Конспект

Огурцов Павел Андреевич

ЧАСТЬ VII.

 

 

1.

— Садись на свое место, — сказала Лиза, когда я со всеми перездоровался. — Сколько это мы не виделись?

— Два с половиной года, — ответила Галя. — Петя с Марийкой уехали четвертого сентября сорок первого года.

— Как в справочном бюро, — сказала Нина и засмеялась.

— Два с половиной года? – переспросил Сережа. — Как время летит!

— Два с половиной года? — переспросила Лиза. — А мне кажется куда больше.

— И мне тоже, по крайней мере, лет... — начала, было, Нина. — Да ладно! Ну, рассказывай.

Приятно сесть на стул у окна, на котором сидел с первых лет жизни в этой семье, — сначала, но недолго, на него клали толстую книгу. Приятно смотреть, как все рассаживались: против меня на своем месте Сережа, рядом с ним — Нина, за ней — Клава, в торце стола, против зеркала, как всегда, Лиза, Галя — рядом со мной. Они, улыбаясь, смотрели на меня, а я, улыбаясь, все переводил взгляд с одного на другого. А постоянное место отца, когда он здесь жил, было то, на котором сидит Клава. Почему-то подумалось: следующая по возрасту. Горик всегда садился рядом со мной, но тогда раздвигали стол, и я вдруг потом увидел его и сидящих за ним, огорченных, озабоченных или радостных, но почти всегда оживленных. Спохватился оттого, что наступила тишина, и увидел, что у Сережи и Клавы лица окаменели, а Лиза, Нина и Галя тихо плачут.

— Я думаю, ложиться уже не будем? — нарушил тишину Сережа.

— Какой там сон! — вытирая глаза и сморкаясь, сказала Нина. Вытирали глаза и сморкались Лиза, Галя и Клава.

— Ну, тогда вскипятим чайник? — предложил Сережа. Нина вышла, вернулась с чайником и включила его в штепсельную розетку.

— Дело долгое, — сказала Лиза.

— Ничего, спешить некуда. На работу еще рано, — сказала Клава.

— Но тогда надо и к чаю! — сказал я и переложил сухой паек из чемодана на стол.

— Это вас так кормили? — удивленно спросила Лиза.

— Так кормили не нас, а наше начальство. Это мне повезло, что в дорогу получил такой паек.

— С барского стола, — сказала Клава.

— Совершенно верно.

— Подачка, — сказала Клава.

— Американские консервы, — рассматривая большую банку, сказал Сережа. — Мы о таких только слышали.

— У нас перловка в такой банке, — сказала Галя.

— Да таких пустых банок на базаре сколько угодно, — сказал Сережа.

— В них удобно крупы держать, — сказала Лиза.

— На базаре есть и с консервами, — сказала Клава. — Я видела.

— Да, но попробуй купить! — сказал Сережа.

— Мы об этих консервах тоже только слышали и даже пустых банок не видели, — сказал я. — Они идут армии.

— И начальству, — добавил Сережа.

— Не без этого, конечно. Нет, не подачка, — обратился я к Клаве, — а плата за услугу. Натурой.

— Ну, расскажи, — почти одновременно сказали Клава и Нина.

— Сухой паек мне, вообще, полагается, но не такой, конечно, и, может быть, не на столько дней. А тут директор завода попросил меня отнести здесь, в Харькове, его письмо по адресу.

— Не хотел, чтобы цензура читала, — сказал Сережа.

— Конечно, ну, и распорядился, чтобы мне выдали хороший паек и два литра водки.

— Куда ж ты ее дел? — спросила Галя.

— Продал.

— А почем там водка?

— Тысяча рублей литр.

— И в Кемерово тысяча, — сказала Нина.

— А в Харькове?

Они переглядывались, молчали, усмехались, пожимали плечами, а я удивлялся.

— По правде говоря, — сказал Сережа, — не знаем, никогда не покупали и не приценивались. Здесь, вообще, больше самогоном пробавляются. У нас еще есть начатая довоенная бутылка водки.

— Она и выручала, если кому-нибудь компресс требовался, — сказала Галя.

— А требовался?

— Требовался. У Лизы и Нины бывали ангины.

— У Лизы и Нины бывали ангины, — продекламировал Сережа и засмеялся. — Чем не Лермонтов?

Засмеялись мы все.

— Уж и слова не скажи в этом доме, — пробурчала Галя.

Об их жизни я знал мало — лишь главные события, но, понимая, как нелегко им пришлось и приходится, расспросами в письмах не докучал. Закипел чайник. Чаепитие превратилось в предутренний завтрак, и заметно было, что копченую колбасу и сыр едят с удовольствием. Сережа сказал, что давно не ел так вкусно, и не удержался, чтобы не добавить:

— Еще вопрос — ест ли такие деликатесы Сталин.

— Как разговенье, — сказала Нина. Лиза вздохнула и перекрестилась:

— Дай-то Бог!

За ней перекрестилась Клава, а я глядя на них, и все мы. Разговор оживился, я стал узнавать подробности их жизни, они — нашей.

Горик попал в плен в самом начале войны. Харьков — по другую сторону фронта, и Горик пошел в полтавское село к родителям жены. Врачей там не было. Горик занялся лечением больных, расширяя практику на окрестные села. Этим и жил. О жене ничего неизвестно, даже куда была назначена. Осенью кто-то сказал родителям жены будто Горика подозревают в связи с партизанами и что ему лучше поскорей уйти. Вечером какие-то люди принесли Горику продукты, вывели его за село и сказали куда идти. Когда немцы взяли Харьков, Горик пришел домой.

— Клава, как ты считаешь, — спросил я ее, — были ли основания подозревать Горика в связях с партизанами?

— Горик говорил, что никаких разговоров о партизанах не слышал, наверное, в тех местах их и не было, во всяком случае — в то время. Раненых лечить ему приходилось, даже делать несложные операции, но раненые были и среди отпущенных из плена. Горик обрабатывал и перевязывал раны еще по дороге к родителям жены. Хрисанф тоже считал, что никаких связей у Горика с партизанами не было. Лизины родители тоже так думают.

— Ты с ними...

— Я переписываюсь с Лизиной мамой. Уже потом я думала обо всем этом и не исключаю, что может быть Горик, сам того не зная, лечил какого-нибудь подпольщика. Но это всего лишь предположение, ни на чем не основанное, и говорить о нем не стоит.

— А где был Горик до того, как пришел в Харьков?

— Он говорил, что, не торопясь, шел к Харькову, останавливаясь то в том, то в другом селе. Там он лечил больных, и его, конечно, кормили.

— А немцы его не трогали?

— У него был какой-то документ о том, что он... не помню как там дословно, тем более, по-немецки, но смысл такой: отпущен из плена и направляется домой в Харьков. Его и не трогали. Сначала немцы не так свирепствовали, как потом.

— Это верно, — сказала Галя.

— Наверное, их командование по указанию своего правительства, а может быть и самого Гитлера, заигрывало с населением: пленных отпускали, штатских не трогали, словом — мягко стелили. И еще учти — воюет и первой входит в завоеванный город армия, а это в массе — мобилизованные обыкновенные люди с присущими им национальными особенностями, достоинствами и недостатками. Потом армия уходит воевать дальше, а на ее место приходит гестапо и специальные части, обученные действовать на оккупированных территориях, — вроде нашего энкавэдэ. Вот тут и начинается: уничтожение евреев, коммунистов, цыган, в селах – реквизиция продовольствия, угон в Германию молодежи. Это вызывает озлобление, сопротивление, партизанское движение, — оно возникало и стихийно, и организовывалось Москвой, — а в ответ — карательные операции, в ответ им — усиление сопротивления, и пошло, поехало.

