Светлой памяти большого русского поэта Юрия Кузнецова.
Я не поверил своим глазам, это было немыслимо, невозможно. Слёзы душили меня. Дочь моя Пользар всего месяц назад гостила у них в Москве. И сам Юрий Кузнецов, и спутница жизни его Фатима-ханум встретили-приветили гостью выше всех моих лучших ожиданий. Они проговорили о том очень далеко за полночь. Пользар, видевшая Юрия у нас в Баку ещё малолеткой, после московской встречи взахлёб рассказывала о своих впечатлениях: «Как же может один человек излучать столько положительной энергии! Слушаешь его — не наслушаешься! И каждая фраза как открытие, откровение, опрокидывающее всё и вся. Словно ему нисходит внушение свыше, и всё это происходит у тебя на глазах…»
Моя дочь повторяла мне то, что я знал. Действительно, общение с ним заряжало всё твоё существо внутренней энергией. Невольно мне вспомнилась наша последняя встреча с ним в девяносто девятом году, в Москве, когда я направлялся на 200-летний юбилей Пушкина. Он выглядел таким бодрым… Правда, тогдашнее состояние России очень тревожило его. Вообще, судьба Отечества, оказавшегося в руках загребущих, проходит через его поэзию пронзительно-свербящей нотой. О злокозненных играх, учинявшихся над Россией, можно догадаться по его стихам, но для этого надо постичь сокровенный душевный код его поэтического языка.
Несколько дней кряду я не удосуживался прослеживать Интернет. Когда время от времени я «наведывался» в сайты, обязательно «посещал» и Юрия Кузнецова, — что у него нового, где что опубликовал, какая книга увидела свет, кто и что о нём пишет. На сей раз, глянув на дисплей, я обмер. При виде некролога в «Литгазете», подписанного ведущими писателями России — В. Распутиным, В. Беловым, Е. Исаевым, Г. Горбовским, Ст. Куняевым, А. Прохановым, В. Крупиным и другими, — я не поверил глазам своим. «…Сегодня Россия прощается со своим величайшим сыном и гражданином, поэтом Юрием Кузнецовым…» «Однажды в свой черёд умрём, оставив в память весть о смерти…»
Говорили, что, похоронив мать, он часто вспоминал тютчевские слова: «На роковом стою черёде»… Пришёл и ему черёд. Он покинул мир спящим, тихо и неслышно. И в эти тяжкие для меня минуты я почему-то чаще вспоминал не последнюю встречу, а первую. Ибо та, первая, была необыкновенной встречей. Быть может, предначертанной провидением, и всё началось с той самой встречи. И в памяти всплыли одно за другим видения двадцатипятилетней — от первого знакомства до прощального визита — дружбы, отрадные и горестные.
С детства у меня возникло ощущение: то, что приходит мне на ум, часто происходит со мною и в жизни. Порой неожиданно мной овладевает какое-то наитие, предчувствие, и я проникаюсь верой в то, что это мечтательное предвосхищение обязательно сбудется. По сути, стремление к мечте и достижение её — это и есть счастье.
В 1973 году я отправился в Москву на Высшие литературные курсы. Друзей, пришедших провожать меня и малость сетовавших на мой выбор (а как же семья, дети?), я оптимистически заверял: мол, еду не из прихоти, вот увидите, какие горы сворочу… В те времена у всех на слуху были Е. Евтушенко, А. Вознесенский, Р. Рождественский. Я, хоть не заикался об этом, строил иллюзии насчёт своих стихов, озвученных на русском языке этими знаменитостями. Но при всем при том мои замашки можно было прочувствовать по самоуверенно «растеньяковским» заявлениям: «Я покорю Москву». «Поживём — увидим», — усмехались в усы друзья, привыкшие к моей наивной вере в благосклонность Фортуны.
Первая встреча…
В нашей группе на курсах собралось сорок человек из разных республик — Туркмении, Узбекистана, Казахстана, Киргизии, Башкирии, Татарстана и других регионов, известные писатели, не имевшие литературного образования. Я оказался самым молодым среди них.
Многие представляли тюркский мир, но немногие имели представление о тюркстве.
Но был среди них один человек, которого вспоминаю с благоговением и почтением: большой карачаевский поэт, незабвенный Муса Батчаев, переживший горечь ссылки, хлебнувший лиха в студёной Сибири и казахстанских степях и вернувшийся на родину года три-четыре назад. Мне повезло, что судьба свела меня с Мусой на курсах. Русский язык он знал не хуже родного. Но родной карачаевский — язык малочисленного народа — был для него самым красивым языком на свете. Муса, может, после мытарств ссылки, осознавал, сколь большое духовное пространство тюркского слова открывается за родной речью, являющейся частью этого пространства. И вот в достославной славянской столице Москве сошлись пути-дороги двух ревнителей тюркского мира. Денно и нощно разговоры велись об этом заветном родстве и общности. Я посещал семинары по поэзии, Муса ходил на прозу. Жанры «разлучали» нас лишь на день, остальное время проводили вместе. Получилось так, что и наши комнаты в общежитии были напротив друг друга, дверь в дверь.
