Опять сели. Разливал я; по недосмотру налил себе чуть больше, чем ему (стаканы стояли один за другим, я сидел в глубоком кресле и не видел уровней). Он жестом показал: добавь.
Помолчали.
— Я хотел бы извиниться за задержку… — начал я. — У нас была лекция представителя Главлита, хотелось послушать его…
Он махнул рукой: стоит ли, мол, об этом говорить. Я, однако, продолжил:
— Так я задал этому, из Главлита, вопрос: «Что вы думаете о Юрии Кузнецове и Станиславе Куняеве?». А тот ответил, что обоих не любит. «Куняев — это литературный ширпотреб, а Кузнецов в последнее время впал в дикую мистику».
Юрий Поликарпович хмыкнул. Это его задело.
— Мистика… Да что они понимают! Они же не знают смысла-то слова «мистика», не умеют отличить религиозного сознания от обычного! Блаватскую хоть бы почитали! «Утопленник» Пушкина — тоже мистика? Весь Гоголь — мистика? Ерунда, чушь!
— Ну, — прервал он сам себя, — давай! За твоё московское пребывание!
Выпили. Я налёг на суп. Налили по второй. Он сходил за стихами, которые я ему оставлял.
— Ну, что… Вот, «Путнику». Название не то. Но есть образ, есть правда: действительно, эти ветки хлещут по глазам. Но плохо «сквозь век» и ещё «вослед идущего потомка». Не надо ставить стихотворение на котурны. «Крепость»… ну, это уж слишком. Вот «Осветить лицо!» можно печатать… но ведь это — проза. «И стал здороваться со мной за ручку старшина» — ведь это проза! Ы?
— В общем, — он протянул мне рукопись, — хорошо, что твоя мысль идёт в верном направлении. Задумываешься о Павлике Морозове — это хорошо. Об этом надо думать. Но выражено всё это пока что…
— То есть, претензии к форме?. — начал было я.
— А что такое форма? — осадил он. — Без неё нет содержания!
— Ну, а что, по-вашему, в этих стихах самое «чекановское»?
Он вяло махнул рукой: мол, не надо об этом. Я настаивал.
— Ничего тут сказать нельзя! — наконец, разразился он. — Пиши, будь откровенным, и всё! Я тоже, когда служил на Кубе и писал стихи об этом, думал, что прославлюсь именно ими. Ведь ничего подобного в русской поэзии раньше не было: русский солдат — на Кубе… А вышло так, что Юрия Кузнецова знают по другим стихам. Ничего тут сказать нельзя. Я сам про себя ничего не могу сказать… как я буду писать завтра?
Выпили. Я рассказал, что был недавно в гостях у Владимира Крупина и узнал у него, что стихотворение Кузнецова «Ты стоял на стене крепостной…» посвящено Крупину.
— Нет, это не ему, — заметил Юрий Поликарпович.
— А он считает, что ему…
— Ну, пусть считает. А может, Вадиму Кожинову? А может, Вадиму Кожевникову? Я не пойму, как вообще можно посвящать кому-то стихи без его на то согласия. Вот мне тут графоман один прислал стихи, мне посвятил… Как так можно? Вообще, этика требует: если живущему посвящаешь — спроси разрешения. Вот я посвятил Палиевскому «Змеи на маяке» — так я спросил сперва.
— Мне кажется, — вставил я, — эта вещь у вас — самая совершенная по композиции. За каждым образом — символ…
— Жуткая история! — махнул он рукой. — Нам, мне и Белову, рассказал её Палиевский, правда, в разное время. Белов сделал что-то на иностранном материале из неё… А сам Палиевский выкопал её из средневековых хроник.
Я сказал, что Крупину запомнились мои стихи из «Дня поэзии» (имея в виду стихотворение «На плацу»), Ю. К. подумал, однако, что речь идёт о «Страже Заполярья», и откликнулся:
— А! Так ведь я ещё давно читал «Стража Заполярья» в Союзе писателей, и тогда же сказал: вот это стихи! А то у нас полно «литературных мальчиков» — пишут, книги издают, а всё в мальчиках ходят…
В комнату вошла Батима. Юрий Поликарпович представил ей меня.
— А, это вы поздравили Юру… (Я в своё время поздравлял его из Ярославля с награждением орденом «Знак Почёта»). Вы закусывайте, закусывайте!
Я стал спрашивать про его поэму «Дом»: почему в разных изданиях публикуются всё время разные варианты?
— Это не варианты, это я восстанавливаю то, что у меня раньше резали. Они убирали, а я восстанавливал. До сих пор не могу, правда, восстановить небольшой кусок, про Сталина — мой герой Лука сидел вместе с его сыном в тюрьме. Ничего тут нет такого, я не ругаю Сталина и не хвалю… а вот нельзя, и всё!
Дал мне прочесть только что написанное им стихотворение «Маркитанты» — о том, как встретились два войска, как маркитанты обеих сторон были посланы на разведку, как они выдали все секреты друг другу — и оба войска полегли наутро. А маркитанты, награбив добра, разъехались по домам.
Маркитанты обеих сторон —
Люди близкого круга.
Почитай, с легендарных времён
Понимают друг друга.
Дальнейшее помню плохо, но, кажется, я держался молодцом.
Утром я проснулся у себя в общежитии с книгой Розанова «Уединённое» в кармане пиджака. Позвонил Юрию Поликарповичу и, не помня точно, подарил он мне её или дал только почитать, начал благодарить…
— Книгу пришлёшь ценной бандеролью! — сказал он. — Ну, давай! Всех благ!
Я чувствовал себя ужасно гордо.
* * *
…Наступает весна 1985 года, я вновь оказываюсь в Москве, на XII Всемирном фестивале молодёжи и студентов, живу в гостинице «Россия». Днём я работаю, что-то там делаю для ЦК комсомола, а вечером время у меня свободно. Естественно, я всей душой рвусь к Учителю… и в середине мая мне удаётся дважды побывать у него. Вот записи об этом.
18.05.85.
Обе эти встречи (14–15 мая и 17 мая) произошли, как говорится, «по пьяному делу», поэтому я записываю лишь обрывки… то, что смог вспомнить.
Набрал номер из гостиницы. Батима сказала, что он будет через два часа. Позвонил через два часа. Он говорил доброжелательным тоном, но к себе не приглашал. Я что-то мямлил, спрашивал, выходит ли у него вскоре что-нибудь… он буркал в ответ что-то, потом, всё поняв, сказал:
— Ну, ты что — приехать, что ли, хочешь?
— Так ведь вы не приглашаете!
— Ну, давай, приезжай!
Я ринулся в буфет и, решившись сразить Ю. К., взял бутылку итальянского джина за 15 рублей. Кроме того, у меня в дипломате была бутылка коньяка, початая с поэтом Владимиром Фирсовым (я к нему недавно заходил вместе с приятелем, поэтом из Рыбинска Сергеем Хомутовым). Итак, горючего хватит. Поехал к Рижскому вокзалу (оттуда ходит трамвай в сторону Олимпийского проспекта).
Дверь открыла Батима. Я прошёл в комнату, где уже сидел какой-то узколицый парень.
— Женя Чеканов.
— Гена Фролов.
Уж не тот ли Фролов, с помощью которого Гена Серебряков обещал пристроить мою рукопись в «Современник»? Нет. Тот, как выяснилось, Лёня. А этот гордо охарактеризовал себя так:
— Меня называют собутыльником Юрия Кузнецова!
Фролов с Ю. К. пили медицинский спирт. Мой джин они поставили под стол. Юрий Поликарпович принёс окрошку — и началось… Мне хватило трёх или четырёх стопок, я лёг пластом, а они всё продолжали. Хозяин принёс телогрейку, укрыл меня.
Помню ещё маленький казус. Фролов, оказывается, забрал мой джин с собой и поехал домой. По дороге его ограбили, забрали и деньги, и джин. Я выразил сожаление по этому поводу. Но Ю. К. сказал:
— Это отрава! Я ведь попробовал, глоток отпил. Еле удержал в желудке…
Тогда я стал злорадствовать по поводу незадачливого вора.
На прощание он дал мне обещанную книгу <…>. Сказал, шатаясь:
— Это не бомба, не мина… Это — сильнее. По крайней мере, на меня это лет десять назад произвело страшное впечатление. Поэтому неси, как святыню.
— Я же трезвый! — храбро ответствовал я.
Помнится, ещё несколько ранее Дробышев (его давний знакомец, тоже появившийся на кухне) и Фролов засомневались: стоит ли ему давать мне эту книгу? Ю. К. пресёк их, уверив, что я — надёжный человек.
Через два дня я вновь позвонил ему.
— Ну, что — маешься? — спросил он. — Приезжай.
…Ели мясо, блинчики с мясом. Выпили бутылку коньяка. И говорили, говорили до сумерек.
Я впервые, кажется, вгляделся близко в Ю. К. Отличительная особенность его лица — мощные, грубые складки на верхней губе и меж бровей. Лицо — добродушное, ласковое. Волосы вьются. Несколько золотых зубов.
Говорили о войне. Он дал мне прочесть своё стихотворение об окруженцах. Я прочёл и ничего не понял. Он растолковал: два миллиона русских солдат, сдавшихся в плен (а верней, сданных своими генералами) сегодня прокляты в памяти народной:
Они сдаются? Поднимают руки?
Пусть никогда не опускают рук!
Он же сделал из этого образ: люди с поднятыми руками — это одна из опор мира, не слабей других. Он оправдал их, так как в сдаче в плен они не были виноваты.
Рассказал мне, что «власовцы» — ярлык. Власов спас Москву в 41-м году. А потом, в Чехословакии, бойцы его РОА пришли на помощь восставшей Праге — как братья-славяне.
Я спросил, как у него с публикациями, с книгами. Он ответил, что, наконец-то, «прорвало». В издательстве «Молодая гвардия» выходит книга стихов, совершенно новых, кроме одного старого стихотворения. Редактор, некий Зайцев, заставил, правда, убрать всю «пьянку» и всех «богов». Ещё в «Современнике» выходит книга и ещё однотомник «Избранного» в «Художественной литературе».
— Сразу получу восемнадцать тысяч!
— <…>
Я спросил: как, по его мнению, остаётся поэт в памяти народной — несколькими стихотворениями, или всем творчеством? Он ответил совершенно определённо: несколькими произведениями.