Сейчас, — подумал я, — кто-нибудь спросит: откуда ты все это знаешь? Но никто ничего не спросил, а Сережа сказал:

— Так оно и было. Клава права.

У Резниковых были давние знакомые, эвакуировавшиеся всей семьей. Уезжая, они оставили Клаве ключ от квартиры и просили за ней проследить. Жили они в районе Пушкинской, в доме, считавшемся по тем временам многоэтажным — четыре или пять этажей. Особняк, в котором Резниковы имели комнату, приглянулся какому-то немецкому начальству, и живущие в нем должны были оттуда выбраться. Клава с Гориком переехали в квартиру уехавших знакомых, в ней было достаточно мебели, и свою мебель Горик порубил на дрова.

— Так многие делали, — сказала Нина. В жилых домах центральное отопление не работало, и Резниковы, как и другие, в одной из комнат устроили буржуйку, на которой и стряпали, когда было что стряпать.

— Люди умирали от голода, — сказала Лиза.

— В ту зиму многие умерли, — сказал Сережа и стал перечислять умерших, которых я хотя бы раз видел либо знал понаслышке. Умерли и симпатичные тетушки Сережи, жившие на Большой Панасовке.

— Пришел из села, понес им немного продуктов, — сказал Сережа, — а их нет в живых. И я не смог узнать, где их похоронили.

В городе было много врачей. К Горику, начинающему, никто не обращался, и он, как врач, ничего заработать не мог.

— Выручил Володя, — сказала Клава.

— Какой Володя? — спросил я.

— Доктор Кучеров Владимир Степанович, — сказала Лиза.

— Чего ты удивляешься, что я назвала его Володей? — спросила Клава. — Разве ты забыл, что Гриша дружил с ним с детства, и гимназистик Вовочка часто у нас бывал? Он так и остался для нас Вовочкой или Володей.

Когда в 41-м году наши войска оставили Харьков, у Кучерова на Качановке были больные и он их проведывал. Заболевали другие — он их лечил. Не одно поколение Качановки лечилось у Кучерова, его все знали, любили и уважали, и теперь, когда он приходил с визитом, кормили чем Бог послал и еще давали с собой продукты. Медсестры и санитарки, много лет работавшие с Кучеровым, отыскали его, и они открыли в помещении больницы медпункт и принимали там пациентов.

— Вот что интересно, — сказала Клава. — Местные жители снабжали медпункт топливом. Воровали уголь на станции Основа, для себя, конечно, но не забывали и медпункт.

— А что тут удивительного? — сказала Галя. — Кто пользовался медпунктом? Они сами и их семьи.

— А немцы их не трогали? — спросил я.

— Немцы — большие формалисты, знаю по себе. У Кучерова было разрешение на открытие медпункта, — сказал Сережа, — ну, его и не трогали.

— Немцы и выдали разрешение?

— Нет, немцы этим не занимались. Разрешение выдавала городская управа.

Прошло много лет, и теперь я не уверен, что правильно называю это учреждение — городская управа, может быть, оно называлось как-то иначе.

— Выдавала городская управа, — повторил Сережа и улыбнулся. — Почти по протекции.

— По какой протекции? — удивился я.

— А эта протекция сидит рядом с тобой.

— Это ты оказала протекцию? — пораженный, спросил я Галю.

— А я работала в городской управе, правда, всего лишь статистиком, и от меня ничего не зависело. Но я уже знала своих сотрудников — почему же не замолвить словечко?

Горик согласился на предложение Кучерова работать вместе с ним. Горику надо было ходить через весь город, и он часто ночевал в медпункте или у Кучерова, но регулярно приносил домой продукты, которые они получали в виде гонорара.

— Так мы худо-бедно, но как-то жили, — сказала Клава. — А потом Горик с Кучеровым попали на базаре в облаву. Володю не тронули — пожилые им не нужны, им молодые нужны, — а Горика забрали. Володя пришел сюда, на Сирохинскую и рассказал, что он шел вслед за задержанными и видел, как их загнали в товарные вагоны. Остальное ты знаешь.

Рассказывать Клаве о Горике — облегчение или лишняя боль? Я не знаю и, поколебавшись, спрашиваю:

— А как погиб Хрисанф?

— Это было уже после смерти Горика. Город бомбили.

— Харьков сильно бомбили, — сказал Сережа.

— Немцы?

— Когда в городе наши — бомбят немцы, когда немцы — бомбят наши.

— Бомба попала в наш дом. Я как лежала, так и осталась лежать, а Хрисанф выскочил на лестницу. Лестница рухнула, и он погиб, я лежала возле внутренней стены, а наружная обвалилась. На другой день меня увидели, и пожарные меня сняли. Который там час? Пора на работу.

Клава — рабочая на какой-то маленькой фабрике легкой или местной промышленности.

— Служащей не смогла устроиться?

— И не хочу. Женщины, с которыми работаю и общаюсь, — без амбиций и претензий, с ними мне легко. И у каждой большое горе. Господи, кажется, не осталось ни одного человека, у которого не было бы большого горя. А работа у меня не тяжелая, только монотонная.

Нина собирается в Госбанк.

— Я там когда-то работала, и оказалось, что меня помнят. Вот и взяли. Галя едет на свой завод, вернувшийся из эвакуации.

— На прежнюю работу?

— Нет. Я была в оккупации и теперь не заведую бюро, а рядовой экономист, Не забудьте захватить завтраки, – говорит Лиза. — Они на столе.

— Шикарная жизнь, — говорит Нина. — Ну, до вечера. Еще наговоримся.

 

2.

Все, кроме Сережи, ушли на работу.

— Поспишь? — предложила мне Лиза.

— Нет, я много спал в поезде. Лучше сразу отвезу директорское письмо.

— Это далеко?

— На улице Дзержинского, где-то между Бассейной и парком.

— Так это семеркой без пересадки.

Я оделся и вышел во двор. В ограждении веранды не хватало многих досок. Вышла Лиза в видавшем виды ватнике, зашла на веранду, подняла сиденье деревянного дивана, на котором я летом спал с двенадцати лет, и стала в нем рыться.

— Пошли на топку? — спросил я, кивнув на разоренный борт веранды.

На гроб Горику. Сережа и делал. Заколотилось сердце, стало темнеть в глазах, ухватившись за угол стола, я сел на длинную скамейку и сидел молча.

— Подожди-ка, — сказала Лиза, когда я встал, и какой-то тряпкой стала чистить на мне шинель. — Скамейка грязная. Да и шинель не лучше. Еще из армии?

— Ага.

— Пальто продал?

— Пришлось.

— Видно и вам пришлось несладко.

— По всякому приходилось.

— Я что хотела тебе сказать. Ты Клаву не очень тревожь расспросами о Горике. Сегодня ночью, когда сели за стол, она первый раз за все это время заплакала.

Лиза вошла в дом. Я подошел к убежищу и спустился в него. Двери не было. Когда глаза привыкли к темноте, увидел, что нет стола, скамеек и кое-где обшивки на стенах. Заслышав Сережины шаги, поднялся наверх. Возле убежища стоял Сережа, тоже в старом поношенном ватнике, а у его ног — ведро с углем.

— Ты где достал уголь? — спросил я Сережу.

— А это еще старые запасы. Когда весной пошли разговоры, что скоро война, я и запасся. Дорого обошлось, но, слава Богу, хоть не мерзли. На следующий год уже не хватит, придется где-то доставать.

— Пользовались убежищем?

— Первое время пользовались, а потом надоело каждый раз бегать — лежали на своих кроватях. Разобрать его надо: мы здесь огород сажаем.