Не случайно, что Муса стал связующим звеном в моих заметках о Юрии Кузнецове. На исходе моего второго «московского» месяца, как-то вечером в коридоре общежития я повстречался с двумя посетителями, один был моих лет, другой — постарше. Спрашивали Мусу. А мы стоим напротив его дверей. Кажется, гости были «навеселе». «Он ещё не вернулся», — сказал я. Они нехотя повернулись и поплелись по коридору, будто некая сила пыталась удержать их. (Может, этой силой было мое безотчётное нежелание расставаться с ними?!). Уловив их колебания, я воодушевился: «Друзья Мусы — и мои друзья. Милости прошу ко мне. Посидим. Подождёте. Муса, где бы ни был, должен прийти».
И… мы проговорили до поздней ночи… Собеседник помоложе показал на своего спутника: «Наверно, многажды слышал его имя: критик-философ Вадим Кожинов». Я кивнул, хотя это имя мне тогда ничего не говорило.
Впоследствии я узнаю о «раскрученных» авторах, издающихся миллионными тиражами, увенчанных незаслуженными лаврами, за которыми стоят не их таланты, а связи в высоких кабинетах и кумовство…
Правду Вадима Кожинова мне предстояло постичь позднее.
В той беседе он, в свою очередь, представил своего спутника, правда, в немногих словах: «Поэтическая звезда России». Я предположил, что к скупости этих характеристик причастно выпитое.
Внешность у обоих была неординарна. Не будь они под шафе, я бы уподобил их вещим дервишам из старинных дастанов, возвращавшим больным здоровье, отчаявшимся — надежду. Но и тогда я сердцем почувствовал, что, кто бы ни были эти люди, они неспроста встретились мне, и в этой, казалось бы, случайной встрече есть некое знамение, перст судьбы. Естественно, я тоже, в меру поворотливости своего русского языка, представился им. Муса так и не появился. Убедившись, что ждать бесполезно, гости на ночь глядя исчезли так же неожиданно, как и появились. Я проводил их до стоянки такси. Сели в машину и истаяли в заснеженной Москве.
Наутро на занятиях, встретившись с Мусой, я рассказал о визитёрах.
— Везучий ты человек, — отреагировал Муса. — Вот тот, который Юра, — из соседних с нашим краёв — с Кубани. Очень серьёзный поэт. Я-то оставил поэзию, но тебе в будущем знакомство с таким поэтом пойдёт впрок… А Вадим Кожинов — это становой хребет русской литературной критики. Не прерывай с ними связей, помни, что в любой случайности есть необходимость, и их приход, знакомство с тобой — не преходящий казус.
Естественно, я верил словам Мусы, но мне показалось на миг, что искать нечто судьбоносное во встрече с людьми, о которых я не слыхивал, — несколько наивно. Не прошло и нескольких дней, как в «Литгазете» начались дискуссии по поводу книги Юрия Кузнецова «Во мне и рядом даль». Чуть ли не первые полосы отводились критическому разбору и откликам.
Иных критиков выводило из себя стихотворение, начинающееся такими строками:
Критики середины семидесятых годов ломали копья и голову, пытаясь понять нравственную направленность, заряд этого стихотворения. Были и публикации в защиту Юрия. По мнению Евгения Рейна, в строке «Я пил из черепа отца», в своё время ставшей мишенью критики, — не позор, не эпатаж, а гениальная метафора. «Осиное гнездо» разворошила статья Вадима Кожинова. Это ломание копий продолжалось битый год. Евтушенко даже посетовал в кругу друзей, мол, столько статей не посвящалось нашим шестидесятникам, вместе взятым. Впоследствии Евтушенко составит перечень поэтов — служителей Аполлона. В этот перечень он включит, помимо себя, Кушнера и Бродского, а затем — «представителя патриотического лагеря» Кузнецова. И, таким образом, в моём представлении обозначатся портреты Евгения Евтушенко, с которым я чаял познакомиться, и Юрия Кузнецова, поэта милостью Божьей, с которым меня свела судьба. Ответ Кузнецова можно было предвидеть: «Звать меня Кузнецов. Я один. Остальные — обман и подделка». Придирчивый взгляд усмотрит в этих словах эгоцентрическую позу. Но кому дано знать меру внутренней убеждённости и искренности поэта?