— Вот ты — останется у тебя «Страж»… ну, и ещё надо несколько. У Есенина, у Блока, у Пушкина, у Лермонтова в творческом наследии очень много лишнего… Тот же «Евгений Онегин» — сколько милой, гениальной болтовни! Остаться в литературе можно даже одним стихотворением…
Он подошёл к книжной полке, нашёл книжку из серии «Классики и современники» и прочёл стихотворение Туманского — о птичке, выпущенной поэтом на волю:
Вчера я растворил темницу
Воздушной пленницы моей.
Я рощам возвратил певицу,
Я возвратил свободу ей.
Она исчезла, утопая
В сиянье голубого дня,
И так запела, улетая,
Как бы молилась за меня.
— Вот! Он сумел передать живой трепет! И оно — живёт!..
Ещё говорили о язычестве. Я сказал, что интересуюсь язычеством, чувствую в себе склонность принять его. Он отнёсся к этому отрицательно, сказав, что все мы на протяжении многих веков испытывали влияние христианства и не можем быть язычниками, мы — христиане. Я упорствовал, говоря, что я христианин — головой, а сердцем могу быть и язычником. Тогда он снял с полки и дал мне книгу Рыбакова о язычестве древних славян.
Ещё обрывки из этих дней:
* * *
Я: — Во мне есть натиск!
Он: — Тогда тебе надо было родиться Киплингом!
Я: — Киплинг тоже был маленький — вот и стал резкий, боевой!
Он: — Нет, это чисто англо-саксонская черта.
* * *
Я: — Я развожусь с женой, Юрий Поликарпович.
Он: — Тогда тебе надо перебираться в Москву.
Я: — Мне и в Ярославле неплохо.
Он (смеясь): — Это комплекс провинциала!
Я: — В Москву… Я там стану клерком!
Он: — Не успеешь! Сейчас Россия в страшном напряжении, всё быстро, всё мгновенно ломается, всё на грани. Не успеешь!
* * *
— Говорят, что поэт Николай Дмитриев на вас молится…
— Да, он монографию обо мне написал.
* * *
Чуть ранее, с Дробышевым. Читает нам (предварительно сбегав в свой кабинет, отпечатав там на машинке текст и дав его нам):
Планета взорвана! И в ужасе
Мы разлетаемся во мрак.
Но всё, что падает и рушится,
Великий ноль зажал в кулак.
Держа былое и грядущее
В сосредоточенной горсти,
Он держит взорванное сущее
И голоса: «Не отпусти!».
Дробышев (брюзгливо):
— Что ещё за «великий ноль»? Опять ты со своими символами!..
Ю. К. (пожимая плечами):
— Откуда я знаю? Надо полагать — Бог…
* * *
Читал ещё стихи про Генеральный штаб… я их не запомнил, запомнил только комментарий к этим стихам: будто бы какой-то родственник Ю. К. там работает (брат?), и этот родственник вроде бы признался ему, что они там «занимаются не тем». Недавно вот устраивали «войну всех против всех» — и продули… При этих словах Ю. К., по обыкновению, насмешливо улыбнулся.
* * *
Я рассказал ему и Дробышеву, как лез недавно в Ярославле с пятого на четвёртый этаж через балкон (отпирал захлопнувшуюся дверь соседке), как было страшно, когда я посмотрел вниз…
— Никогда не смотри! — заорали они. — Не смотри вниз!
— Это сатана тебя смутил, — убеждённо сказал Ю. К.
Когда же Дробышев усомнился в существовании сатаны, Ю. К. воскликнул:
— Сатаны нет? Да он в каждом из нас! В каждом, сидящем здесь! И во мне…
* * *
(Обращаясь ко мне, со смеющимися глазами):
— Ты, функционер…
* * *
(Гневно):
— Они меня «пацифистом» называют… Да я же наношу удары направо и налево! Какой же я пацифист?
* * *
Проходит год, вместивший в себя очень многое — мой развод, размен квартиры, разъезд с бывшей женой, новую свадьбу… На работе у меня всё в порядке, газету мою хвалят, хотя с цензурой порой приходится вступать в настоящие сражения; первая книга стоит в плане Верхне-Волжского издательства; я мечтаю о столичной книжке, часто выступаю перед ярославскими читателями. Новые стихи пишу с оглядкой на наставления Учителя: стараюсь быть искренним и думать только высокими категориями… хотя работа в газете ориентирует на прямо противоположное.
Он тоже помнит обо мне: на моём письменном столе лежит его новый сборник «Ни рано, ни поздно» с дарственной надписью: «Евгению Чеканову с пожеланием добра в нашем опасном мире. Юрий Кузнецов. 22.11.85». Вновь и вновь перечитывая эту книжку, я с радостью нахожу в ней стихи, ранее слышанные мною из уст автора, отголоски наших бесед с ним… Вот «На смерть друга», обличающее подругу Юрия Селезнёва, которая «отпрянула тенью от мёртвого тела» (я сразу вспоминаю разговор в ЦДЛ и возмущённую реплику Ю. К. «… уехала, бросив труп в Германии. Это — чёрт знает, что такое!»). Тут же — слышанное мною в тот же день «Учитель хоронил ученика…», о похоронах Селёзнева. Рядом — стихотворение «Другой», также явно написанное под впечатлением от этой смерти:
Светит луна среди белого дня.
Умер другой, а хоронят меня.
— Что за безумство! Что за безумство!
Рядом — «Знак»:
О древние смыслы! О тайные знаки!
Зачем это яблоко светит во мраке?
Разрежь поперёк и откроешь в нём знак,
Идущий по свету из мрака во мрак
И первый убийца на этой земле
Несёт, как проклятье, его на челе.
Из памяти моей тут же всплывает забытый было разговор с Юрием Поликарповичем об этом стихотворении:
— …они там, в издательстве, мне говорят: «Резали мы это яблоко — ничего не понимаем». Я им говорю: «Как вы резали? Там же ясно написано: „Разрежь поперёк“»!
При этих словах он берёт со стола яблоко, на моих глазах режет его ножом «поперёк» и показывает мне одну из половинок: пять тёмных семечек на светло-зелёном фоне явственно обозначают пятиконечную звезду…
Вот мини-поэма «Седьмой» с ужасным сюжетом: семеро бандитов насилуют старуху и один из них вдруг узнаёт в ней свою мать. Осознав, что произошло, бандиты решают смыть вину кровью и убивают друг друга; оставшаяся в живых мать оплакивает детей, их кровь смывает их вину… По привычке вслух читать близким поразившие меня стихи, я читаю эту поэму своей тёще, желая удивить её сюжетом — но старая женщина, крестьянка по происхождению, сбежавшая в город и всю жизнь протрубившая «на вредном производстве», реагирует совершенно неожиданным образом:
— Я эту историю знаю! Это у нас в Ярославле произошло! Я даже место тебе могу показать, где это было!
Подумав, я прихожу к выводу, что мой Учитель использовал так называемый «бродячий сюжет» — из тех, что на Руси всюду признают своим, «тутошним»… но ведь Ю. К. ничего не пишет просто так, он всегда вкладывает в свои стихи тайный смысл. В чём же смысл «Седьмого»? Уж не в том ли, что банда мерзавцев в уходящем веке буквально изнасиловала Россию — и в этом насилии участвовал, как это ни горько признавать, самый близкий ей человек? И всем нам, детям России, так или иначе участвовавшим в унижении нашей матери-Родины, предстоит теперь смыть эту вину собственным страданием и смертью?
Вот стихотворение «Я скатаю родину в яйцо…», заставляющее меня вспомнить, что на обороте одного из присланных мне писем рукою Учителя был начертан другой вариант этой строчки — «Я скатал бы родину в яйцо…». Вот «Фаэтон», читанный мне и Дробышеву («Планета взорвана…») — эти стихи тоже явно доработаны, вот «Духи», оставшиеся, кажется, неприкосновенными. Вот «Маркитанты» и «Стихи о Генеральном штабе», читанные год назад — здесь тоже, вроде бы, нет правки. Вот «Сталинградская хроника», с изуродованной редакторами концовкой «Ганс, срывайся! Они наступают!..»; концовка эта зачёркнута шариковой ручкой — и снизу твёрдым почерком Ю. К. начертан канонический текст: «Ганс, назад! Пусть они заседают!..»
Вот «Фомка-хозяин», ранее опубликованное в одном из журналов и давящее на мою психику тёмным предчувствием опасности, исходящей от Запада:
Фомка — изрядный хозяин двора,
Но не державы.
А на закате пылает гора,
Блики кровавы.
Глянь: полыхает! Но он не глядит,
Не замечает.
— Там ничего моего не горит, —
Так отвечает…
Через несколько лет, когда империя развалится на куски, я не раз вспомню это стихотворение, это мрачное пророчество Учителя — и в который раз пойму, что он, как всякий великий поэт, обладал мощным даром предвидения, прозревал в настоящем черты будущего… а в тот момент я понимаю это стихотворение по-другому: Фомка-хозяин не должен бояться ни кровавого «Запада-заката», ни раскатов грома над головой. Пусть мир «в пропасть летит» — что нам, русским, до этого? Надо стоять на своём, как стоит Фомка:
Топнул ногой, никуда не глядит,
Не замечает.
— Там ничего моего не летит, —
Так отвечает.
Так он стоит, и не сдвинуть его
С точки завета…
Может, и впрямь не летит ничего
С этого света.
Между тем в стране — оживление; у руля имперской власти встаёт Михаил Горбачёв, провозгласивший «ускорение»… никто, правда, толком не понимает, что это такое, но все чувствуют запах некоей «грядущей весны», особенно мы, газетчики. Весной 1986 года меня вновь вызывают в Москву, на «комсомольскую учёбу» — и я вновь стремлюсь попасть в дом на Олимпийском проспекте, в гости к Учителю…
23.04.86.
Позвонил. Он спросил:
— Ты надолго?
Я обиделся:
— Ну, часа на полтора-два…
— Нет-нет, надолго в Москву?
— Послезавтра уезжаю.
Он помолчал.
— Ну… может быть, завтра?
Я согласился.
На другой день, сбежав с выступления секретаря ЦК ВЛКСМ Федосова, я устремился на поиски водки (с этим уже были проблемы, началась «борьба с пьянством»). Спросил у алкашей, где взять. Оказалось, что надо ехать шесть остановок, до улицы Строителей.
Приехал, увидел очередь… человек восемьсот, берут рюкзаками. Вернулся восвояси на Ленинский проспект и купил в «Варне» бутылку коньяка за 13–50.
Приехал на Олимпийский проспект. Меня ждали. Тут же раздался звонок, Батима взяла трубку.