— Так давай разберем.

— Подождать надо — пусть лед растает. Шли дожди, потом ударил мороз и образовался толстый слой льда. Не хочется ломом долбить. Петя, я должен тебе кое-что сказать Да. Я слушаю.

— У нас за долгие годы накопились горы всяких бумаг: документы, разные справки, открытки и фотографии, старые газеты и журналы, театральные программки — чего там только не было, и все не доходили руки разобраться в них и ненужное выбросить. Наконец, уже при немцах, занялись этим делом.

— При немцах?

— А что в длинные зимние вечера делать? Сидели, разбирали, сортировали. Интересные вещи находились. А чего мы тут стоим? Пошли в дом. Подожди, я сначала в сарай загляну.

Сережа чуть ли не бегом направился в сарай и сразу вышел из него с каким-то небольшим рулоном, завернутым в пыльную газету, и, идя ко мне, сдувал и смахивал пыль. На газете я увидел портрет Сталина, и это навело меня на некоторые размышления. Как бы реагировали немцы, скажем — из гестапо, увидев газету с портретом Сталина, правда, использованную в качестве оберточной бумаги? И как бы реагировали работники НКВД, увидев газету с портретом Гитлера, правда, тоже использованную как оберточная бумага? Любишь ты думать о всяких глупостях! — оборвал я себя, но тут же подумал: а такие ли уж это глупости? Но снова оборвал себя: хватит! Сережа протянул мне рулон, но я уже взял ведро, и мы вошли в дом.

— Ты торопишься? — спросил Сережа.

— Нет. Еще успею.

— Ну, тогда раздевайся. Знаете что, — обратился он к Лизе и ко мне, — давайте кофейку выпьем.

— Выпить можно, — сказала Лиза. — Только молока нет.

— А мы и черный выпьем, — сказал Сережа, улыбаясь, — с Петиным сахаром.

— А у вас есть кофе? — спросил я.

— В городе сейчас нет, а у нас еще есть, — ответил Сережа.

— Старые запасы?

— Да не очень и старые — у немцев покупали.

— У немцев? А за какие деньги?

— За немецкие, конечно. Галя работала и хоть немного, а получала.

Лиза насыпала зерна кофе в ручную мельничку и протянула ее мне — молоть кофе было всегда моей обязанностью. Пока я молол, — а это дело долгое, — и Лиза варила кофе, Сережа рассказывал:

— Когда мы разбирали старые бумаги, попадались интереснейшие вещи. Представь, сохранились свидетельства о браке Петра Трифоновича с Ульяной Гавриловной, моих родителей, Гриши с Ксенией, не говорю уже о метриках, документах об образовании, о смерти. Сохранились и все ноты моих произведений.

— А в программах концертов упоминался Сережа, — сказала Лиза, — как аккомпаниатор и как участник квартета струнных инструментов.

А в программах спектаклей труппы Синельникова среди участников массовых сцен упоминался и Ф. Майоров, — сказал Сережа. — Эти программки забрала Нина. Но самое интересное — старые письма. Ты вот представь: война, оккупация, бомбежки, голод, с трудом зарабатываем на кусок хлеба – и вдруг письма из совсем другой жизни. Мы не только разборку бумаг, мы все откладывали, когда попадались такие письма.

— Я даже удивлялась, — сказала Лиза, — как это мы еще живы.

— Наконец, все рассортировали по темам и видам и уложили в папки. Я почувствовал даже что-то вроде удовлетворения от исполненного долга: вам с Гориком и вашим детям интересно будет познакомиться с этим материалом.

— Еще бы!

Я осмотрелся, как если бы хотел увидеть хотя бы папки с этими материалами, увидел уже пустые чашки и чем-то странный взгляд Лизы, обращенный на Сережу. Грустный? Да, но не только, что-то в нем еще. Сочувствующий? Да, но не только, что-то в нем еще. Пожалуй, так смотрят на близкого человека, опасаясь внезапного приступа болезни или еще чего-то и тревожась из-за этого.

— Да-а... — сказал Сережа и помолчал. — Ну, слушай дальше. Я разделил папки — те, которые надо хранить, и те, ненужные, которые не жалко пустить на топку. В доме тесно, я отнес их в сарай и положил порознь те и другие. Чтобы, не дай Бог, никто не перепутал, я сам приносил на топку ненужные папки... И сам, понимаешь — сам, перепутал, и все, что нужно было хранить, сгорело.

Вид у Сережи был такой, о котором говорят — убитый. Такая утрата! И жаль Сережу. Не знаю, что и сказать: утешать я, наверное, не умею. Взглянул на Лизу: ясно — она переживает не так из-за этой утраты, как за Сережу.

— Сгорели все твои рисунки, — сказал Сережа.

О том, что сгорели все мои рисунки, я не подумал и теперь старался не подавать вида, что это известие причинило мне боль.

— Ну, это не беда, из-за них не стоит расстраиваться.

— А Гриша их берег и ценил. Среди них были, действительно, очень хорошие рисунки. Вот все, что от них осталось, — сказал Сережа и протянул мне рулон в газетной бумаге. — Они не влезали ни в какую папку.

Развернул рулон и сразу узнал эти пожелтевшие полулисты полуватмана с рисунками мягким карандашом гипсов, сделанные в начале второго курса перед исключением из института. Последний из них — голова Зевса – не закончен. Я смотрел на голову Зевса, и мне даже не верилось, что это я нарисовал. Неужели я больше никогда не смогу так рисовать? Понимал, что не смогу, и для меня это было куда большей утратой, чем все сгоревшие рисунки.

— Из всего сгоревшего мне больше всего жаль твои рисунки и мои ноты, — сказал Сережа.

— А ты помнишь, — спросил я Сережу, — как ты когда-то сказал мне: если бы все наши беды и несчастья были только такие, какая прекрасная была бы жизнь!

— Что-то не помню. А по какому случаю я это сказал?

— По моей вине замерзли только что родившиеся крольчата у большой белой крольчихи какой-то особой породы. Ты сначала расстроился, ушел в свою комнату, а потом вернулся и сказал мне: «Да не расстраивайся ты!» И вот эту фразу.

— Представляешь, не помню. Как мы с тобой разводили кролей – помню хорошо, а этот случай не помню.

— Но ведь мысль то верная!

— Верная-то верная, но она относилась к потере материальной и восстановимой, а то, что у нас сгорело, разве восстановишь?

Лиза перестала мыть в полоскательнице чашки, встала и сказала:

— Не восстановишь. Действительно, не восстановишь. Що з возу впало, то пропало. Сколько ни сокрушайся — ничего не вернешь, только здоровью вред. И еще я вот что хочу сказать: жаль всего, что сгорело, — ничего не скажешь, но что это по сравнению с утратой близких?

— Голос ее дрогнул, и она заплакала.

Сережа встал и подошел к Лизе. Они стояли друг против друга так, что я не видел их лиц, да я и опустил голову, чтобы вдруг не увидеть. Так и сидел, пока не услышал, как Сережа сказал:

— Ты права.

На Москалевской улице против Сирохинской было два кирпичных дома одинаковой и своеобразной архитектуры — двухэтажный, в первом этаже которого когда-то была булочная Саркисяна, и трехэтажный, на месте которого я увидел развалины. Напротив, возле церкви — ряд частных продуктовых киосков с совершенно недоступными ценами. Я удивился, когда из двух-трех этих киосков стали окликать меня по имени и приветливо спрашивать о моей жизни.

Лица окликнувших меня пожилых женщин были смутно знакомы, но кто они я не вспомнил. И еще я удивился тому, что прошло больше полугода, как освободили Харьков, а власти все еще не прихлопнули частную торговлю.