Как ни хотелось литературным оппонентам, но Юрий Кузнецов вскоре выдвинулся в ряды известнейших поэтов тогдашней страны. Руководителем отделения поэзии ВПК был признанный и почитаемый Александр Межиров. Один день на неделе посвящался обсуждению стихов. На последних порах во время семинаров всё чаще звучало имя Ю. Кузнецова. После долгих просьб слушателей курсов Межирову удалось уговорить Юрия Кузнецова прийти на встречу с нами. Хотя многим из нас он приходился ровесником, он с первых минут дал почувствовать, что не является «членом коллектива». Смолоду отличавшая его уверенная манера держаться, даже чуток самоуверенная, будет сопутствовать ему до конца жизни. Он был незауряден и осознавал эту незаурядность. Юрий Кузнецов отличался не только своей тяжеловесной угловатостью, весь его облик, упрямо сжатые губы, жёсткий проницательный взгляд говорили об этой отличительности. Как заметил Валентин Распутин, есть очень редко встречаемые лица, чьи черты напоминают как бы обобщённый образ внутреннего состояния, настроения, покоя или болезненности, и мы невольно сопоставляем себя с ним. Об этих людях говорят: «У него одно лицо, и это лицо — зеркало его жизни». Действительно, у Юрия Кузнецова было необычное, неповторимое лицо. Лицо ведуна, явившегося из степного предгорья, цепкий взгляд, видящий, кажется, насквозь, редко встречающаяся печать одухотворённости, провидческой гениальности, орлиными крылами сходящиеся, но не смыкающиеся брови, и с переносицы круто взлетающая по просторному челу морщина, проницательные голубые, заглядывающие в душу глаза… И божественная гармония внешнего облика и внутреннего существа… Невидимая работа мысли, тлеющая лирическая эмоция… Казалось, его «лирическая лаборатория, где не было признаков жизни и смерти, заперта снаружи амбарным замком его сжатых губ». Всё это являло вещие знаки, показывающие отличие представшего вам от вас, смертных людей… Бывало, в разговоре хмурил брови и в раздумчивых паузах разминал горло. Люди тянулись к нему по воле неведомой силы, многие могли только мечтать об общении с ним. Была в этой его притягательности некая непостижимая энергия, стоявшая за пределами чисто поэтической харизмы…
Его суждения, исторические познания, мифологическое мироощущение, доведённые до слушателей ВЛК, подтверждали неординарность его как художника-мыслителя. По завершении встречи к нему, как мухи на мёд, устремились слушатели, обступили гурьбой. Однако он, не изъявляя желания продолжить общение с аудиторией, обратился ко мне: «Мамедик, пойдём». И, взяв меня под руку, повёл к Тверскому бульвару, повергнув в замешательство моих коллег, да и меня самого.
Ведь я был, пожалуй, самым пассивным участником этой встречи. Очевидно, причиной оказанной мне чести был наш единственный разговор двух-трёхмесячной давности в общежитии, обнаруживший какие-то точки соприкосновения. Между тем, я не ожидал, что могу запомниться этому, уже знаменитому человеку. И вот, поди же, шествуем оба-два, рядом, как старые знакомцы. «Брось это всё, — сказал он. — Бессмысленные вещи. Пойдём-ка, отведём душу…» И это отведение души длилось чуть ли не до рассвета. Расставаясь, обменялись телефонными номерами и изредка названивали друг другу, справлялись о делах, о самочувствии; чаще я, иногда он.
Юрий Кузнецов с тех времён действительно был в центре всеобщего внимания. Многие поэты нуждались в его духовной индукции, — как магнит не может проявить свои качества без соприкосновения с железом, так и они — без него. При всей молодости, он ворвался в поэзию как буря, со своим кредо, голосом, почерком; он вовлёк в сферу своей гравитации не только одногодков, но и поэтов постарше. Даже стихи у многих тех, кто нынче в Азербайджане ходит в поэтах-новаторах, при внимательном прочтении обнаруживают знакомые следы кузнецовских «Тридцати лет» и «Зеркала»…
После встречи с ним в нашем общежитии произошло трагическое событие: в своей комнате покончил с собой слушатель ВЛК, учившийся с нами на одном курсе, на одном семинаре, тёзка и однофамилец именитого поэта — Юрий Кузнецов-Курутов… Трудно судить о мотивах этого самоубийства. Но, думается, в этом роковом решении сыграло свою роль отчаянное сознание невозможности тягаться с недосягаемым и знаменитым тёзкой и однофамильцем.
Божья длань
В «Молодой гвардии» готовится к изданию мой второй сборник. Рукопись получила положительную рецензию. После публикации части этих стихов в журнале «Молодая гвардия», одобрительного отзыва Ал. Михайлова в «Литературной газете» рукопись дали на перевод поэту, не очень компетентному в переводческом деле. После озвучания стихов на русском языке рецензировали переводную рукопись. Рецензент расточал похвалы переводчику, и создавалось впечатление, что всеми достоинствами будущая книга обязана только ему. Между тем книга была включена в план на основе представленного подстрочного перевода. Рецензию прислали мне в Баку. По прочтении переводов, обнаружив, что они не имеют ничего общего с подлинником, я отправился в Москву. Встретились с тогдашним завотделом издательства поэтом Вадимом Кузнецовым. Вернул ему переводы: «Эта книга не моя, а переводчика. Если хотите издать, напечатайте под его именем. Я не хочу издания такой моей книги». Вадим Кузнецов реагировал раздражённо: «Поэты из Азербайджана приезжают бить челом, чтобы издать книгу, из кожи лезут вон, чтоб напечататься хоть в альманахах; мы вот издаём твою вторую книгу, а ты артачишься. Раз так, тогда в этом издательстве впредь твои книги не будут издаваться». «Мне не нужны одолжения, — ответил я, — я хочу быть представленным русскому читателю, как есть».
Завотделом, не ожидавший такого ответа, убавил тон: «Ладно, кого ты хочешь видеть переводчиком своих стихов? Но, если кто-то возьмётся за это дело, должен выполнить работу за месяц-другой. Мы тоже хотим, чтобы у тебя вышла добротная книга».