— Юра! Это Катя Крупина…
Я понял, что Катюшке (17-летней дочери Владимира Крупина, студентке журфака, которую отец прошлым летом присылал ко мне в газету на практику), не терпится «позвонить на квартиру самому Кузнецову» — она тоже обожала его стихи.
Ю. К. сказал восхищённо:
— Ну, ты даёшь! Не успел войти, тебе уже звонят… Иди, бери трубку!
Поговорил с Катюшкой минуту, потом с Батимой — она всё удивлялась: неужели у Володи Крупина уже такая большая дочь?
Сели с хозяином в кресла. Он, как всегда, холодно помолчал минуты две, потом улыбнулся и спросил, как моя молодая жизнь. Я сказал, что отпустил жену в Питер, в аспирантуру, к античнику Фролову на обучение. Он хмыкнул:
— Что ж это за молодая семья?
— Я не мог разбить её мечты…
Разговор не вязался, я достал коньяк. Ю. К. матюгнулся. Сказал, что он пьёт только водку, но все почему-то идут к нему с коньяком — и только с этим, азербайджанским. Водки-то в магазинах нет, вот все и покупают коньяк…
— У тебя ещё ничего, за 13–50. А то все несут за 11–50, это — нечто убийственное!..
Заметил, что мне придётся выпить львиную долю, ибо он «сбавляет обороты». Батима принесла закусь. Привычно пожаловалась:
— И вы с бутылкой? Хоть бы один пришёл без бутылки…
Выпили, стали говорить. Он сказал, что сегодня в 21.40 его будут показывать по телевизору, он прочтёт и мои стихи (если не вырежут). Спросил, читал ли я дискуссию о нём в «Литературной газете».
— Нет. А кто спорит?
— Рассадин. Злобная статья…
— А за вас кто?
— Валентин Устинов.
— Это хорошо, что он стал секретарём, — заметил я, — он вас любит…
Он помолчал.
— Зато меня другие секретари не любят, большие. Исаев… Я его, кстати, ругнул, когда записывали на телевидении. Вырежут…
Я спросил, какое сейчас время.
— Для меня-то хорошее. Стаж всё-таки. А молодые стонут…
Пошли речи о том, кто его душит.
— «В „Вопросах литературы“ очень злобная статья обо мне. Сколько злобы кругом…»
— А Друнину — натравили, или она сама? Тогда, в «Правде»…
— Конечно, натравили! Олег Чухонцев… я не знаю, конечно, как он ко мне относится, полагаю — лояльно… он сказал, что её после этого выступления — вообще больше нет. Не существует!
— Но хоть кто-нибудь в вашу поддержку выступает?
— Да есть… — ответил он нехотя. — Даже в ту же «Правду» предлагали материал обо мне… Евгений Осетров. Отвергли… Ещё профессор Фёдоров из Донецка пишет, поддерживает… Палиевский? Ну, он больше по прозе. Ильин? Да… Лавлинский? <…> Аннинский? <… >
— Но он же вас в «Венке критических сонетов» высоко поднял…
Ю. К. (усмехаясь):
— Он не может мне простить «Маркитантов»…
— А вот Дедков такой в Костроме есть… Он — кто?
Я сказал, что читал статью Кожинова в «Литературной России» о периодизации современной отечественной поэзии… Он махнул рукой:
— Ерунда всё это! Через двести лет останется только один поэт. Его и будут помнить. А кому нужны будут эти периодизации?
— А кто из молодых поэтов сейчас, на ваш взгляд, лучше всех пишет?
— Лапшин. Поэму написал. Был недавно.
— А Шелехов?
— Шелехова уже нет! Если б он мне по пьяному делу в морду дал — это бы ещё куда ни шло. Но после того, что он сделал — его нет!..
Его то и дело звали к телефону. Он вставал, извинялся, говорил, что сегодня день такой — косяком звонят.
— А много вообще у вас бывает народу, Юрий Поликарпович?
— Много.
— А чего все хотят?
— Урвать… — по обыкновению, насмешливо ответил он (и мне тут же вспомнилась его давнишняя строчка «каждый хочет урвать от огня…»). — Недавно вот звонили две девушки из какой-то области… специально приехали, чтобы увидеться. Я сказал: нет, это невозможно!
В его отсутствие мы выпили с Батимой. Она спросила, почему я разошёлся с первой женой. Я ответил, что плохо жили. Спросил, в свою очередь, почему они не приехали на свадьбу мою (я приглашал). Ответила, что лень было собираться, готовиться… Ещё я спросил, чем она занимается. Оказывается, работает переводчицей в Верховном Суде — переводит с казахского, киргизского, украинского…
Вдруг ворвался Ю. К., сунул мне книжку своих переводов Ласло Надя.
— Прочти «Свадьбу»!
И опять ушёл звонить.
Этот поступок меня растрогал: разговаривая с другими, он думал о том, чтобы мне не было скучно! Вернулся, выпили ещё.
— Моя шестилетняя дочь, — сказал я, — тоже тут недавно стихотворение написала:
Цапля ногу подняла,
Плавно опустила.
Вот какие, брат, дела —
Цапля ногу подняла!
— Ну, что ж, — заметил он с той же насмешливой улыбкой, — некоторые взрослые дяди пишут и печатают ничуть не лучше…
Я сказал, что хотел бы подарить ему сюжет — и рассказал историю о змее и солдате, которую недавно поведал мне мой водитель: как русский солдат в Афганистане приручил змею, как она однажды обвила его и удерживала, шипя, целый час — и как потом он, поседев за этот час, пошёл к сослуживцам и увидел, что все они вырезаны душманами. Он слушал с интересом, по окончании поднял бровь, усмехаясь:
— Восточный сюжет…
Потом опять вышел на кухню, откуда то и дело раздавались телефонные звонки. Вскоре оттуда донёсся его громкий рассерженный голос:
— Но ведь меня же много лет, постоянно, принципиально не желают печатать в журнале «Наш современник»! Принципиально!..
Поневоле вслушиваясь в эту тираду, я почувствовал себя несколько сконфуженно: самого-то меня в прошлом году в этом журнале публиковали дважды. Вспомнил, что Шитиков, завотделом поэзии, в ответ на мой вопрос на ту же тему (почему «Наш современник» не печатает Кузнецова) пожал плечами и показал глазами на потолок:
— Не знаю… главный не ставит. Мы взяли у Кузнецова для публикации «Сказку гвоздя»… не ставят… Это, брат, ты у начальства спрашивай, а не у меня.
Я стал бродить по кабинету Ю. К., вглядываясь в названия книг. Нагло бросил взгляд на его бумаги, лежащие на письменном столе, пробежал глазами несколько строчек… Как раз в это время он вернулся. Я спросил, кивая на бумаги:
— А разве «Сказка гвоздя» и «Пролог» — это часть одного целого? Я и не предполагал…
— А вот это уже нельзя, — сказал он мягко, но строго. И решительно отогнал меня от стола.
Допили коньяк, пошли смотреть телевизор. Он предполагал, что сюжет о нём вообще выкинут, — но вдруг, после Кондратьева и Быкова, на экране появились он и Кожинов. Вся семья радостно загудела и засмеялась: наша берёт! Папу по телевизору показывают!
Ю. К. прочитал несколько своих стихотворений, а потом моего «Стража». Сказал, что я, конечно, не свободен от заимствований, но в лучших стихах…
Это был триумф! Я бросился к телефону, позвонил Катюшке:
— Видела?
— Да! Да!
Звонили ещё какие-то люди, поздравляли Ю. К. Позвонил Кожинов. Я набрался наглости, попросил у Ю. К. трубку, поздоровался с Вадимом Валериановичем и попросил разрешения прочесть стихотворение. Тот сказал, что со слуха не воспринимает, и что если бы я не уезжал, то мы бы познакомились…
Потом говорили с Ю. К. о моём «Страже». Я сказал, что он навеян известным памятником в Мурманске. Ю. К. отозвался о памятнике резко отрицательно:
— Гадость! Истукан!
Я стал объяснять, что я писал, конечно, о другом, хотел передать то-то и то-то… Он оборвал:
— Ну, будем считать, что ты писал не об истукане.
Пора было уходить.
— Когда появишься опять?
— Не знаю. Может, осенью…
— Машина у тебя есть?
— Да… А что?
— Да… я думаю — может, и приехать когда бы в Ярославль. На рыбалку там…
— На рыбалку? Ну, это можно устроить!
— Да нет… не надо ничего устраивать. С удочкой посидеть, так просто… Да ладно!
Кажется, именно в этот мой приезд Батима провожала меня до трамвая (ей было по пути), разговор зашёл о семейной жизни.
— Трудновато вам с Юрием Поликарповичем, — осторожно заметил я. — Пьёт он много… такие, как я, наверно, валом к вам валят…
Батима махнула рукой:
— Я своим детям ещё давно сказала: «Ваш папа — гений, ему позволено всё!»
Через час из гостиницы я звонил Катюшке, пьяным и счастливым голосом рассказывал ей обо всём…
Через месяц, в майском номере «Нового мира» появляется письмо Марка Соболя «Прошу слова», адресованное Юрию Кузнецову: старый поэт-фронтовик нападает на моего Учителя за несколько строк о стихотворении Симонова «Жди меня» (несколько раньше в «Литературной учёбе» Юрий Поликарпович квалифицировал это стихотворение как агрессивный эгоизм чистой заморской воды, не имеющий ничего общего с народным воззрением на любовь). Соболь мечет громы и молнии, жалеет, что «дуэли отменены, а пощёчины подсудны», а затем в жалких, кое-как зарифмованных строчках наступает Юрию Поликарповичу на «больную мозоль»: напоминает, что он, Соболь, как и погибший на фронте отец Кузнецова, тоже воевал. И подначивает:
Ну, а вдруг с отцом его делили мы
На двоих табак да котелок?
Уверенный в том, что публикация письма Соболя — спланированная акция, призванная спровоцировать моего Учителя на ещё более резкие высказывания, я с трепетом ожидаю продолжения этой полемики. Слава Богу, скандал затухает в зародыше: видимо, Ю. К. просто не счёл нужным далее продолжать разговор. Тем более что по существу дела Соболь не сказал ничего, ловко подменив тему: Юрий Поликарпович говорил о мировоззренческом расхождении симоновского стихотворения с народным взглядом на любовь, а Соболь заявил, что критиковать «Жди меня» — значит кощунствовать.