Неужели снова собираются ввести НЭП? Дай-то Бог, но что-то не верится.

Шел пешком. Два несчастных угловых двухэтажных дома, в которых спокон века были продуктовые магазины, и те сожгли. Но трехэтажный с аптекой и четырехэтажный модерн целехоньки. Вышел на Нетеченскую набережную — разрушена добрая половина дома, принадлежавшая моему деду, в котором почти до войны жили Кропилины, а мы с Гориком пьянствовали у Коли Кунцевича. Вместо моста через Харьков — кладки. Остовы сожженных зданий при дневном свете выглядят еще более зловеще.

Я шел по Сумской и, дойдя до Совнаркомовской, не удержался и свернул к своему институту. А, свернув на Совнаркомовскую, не сводил глаз с противоположной стороны, пока не увидел низкую и широкую гранитную плиту у входа — ее и крыльцом не назовешь. И представил рядом с ней на стене мраморную доску с золотыми буквами: «На этом месте...» Меня бросило в жар: ты с ума сошел, это же издевательство! Я отвернулся и заставил себя больше на это место не смотреть.

До самого института все дома целы, цел и институт. Затаив дыхание, открываю дверь, поднимаюсь по лестнице и вижу, как сидящий за своим столом Григорий Иванович встает и, подойдя к лестнице, улыбаясь, смотрит на меня. Мы обнялись, он усадил меня рядом с собой, расспросил, откуда, куда, где Марийка Стежок, что собираюсь делать. Потом рассказал, что институт эвакуировался в Адлер на дачу нашего профессора Колесникова, но занятий там не было.

— Григорий Иванович, а вы как пережили?

— А мы с моей старухой никуда не уезжали, как-то уцелели, и ладно! Я тебе вот что скажу: приходил твой дружок Женька Курченко.

— Когда?!

— Когда Харьков освобождали. Он и освобождал. Офицер, на погонах две звездочки и пушки — артиллерист.

— Он же завербовался в Сибирь.

— Было, это было. Но он оттуда добровольно пошел в армию вместе с этим, как его... Эриком Чхеидзе. Сами захотели. Сказал — добились, чтобы взяли.

— А как у него дела — не говорил?

— Сказал — все живы, и жена, и дочка, только мать похварывает.

— Один раз заходил?

— Один раз. Заскочил перед выступлением.

— А Мукомолов не приходил?

— Не приходил. Больше никого из ваших не было, ты — второй. Ты после Киева домой заедешь?

— Постараюсь.

— Обязательно зайди. Вы все друг про друга спрашивать будете, так мне надо знать, куда ты распределился.

Обедали втроем. Рассказал о Жене Курченко. С лица Сережи не сходила улыбка.

— Наша диктатура пролетариата. Лиза, помнишь? — Как не помнить! — Лиза перекрестилась. — Слава Богу, что и сам уцелел, и дома все живы. Храни их Господь!

Вечером, когда Клава, Нина и Галя пообедали, Лиза сказала им:

— Мы днем поспали, так вы уж ложитесь — я сама уберу. Они сразу улеглись.

— Завтра поговорим, — сказала Нина. В кухне-передней подошел к Лизе.

— Ты чего?

— Вытирать посуду. Ладно?

— Ладно. Только сначала принеси ее сюда.

Сережа вытер стол, выключил настольную лампу, разложил какие-то бумаги и углубился в них. Наверное, опять в своих артелях работает, а я и не спросил.

 

3.

Позавтракали все вместе быстро, почти без разговоров, и стали расходиться на работу. Лиза собралась в магазин, а я отвезти директорское письмо — надо же его отдать. Перед уходом спросил Сережу:

— Ты работаешь там же, где работал до войны?

— Я сейчас работаю в Богодухове.

— Как в Богодухове?!

— В двух тамошних артелях.

— Три часа езды в один конец!

— А я езжу раз, много — два раза в неделю. Работаю дома. В Харькове их начальство и арбитраж.

— А почему не работаешь в Харькове?

— А в Харькове меня не брали на работу. Это целая история. Ты торопишься?

— Нет, еще успею.

— Тогда садись.

После прихода немцев Сережа обратил внимание на то, что наши люди, не зная немецких законов и путаясь в распоряжениях местного начальства, попадают впросак и имеют лишние неприятности. Убедившись, что сапожным ремеслом, как когда-то в Ростове, не проживешь, он надумал открыть юридическую консультацию: и людям помощь, и на жизнь заработать. Городская управа дала разрешение на открытие юридического бюро — так они назвали консультацию.

— По протекции?

— Без всякой протекции — Галя только начинала там работать. Идею одобрили, разрешение дали охотно, помещение предоставили и помогли нужной литературой.

— У тебя был штат?

— Уборщица по совместительству — весь мой штат. Я начал работать один, думая, если дело пойдет, привлечь знакомых юристов, но дело не пошло — людям нечем было платить. Дал бесплатно несколько советов, и бюро пришлось закрыть. Тогда я и стал шить обувь и возить ее в села — жить на что-то надо было. Когда пришли наши меня обвинили в сотрудничестве с немцами. Нет, не арестовали, не репрессировали, не судили — вызывали в НКВД, допрашивали, заставляли писать объяснения. Обвинение не подтвердилось, и меня, в конце концов, оставили в покое, но на работу нигде не брали. Как же: владелец частной конторы, да еще при немцах, чуть ли не коллаборационист.

— А в Богодухове взяли?

— А в Богодухове взяли. Но дело не в Богодухове. Когда в 32-м году меня вычистили из наркомпочтеля, хотя и записали, что разрешено работать юрисконсультом, на работу нигде не принимали. Тогда Хрисанф и Федя посоветовали попытать счастья в негосударственных организациях. Так я и оказался юрисконсультом в товариществе слепых, а потом и в товариществе глухонемых. Возможно, негласное распоряжение — таких, как я, в государственные организации не принимать. Я вспомнил об этом, когда узнал, что в Богодухове работают артели, и меня там приняли. Но я скоро вернусь в товарищества слепых и глухонемых. Они начинают работать, и я с ними уже договорился.

Поехал трамваем, но на Совнаркомовской вышел и пошел на Сумскую — захотелось посмотреть на то место, где стоял памятник Шевченко, разрушенный немцами. Когда в Подуральске мы с Марийкой прочли об этом в какой-то газете, горе и гнев охватили нас, и они не проходили. Я шел по противоположной городскому саду стороне и ждал: вот скоро сквозь голые ветки дубов увижу это место. И вдруг увидел памятник Шевченко. Стоял и не верил своим глазам. Потом пошел дальше, перешел улицу против памятника и обошел вокруг него. Все фигуры целы и невредимы. Старый осел! — выругал я себя. — Ты же давно читал о том, что никогда не врут так много, как во время войны, и веришь всему, что пишут наши газеты! Но хорошо, что это была ложь. Я еще раз обошел вокруг памятника, любуясь им, вспомнил, что на его открытии Горик на пари произнес здесь речь и вдруг глазами стал искать место, где бы установить мраморную доску с золотыми буквами... Да что же это со мной делается! Второй раз ищу место для мемориальной доски, посвященной нелепым событиям. А до других, не нелепых, Горик не дожил. Он был незауряден, умен, с задатками стать, по меньшей мере, хорошим врачом, а может быть и большим ученым. Погиб из-за мерзавцев, затеявших эту войну, и останется безвестным. А разве он виноват? А разве он один такой? Загубленные, юные, несостоявшиеся жизни. Конечно, примерещившиеся мне мемориальные доски — нелепость, но не оставаться же им безвестными!