Я хоть и не был готов к такому предложению, что-то подтолкнуло меня: «Назови Юрия Кузнецова». Ответ удивил заведующего отделом: «Но он ведь ничего не переводит. Возьмётся ли? Если и вправду согласится, дайте нам знать».
Выйдя из издательства, я позвонил Юрию и объяснил ситуацию. (Естественно, пока не заикнулся о своём желании, чтобы он взялся за перевод моих стихов.)
«Может, тебе так кажется, — проговорил он. — Те переводы, может, и не слабые? Я завтра схожу в „Молодую гвардию“, возьму, погляжу, а после поговорим».
Позвонив через пару дней ему, я услышал: «Это же убожество! Хорошо, что ты не согласился, а то был бы стыд и срам. Но не тужи. Я забрал в издательстве и твои подстрочники, хороших стихов множество. Постараюсь перевести их за два-три месяца. — И он повторил излюбленную, по-державински мудрую строку, как всегда при трудных обстоятельствах: „За успех безнадёжного дела“…»
Я воспрянул духом. Я знал, скольким титулованным нерусским поэтам он возвращал рукописи. А теперь, без просьбы с моей стороны, он взвалил на себя такое тяжкое бремя. Это была милость судьбы.
Ту книгу Юрий перевёл не за три-четыре, а за восемь-девять месяцев — вместе с поэтом Володей Бояриновым. Должен заметить, что Кузнецов, как правило, не занимался переводом, а если брался, то превращал перевод в факт русского литературного языка, то есть эти переводы читались как оригинальные стихи…
И мне предстояло испытать ещё одну радость — за ту книгу (которая выйдет в свет) получить премию имени Н. Островского на конкурсе, в котором примут участие 430 авторов. Если б я ради издания книги смирился с неудачными переводами, наверняка не отличился бы и на следующем конкурсе. Наш Союз писателей Азербайджана и республиканский комсомол представили на этот конкурс мой «совписовский» сборник «Зёрна спелого граната» (представленный и на соискание республиканской премии комсомола). Позднее мне стало известно, что некоторые литературные вершители судеб убрали меня из числа претендентов на республиканскую комсомольскую премию ради угодного им человека. Расчёт был прост: если в Москве не премируют, скажут: с какой стати нам включать его в соискатели, а в случае, если получит, то книгу вычеркнут под предлогом, что две премии для неё будет многовато…
Но судьба распорядилась иначе. Когда объявили результаты всесоюзного конкурса, там в списке победителей я увидел вместо «Зёрен…» название ещё не вышедшей «Пашни над морем». Отправившись на церемонию вручения в Москву, я узнаю, что, когда жюри решило отметить меня премией, генеральный директор «Молодой гвардии» заменил мою «совписовскую» книгу на «молодогвардейскую», — во-первых, из ведомственного патриотизма, во-вторых, в переводчиках этой книги значился такой известный к тому времени поэт, как Юрий Кузнецов. Это, так сказать, земные причины, а по сути мне видится во всём перст судьбы, Божья воля.
Когда Аргентина стала чемпионом мира по футболу, решающий мяч в ворота англичан закатил Марадона, и все видели, что он подыграл себе рукой. Все, кроме судьи, засчитавшего гол, забитый рукой… Впоследствии Марадона отвечал на упрёки: «Это была не моя, а Божья рука…»
«Тень Низами»
…И таким образом наши пути с Юрием Кузнецовым стали перекрещиваться на различных этапах и изломах жизни.
После окончания ВЛК я каждую зиму проводил отпуск в подмосковных Домах творчества и получал возможность вдосталь пообщаться с Юрием Кузнецовым. Юрий Кузнецов, до мозга костей русский человек, с юности был связан и с тюркским миром. Родился он в роковом 1941 году на кубанской земле, у северокавказского приграничья. Рос, вбирая в глаза и душу видения увитых туманами гор, ослепительными клиньями пронзающих небо, и манящих, и грозных; и необъятную пьянящую степную ширь, летящую за горизонт, как удалая казацкая песня… Эти два измерения, два вектора зрения обозначат его будущую поэтическую судьбу. Вообще Кавказ играл значимую роль в жизни великих русских поэтов, в пристрастиях «всемирно отзывчивой русской души…»:
Пушкин, Лермонтов, Есенин, Маяковский… и в наши дни — Кузнецов… Случаен ли этот пристальный интерес? Это свидетельство длящегося на протяжении истории взаимовлияния Руси и Поля, Азии и славянства. Как говорилось в прощальном слове, подписанном ведущими творцами русской литературы, Юрий Кузнецов «соединил в своём творчестве необъятные просторы Востока и Запада, вывел на свет недосягаемые пласты истории. Он беседовал с великими тенями минувших эпох как равноправный пассажир одного поезда. Его собеседниками были Кант, Паскаль, Шекспир, Данте, Низами…» Имя мудреца из Гянджи произнесено в этом высоком ряду не случайно, — одно из своих самых знаковых и значимых стихотворений Юрий Кузнецов посвятил нашему устаду: «Тень Низами». И, читая его, я возвращаюсь памятью в восьмидесятые годы минувшего века. В 1981 году в Азербайджане шла подготовка к 840-летнему юбилею со дня рождения Низами Гянджеви. На торжества приглашались мастера слова из разных союзных республик и стран мира. Считая, что в ряду приглашённых вполне мог занять достойное место и Юрий Кузнецов, я обратился к соответствующим чиновным лицам. Говоря по правде, столоначальники, не видевшие дальше своего носа, не хотели включать его в список гостей, отдавая предпочтение тем, кто был в фаворе и облечён «полезными» для них литературными полномочиями. Они не хотели уразуметь, сколь значимо участие в юбилее такого гениального художника-мыслителя России, как Кузнецов. Сам Кузнецов дал согласие участвовать в юбилейных мероприятиях после моих настойчивых уговоров, — он, по сути, не рвался к участию в таких массовых торжествах; я был свидетелем, как он отказывался даже от заманчивых предложений выехать в зарубежные страны. «Не стоит тратить время на такие вещи, — говорил он. — Разве Бог отпустил нам столько жизни, чтобы мы убивали время в праздных коллективных прогулках, вместо того, чтобы писать произведения?..»