Выстрел «Нового мира», таким образом, не достигает цели; лёгким эхом чуть позднее, на 8-м съезде писателей СССР прозвучит злобная реплика Друниной, половину своего выступления посвятившей нападкам на Кузнецова (что-то там такое об отважной фигурке Соболя, одиноко взлетевшей на бруствер и никем не поддержанной), — но на этом дело и кончится. Впрочем, мне предстоит узнать об этих «невидимых миру» боях только через два года, когда будет опубликован стенографический отчёт писательского съезда. Пока что я осознаю только одно: война продолжается, и мой Учитель — на переднем крае.
Осенью 1986 года я с помощью Сергея Хомутова «пробиваю» ещё одну свою книжку — она должна выйти через год в Москве, в библиотечке журнала «Молодая гвардия»; редактор — Игорь Жеглов. Юрий Поликарпович благосклонно соглашается написать к этой книге вступительное слово. Кроме того, стихи мои должны через год появиться ещё в двух коллективных сборниках издательства «Современник», надеюсь я и на публикацию в новом «Дне поэзии». Начиная с весны 1985 года, меня регулярно публикует в «Нашем современнике» Сергей Викулов (а тираж у этого журнала вдвое больше, чем у «Дня поэзии» — аж 220 000); проскакивает подборочка в «Волге»; на подходе давным-давно поставленная в план Верхне-Волжского издательства книга стихов «Ночная тревога»… я начинаю всерьёз подумывать о вступлении в Союз писателей СССР и о будущем уходе на «вольные хлеба». В трудах и ожидании проходит год.
И вот наступает осень 1987 года… мы с женой возвращаемся из поездки на юг и вдруг в вагоне я вижу девочку-подростка, читающую мою первую столичную книжку «Осветить лицо». Значит, книжка уже вышла в свет? Я узнаю её по давно известному мне рисунку: на юное лицо набегает лунный лик… всё-таки слишком прямолинейно понял художник название! Ну да ладно, самое главное — книжка уже появилась в продаже, её покупают и читают! Я выскакиваю на перрон на каждой остановке — и вот, наконец-то, в одном из киосков «Союзпечати» покупаю единственный имеющийся там экземпляр. Вот она!.. я держу в руках первую собственную книгу, изданную в Москве! Вновь перечитываю свои стихи и, в который уже раз — предисловие, написанное Учителем:
«Приход каждого молодого дарования всегда радует: ещё одна надежда, ещё одно обещание. Правда, радость тревожна: а исполнится ли обещание? Это покажет время.
Евгений Чеканов обещает. Он не блуждает в метафорических туманах, не вязнет в рутине абстракций, а ищет точного слова. Видение его не расплывчато, а конкретно, у него верные ориентиры: родина, добро, правда. Родина даёт ему твёрдую почву под ногами, а добро и правда — свет и путь.
Конечно, по пути в страну поэзии не обошлось без посторонних влияний, но Чеканов строг к себе и намерен их преодолеть. Стих его предметен, зорок, чётко сфокусирован, бытовые сцены, житейские мелочи, полные потаённого смысла, следуют в стихах одно за другим, как кадры в кино. Он хочет много схватить, увидеть. При этом молодого задора и напористости ему не занимать.
Я всё начинаю сначала,
Я снова хочу побеждать.
Он по натуре боец и хочет побед. Похвально. Но есть ли они у него? Есть. Впрочем, пусть об этом судит читатель. Я укажу одну безусловную победу. Это стихотворение „Страж Заполярья“.
Имя есть. Но не так уж и важно,
Как потомки его нарекли.
Быть осталось ему — только стражем
Этой каменной русской земли.
Только стражем! Ни милым, ни мужем,
Ни весёлым и сильным, отцом…
Эти облики вымело стужей
И сожгло беспощадным свинцом.
Тут и сила, и мужество, и беззаветная преданность Родине, а главное — краткость. Так оно и должно быть: большое чувство немногословно.
Юрий Кузнецов».
Проходят ещё три недели; я еду в Москву на очередную «комсомольскую учёбу», везу с собой предназначенные для дарения экземпляры обеих книжек («Ночная тревога» тоже уже вышла в свет) и шесть бутылок водки — напряг со спиртным в стране продолжается.
30 сентября вновь попадаю на Олимпийский проспект, вновь поднимаюсь на 15-й этаж… а спустя примерно месяц записываю для памяти, «как оно было».
…10.87.
Вновь та же квартира, та же комната. Батима с кухни здоровается со мной, как со старым знакомым. Да я и есть старый знакомый!
— Вы ещё не член Союза? — спрашивает она.
— Нет ещё. Собираюсь только.
Ю. К. в добром расположении духа.
— Ну, как там «ускорение» у вас идёт? — спрашивает он насмешливо.
— Да так… — машу я рукой.
— А ты знаешь, что в переводе с восточных языков означает «ускорение»?
— ?
— «Пилить струны»!
— «Пилить струны»?
— Да!
— Как это?
— Ну, струны… их обычно перебирают, создавая музыку, гармонию… А тут пилят! — и он делает движение рукой, будто что-то пилит ножовкой.
Тут уж и до меня доходит — и мы вместе с ним хохочем.
— Ну, что — вышла твоя книжка?
— Вышла… — Я открываю дипломат, подаю ему «Осветить лицо». Заодно и бутылку водки ставлю на стол.
— Ага… — листает он мою книжечку. — Это что ж такая тоненькая? Это разве книжка? Сколько листов? Один и три… Что, много вырезали?
— Да вроде нет… А вы посмотрите — ваше предисловие не сократили?
Внимательно читает.
— Нет, всё так… А твой редактор говорил — трудно идёт, будут резать. Ну, что ж… вон тебе комсомол даже свечку на обложке нарисовал!
— За полгода вышла, — хвастаюсь я. — А у вас ничего вскоре не выходит?
— Какой быстрый! — качает он головой. — Поднимает рюмку. — Ну, давай! За твои успехи!
Закусываем. Разговор идёт о членстве в Союзе писателей. Ю. К. говорит, что хотя бы одну рекомендацию надо брать у себя в организации. Правда, бывают и исключения. Например, он дал не так давно рекомендацию Юрию Доброскокину: того в Воронеже душили, не принимали, и он прошёл в СП, минуя Воронеж.
— Да и у меня тоже… неизвестно, как будет, — замечаю я. — Есть враги…
Речь заходит о приёмной комиссии СП РСФСР. Юрий Поликарпович перечисляет всех, кто, кроме него, туда входит.
— Ну, а всё-таки русские люди перевес имеют?
— Разные есть… Вон Романов, вологодский… Недавно такую чушь нёс! Это ж уши вянут, что он говорит!
— Так ведь и у нас такие же! — кричу я, уже опьяневший. — И у нас! Бездари! А всех талантливых называют жидами!
Выпиваем ещё по стопке. Я спрашиваю, каково его мнение о Емельянове, о «Памяти».
— Читал я эту «Десионизацию»! — машет он рукой. — Да ну… Что, до Емельянова никто с Сионом не боролся? И с масонством тоже… Ты что же, хочешь под знамёна Емельянова? Брось… Начни-ка его внимательно читать — обнаружишь ложь. Там у него богатырь кресты с церквей сбивает из лука… Это что же — и Сергия Радонежского долой? Прокол! Начнёшь дальше читать — опять прокол… «Единый антимасонский фронт»… Да он же сам масон! Ы? Сам масон!
Смеётся, показывая золотые зубы. Он удивительно смеётся — сразу становится похожим на лопоухого мальчишку.
Разговор о «Памяти» продолжается. Я рассказываю ему то, что Вячеслав Кузнецов однажды рассказал мне и Вовке Кудрявцеву — как «Дим Димыч» в своё время их, «отцов „Памяти“», выщелкал из «Памяти».
— Вот, ты даже так знаешь… — удовлетворённо говорит Ю. К. — Я этого не знал. Я вообще далёк от этой «Памяти». Васильев этот… он своим крайним антисемитизмом, может быть, всё дело портит, своими криками…
— Может, это провокация? — предполагаю я. — Специально такого Гапона новоявленного подталкивают, чтобы опорочить всё движение…
— Ну, я не знаю. Это ты политик, — смеётся Ю. К. — А я всего лишь идеолог…
Выпиваем ещё. Разговор идёт.
— Пишут про вас опять, Юрий Поликарпович, в «Литобозе».
— Ругают?
— Хвалят.
— Не читал. Раньше всё читал, что обо мне писали, а потом бросил.
— А Глушкова половину книги вам посвятила. Хлещет вас, что есть мочи.
— Это личное, — убеждённо говорит он. — Она сначала очень мной интересовалась, всё ходила, указывала мне, что писать, что не писать, командовать начала. Это не говори, это говори, туда ходи, туда не ходи… Мне надоело, я сказал: «Вон!..»
Ю. К. делает мощный жест. В эту минуту он величественен.
— «Вон!..» — говорю. С тех пор она на меня и злится…
Я дарю ему «Осветить лицо» с дарственной надписью «Моему любимому неускоряющемуся поэту». Показываю новые стихи. Он хвалит одно, о старухе, плетущейся с рюкзаком, но рекомендует усилить его следующим образом: «жизнь стоит на месте» заменить на «мы стоим на месте».
— Мы стоим, а она всё-таки идёт! Ы?
Говорит, что написал недавно эссе о женской поэзии, даёт мне его прочесть. Мне западают в память строчки: «рукоделие — тип Ахматовой, истерия — тип Цветаевой…»
Домой я добираюсь на «автопилоте»: всё-таки выпили мы с ним на двоих литр водки. Правда, закуска была…
* * *
Середина ноября 1987 года; наверху — некоторый откат назад от «перестройки» и «гласности», Ельцина из верхнего эшелона выкидывают. Вообще, кажется, возвращаются прежние времена: из обкома ВЛКСМ мне поступает указание перепечатать из «Комсомольской правды» статью ведьмы Лосото «„Божественная“ полемика». Я не верю секретарю обкома комсомола, сказавшему мне об этом, звоню в Москву заведующему сектором печати Юрию Пилипенко: правда ли это?
— Правда, — говорит он. — Это — указание вышестоящих товарищей…
Впрочем, всё это меня не так уж сильно трогает. Я занят своими делами: пишу стихи, готовлю документы для вступления в СП СССР, вечерами усердно читаю книгу Сергия Нилуса «Близ есть при дверех», данную мне на несколько дней под страшным секретом. В эти дни мне на новой квартире ставят, наконец-то, телефон — и я звоню Ю. К., чтобы сообщить ему свой номер.
— Юрий Поликарпович!
— Да.
— Это Чеканов.
— А! Здорово!
— Мне телефон поставили. Вот звоню, чтоб вы записали номер.
— Ага. Сейчас. Ну, как твои дела?
— Рекомендации собираю. До Нового года велели сдать.