Когда я только поселился на Сирохинской, Сережа говаривал: «Если бы я был царь...» Так вот, если бы я был царь, я бы установил памятник этим несостоявшимся жизням. А у нас установят, как же! Очень нужна партии и правительству память о них! Поставят фигуру Сталина, какой-нибудь огромный монумент с ребенком на руках... я уже шел вверх по Сумской и невольно пытался представить себе памятник загубленным, несостоявшимся жизням, но ничего, кроме сломанного молодого деревца, не увидел. На углу площади Дзержинского взглянул на Госпром и увидел его остов.

Отдав письмо пожилой женщине, открывшей мне дверь, возвращался по Пушкинской, заглядывая в поперечные улицы. В одной из них у двери большого особняка увидел вывеску харьковского областного отдела архитектуры. Интересно! Зайти или нет? Открылась дверь, на крыльцо вышел Сергей Николаевич Турусов, увидел меня и остановился.

— Горелов? Ну, здравствуй! С фронта?

— С Урала.

— Совсем приехал?

— Совсем. Проездом в Киев.

— Зайдем, поговорим. Пока мы шли через коридор и приемную, он продолжал спрашивать.

— Ты, кажется, харьковчанин?

— Харьковчанин.

— Есть где жить?

— Негде.

— Но на первое время зацепиться найдется где?

— Не надолго. Жду жену.

А, Стежок! Подошли к двери с табличкой «Начальник отдела». Идти к начальству я не собирался и остановился. Турусов открыл дверь.

— Проходи, проходи. — Он стал меня подталкивать. — Там и поговорим.

В кабинете никого не было. Турусов, не раздеваясь, расстегнув пальто и сняв шапку, сел во главе стола. Значит, он и есть начальник.

— Садись. Я сел, не раздеваясь, только снял шапку.

— Иди ко мне работать.

— Сергей Николаевич, я хочу на проектную работу.

— Вообще, конечно, лучше начинать с проектной, но в такое время тебе лучше сначала поработать у меня. Поработаешь у меня — получишь квартиру года через два, ну, максимум — через три. Не комнату, а квартиру. Тогда и пойдешь на проектную работу, хоть в Гипроград. А пойдешь сейчас на проектную работу — будешь ждать квартиру годами — десять, пятнадцать лет. Опытные, известные архитекторы сидят без квартир и неизвестно когда получат. Город разрушен, а квартиры нужны всем. Я знаю, что говорю. Ну, так как?

— Сейчас я вам ответить не могу — мне надо ехать в Киев.

— Зачем?

— Я еду по вызову наркомата коммунального хозяйства и должен туда явиться.

— Этот наркомат архитектурой и архитекторами больше не занимается и тебе там делать нечего.

— Я знаю. Оттуда меня, конечно, направят в управление по делам архитектуры.

— Да с управлением я сам договорюсь, можешь не сомневаться. И ехать тебе нет никакой надобности.

— Неудобно перед Табулевичем. Если бы не он, я бы все еще сидел на Урале.

— Тебя Табулевич вызвал? Откуда он тебя знает? Ну, что, опять сказать — я его племянник? Турусов, конечно, поверит.

— Мы познакомились в сорок втором году.

— Ну, хорошо. Сейчас я напишу записку Головко — это начальник управления по делам архитектуры. Он мне не откажет.

— Ну, как, договорились? — спросил Турусов, отдавая мне записку.

— Еще не знаю, решу в Киеве.

— Дело твое. Будешь выбирать — не забывай о квартире. И поскорей возвращайся — работы невпроворот. Извини, я спешу.

Вышли вместе. Я спросил о Бекетове.

— Умер. Здесь, в Харькове. Говорят, от голода.

— А Белореченко?

— Не знаю.

Собирался вернуться трамваем, но после встречи с Турусовым шел не спеша — надо было подумать. У Турусова работать не хочется, очень не хочется. Я помнил, как он руководил в институте студенческими работами. Его идея всегда самая лучшая и указания — категорические: только так! Инициатива и любые варианты допускались в пределах этих указаний. Турусов мне не симпатичен, он это чувствовал и никогда не включал меня в группу, которой руководил. Я никогда так не работал, и работать не стану. Неужели он надеется подчинить меня своей воле? Вряд ли. Он умен и должен понимать, что это ему не удастся. Нет других архитекторов, и приходится брать Горелова — вот в чем дело. А вернутся те его ученики, для которых он был кумиром, и Горелов может идти на все четыре стороны. Он даже поможет устроиться на проектную работу, куда захочу, хотя бы в тот же Гипроград. Квартира — вещь соблазнительная, для нормальной жизни — необходимая, но так ли всемогущ Турусов как он говорит? Предположим, со временем ему удастся выбить пару-другую квартир для своих сотрудников, но они, конечно, достанутся послушным исполнителям: он не производит впечатления человека, который твердо держит данное им слово. К Чепуренко я бы пошел, но Чепуренко никогда не пойдет на административную работу — это ясно. Да и что собой представляет эта работа? Переписка, совещания, заседания. Нет, уж куда лучше проектировать.

А в Гипроград мне путь закрыт: там эти. Я понимаю — они везде, и куда ни поступи — таких сотрудничков не избежать. Но в других местах они меня не знают, а сунься в Гипроград, и тот же работник архива, который когда-то меня вызвал, — он пожилой, значит, в армии не был и, наверное, продолжает работать в Гипрограде, а по совместительству — в НКВД, — и сообщит туда, что к ним поступил Горелов, тот самый. И никакой гарантии, что они снова за меня не примутся. Нет уж, сыт по горло! И, вообще, мне, наверное, лучше в Харькове не работать и не жить. Горько об этом думать, да что поделаешь? Грустно на этом свете, господа!

В этот вечер больше меня расспрашивали о нашей жизни в Нальчике и на Урале, и жизни Марийки в Рубцовске, о ее сестрах, о том, что я знаю о Кропилиных, спросили об Аржанковых — скупо и сухо, а потом — о наших планах.

— Выходит, в Киеве будешь заново получать назначение? — спросил Сережа.

— Выходит так.

— А где ты хотел бы устроиться?

— Это решится в Киеве. Думаю, что в нынешних условиях выбор будет большой, только попасть в Киев, Харьков, Одессу, Львов надежды почти нет.

— Почему? — спросили они дружно.

— В большие города все хотят. Я — начинающий, считайте — только институт окончил, таких много, а еще будут опытные архитекторы, демобилизовавшиеся и вернувшиеся из эвакуации.

— Конкуренция солидная, — заметила Клава.

— В большие города — да.

— А ты все-таки попытайся получить назначение в Харьков, — сказала Галя.

— Это было бы хорошо, — сказала Нина. — Ты старайся.

— Стараться я буду, — говорю я и думаю: не могу я им сказать, почему мне лучше не жить в Харькове.

— Если не удастся в Харьков, — говорит Сережа, — то хоть поближе к Харькову, чтобы чаще видеться.

— Это и мое желание, только в Донбасс не хочется.

— Хватит с тебя Донбасса! Пожил там – и хватит. Будто других городов нет. Лишь бы поближе к нам, — сказала Лиза.

— А когда ты Марийку ждешь? — спросила Галя.

— Думаю, — летом. Ребенок еще очень маленький чтобы раньше ехать.

 

4.

В воскресенье все заняты: кроме повседневной бесконечной работы — топка, покупки, стряпня, мытье посуды, уборка, еще накапливаются разные дела и откладываются до выходного. Сережа до завтрака сбегал, — это его выражение, — на базар. Клава и Галя отправились на толкучку в надежде купить что-то из вещей. Нина сходила в магазин и занялась постирушкой, я выгреб золу, принес дрова и уголь и наносил воду.