Юрий Кузнецов приехал-таки в Баку, поучаствовал в юбилее, в Гяндже, перед памятником великому Низами, прочитал стихи. Стояла душная жара. Как позднее метафорически написал Юрий, люди, спасаясь от жары, стремились спрятаться в тени Низами… Только он один из пришедших под эту тень знал, чья эта тень, и что она значит.
Мы совместно поучаствовали в юбилейных мероприятиях — сперва в Баку, потом в Гяндже. Затем Юрий Кузнецов остался ещё на недельку в Азербайджане. Я хотел, чтобы он, по возможности, прочувствовал облик и дух нашей земли. Из многошумного и плечистого Баку мы махнули в древнюю Шемаху, оттуда поехали в заповедные кущи Исмаиллинского района, в Габалу, Огуз, Шеки, а дальше держали путь в Тауз, внушивший мне первые песенные строки. То была полная впечатлений, прекрасная, незабываемая поездка.
Тюрки — вестники солнца
Спутничество с Юрием Кузнецовым, дорожное собеседование с ним, даже молчаливое созерцание меняющихся картин — особая тема. Очарование видов, открывающихся с серпантина, ведущего в горы — Габалу, Огуз, — хоть и не озвученное словами, читалось в голубых глазах моего гостя. А больше всего впечатлил его старинный Ханский дворец в Шеки… В Таузе у нас случились импровизированные, заранее не запланированные прекрасные встречи. Когда мы из райцентра двинулись в горы, у околицы моего родного села Асрик нас встретил-приветил оповещённый о нашем приезде Рагим-ами, он хотел даже, по обычаю, заколоть жертвенного барашка у наших ног. Но Юрий решительно запротестовал. Мой ами (дядя), задетый отказом, обиженно отвернулся. Юра, заметивший это, сказал мне: «Глянь-ка на дядюшку. — Рагим созерцал восход солнца, ещё не забыв нечаянную обиду. — Нигде в мире люди так благоговейно не смотрят на восход солнца… Это свойство более всего присуще тюркам. Шатры древних тюрок разбивались лицом к солнцу. И поза дядюшки — сегодняшнее продолжение этого древнего обычая…»
Мы направились во двор моего осиротевшего отчего очага.
«Ты смотри, какое благоухание исходит от дома!» — сказал Юрий, как бы желая удивить меня. Только сейчас я уловил аромат знаменитой яблони, росшей в нашем садике. Мои родичи собрали прошлогодний урожай яблок в подполе нашего дома. Яблоки-то давно были съедены, а вот их запах въелся в камни, в стены, запах, который уловить дано не каждому. «Жилища тюрок источают аромат золотых яблок, — говорил Юрий. — Это у них в крови…»
Хоть и не скоро и не сразу, обиду Рагима-киши удалось унять. Жертвенного барашка закололи в одном из живописнейших уголков асрикских кущ — в урочище Чачан. И на лесной поляне, на широком пне постелили скатерть, уставили снедью. Этот пень послужил нам «круглым столом». Впоследствии Юрий в письмах ко мне не раз вспомнит эти благоговейные леса, этот ломившийся от яств пень на поляне…
Когда мы возвращались в село, Юрий, показывая на пенящуюся на перекатах речку Асрик, на тропы, карабкавшиеся между скалистыми кручами, и деревья, вцепившиеся корнями в каменистые склоны, сказал: «Будь я на твоём месте, написал бы стихи об этом пейзаже, — окинул взором лесистые кручи. — Из этой теснины два пути выхода: горный и речной. Кто по кручам выберется, кто по речке выплывет. А вот эти деревья, изо всех сил ухватившиеся за эти склоны, пустившие корни, останутся здесь жить. Ты должен стать поэтом этого самостояния…»
Ещё шёл 1981 год. Мне и в голову не могло прийти, что в его душевной памяти уже тогда кристаллизовались и обозначились детали, которые скажутся в предисловии к моему будущему «худлитовскому» томику. Откровенно говоря, в 1989 году, услышав, что предисловие к книге написал Юрий Кузнецов, я был приятно удивлён. Потому что он, вероятно, был самым скупым человеком на свете по части писания предисловий.