— Ага. Ну, хорошо. Как молодецкие силы?
— Втянули головы. И смотрят, что там у вас происходит.
— А! Как черепахи?
— Ага. Ну, вы пишете?
— Кое-что.
— Нет, номер записываете?
— Сейчас, вот ручку принесут. Ну, давай… Та-ак… Ну, хорошо.
— Звоните, если что. Извините, что побеспокоил.
— Ну, давай!
В декабре политическая ситуация в стране становится ещё более тягостной. Один из моих сотрудников, съездив на слёт «неформалов», рассказывает ужасные вещи. В своём дневнике я записываю:
«…происходит то, чего и следовало ожидать, — они хотят сломать государство… Их враги — государство и „великорусский шовинизм“. А „неформалы“ эти — альтернатива прогнившему комсомолу. На слёте этом, оказывается, прямо говорили о том, что в середине 90-х годов у нас будет гражданская война… Похоже, что в стране налицо противоборство четырёх сил <…> Есть, конечно, и другие группировки, но эти видны невооружённым глазом. У них имеются даже свои собственные журналы и газеты. На Ярославском моторном заводе недавно произошла стачка, была демонстрация. КГБисты у нас в редакции выступали, заявили: „Это — не наше дело, пусть сами там, на заводе, разбираются…“»
За политической ситуацией я, таким образом, кое-как слежу и некоторые тенденции, кажется, улавливаю — но все мои душевные устремления направлены по-прежнему к литературе. В это время я получаю письма от Владимира Бояринова и Петра Палиевского: оба пишут мне добрые, хорошие слова. Палиевский, как и Юрий Поликарпович в своё время, отмечает в лучшую сторону стихотворение «Враг» (то бишь «Эпизод»), а Бояринов присылает книжку с дарственной надписью. Присылает свою книгу и литовский поэт-верлибрист Витаутас Бложе, с которым я несколько лет назад познакомился, когда лечился в Друскининкае, — Бложис меня очень любит и ценит.
14 января 1988 года на собрании ярославских писателей меня «на ура» принимают в Союз писателей — из 17 присутствующих 17 голосуют «за». Таким образом, начинает сбываться моя многолетняя мечта — стать членом СП СССР. Теперь можно готовиться и к уходу из осточертевшей журналистики… я начинаю было вести тайные переговоры о своём переходе из газеты в краевое книгоиздательство, на пост главного редактора. Но вскоре приходит весть: коллектив издательства против меня, мешает моё газетное амплуа «агрессора».
Весной того же года я готовлю рукопись третьей поэтической книги для издательства «Современник», отдаю стихи в журналы «Москва» и «Молодая гвардия», где мне благоволят; в мае еду в Мурманск на семинар молодой поэзии Севера. В сентябре меня принимают в СП СССР уже в Москве. А в октябре я совершаю поездку к автору рецензии на мою грядущую третью книжку — поэту Виктору Лапшину. Живёт он в Костромской области, в городе Галиче; увидевшись как-то на одном из писательских сборищ, мы договорились встретиться — и вот я еду к человеку, который, как и я, «вырван из бездны» Юрием Кузнецовым…
…Проходят почти полтора года, в течение которых мне доводится раз пять-семь побывать в гостях у Юрия Поликарповича. Разговоры с ним я уже не записываю (о чём впоследствии очень сожалею), ибо считаю, что ничего нового к его портрету мои записи более не добавят. Я уже называю его на «ты» и разговариваю с ним почти на равных; наши встречи проходят по одному сценарию — мы пьём, закусываем, обсуждаем его и мои стихи, треплемся обо всём на свете…
Во время одной из встреч я рассказываю ему о своей поездке к Виктору Лапшину, живописую детали этой встречи, рассказываю о Витином сыне-инвалиде. Внимательно выслушав, Ю. К. морщится:
— Правильно я не поехал… он ведь приглашал меня. Я — очень впечатлительный… очень впечатлительный! Правильно сделал…
Осенью 1989 года выходит в свет его очередной сборник «После вечного боя». Я нахожу в нём стихотворение «Голубь» — и сразу вспоминаю рассказ Ю. К. о мальчике из еврейской семьи, который кричал прохожему, отобравшему у детей голубя: «Дяденька, что ж вы делаете, его ж продать можно!» Раздумье моего Учителя о глубинных корнях такого поведения (откуда это в них? почему это так глубоко в них?) вылилось в стихотворении в чеканные строки, проникнутые христианским мироощущением:
Курчавый Ицек подскакал, как мячик,
И человека начал осаждать:
— Отдайте мне!
— Зачем тебе он, мальчик?
— Поймите! Я бы мог его продать!
Звенело что-то в голосе такое
Глубокое, что вздрогнул человек.
— Пускай летает, — и взмахнул рукою.
— Пускай летает! — повторил навек.
Всё видела и слышала старушка,
Дремавшая у господа в горсти.
И, как в бору печальная кукушка,
Запричитала: — Боже, возврати!
Так, значит, есть и вера, и свобода,
Раз молится святая простота
О возвращенье блудного народа
В объятия распятого Христа.
Для меня эти строки становятся почти открытием: неужели Юрий Поликарпович всерьёз верит, что иудаизм — всего лишь «заблуждение» евреев, что Христос, раскинувший в вечной крестной муке свои руки, до сих пор ждёт, что в его объятья возвратится и «блудный народ»? Может быть, и так… хотя в самом стихотворении об этом возвращении молится не автор, а старушка (олицетворяющая, естественно, русских). Автор же убеждён только в том, что «есть и вера, и свобода» — и применительно к поднятой теме это, наверное, можно понять так: эта вера и свобода есть, прежде всего, у нас — русский православный народ доселе верит, что путь к Христу для евреев не закрыт, свободен, мы верим, что именно по этому пути они, в конечном счёте, и пойдут…
Вообще, по сравнению с прежними книгами, в этом сборнике христианское начало явлено гораздо резче, это бросается в глаза. Вот «Портрет Учителя» — прямо об Иисусе Христе. А «Ложные святыни», «Видение», «Число» — это борьба с сатанизмом, пришедшим на русскую землю… похоже, Юрий Поликарпович окончательно утвердился на позициях ортодоксального православия. Или он всегда на них стоял — а я, по недомыслию своему, раньше об этом просто не задумывался как следует?
Листаю сборник: многие из этих стихотворений Ю. К. читал мне во время наших встреч. Вот про «свечу закона и солнце благодати»… помнится, как-то Юрий Поликарпович обмолвился, что хочет перевести на современный язык «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона — эта тема явно оттуда. Вот «Родное»… так значит, Будённый и Махно — это не враги, а братья?.. для меня, выпускника советского истфака, такая логика — почти открытие. Вот знаменитое «Откровение обывателя», читанное мне ещё в самом начале горбачёвской «перестройки» и опубликованное затем в «Новом мире»… так и вижу перед собой перекошенное яростью лицо Учителя, слышу его возмущённый голос:
Кем мы втянуты в дьявольский план?
Кто народ превратил в партизан?
Что ни шаг, отовсюду опасность.
«Гласность!» — даже немые кричат,
Но о главном и в мыслях молчат,
Только зубы от страха стучат,
Это стук с того света, где ад.
Я чихал на подобную гласность!
А вот и триптих о Ленине, который мне, давно уже ненавидящему «Ильича», не совсем понятен: так «за» или «против» Ленина стоит мой Учитель? Окончательно ли он определился в своей позиции?
Вот «Захоронение в Кремлёвской стене», высмеивающее геронтократов, стремящихся попасть в историю России хотя бы в виде коробочки с прахом; вот «Полёт» — о пролёте ангела над Чернобылем… и я сразу вспоминаю реплику Юрия Поликарповича:
— Эти места вообще загадочные… я пролетал над ними. Даже названия там такие… Страхолесье, например… Об этих местах, кстати, ещё Вернадский писал…
Вот «Превращение Спинозы», «Молчите, Тряпкин и Рубцов…», «Наваждение»… всё это я уже слышал. А вот «В деревне», написанное, как мне кажется, после моих рассказов о своих предках (похоже, Ю. К. эти рассказы запали в душу, и он тоже кое-что предпринял для исследования собственной родословной).
Любовная лирика представлена тоже… несколько сильнейших стихотворений на эту тему потрясают меня. А вот «переделанные анекдоты» оставляют иное впечатление: неужели Юрий Поликарпович полагает такую переделку делом перспективным?
В сборнике есть несколько переводов, обозначенных как «стихи, созданные по мотивам» — Байрон, Китс, Мицкевич… а вот и перевод «Пьяного корабля» Артюра Рембо. Эти переводы меня, ранее не знакомого с этой стороной творчества Ю. К., прямо-таки ошарашивают: оказывается, мой Учитель легко вживается в мироощущение каждого из этих поэтов, таких разных… он чувствует себя в разных стихиях, как рыба в воде! «Пьяный корабль» буквально пьянит меня, я перечитываю его множество раз — и постоянно спрашиваю сам себя: в чём же причина? это Рембо гениален — или перевод?
Новая книга ещё раз убеждает меня в том, что мой Учитель находится на переднем крае — переднем крае русской поэзии, русской философии. Сам же я в эти времена продолжаю печататься в «Нашем современнике» и даже удостаиваюсь некоторых нападок во враждебной этому журналу прессе: моё стихотворение «Гроздь», которое кое-кто в редакции викуловского издания именует чуть ли не «манифестом», некий Анатолий Пикач поливает в «Литературной газете» зловонной грязью… впрочем, это вызывает у меня лишь радость: если я не нравлюсь врагам — значит, стою на верном пути. Книга моя в издательстве «Современник» готовится к выходу в будущем году, я связываю с ней большие надежды, много пишу нового.
Нашему знакомству с Ю. К. скоро двадцать лет; в своих мыслях и записях о нём я уже позволяю себе не только восторженные оценки… Вот запись середины зимы 1990 года.
13.02.90.
Вчера узнал, что Ю. К. <…>. А когда по телефону ему позвонил какой-то молодой поэт из Одессы, он, подбоченившись, говорил в трубку:
— Вы что? Я Блока критикую! А вы кто? На что вы надеетесь?
Я, конечно, списал это поведение на то, что он был пьян… но вот в чём штука: я это не у него одного наблюдаю. Таков же и мой ярославский приятель К. — когда его избрали в бюро писательской организации, он напился пьян и стал качать пальцем у моего носа, говоря:
— Ну, теперь твоя песенка спета!..
Откуда эта фанаберия, это хвастовство, «купечество»? Реакция на прежнюю загнобленность? Национальная черта?