За завтраком Нина стала подниматься из-за стола, но Лиза ее остановила:

— Сиди, сиди. Принесут без тебя.

Встала и вышла Галя. За столом — непонятное оживление.

— А Петя ничего не знает! — сказала Галя, поставив на стол кофейник. — Надо ему рассказать.

— Расскажи, — сказала Нина.

— Я плохо рассказываю, — ответила Галя. — У меня получается неинтересно. Лучше пусть кто-нибудь другой расскажет.

Рассказал Сережа. Шли бои за Харьков. Завтракали под нескончаемую канонаду. Нина вышла за кофейником, и сразу донесся ее крик. Побежали к ней, успели понять, что она опрокинула на себя кофейник, и в эти же секунды в столовой раздался сильный грохот. Бросились в столовую — ничего не видно: мгла из белой пыли и на полу возле стола обломки кирпича, штукатурки, битая посуда, увидели, что все уцелели, только Нина обварила ногу. Оказали ей первую помощь, уложили на лизину кровать, вернулись в столовую и, сколько ни смотрели, не видели никаких повреждений: стены, потолок, окна — все цело. Наконец, Сережа оттянул в сторону, как маятник, висящее над столом между окнами зеркало. За ним в стене зияла круглая дыра с рваными краями.

Зеркало висело на своем месте. Оно большое — от потолка до стола, всегда чуть наклоненное вперед, толстое, на толстой доске и очень тяжелое — во время ремонта квартиры его снимали с костыля вдвоем, Сережа и отец, а когда несли, Лиза поддерживала его верх. Я удивился:

— Как же оно уцелело?

— Спроси что-нибудь полегче, — ответила Клава.

Сережа поднялся, нагнулся над столом и провел пальцем по нижней кромке зеркала.

— Здесь был мел, — сказал он, — а на потолке — полоска от удара. А задняя стенка сильно поцарапана. Почему оно не разбилось? Изделие прошлого столетия, сработано добротно. Досталось мне по наследству. Нынешнего производства разбилось бы вдребезги. Другого объяснения не нахожу.

Сережа оттянул зеркало в сторону, и я увидел на стене круглое белое пятно, немного отличающееся от белой стены.

— Если бы зеркало разбилось, вряд ли ты застал бы здесь всех нас, — сказала Нина.

— Все становятся суеверными, — сказал Сережа. — Так было и в прошлую мировую войну, и особенно — в гражданскую.

— Церкви полны народа, — сказала Лиза. — Давно так не было.

— Представь, в церкви видишь и молодежь, и военных, — сказала Клава. — А у вас там ходят в церковь?

— Не знаю, как в Челябинске, а в Подуральске церкви нет. Конечно, нет и мечети, хотя в городе много башкир и узбеков — по трудовой повинности. Сережа, а кто заделал пробоину?

— Я заделал. Там работы — с гулькин нос.

— А где ты взял зеленый кирпич?

— Домов, облицованных таким кирпичом, много, есть и разрушенные. Оттуда и носил.

— Носил? У тебя же есть тачка.

— Грузить на тачку побоялся: могли обвинить в хищении, а положить пару кирпичей в портфель — никто и внимания не обратит. Да их совсем немного нужно — только на облицовку. А красный кирпич у нас есть еще с тех пор, когда ты города строил. Вот теперь тебе работы будет! Слушай, — Сережа улыбался. — Женя Курченко освобождал Харьков?

— Да, участвовал в освобождении.

— Он артиллерист?

Несколько секунд тишины, а потом взрыв смеха. Давно не слышал здесь такого продолжительного смеха.

Еще когда получил первое письмо с Сирохинской, представил себе, как все разместились в такой маленькой квартире, и почти угадал: Юровские, как всегда, — в своей комнатке. В первой, проходной, комнате с окнами на веранду, где за занавеской спала Галя, поместилась и Нина. Значит, Клаве досталась моя кровать в столовой у окна, памятного мне с детства. Оказалось, что Галя уступила Клаве свою кровать, а сама заняла мою. Я теперь спал на раскладушке по другую сторону стола. В такой тесноте жило подавляющее большинство. Не знаю, как складывалась жизнь у других в таких условиях, у нас же, если что-либо кого-либо и раздражало, — а не раздражать не могло, — то все умели сдерживать себя и не проявлять раздражения.

Они быстро устают и не упускают возможности полежать, а Сережа по своему обыкновению засыпает минут на пятнадцать-двадцать и снова на ногах. И сейчас, проснувшись, плотно закрыл за собою дверь в кухню-переднюю, и оттуда доносится мягкое постукивание: это он чинит чью-то обувь. Лиза лежа читает. Я сел возле нее. Она положила книгу рядом с собой и сдвинула очки на лоб.

— А где вы берете книги?

— Уже открылась наша районная библиотека. Помнишь — имени Некрасова? Она в той же халупе. Галя туда заглядывает, только там сейчас мало чего интересного. Я больше классиков предпочитаю. От зараз з великим задоволенням читаю Грiнченка. Пам’ятаєш його оповiдання «Сам собi пан»?

— Пам’ятаю. Тiльки ж Грiнченко заборонений.

— Так це наша книжка, її колись ще твiй батько купив.

— Лиза! Я хотел тебя спросить: от чего умер Михаил Сергеевич? Не от голода?

— Что ты, Господь с тобой! Он же не чужой нам был. А было это так. Миша пообедал с нами и собрался домой полежать — ему нездоровилось. Мы предложили ему полежать у нас — у нас тепло, но он сказал, что дома протопил, и ушел, а вскоре прибежала соседка и сказала, что он лежит на снегу. Кинулись, а он уже мертвый. Владимир Степанович говорил, что у Миши кроме астмы была еще серьезная сердечная недостаточность, и что умер он, наверное, от этого.

— Владимир Степанович жив?

— Пока жив и работает все в той же больнице. Только он уже не тот, что был раньше. Сломали жизнь старику.

— Старику?

— Да по возрасту он еще не старик, а выглядит как старик. И глаза у него, как бы тебе объяснить, потухшие. Боюсь, не жилец он на этом свете. Ты только не подумай, рук на себя не наложит — он верующий, но, понимаешь, не держится он уже за эту жизнь, ничего его к ней не привязывает.

— А работа? Он же хороший врач и его ценят.

— Врач он, конечно, хороший, опытный, но, посуди сам, разве для полной жизни одной работы достаточно? А что касается того, что его ценят, тут уж кого как. Нашелся же мерзавец, а может и мерзавцы, написавшие донос, что он сотрудничал с немцами. Как только земля таких держит! Чем он им поперек дороги стал?

— Да ничем. Просто они хотели этим доносом показать свою бдительность, выдвинуться и сделать хоть какую карьеру. Ты вспомни, сколько людей еще до войны ни за что, ни про что пострадало от таких доносов, многие и погибли. Если у человека или нет никаких данных, чтобы в каком-то деле выдвинуться, или лень для этого потрудиться, то вот он и готов на любую подлость, а у нас это еще и поощряют: пусть донос не подтвердился, все равно такой человек пригодится — исполнит другую, порученную, подлость. Донос на Кучерова, конечно, не подтвердился?

— Конечно, не подтвердился, но нервы ему потрепали больше, чем Сереже. Сережу вызывали только в НКВД, а Володю еще таскали и по ведомству здравоохранения — горздрав, облздрав, точно тебе не скажу, спроси Сережу — он помогал Володе писать объяснения. Владимира Степановича еще и на какое-то время отстраняли от работы, пока это дело тянулось. Так что настроение у него — сам должен понимать. Но народ на Качановке к нему по-прежнему хорошо относится, что правда — то правда.