По прочтении удивление моё перешло в изумление: с каким проникновенным осмыслением Юрий перенёс на бумагу впечатления о моих стихах, о первоистоке моих вдохновений — родном таузском крае, селении Асрик — колыбели моей… Это кузнецовское слово — самое важное для меня из множества сказанного и написанного о моём творчестве.
По возвращении в Баку ему пришлось раз-другой переночевать в моей двухкомнатной квартире. В ту пору две из моих дочерей были крошками. От внимания домочадцев не ускользнули частые перекуры Юрия на балконе, — хоть и выпивший, он курил только там, в отличие от наших людей, которые дымили за столом, не считаясь с присутствием малых и старых. Он восхищённо глядел на моих дочурок, ворковал им ласковые слова…
Бакинские встречи оставили в его душе неизгладимый след.
Через некоторое время после возвращения в Москву я получил коротенькое письмецо:
«Дорогой Мамед! Я исполнил обещание: написал азербайджанские стихи. Можешь их предложить в „Литературный Азербайджан“ и куда угодно. И про Низами — какому-то вашему учёному, который собирает материал о современном влиянии Низами.С приветом,
Как дела?Ю. Кузнецов 21.05.83 г.»
Естественно, Юрий был не из тех, кто пишет стихи по заказу. «Тень Низами» написалась и не по моему хотению, — она родилась из самой встречи со страной Низами.
Во время моих побывок в Москве он непременно звал меня к себе домой, и в таких случаях подавал знак жене Фатиме, мол, ты-то хорошо знаешь восточное гостеприимство. Выкладывай, чем богаты. Не довольствуясь этим, сам «шуровал» в холодильнике, таскал оттуда всё, что подвернулось, на стол, будто пытался доказать, что северяне ничуть не уступают в радушии и хлебосольстве южанам. Разговор заходил о встречах в Азербайджане; он умилённо говорил о чёрных бровях, чёрных глазёнках и застенчиво-робких взглядах моих дочурок. У него у самого дома подрастали две по-восточному черноглазые дочери, рождённые тюркской женой — казашкой Фатимой… После его смерти фраза в сообщении одной из московских газет вывернет душу: «Над его могилой проливали слёзы три женщины с чёрными платками на голове, чьи восточные лица омрачало горе».
«Твоя боль — моя боль»
В 1974–1990 годах я виделся с ним по меньшей мере раз-другой ежегодно. Встречи эти происходили преимущественно у него дома, на проспекте Олимпиады, а порой — в ресторане ЦДЛ. У него был скромный рабочий кабинет. На письменном столе всегда замечалось орлиное перо. Быть может, и не перо, а стрела, вытащенная из чела Аполлона — покровителя муз… Каждая из этих встреч — неповторимая память, живущая в душе моей. Рассказывать обо всех этих встречах здесь нет возможности. Но было бы уместно вспомнить некоторые из них.
Все интересовались им, стремились познакомиться, пообщаться с ним. Никогда мне не забыть: мы встретились с Юрием в самый разгар ресторанного писательского общения в ЦДЛ. В этот момент в зале появился Александр Кушнер. Увидев меня в компании с Юрием, Саша попросил меня познакомить его с Кузнецовым. В ту пору Кушнер был не менее известен, чем мой визави. И он был движим отнюдь не желанием засветиться в лучах чужой славы, а уважением к большому таланту. Что может быть приятнее, чем представить друг другу двух именитых поэтов, к тому же взявших на себя труд переводить тебя?!
Я представил Сашу Юре. Эти два незаурядных поэта, искренние и душевные при общении со мной порознь, почему-то тут не «состыковались» и не выказали особого удовлетворения состоявшимся знакомством.
…Как-то поздней ночью мы с Видади Лаптевым (увы, так рано ушедшим из жизни), выйдя от Кузнецова, собирались направиться в гостиницу. У него мы до полуночи, по образному выражению, бытующему в нашем народе, «переплавили долы в горы, а горы в долы». Юра вышел проводить нас, и тут я увидел пересекавшего двор старого товарища по ВЛК Вадима Ковду. Я знал, что он живёт с Юрой в одном здании. Вадим при виде нас очень обрадовался. Отведя меня в сторонку, сказал: «А что, если прихватим Юру и поднимемся ко мне. Давно хочу познакомиться с ним, то случая не выпадает, то сам он уклоняется». Я передал Юре пожелание Вадима, добавив положительные эпитеты бывшему сокурснику и робкий намёк, что надо бы уважить просьбу, хотя по горькому опыту предвидел её обречённость. Но я ошибся. Он, хоть и без энтузиазма, вместе с нами поднялся к Ковде. Наши посиделки продолжались всю ночь напролёт, и за выпивкой «были решены» все мировые проблемы.
Как-то я в шутку подзадорил его: «Ну что ты бахвалишься, я получше тебя поэт, я знаю твой язык, читаю тебя в оригинале, а ты можешь понять написанное мной только по подстрочнику. Потому мне лучше знать, кто из нас большой поэт». Губы его тронула редко появляющаяся улыбка: «Ну ладно, ну брось!»