Да ведь и я такой же, особливо в пьяном виде! Ничуть не лучше. Эх, русачки…
Болтали о том, о сём. Он собирается в Японию, в туристическую поездку. Я спросил о смысле «Запломбированного вагона».
— Речь о том, что идея — пустая, — ответил он, — матрос хотел увидеть, что за идею привёз вагон, открыл — а вагон пустой.
— Но это ведь ещё Мор с Кампанеллой выдумали…
— Да-да-да!.. Это эти гады, утописты…
Тем временем в стране мало-помалу начинается брожение. В конце февраля в Ярославле по призыву «межрегиональной депутатской группы» проходит митинг против «партократии», за «многопартийность», собравшиеся машут лозунгами «Руки прочь от Гдляна — Иванова», «Сахаров — совесть нашей страны» и т. д. В дневнике я записываю:
«Вот странный оскал времени — главное противоречие затушёвано, выступает в облике борьбы между якобы „консерваторами“, „стагнатами“ — и якобы „радикалами“. И надо быть либо за тех, либо за этих. А я — ни за тех, ни за этих, я — за русских. Но так, оказывается, нельзя. Нельзя быть „за Россию“, надо — либо за Россию „стагнатов“, либо за Россию „радикалов“… И вот я думаю: почему же так — нельзя? И кому это надо, чтобы так было нельзя? Кому это выгодно? И ещё думаю: а ведь это всё уже было в нашей истории, было… Что же, опять: сын на отца и брат на брата?»
Журналистская работа осточертевает мне, я буквально рвусь из газеты — и именно в это время, в начале весны 1990 года предлагаю свою кандидатуру на пост главного редактора журнала «Русь», который создаётся у нас в Ярославле. Но неудачно: «братья-писатели» не видят меня в этой роли, я для них — не слишком правоверный «русофил»… а кое для кого, пожалуй, и «жид». Кажется, именно в это время мне приходится услышать почти анекдотическую историю: в писательском домике на улице Терешковой сидят два местных литератора-«русофила», пьют водку и клеймят евреев. На улице — тёмная ночь, двери домика заперты изнутри на ключ, кроме этих двух людей, в помещении больше никого нет. И вот, пугливо оглянувшись, один из литераторов шёпотом (!) говорит другому:
— Слушай, а Чеканов — не еврей?..
В истории с «Русью» меня больше всего поражает поступок того самого К., которого я за пятнадцать лет близкого знакомства привык уже считать своим другом: при обсуждении моей кандидатуры он заявляет буквально следующее: «Если Чеканов станет редактором, он нам всем тут башки пооткручивает!»
Спустя много лет этот человек вновь начнёт набиваться мне в друзья, будет объяснять, что, мол, «тогда я тебя боялся», а потом, после моего отказа возобновить прежние отношения, напьётся в хлам — и весь вечер будет то костерить меня на чём свет стоит, то плакаться в жилетку своей сожительнице… но тогда, в марте 1990 года, он вместе с другими «ярославскими писателями-патриотами» закроет мне дорогу, о которой я давно мечтаю, — и «толстый» литературный журнал я создам только через полтора десятка лет.
Моё огорчение в эти весенние дни 1990 года несколько скрашивает весьма лестное предложение, поступившее от обкома партии: возглавить единственную в области партийную газету «Северный рабочий» с тиражом 120 000 экземпляров. Очевидно, мою кандидатуру в местном «Белом доме» считают «срединной», устраивающей и коммунистов, и «демократов». Я, однако, наотрез отказываюсь от этого предложения (о чём впоследствии буду неоднократно жалеть). Мотивировка всё та же: я хочу быть писателем, а не журналистом…
Мои творческие устремления подогреваются очередной серьёзной публикацией в «Нашем современнике»; стихи для неё отбирает Юрий Поликарпович, с недавних пор сотрудничающий с этим журналом, поэтому подборка получается весьма солидной — а одно стихотворение из неё вскоре перепечатывает нью-йоркская газета «Русский голос». Я узнаю об этом от своего знакомого, работника местного издательства.
— Мне тут ребята из КГБ газетку принесли с твоими стихами, — звонит он, — зайди, возьми на память.
Я захожу, беру: и правда, Нью-Йорк. Однако!.. не зря свой хлеб едят ребята, каждый чих отслеживают, — думаю я. — Наверно, в Конторе Глубокого Бурения на меня специальное дело заведено, вот и эта газетка в особую папочку аккуратно ляжет…
В начале сентября мы с Юрием Поликарповичем встречаемся вновь; на память об этой встрече у меня остаётся книга его переводов «Пересаженные цветы», которую я специально везу из Ярославля в Москву, дабы получить дарственную надпись. В поезде ещё раз листаю её и ещё раз убеждаюсь в безусловном поэтическом гении Юрия Кузнецова. Перечитываю ту самую «Свадьбу» Ласло Надя…
…радуйся, море, стоим мы и тихо цветём
на каменистом утёсе, открытые миру
по приказанию белых, как пена, бород,
за руки взявшись, конца церемонии ждём…
…вновь с восхищением погружаюсь в магическую стихию «Пьяного корабля»…
…Ледники, перламутровый свет, водопады,
Глубь фиордов, сосущий провал пустоты,
Где кишащие вшами гигантские гады
Наземь падают, с треском ломая кусты…
…со священным ужасом знакомлюсь впервые с творчеством сербохорватского классика Мирослава Крлежи…
…хлев на трёх столбах дымится, словно это на холме
тридцатью тремя ходами брезжит мельница во тьме,
тайна ада в рваных тряпках, тьма в расстроенном уме,
зад елозит, как на санках, в своём собственном дерьме —
это яд бесовских лакомств, поклонение чуме…
И тут живо вспоминается мне, как в одну из предыдущих встреч Ю. К., как раз в те времена переводивший этого самого Крлежу, тыкал пальцем в эту строфу и говорил мне с гордостью:
— Очень близко к оригиналу!..
Впрочем, в этот период Юрий Поликарпович, кажется, более всего гордится своей работой над «Орлеанской девой» Фридриха Шиллера; в ответ на какой-то мой вопрос относительно перевода этой романтической трагедии он замечает горделиво:
— Текст так и льётся… — и даже показывает рукой, как льётся его поэтическое слово.
Я показываю ему газету «Русский голос» с моим стихотворением:
— Юрий Поликарпович, а меня в Америке опубликовали. Это из той подборки в «Нашем современнике» перепечатали, из тех стихов, что ты отбирал…
Он мельком смотрит, удовлетворённо хмыкает. И подытоживает:
— Та подборка — лучшая твоя публикация на сегодняшний день.
Я дарю ему свою третью московскую книжку «Место для веры», только что вышедшую в «Современнике». А домой увожу книгу переводов с дарственной надписью: «Евгению Чеканову с надеждой на образование (!!!). Ю. Кузнецов, 4.09.90 г.» — так Учитель «подкалывает» меня, намекая на моё, и вправду, крайне недостаточное знание мировой литературы.
В конце ноября 1990 года Юрий Поликарпович приезжает ко мне в гости: он задумал купить дачу и просит меня подобрать на Ярославщине домик. Я нахожу где-то в Некрасовском районе домушку, подходящую по цене, он приезжает, смотрит… а потом категорично говорит о требующей ремонта избе:
— Нет, не подниму!
Ночует в этот день он у меня дома; это — первый и последний его визит ко мне. Меня поражает его вид: он сильно похудел и уже не так могуч, как прежде.
Пить он, однако, не бросает — и мы пьём и у меня дома, и в электричке, по пути в райцентр… помню, что в вагоне мне становится плохо и я долго стою в холодном тамбуре, приходя в себя; он же тем временем читает мою новую книжку, изданную, по новой моде, за свой счёт. Когда я возвращаюсь, он признаётся, что над одним стихотворением даже всплакнул — и я с тех пор, читая или показывая кому-то свои «Ладони», не устаю хвастливо повторять: «Над этим стихотворением плакал Юрий Кузнецов!»
Вскоре в моей судьбе начинаются перемены. Из газеты я, как и намеревался, ухожу — почти в никуда, с временным маленьким «приварком» в виде зарплаты заведующего литературным отделом этой же редакции. Параллельно создаю первое в своей жизни предприятие. «Проев» за год вместе с коллективом из трёх человек приличную сумму денег, данную мне «на развитие», создаю ещё одну фирму, беру кредит в банке, покупаю бумагу, размещаю заказы в типографиях, покупаю грузовик… в общем, всячески пытаюсь стать предпринимателем. Результат печален — предприниматель из меня никакой, я бьюсь, как рыба об лёд, и с каждым месяцем беднею.
В стране свирепствуют «рынок» и «демократия», каждый выживает, как умеет; особенно интересны метаморфозы, происходящие с «комсомольцами». Мой бывший начальник из ЦК ВЛКСМ редактирует порнографическую газету; бывший секретарь нашего обкома комсомола становится важным лицом в губернии и, по слухам, тут же даёт крупный валютный кредит известному городскому фарцовщику, почему-то поставленному накануне моего ухода из редакции на должность заведующего отделом пропаганды обкома ВЛКСМ. Другой бывший секретарь обкома ВЛКСМ торгует крупными партиями разного товара и, между прочим, «подводит под монастырь» поручившуюся за него свою приятельницу, тоже бывшую комсомольскую функционерку. Та не платит требуемых денег — и бандиты бросают в окно её квартиры гранату… всё в квартире разносит в клочья. Ещё один бывший «комсомолец», инструктор нашего обкома ВЛКСМ, чеченец по национальности, закачивает из ухтинской скважины на наш нефтеперерабатывающий завод на 18 миллиардов нефти и, получив от этой сделки свои десять процентов, собирается покупать себе «пятисотый» мерседес… но вскоре, взорванный зарядом пластита, гибнет в лифте вместе с приятелем.
Мне, такому же бывшему «комсомольцу», члену бюро обкома ВЛКСМ, бросившему журналистику ради литературы, очень скоро становится ясно, что я совершил ошибку. Поэтам при новом режиме живётся, пожалуй, тяжелее всего, ведь они умеют делать хорошо только одно — профессионально работать со словом… но это уже никому не нужно. От Вити Лапшина идут просьбы «помочь с табачком» (почему-то он думает, что в Ярославле с этим проще, чем в Галиче); ярославские литераторы стонут и ропщут на жизнь; некогда весёлый и шумный домик писателей на улице Терешковой наполняется почти гробовой тишиной.
