Зазвонил телефон. Я поднял трубку, говорил Саша Герасимов, студент Литературного института:

— Умер Юрий Поликарпович Кузнецов…

Ещё один из плеяды славных, чьё признание произошло на моём веку. В давнем своём стихотворении он писал:

Вчера я ходил по земле, а сегодня Хоть бейте мячом — моё место свободно. А в мире, я слышал, становится тесно… Займите, займите — свободное место!

Но «занять» его некому. Поэты такого масштаба не ходят в литературе «косяком».

С Юрием Кузнецовым я был знаком с институтских лет. Держался он обособленно, своего общества не навязывал, в кругу «заводил» не блистал. Памятен мне один наш ранний разговор. В общежитии на кухне мы столкнулись по одному делу: и у него, и у меня на ужин запланирована была жареная картошка. Пока её чистили, мыли, готовили — разговорились. С чего начали, не помню, но «вышли» к Лермонтову. Кузнецов спросил:

— Любишь Лермонтова?

— Да, конечно.

— А за что?

Я высказался.

Кузнецов кивнул, и это можно было посчитать за знак согласия. Но тут он подхватил сковороду с жареной картошкой и отбыл из кухни. Я остался в недоумении — разговор был явно не окончен. Но Кузнецов для себя что-то выяснил, а собеседника оставил без своих «корректив». К такой манере общения не всякий готов.

Известность Юрию Кузнецову принесла «Атомная сказка». В то время как пропаганда славила то одну, то другую победу науки и «светлое будущее», поэт с болью высказался о бесчеловечном опыте над царевной-лягушкой. «Сказка» кончалась убийственным сарказмом:

В долгих муках она умирала, В каждой жилке стучали века, И улыбка познанья играла На счастливом лице дурака.

Вот так! Это была авторская дерзость. В поэзию пришёл неудобный талант.

Самоутверждение Кузнецова поддержал Вадим Кожинов, известный литературовед, позднее — историк и культуролог.

— У меня душа оттаивает, — признавался он, — когда я его слушаю.

Дружба двух русских людей, причастных слову, останется в анналах нашей литературы.

Газетчики и литературная критика долго не могли привыкнуть к поэтике Юрия Кузнецова. Возмущались его антиэстетичностью, издевались над абсурдностью его мысли, над его русским сюрреализмом. Лирический герой кузнецовских книг (а часто прямо — я, Юрий Кузнецов) своими высказываниями дразнил «линейные» умы, эпатировал. На страницах многих изданий, как пример нелепости, отмечалась кузнецовская строчка «Я пил из черепа отца…» Заведующий редакцией, где мы с Кузнецовым работали в издательстве «Современник», В. И. Чукреев говорил, удивляясь:

— Руку бы дал на отсечение, что с такими стихами не пробьёшься.

Но Кузнецов пробился. Заставил с собой, как автором, считаться. В поэтическую летопись о Великой Отечественной им вписана баллада «Возвращение» об убитом отце. Я прочитал её своему отцу — солдату, ветерану войны. Он сказал:

— Страшная картина… И выстраданная… Это видишь. Кто автор?

…Неподалёку от ЦУМа располагалось в 70-е годы кафе «Арарат». Войдёшь — во всю стену цветное изображение библейской горы, под ней диваны, а зал разделён деревянными перильцами на открытые купе. В каждом — столик. Там однажды вечером мы сидели втроём: Ванцетти Иванович Чукреев, Юрий Кузнецов и я. Зал быстро заполнялся, и гул голосов креп. Кузнецов рассказывал нам о долгих сутках Карибского кризиса, во время которых он был в составе армейской бригады на острове:

— Войну вдали, вот-вот… Нервы у всех на пределе… Спали по два-три часа, не раздеваясь, с оружием в обнимку… Американцев ненавидели и готовы были по команде разнести все Штаты к чёртовой матери…

Я не выдержал:

— Но ведь Третья мировая окончилась бы атомной катастрофой.