В одной из бесед я сказал ему: «Советская власть обязательно падёт». «Откуда ты знаешь? Кто тебе это сказал? Это дело невозможное. Произойди такое, это для России будет началом конца. Как тебе взбрело в голову такое?» Я ответил: «То, что приходит мне в голову, — всегда и происходит со мной. Никто мне ничего такого не говорил. Насмотрелись мы за свои годы на глобальные события, каких не видывали и за два-три века. Не может быть так, чтобы я покинул мир, как сын закабалённого, расчленённого народа… Я непременно увижу независимость Азербайджана, убеждён в этом». Он в ответ: «Какая же сила свалит Советскую власть?» «Какая — и сам не знаю. Какая отняла свободу у народов, та, наверно, и вернёт…»
«Понимаю твою естественную тоску, осознаю, каково ощущать себя сыном нации, чьи отечественные земли разъяты на куски… Будь я тоже азербайджанцем, может, тоже желал бы падения Советов, восстал бы против них… У тебя в душе надежда на воссоединение. Но я русский, и ваше воссоединение станет началом нашего распада… — с этими словами Юра достал из книжного шкафа роман Баграта Шинкубы „Последний из могикан“. — Вот, возьми и внимательно прочти».
В романе с великой сердечной болью повествовалось об исходе убыхов, восставших против царской России, в Турцию, их исчезновении, о предательстве князей, которым они верили безоглядно… Позднее мне доведётся увидеть, что и этот жест Юрия оказался пророческим. И убедиться ещё больше в прозорливости Юрия, когда я стану свидетелем продажности руководителя моей нации, которому народ верил больше всех. Наверное, сердцем прочувствовавший боль нашей расчленённости и разобщённости, он так впечатляюще озвучил на русском языке мое стихотворение «Гранат»:
Так перевести мог только гений, всем существом, духом своим постигший национальную трагедию переводимого поэта.
…Мои предчувствия сбудутся, Советский Союз мало-помалу распадётся и рухнет. И наша злосчастная страна, в отличие от бывших союзных республик, вступит в дни своей свободы в потоках крови. Армяне, заранее осведомлённые о будущих событиях, заложат основы этого развала и развяжут смертную борьбу во имя того, чтобы оторвать от Азербайджана Нагорный Карабах — исконную нашу землю… Таким образом, мы, азербайджанские тюрки, чистосердечно уповавшие на справедливость и милость центральной власти, оказались застигнутыми врасплох в борениях эпохи. Юрий Кузнецов был, наверное, одним из тех, кто горше всех переживал распад Советского Союза, ибо эти события предопределили начало тех бед, которые выпали на долю любимой им больше жизни России. Может, по этой причине никто из близких мне московских поэтов, кроме Юрия Кузнецова, не поддержал нас в нагорно-карабахских событиях, ибо он лучше других знал, что значит рубить по живому, чем чревата опасность для Отечества. Он стоял за правду и потому занял не сторону армян-христиан, а тюрок-иноверцев.
«Дорогой Мамед. Получил журнал („Гянджлик“. — М. И.). Весьма признателен. Рад тому, что меня не забываешь. Я-то часто тебя вспоминаю. Вспоминаю пень, вокруг которого мы сидели. Славное, незабываемое время!Твой Юрий Кузнецов
Моя семья жива-здорова. А Родина погибает. Но знай: моё сердце — на твоей стороне. Твоя боль — моя боль.27.02.92 г.»
Будем живы — не помрём.
Даст Бог, свидимся.
Поклон твоей семье.
Это письмо, как явствует из даты, было написано до начала событий в Чечне.
Но в Баку уже произошла январская бойня. Армяне, пользовавшиеся поддержкой внешних и внутренних сил и начавшимся развалом Союза, прибегали ко всевозможным козням, вероломству, насилию и террору для захвата нашей исторической земли — Карабаха. Только таким гениальным провидцам, как Юрий Кузнецов, было дано понять, что эти события не завершатся только расчленением Азербайджана, распадом Союза, а сулят новые бедствия самой России… Юрий Кузнецов, истинно православный человек, написавший три превосходные поэмы о Христе — спасителе и вероучителе, занял место не в рядах «христианских братьев», а на стороне справедливости, причём не из каких-то дружеских симпатий и личной солидарности.
Он предвидел угрозу, нависшую над его Отечеством. Он жил жизнью титанической, которая знавала высокие взлёты и трагические разочарования. И, быть может, поэтому советская история была для его великого ума неотъемлемой частью памяти России, и крах Советов означал для него крах исторической миссии России, стремившейся создать под своим державным крылом «союз нерушимый республик свободных», свободных не декларативно, а воистину…
Он любил нас…
Я уже говорил, что Юрий Кузнецов неохотно и редко брался за переводы. У него были свои мерила, вкусы, пристрастия, и никто, кроме него самого, не ведал параметров и мотивов его предпочтений. Он любил нас. Любил Восток.
Стихи великого акына казахских тюрок Абая в кузнецовских переводах звучали столь же прекрасно, как в оригинале.