Я продолжаю пописывать стихи, хотя в них преобладает лишь озлобленность и отчаяние; к Учителю уже не езжу и ничего о его жизни не знаю. И всё-таки встреча между нами происходит… но какая!.. через два года на одном из столичных рынков, где мы с напарником торгуем розничным товаром, я издалека замечаю мощную фигуру Юрия Поликарповича — одетый в свой длинный, чёрный кожаный плащ, он мрачно идёт между рядами, медленно приближаясь ко мне… и я не выдерживаю! Я сбегаю, покидаю своё место в торговом ряду. Я не хочу, чтобы Учитель видел меня торговцем!
Несколько раз он снится мне — и всё время либо как-то очень странно, либо при странных обстоятельствах… В середине ноября 1993 года, кое-как заклеив дырку на подошве сапога своей жены (мы уже обеднели настолько, что у меня нет денег на покупку ей новой зимней обуви), я около двух часов ночи ложусь спать… вижу себя в гостях у Юрия Поликарповича: в ожидании близящейся выпивки сижу на кухне, Батима хозяйничает.
— Ну, как вы живёте? — вежливо интересуется она.
— Да так… — машу я рукой, — на выживание…
И тут меня будит реальный звонок в дверь: на пороге стоит мой знакомый, полусумасшедший местный стихотворец, бывший ранее пару раз у меня в гостях. Он весь трясётся:
— А я к тебе! Понимаешь, очнулся в сугробе… надо похмелиться…
— Да ты что, Серёга! — шёпотом ору я. — У меня спят все! Ночь на дворе! Какие ещё опохмелки!
Тот делает изумлённые глаза и, извинившись, ретируется; а я, тихонько матерясь от возмущения, вдруг бросаю взгляд на часы — они показывают совсем не ночное время, а семь утра. «Кто это приходил?.. Серёга ли? — вдруг приходит мне в голову мистическая мысль. — Может, это была проверка? И я её не выдержал… прогнал посланца…»
* * *
В самом конце года в жизни моей всё волшебно меняется. Оставив мелкий бизнес, я устраиваюсь в мэрию, становлюсь чиновником и начинаю получать твёрдую зарплату, на которую могу вполне сносно существовать; кошмарный призрак бедности разжимает свои костлявые пальцы, уже почти сомкнувшиеся на моём горле. На радостях я обзваниваю друзей-приятелей, поздравляя их с новым, 1994-м годом. Звоню и Ю. К. (пожалуй, впервые за три последних года).
— Здравствуйте, Юрий Поликарпович! Это Евгений Чеканов, Ярославль. С Новым годом вас!
— А, ты ещё жив…
Голос Учителя мрачен, к разговору Ю. К. явно не расположен. Но я всё же продолжаю:
— Жив ещё… Самого доброго хочу вам пожелать, а главное — здоровья…
— Ну, ладно, привет… — говорит он, явно заканчивая разговор.
— Пока… — упавшим голосом говорю я.
Похоже, Ю. К. обижен на меня… что ж, он где-то и прав — я пропал из поля его зрения на огромный срок. Но со своей натурой я всё равно ничего поделать не могу: когда жизнь меня прижимает, я предпочитаю не «светиться», на свет Божий вылезаю, только будучи «в добром здравии».
Проходят ещё почти полтора года; я тружусь пресс-секретарём областной думы, редактирую созданный мною же думский журнал. Бедность давно позади, я зарабатываю достаточно, чтобы прокормить семью; стихи помаленьку пишутся.
В апреле 1995 года еду по делам в Москву и впервые за последние четыре с половиной года решаюсь показаться на глаза Учителю. Вот запись об этом.
13.04.95.
Позавчера был в Москве, занёс стихи в «Наш современник» и «Литературную Россию», побывал на парламентских слушаниях (слушал стенания районных газетчиков об их проблемах), пил водку с Димкой из Костромы, бывшим редактором тамошней «молодёжки». Потом поехал к Ю. К.
Юрий Поликарпович обеднел: получает тысяч 200 в «Современном писателе» и ещё 400 тысяч в Литературном институте; Батима — 200 тысяч. По московским меркам, они — нищие.
Батима встретила меня фразой:
— Надо было ту домушку покупать!
Я ей поддакнул. Но Поликарпыч непреклонно заявил:
— Нет! Мне её было не поднять!
Покурили, побежали за выпивкой на улицу. Ю. К. стал очень осторожен в выборе напитков: подойдя к двум киоскам, внимательно осмотрел ассортимент — и отверг всё, и лишь в третьем велел мне брать «Белый аист».
— Остальное — отрава!..
Выпили и, как всегда, заспорили — о выборе жизненного пути, о детях.
— Юрий Поликарпович, семья ваша бедствует, у Батимы зубов нет… судьба детей ваших непонятна… Так что главное — поэзия? Или всё-таки, как Розанов говорил, наши дети, «с их тёмным и милым будущим»?
— Поэзия!
— А как же дети?
Он (в страшном гневе, выпучив глаза):
— Да что ты говоришь? Что ты говоришь?!..
Узнал новости. Все московские русофилы в страшной нищете, один Куняев держится. Куча всяческих русофильских начинаний развалилась.
Я смотрел на него и вслух сокрушался: ну, как же так? Пускай «за взгляды» его никуда не берут на жалованье, но неужели в столице нет ни одной семьи из «новых русских», которая, например, взялась бы платить великому поэту… ну, хотя бы за «национальное воспитание» их детей?
Ю. К.:
— Нет! Зачем им это?
И с улыбкой горечи добавил:
— Вот так, бодрячок…
— Это я к вам приехал бодрячком! — сказал я с обидой. — А все эти годы я жил плохо…
Обменялись мнениями по поводу «политических стихов». Я сказал, что в такое время, какое мы сейчас переживаем, почти невозможно удержаться от сочинения всякого рода гневных инвектив в адрес власти, не загубить поэзию политикой. Он горячо меня поддержал, сказал, что политика просто съела в последнее время многие русские таланты, но что сам он, однако, смог «удержаться», остался художником.
Общее впечатление: стал проще. Осталось то, что и было вначале — хороший мужик, талантище, отец семейства. Старшая дочь работает бухгалтером, получает 150–200 тысяч. Младшенькая оформилась в хорошенькую полуказашку: фигурка, ножки, глазки…
Вскоре в моей судьбе происходят новые изменения: оставив чиновную карьеру, я решаю вернуться в провинциальную журналистику, участвую в конкурсе на должность главного редактора вновь создаваемой областной газеты — и легко выигрываю. Наступают горячие денёчки: нужно поставить газету на ноги. Начинать приходится буквально с нуля, но опыт издательской и редакторской деятельности не проходит даром: я быстро набираю коллектив, и новая газета начинает с августа того же года регулярно выходить в свет. Накануне нового, 1996 года я звоню Учителю и поздравляю его с наступающим праздником.
Ю. К.:
— Ну, как ты там?
— Да так… Снова вернулся в газету…
— Ну, держись!
Я кладу трубку, вполне удовлетворённый: помнит, старый чёрт! И погружаюсь в размышления… да, ничего нельзя отринуть в жизни, ни старую любовь, ни старую вражду — всё остаётся с нами.
В новой должности я вынужден проявлять себя прежде всего как коммерческий директор — покупаю бумагу, нахожу оптимальные варианты размещения заказов, много времени посвящаю работе с типографией и почтовиками. Газета выходит в свет ежедневно, поэтому времени на стихи остаётся совсем мало… но всё же кое-что мне удаётся сочинить и в эти месяцы.
11 февраля 1996 года Ю. К. исполняется 55 лет; накануне я публикую в редактируемой мною газете полосу его стихов, с портретом и редакционной врезкой. Во врезке пишу то, что думаю:
«Юрий Кузнецов — живой классик русской литературы. Это ясно не только его поклонникам, но и врагам (по крайней мере, тем из них, кто не утратил литературного вкуса и способности адекватно оценивать действительность). Над бездной современного виршеплётства, над буграми и высотками отечественной поэзии его имя высится и сверкает подобно вершине Эвереста.
Завтра Юрию Поликарповичу исполняется 55 лет. Поздравляя своего дорогого учителя с юбилеем, я хочу пожелать ему добра и ясного неба, радости и удачи в нашем мире, ставшем в последние годы куда более опасным, чем прежде. А ещё — терпения и веры. И, конечно же, новых прекрасных стихотворений.
Евгений Чеканов».
Несколько экземпляров этого номера я посылаю Учителю на его домашний адрес: а вдруг ему будет приятно, хоть он, вроде бы, и презирает газеты…
* * *
Осенью, как раз в день своего рождения, попадаю в Москву и заезжаю к Ю. К.; на память об этой встрече у меня остаётся его новая книга с характерным названием «До свиданья! Встретимся в тюрьме» и дарственной надписью: «Евгению Чеканову в день его 41-летия с пожеланием удач. Ю. Кузнецов, 19 сентября 96 г.». В этой книге есть и «Афганская змея», написанная на подаренный мною сюжет: я с удивлением вижу, что Ю. К. практически ничего не изменил в моём рассказе.
— Концовку только… — говорит он, слегка шевеля в воздухе пальцами, — но это… так…
— А почему солдат у вас присел? Я вам этого не рассказывал.
— Я подумал: а как же змея смогла его обвить? И понял: от страха он присел!
В книге, как всегда, множество потрясающих стихотворений — «Цветущий шиповник», «Пульс», «Жена-сомнамбула», «Струна», «Уроки французского»… да всего не перечислить! Стихотворение «Стояние» живо напоминает мне один из наших прошлых разговоров — о стихотворении моей дочери про цаплю… похоже, Юрий Поликарпович ничего не забывает и многое из застольных разговоров использует в качестве материала для стихов.
Он уже не употребляет спиртного и вследствие этого выглядит лучше, чем бывало; в кабинете я замечаю новшество: большой портрет его отца в военной форме. Похоже, он уже не так сильно бедствует; да и в семейной жизни у него, кажется, наступил перелом к лучшему… по крайней мере, некоторые из появившихся в печати его стихов, датированные 1994-м годом, ясно говорят мне об этой перемене, о его благодарности по отношению к Батиме, достойно пронесшей по жизни крест, выпавший на её долю.
В моей же собственной жизни всё, как раз наоборот, туманно: употреблять спиртное я тоже прекращаю, зато уж в остальном себе не отказываю. Последующие годы я проживаю очень бурно, волны «рынка» и личной жизни швыряют меня из стороны в сторону, словно щепку, пишу я мало и лишь в 2001-м году удосуживаюсь издать новую, шестую по счёту книгу стихотворений «Дождь в империи»; между ней и предыдущей книгой лежат десять лет. Зато следующие два сборника выпускаю в свет быстро, в течение года. У этих книжек ничтожный тираж, распространяются они только в пределах Ярославщины… но я уже давно понял, что это — не главное. Главное — чтобы стихи были написаны.