— У вас бывает?

— Приходит изредка, говорит — много работы. Иногда приносит продукты, говорит — кроме вас у меня никого не осталось. Попробуй тут отказаться!

— А доктор Певзнер? Не знаешь — вернулся из эвакуации?

Лиза посмотрела мне в глаза, закрыла свои, помолчала и тихо сказала:

— А он никуда не уезжал. Почему — не знаем: наше знакомство было шапочное. Когда пришли немцы, в один из первых дней я его встретила. Он молча поклонился, а я от неожиданности, — думала, что он уехал, — растерялась, не знала что сказать и, как последняя дура, спросила: «Вы к больным?» Он ответил: «К больным», помолчал, добавил: «Прощайте. Не поминайте лихом» – и ушел.

Лиза отвернулась к стене, вытерла слезы и, поворачиваясь ко мне, сказала:

— Такое не заживает. — Помолчала и вдруг: — Два сапога — пара.

— Ты о ком?

— Да о наших большевиках и немецких... как их... национал-социалистах. Одним миром мазаны. Насилие и жестокость, насилие и жестокость. Ты закон Божий помнишь?

— Кажется, еще помню.

— Царя Ирода помнишь?

— Помню.

— Умертвил всех младенцев мужского пола, а Христос уцелел. В древнем Риме, языческом, как истязали первых христиан, а христианство распространилось по всей земле, и язычников не стало. Испанская инквизиция как свирепствовала, искореняя ересь. Из ересей выросли новые религии, а что осталось от инквизиции? Наполеон сколько горя и бед принес своим воинам и умер, ничего не добившись. Так всегда было, потому что насилием и жестокостью ничего не добьешься. Сколько ни мучь людей, ни издевайся над ними, сколько их ни уничтожай — все без толку. И большевики, и эти нынешние немцы ничего не добьются и уйдут в небытие. Верю я в это, Петя, крепко верю. Бог долго терпит, да правду видит.

— Лиза! Бог правду видит, да не...

— А мне больше по душе как я сказала, и никакого греха тут нет.

Только вышел от Лизы, Нина, приложив к губам палец, взяла меня за рукав и потянула к себе, легла и похлопала ладонью по кровати — где мне сесть. На другой кровати спала Клава.

— Поговорим тихонечко, чтобы не разбудить. Расскажи, как вы с Федей жили в Нальчике.

Федя пишет, что жили дружно, но никаких подробностей я не знаю, а мне интересно.

Я стал рассказывать об этой нашей жизни и когда говорил о чем-нибудь интересном, веселом, приятном, Нина тихо смеялась.

— Сначала я так жалела, что не поехала вместе с Федей, — сказала она, — а когда немцы взяли Нальчик, я уже и не знала — жалеть мне или не жалеть, но что Федя в Нальчике не остался, в этом я была уверена. Как ты думаешь — правильно я сделала или неправильно, что не уехала с Федей?

— Нина! Да разве судьбу угадаешь? Только и остается думать: что ни делается — все к лучшему.

— Нет, не все к лучшему.

Проснулась Клава, села, прислушалась, подключилась к разговору, и стала рассказывать о жизни вдвоем с Гориком при немцах, а потом вспомнила, как они жили вдвоем, когда их оставил Хрисанф. Я набрался храбрости и спросил:

— А к кому Хрисанф уходил?

— К молоденькой секретарше, пленил ее эрудицией и остроумием, — это он умел, — но скоро вернулся. Я его приняла ради Горика, но отношения были, конечно, уже не те.

— Клава, а Лиза — жена Горика, — о ней что-нибудь знаешь?

— Лиза погибла летом 42-го года на Изюм-Барвенковском направлении.

Вошла Галя, села рядом с Клавой и тоже включилась в разговор, на мой вопрос о Надежде Павловне сказала, что ей пришлось очень трудно, и она продала или поменяла на продукты все, что могла. Сейчас работает на прежнем месте бухгалтером. Вошла Лиза, села рядом с Галей, потом вошел Сережа и Нина поднялась, чтобы и Сереже было где сесть. Так мы и сидели трое на одной кровати, трое — на другой, друг против друга, и о чем только ни говорили, пока Лиза не спохватилась, что уже поздно, а она еще и ужин не готовила.

— Сиди, ты сегодня уже настряпалась, — сказала Клава. — Я приготовлю, только ты покажи где...

— Ну, пойдем, — сказала Лиза и, обернувшись: — Я сейчас вернусь.

 

5.

Если Кучеров дома — он и откроет дверь — больше некому. Он и открыл. Лиза права: если б я его встретил на улице, мог, не узнав, пройти мимо.

В передней несколько ступенек. Владимир Степанович, стоя наверху, потянул меня к себе, и я вбежал по ступенькам наискось, чтобы не толкнуть его, но он повернулся ко мне и крепко обнял.

— Проходи, проходи! Давно приехал?

Пол в передней и первой комнате, — дальше ее я никогда не был, — пыльный и замусоренный.

Большой стол сплошь заставлен посудой, грязной или чистой, с едой или пустой — я не рассматривал. На Владимире Степановиче поверх вечной бархатной, сильно облезшей куртки — черный меховой жилет с серыми пятнами и домашние туфли с потертым мехом.

— Право не знаю, стоит ли тебе раздеваться. Я сегодня еще не топил.

Я снял шапку, шарф и расстегнул шинель. Владимир Степанович переставил посуду, освободил на столе место, поставил графинчик, хрустальные рюмки и выложил на тарелки какую-то закуску.

— Садись!

Сел рядом и еще немного с чем-то на столе повозился.

— Я читал твое письмо, то, в котором ты писал, как умер Гриша. У меня друзей-приятелей было много, но Гриша — один, другого такого не было. Ты мне вот что скажи: почему хорошему, честному человеку досталась такая тяжелая, безрадостная жизнь? А? Выпьем за память о нем. Закусывай, закусывай, а то опьянеешь. Это спирт, разбавленный, правда, но все равно покрепче водки. Вот умру, и моя память о Грише умрет вместе со мной. А ты — вот что: я не сомневаюсь — отца ты не забудешь, но этого мало, ты передай память о нем детям и внукам — нельзя, чтобы память о хорошем человеке совсем пропала. Разве это справедливо, что какого-нибудь выдающегося мерзавца будут помнить многие поколения, а простых хороших людей забудут? Будто их и не было.

Я молчал. Если будут у меня дети и внуки, — надеюсь, что будут, — я расскажу и об отце, и не только о нем, но и о близких ему людях, и не только о родственниках, но и о его друзьях, о погибшем на Кубани офицере и о Владимире Степановиче. Расскажу и о Горике. Сказать Владимиру Степановичу, что расскажу и о Горике не могу: у него погиб сын, а разве Горик ему дороже сына? Я сына видел только в детстве, раз или два, совсем его не помню и ничего о нем не знаю.

— Владимир Степанович, вы что-нибудь знаете как погиб Толя?

— А что мы, родители, вообще знаем о том, как погибают наши дети, кроме того, что за родину? Подумаешь, удивили — за родину. На фронте все сражаются и гибнут за родину. Толя погиб, конечно, за родину, ни он первый, ни он последний. Но не за Сталина и социализм. Слышать я этого не могу, сколько бы ни кричали. Кончится же эта мерзость когда-нибудь? А, ты как думаешь?

— Должна кончиться, вот только когда...

— И я надеюсь, всему на свете бывает конец. Давай выпьем за упокой души Толи, Горика и других таких же. Закусывай, закусывай. Ты еще куришь?