Помнится, в начале восьмидесятых годов Намизед Халидоглу (позднее известный как Годжа Халид) перевёл несколько стихотворений Кузнецова. Мы опубликовали их в журнале «Гянджлик» с подобающей имени автора подачей. Впоследствии этот номер журнала отозвался приведённым выше письмом. Намизед, отправившийся в Москву, вручил журнал нашему далёкому другу, и знакомство с Кузнецовым открыло ему путь на Высшие литературные курсы. В ту пору на ВЛК принимали только россиян. Но Юрий Кузнецов уже был профессором Литинститута, вёл поэтический семинар на ВЛК, и слово его было решающим. Намизед Халидоглу — Годжа Халид, с благословения Юрия Кузнецова поступивший на курсы, высоко держал «планку».
Во время работы над этими заметками в поле моего зрения попала «Литературная Россия» (за 9 ноября 2004 года) со статьёй «Испепеляющий взгляд поэта».
Сотрудник газеты поэт Александр Ананичев, учившийся на ВЛК вместе с Халидом, вёл речь о Юрии Кузнецове: «Да, строг был Поликарпыч (Кузнецов. — М. И.), раздавал бесценные знания, его любимцем был в то время наш сокурсник Годжа Халид — поэт и сельский учитель из дальнего горного села, переводивший на азербайджанский язык поэзию Тютчева, Фета, Есенина, Тряпкина, Передреева, Соколова, Рубцова и самого Кузнецова… Не скрою, я рад, что во время учёбы в стенах Литинститута опубликовать помог Годже Халиду первую книгу стихотворений на русском языке „Дождь воспоминаний“, куда вошли десять переводов Юрия Кузнецова…» И ещё деталь: «Однажды, войдя в роль обучаемого, он предложил разобрать собственные переводы стихов Годжи Халида».
Он всегда и везде был на стороне таланта. Он был праведен и в жизни, и в поэзии. Это — от любви. Любви, внушённой Богом и возвращённой Богу.
Поэтическая трилогия, написанная им к концу жизни и посвящённая жизни и заповедям Христа, была встречена неоднозначно. Многие служители веры стали выступать против него. Кузнецов ещё при жизни давал вескую отповедь ортодоксам. А «Вхождение в ад» явилось истинным событием в мировой литературе. В поэме немало и спорных мест. Русская литературная критика и литературные круги уже изрядное время ломают голову в стремлении выявить моральную направленность этой поэмы. Кабы нам суждено было встретиться, и у меня нашлось бы, что сказать незабвенному другу.
Я бы возразил против этих строк, подразумевающих Пророка Мохаммеда: «Стоит ли, возвышая одного пророка, показывать другому язык?»
Но ответ на этот вопрос остался за последней чертой…
В некрологе, посвящённом его памяти, сказано: «Русская поэзия XX века началась вершиной Александра Блока, завершилась вершиной Юрия Кузнецова…»
Наш вечный современник
Я уже говорил, что его необыкновенность, незаурядность как личности почувствовал со дня первого знакомства. Он воздействовал на собеседника молчанием больше, чем речью. Эту особенность позднее часто будут отмечать, о ней я прочитаю в воспоминаниях многих, знавших его.
Главный редактор «Нашего современника» поэт Станислав Куняев пишет: «Невозможно сказать всё об этом гениальном поэте. Будущее скажет то, чего мы ещё не смогли сказать. В пору нашей долголетней совместной работы в журнале „Наш современник“ Юра часто повторял: надо вступить в XXI столетие, обязательно пожить в нём. Юрий Кузнецов своим великим творчеством, бессмертными творениями вступил в XXI век и превратился в вечного гражданина грядущих веков». Нельзя не согласиться с этим мнением.
Во время Карибского кризиса Юрий Кузнецов по долгу армейской службы находился на Кубе. Тогдашнее опасное противостояние двух держав подвигло его написать гениальную «Атомную сказку».
В восьмидесятые годы, когда я участвовал в поэтическом форуме в Белграде по линии СП СССР, нам показали последний номер журнала «Литература». В номере было опубликовано двадцать различных переводов кузнецовской «Атомной сказки», выполненных сербскими поэтами. Можно сказать, почти весь номер был посвящён переводам одного стихотворения и его анализу. Это было уникальное, быть может, беспрецедентное событие для тех лет. Пушкин говорил, что о произведении поэта надо судить по законам, принятым им самим. В этом смысле у Кузнецова были свои, принятые, даже установленные им самим законы, и судить о нём надо на этой основе…
Трудно, горько осознавать, что Юрия Кузнецова уже нет на свете. Это ощущение невосполнимой потери разделяют все, кому дорога истинная литература: «Россия давно не теряла такого гения».
Эти заметки хочу завершить последними строками недописанной поэмы Юрия Кузнецова «Дорога в рай», обращёнными к Поликарпу Маркину, но, по сути, как нельзя лучше относящимися к самому незабвенному певцу России:
Мамед Исмаил — азербайджанский поэт. В 1975 году окончил Высшие литкурсы в Москве. В переводе на русский язык выпустил поэтические сборники «Зёрна спелого граната», «Пашни над морем» и другие книги. В начале 2000-х годов преподавал в университете «Чанаккала», близ Стамбула.