В новом веке я вновь, мало-помалу, начинаю публиковаться в столице: стихи появляются в журналах, коллективных сборниках. Из присланного мною Юрий Поликарпович, ставший к этому времени заведующим отделом поэзии «Нашего современника», отбирает приличную подборку — и она появляется в последнем номере этого журнала за 2001 год. Через полтора года судьба вновь заносит меня в Москву: я ношусь с идеей регионального литературного журнала, прошу у Ю. К. стихи. Он отказывает, мотивируя это тем, что всё, им написанное, немедленно публикуется в общероссийской прессе — но беседуем мы по-прежнему самым задушевным образом.
Я жалуюсь на то, что Василий Белов тоже не захотел дать мне что-нибудь новое, и передаю мою с Беловым телефонную беседу.
— Я говорю: Василий Иванович, вы же пишете о Гаврилине сейчас… дайте хоть одну главу! А он: нет, ничего у меня нового нет, Евгений… э-э-э… Феликсович? И так это «Феликсович» произнёс… вижу: отчество моё ему кажется весьма подозрительным. Я ему: побойтесь Бога, Василий Иванович, мы же с вами вместе ещё пятнадцать лет назад в одном журнале у Викулова печатались! Он опять подозрительным голосом: «Мало ли с кем я знаком…» И сразу начинает про Грешневикова спрашивать. Я говорю: Толя в чистую политику ушёл, а я политикой не занимаюсь, моё дело — литература… Он опять: «Не занимаетесь политикой? Нет, нету у меня ничего нового…». Вот так и поболтал с гением русской прозы…
— Ну, — ухмыляется Ю. К. — он уже не от мира сего…
Говорим о журнальной работе. Он сетует на скудость современных поэтических талантов на Руси («есть края и области, где совершенно нечего взять… всё выжжено!..»), советует мне завлекать авторов в журнал гонораром («хоть по пять рублей за строчку!»), я оставляю ему новые стихи — и отбываю в Ярославль в полной уверенности, что Учитель мой находится в добром здравии.
И вдруг, как гром с ясного неба, приходит весть: 17 ноября Юрий Кузнецов скончался! Моментально собравшись, еду в Москву и застаю в квартире на Олимпийском проспекте плачущую Батиму и её племянницу; обе в чёрных платках. Тело покойного уже увезли в больницу, дочки там же. Весь в слезах, я хожу по кабинету Учителя, по той самой комнате, в которую я с трепетом вошёл впервые ровно двадцать лет тому назад. Книги, книги… И повсюду — его фотографии разных лет. Вот и та, которую когда-то сделал я…
Оказывается, это инфаркт, и уже не первый; о первом он никому не сказал.
— Легко ушёл, — утешаю я Батиму. — Хорошие люди уходят без мучений…
— Это его распад Союза подкосил, — плачет она. — Он очень переживал… Как же мы теперь будем жить? Все на Юрке держалось… Женя, садись, супу похлебай.
Племянница приносит тарелку супа, но мне кусок не лезет в горло. Я уезжаю, чтобы приехать через два дня, на похороны. Везу с собой несколько экземпляров газеты с написанным мной некрологом:
«Русская культура в трауре: на 63-м году жизни в Москве после сердечного приступа скончался один из самых глубоких поэтов XX столетия, классик русской национальной литературы, наш современник Юрий Кузнецов. Мастер поэтического слова, въяве изменявший на наших глазах сам процесс развития отечественной литературы, он был и останется знаменем для всех тех, кому дороги Россия, русская культура, русское слово. Скорбя вместе со всеми, кто осиротел в этот горький час, мы вспоминаем сегодня его строки:
Бог свидетель, как шёл я при жизни —
Дальше всюду и дальше нигде
По святой и железной отчизне,
По живой да по мёртвой воде.
Я нигде не умру после смерти
И кричу, разрывая себя:
— Где ловец, что расставил мне сети?
Я — свобода! Иду на тебя!».
На прощальной панихиде в Центральном Доме литераторов меня опять душат слёзы. Лицо Учителя спокойно и величаво; лишь иногда (когда кто-то из говорящих над гробом несёт уже явную чушь) он, как мне кажется, иронически улыбается. Станислав Куняев руководит панихидой; выступают Сергей Есин, Феликс Кузнецов, Валентин Распутин… все говорят то, в чём я был убеждён ещё четверть века тому назад: Кузнецов — русский гений, уровня Александра Блока или выше.
Похоронный автобус везёт тело к церкви, что рядом с ЦДЛ; мне доводится вкупе с другими втащить полированный, тёмно-красный гроб в православный храм; наступает момент прощания. Священник произносит надгробное слово. В руках у двух сотен людей горят восковые свечи; слышно, как в гулкой тишине попискивают мобильные телефоны, такие чужеродные и этому храму, и стихам Ю. К.… и я сразу вспоминаю его угрюмо-безнадёжные строки о XXI веке:
Зачем мы тащимся-бредём
В тысячелетие другое?
Мы там родного не найдём,
Там всё не то, там всё чужое…
Еду на кладбище, в Троекурово; оказывается, похоронить Ю. К. поближе и попрестижнее власть не разрешила. Что ж, долг платежом красен: он всю жизнь презирал её и ни разу, сколько я помню, не сказал о ней доброго слова.
Я бросаю горсть земли на гроб; выпиваю стопку водки за упокой души. Мной почему-то овладевает спокойствие. О чём горевать? Мой Учитель сделал в этой жизни всё, что намеревался. Ну, разве что не написал поэму «Вознесение в Рай», последнюю из цикла поэм о Христе. Но главное он сделал — то, о чём мечтал в юности, когда бил кулаком по столу и восклицал: «Я переверну всю эту литературу!»
Может быть, не всю литературу… но русская поэзия теперь никогда не сможет сделать вид, что в ней не было Кузнецова. Правильно сказал кто-то из выступавших над гробом: влияние его теперь будет только нарастать.
На поминках я сижу рядом с Куняевым и Есиным; Станислав Юрьевич говорит, что не доверит отдел поэзии никому, будет сам отбирать стихи. Говорю Есину, что лучший профессиональный анализ поэзии Ю. К. сделал, на мой взгляд, Кирилл Анкудинов из Майкопа… оказывается, он даже не слышал этого имени. Пьяненький Олег Кочетков почти срывается на истерику, Евгений Рейн сидит молча. Включают плёнку с записью голоса покойного — и спокойный, торжественный голос моего Учителя плывёт над залом:
Мы тёмные люди, но с чистой душою.
Мы сверху упали вечерней росою.
Мы жили во тьме при мерцающих звёздах,
Собой освежая и землю, и воздух.
А утром легчайшая смерть наступала,
Душа, как роса, в небеса улетала.
Мы все исчезали в сияющей тверди,
Где свет до рожденья и свет после смерти.
История моих встреч с Юрием Кузнецовым на этом, однако, не заканчивается, а продолжается самым мистическим образом. 29 декабря, в канун нового, 2004-го года я сижу у себя дома, за компьютером — и вдруг чувствую совершенно непреодолимый позыв ко сну. Веки мои слипаются, я ложусь в постель и тут же засыпаю. Через три часа меня будит телефонный звонок.
— Женя! Это вы? Это Батима Кузнецова. Знаете, мне Юра приснился. Сказал: «Позвони Че…», а дальше я не расслышала. Стала перебирать, кого я знаю на «Че…», только двоих и вспомнила — с одним в школе в Казахстане училась, но тут явно не о нём речь… Я думаю, что это о вас. Я вам уже много раз звонила, но у вас всё короткие гудки…
— Это так модем отвечает, я часто в Интернете сижу, — говорю я, совершенно оглушённый этим звонком. — Батима, но это же чистая мистика! Вы знаете, я только сегодня закончил писать воспоминания о Юрии Поликарповиче… а тут вы звоните… Это что ж получается? Получается, что он оттуда контролирует процессы, идущие здесь! Батима, это мне знак: я должен показать вам эти воспоминания…
— Ну, хорошо, присылайте, — говорит она. — У Кати есть электронный адрес, сейчас она вам продиктует…
Мы болтаем ещё минут двадцать. Она спрашивает моего совета о том, публиковать ли ей куски «Рая», расспрашивает о бывшем на поминках писателе N… к сожалению, я уже так далёк от столичных разборок, что ничего вразумительного сказать не могу.
Повспоминав покойного, мы заканчиваем разговор. Холодок потустороннего присутствия лижет мне затылок, я никак не могу прийти в себя. Значит, Учитель прочёл то, что я написал — и решил, что написанное может при публикации как-то повредить его семье… или мне? Тогда нужно немедленно отослать эти материалы вдове!
13 января вновь звонок Батимы, она прочла мои записки.
— Женя, вот об этом можно публиковать только лет через двадцать… а об этом — года через два-три хотя бы… Если вы сейчас это опубликуете, нам тут будет не выжить… И про этого не надо сейчас писать! Ну его…
— Ваше слово для меня — закон, — говорю я ошарашенно. — Вообще-то я уже и так многое убрал, об очень многом не написал, что знаю… Хорошо, я всё уберу, что вы сочтёте нужным…
— Через двадцать лет опубликуете! А сейчас не надо… ладно?
— Конечно-конечно, — успокаиваю я её. — Вы порежьте, что сочтёте нужным… и сбросьте мне на электронный адрес ваш вариант…
Разговор заканчивается. Но ещё долгое время спустя я мысленно возвращаюсь к этой ситуации, думаю о том, что случилось.
«Вы попали в поле притяжения мощной звезды… как бы вам от меня избавиться?» — эти слова Юрий Поликарпович произнёс два десятилетия тому назад. И они верны до сих пор. Звезда по имени «Юрий Кузнецов» продолжает излучать в пространство мощные гипнотические волны, светя мне и после смерти. Прах физического тела моего Учителя истлевает на Троекуровском кладбище, но дух его неуничтожим и духовная длань его так же сильна, как и четверть века тому назад.
«Что это было в моей жизни?» — шепчу я, сидя в своём Ярославле за письменным столом. — «С кем я был знаком? Кто это был? Он читает то, что я написал… он читает самого меня, Господи!..»
Январь 2004 г., Ярославль
Евгений Феликсович Чеканов родился в 1955 году в Кемерово. Автор сборника стихов «Место для веры», выпущенного в Москве в 1990 году. Живёт в Ярославле.