Кузнецов пропустил мои слова мимо ушей, продолжил:

— Когда дали «отбой», у большинства на лицах читалось не облегчение, нет, а — досада… Я же сел писать письмо домой: здоровье моё в порядке, кормят хорошо, не беспокойтесь. Домашние, понятно, не знали, что я на Кубе.

Появилась официантка и стала расставлять по столу салатницы и тарелки с земными яствами, а в центр водрузила бутылку армянского коньяку. И мы воздали еде и питью должное.

Издавали по нашей редакции книги авторов малых народов Российской Федерации. Юрий Кузнецов курировал поэзию. Как-то я подал ему тощую папку подстрочников одной поэтессы из Махачкалы со своим редакторским заключением. Он прочитал заключение. Усмехнулся:

— Всё правильно ты написал. Убедительно. Рукопись возвращаем. Но учти, сие — всего лишь передышка. Всё равно её придётся издавать.

— Почему? — возмутился я. — Здесь нет книги.

— Не будь наивным. Расул Гамзатов просил нашего директора обратить внимание на рукопись молодой талантливой даргинской поэтессы… Понял? — Кузнецов смотрел на меня иронически. Чего ж тут было не понять.

Рукопись отправили в Махачкалу, но дней через десять она вновь лежала у меня на столе. Судя по всему, автор даже не читала моего заключения, ничего не исправила, ни страницы не добавила. Настойчиво на имя директора просила включить книгу в план наших изданий. Я доложил ситуацию Кузнецову. Лицо его исказила гримаса:

— Ладно, не переживай. Что-нибудь придумаем.

Не могу поручиться за давностью, но скорее всего «молодая талантливая» книгу на русском «пробила»: её сочинили поэты-переводчики.

Память — субстанция причудливая. Одно прочно хоронит, другое, независимо от значимости, сохраняет на уровне почти зримом. Когда я думаю о Юрии Кузнецове, в сознании возникают разные эпизоды.

…Большая редакционная комната. Все редакторы в сборе, за своими столами. По радио идёт трансляция выступления «дорогого Леонида Ильича». Во рту у генсека «каша», треть слов не понять. Слушать такое тяжело и стыдно. Но все уткнулись в бумаги, ни у кого не хватает мужества встать и выключить радио, висящее на стене. Неожиданно в комнату быстро входит Кузнецов, брезгливо морщится и выдёргивает штепсель из розетки. Проходит в малую комнату-кабинет. Наступает тишина. Мы переглядываемся.

…Электричка спешит в Троице-Сергиев Посад. Я — в тамбуре, здесь прохладнее. Перед очередной остановкой «видение»: из вагона в тамбур выходит Кузнецов, держа за руки двух смуглых девочек. Поздоровались.

— В Лавру? — спросил он.

— Да… давно с женой собирались.

— Надо! — сказал он, словно печать поставил.

…В последний раз я видел Юрия Кузнецова в особняке на Комсомольском проспекте. Он стоял внушительный, как памятник себе, и жадно курил. Мы не виделись несколько лет, однако диалог наш вышел лапидарным:

— Как живёшь? — выдохнул он после затяжки.

— Терплю, — отозвался я.

— Мы все терпим, — подтвердил он.

Я хотел разговора о его последних публикациях, но его кто-то окликнул, Кузнецов кивнул мне и ушёл.

Когда я думаю о Юрии Кузнецове, я слышу его голос:

Завижу ли облако в небе высоком, Примечу ли дерево в поле широком, — Одно уплывает, одно засыхает… А ветер гудит и тоску нагоняет. Что вечного нету — что чистого нету. Пошёл я шататься по белому свету. Но русскому сердцу везде одиноко… И поле широко, и небо высоко.

В августе 1976 года он подарил мне книгу своих стихов «Край света — за первым углом», надписав: «Михаилу Шаповалову на добрые воспоминания, на успех безнадёжного дела».

Прошли десятилетия, пожелания поэта сбылись.

г. Подольск,

Московская обл.

Михаил Анатольевич Шаповалов родился 1 января 1942 года в Таганроге. В 1967 году окончил Литинститут. Первую книгу стихов «Грусть о снеге» выпустил в 1966 году. Много лет занимается также историей русской литературы XIX–XX веков.