— Курю.

Владимир Степанович придвинул и открыл лакированную деревянную шкатулку с самосадом и пачкой аккуратно нарезанных из газеты листиков.

— Закуривай.

Когда мы скручивали папиросы, Владимир Степанович высекал кресалом из кремня огонь и мы прикуривали от тлеющего трута, я заметил, что Владимир Степанович весь в пепле. Сказать? Струсить? Все равно снова обсыплется. Но ведь не может быть, чтобы в больнице за ним хоть немножко не ухаживали.

— Встаньте, пожалуйста, на минуточку, — сказал я. — Ну, пожалуйста!

Он удивленно-растерянно на меня посмотрел, но встал. Я ладонью струсил пепел с жилета, брюк и туфель.

— Ну, спасибо, — сказал он, обнял меня, положил голову на мое плечо и вдруг я услышал что-то среднее между вздохом и стоном и понял, что он заплакал. Но он вскоре сдержался, выпрямился и ладонью толкнул меня в плечо.

— Прости за слабость. Ты не торопишься?

— Нет, не тороплюсь.

— Тогда сядем. Теперь все куда-то торопятся.

Я собрался расспросить его о Толе, но понял, что заговорить об этом просто так нельзя, только при случае.

— Давай еще по маленькой, — сказал Владимир Степанович, наполняя рюмки, которые, действительно, были маленькие, и я вспомнил, что они с отцом пили тут из рюмок побольше. — Я вот что хотел тебя спросить: как встретила Гришу Ксения Николаевна?

— Не знаю. Когда я пришел, папа уже был у нас.

— Ах, да, да, да... А кого ты раньше увидел — мать или отца?

— Наверное, ее, но я промчался в нашу комнату, ничего не замечая.

— Да, да, да... Удивительное предчувствие! Ну, а потом ты с ней разговаривал? Я не понимал, зачем ему это нужно, но отвечал.

— Потом я сказал ей, что бегу за скорой помощью.

— А не заметил, какое у нее было выражение лица?

— Заметил, перепуганное и растерянное.

— Еще бы! Она с Гришей разговаривала?

— При мне — нет, а без меня — не знаю.

— А дома был еще кто-нибудь?

— Никого: взрослые — на работе, дети в школе.

— А после Гришиной смерти? Она что-нибудь тебе говорила?

— Говорила не мне, а так, ни к кому не обращаясь: «Это он за мной приходил». Несколько раз.

— Да-а. Ох, и боится она смерти!

— Почему вы так решили?

— Да ведь там отвечать за грехи придется.

— Да она неверующая.

— Верующая — неверующая — это, брат, дела не меняет. Никто не знает, что там, после смерти, никто оттуда еще не возвращался.

— А случаи клинической смерти? — спросил в надежде услышать объяснение этому таинственному явлению.

— Читал я о таких случаях, хотя самому наблюдать не приходилось. Это как такой глубокий обморок, когда даже и сердце, и дыхание замирают, и большой риск на самом деле умереть, не выйдя из этого состояния. Только и всего: душа-то еще на месте, значит — не умер. Ты думаешь, неверующие такие умные, что точно знают — за гробом ничего нет? Не могут они этого знать! Это только у Толстого Ерошка, напившись чихиря, говорит: «Трава вырастет». А я так думаю, что он только хорохорится, хочет убедить себя в этом, чтобы не думать об ответственности за свои дела, хотя этот Ерошка — ангел по сравнению со многими нынешними. Неверующие могут быть не глупы, но они и не умнее верующих. Неужели ты думаешь, что тот же Луначарский умнее Павлова или Эйнштейна? А Ленин и Сталин умнее Гегеля и Канта? Даже смешно. Да и не в уме тут дело. Бога нет, никакой загробной жизни быть не может — так неверующим положено утверждать, так они, наверное, привыкли думать. А подсознательно уверенности в этом нет: а вдруг? Вот и боятся они смерти больше верующих: таких они дел натворили в своей жизни, по-старому говоря, грехов. Ведь моральных тормозов у них — никаких.

— А верующие тоже творили: инквизиция, Иван Грозный, да мало ли их!

— Ну, а я что говорю? Верующие, неверующие — это дела не меняет, только у неверующих никаких тормозов нет.

— Владимир Степанович, вы думаете — умерших на том свете будут делить на грешных и праведных?

— Ну, зачем же так примитивно! Даже не ожидал. Пойми простую вещь: человечество развивается, и с развитием меняются его представления обо всем, а ты сейчас оперируешь средневековыми понятиями.

— А какие понятия современные?

— Наверное, у каждого свои.

— А у вас, если не секрет?

— Скажу. Тебе скажу — тут мы с Гришей думали одинаково. С развитием меняются представления — это ты уже слышал. Меняются и все больше и больше приближаются к истине, но полной истины, наверное, так никогда и не достигнут. Может в этом и есть несовершенство человеческого ума... А может, хватит философии? Лучше выпьем по маленькой. А ты расскажи о себе. Тебя давно тут ждут. Совсем приехал? Что собираешься делать? О жене расскажи — я ее так и не видел.

Мой рассказ не стал монологом, рассказывал и Владимир Степанович. Мы не перебивали друг друга, перескакивая от одной мысли к другой, но, подхватив мысль другого, продолжали ее и обсуждали. По какому-то поводу Владимир Степанович сказал о Горике, что у него был ум ухватистый, но скептического и даже саркастического склада.

— В наше время, если речь не о дураке, другого и ожидать не приходится. Слава Богу, что хоть не циничный. При его сдержанности в проявлении чувств я видел, что он из-за больных еще как переживает. Пришел бы опыт, и был бы хорошим врачом. Толя, к великому моему сожалению, к медицине расположен не был, увлекался техникой и получил модную специальность: инженер-электрик. Как же: электрификация всей страны и тому подобное, а он в стороне будет стоять! Настойчивый был парень — два раза поступал в ХЭТИ, но своего добился.

Разговор был прерван раздавшимся в передней звонком — за Кучеровым прислали из больницы. Из передней раздавались голоса его и женский, слышались слова: температура, кислородная подушка и еще какие-то восклицания Кучерова: «Ах ты, Господи! Кто бы мог подумать! Сейчас, только оденусь»... Я надел шарф, застегнул шинель, вышел в переднюю с шапкой в руках, поздоровался с незнакомой женщиной и спросил Владимира Степановича:

— Я вас провожу?

— Не надо, Петя, мои мысли уже там. Пошли, до Заиковки нам по дороге. До Заиковки — один квартал.

— Как там на Сирохинской?

— Вроде бы без изменений.

— И то слава Богу. Они молодцы — крепко держатся друг за друга. В одной упряжке, а Сережа как коренник. Кланяйся им от меня, скажи — постараюсь проведать. Из Киева скоро вернешься?

— Думаю, через несколько дней. Что там делать?

— Когда вернешься, приходи, я тебе всегда буду рад. Извини, что так получилось.

— Ну, что вы, я же понимаю.

На углу Заиковки я остался ждать трамвай, Кучеров со своей спутницей наискось пересек Змиевскую к остановке автобуса, подошел мой трамвай и я уехал.

Больше из дому я не отлучался, лишь съездил в городские кассы за билетом и ходил за хлебом и продуктами. Большую часть дня мы с Лизой были вдвоем.

— Папин архив тоже сгорел? — спросил я ее.

— Нет, не сгорел. Гриша, когда переезжал в Крым, сам разобрал свой архив, большую часть выбросил, с собой взял самое необходимое, а остальное оставил мне на хранение. Я храню его у себя вместе с рецептом Чехова.

— И рецепт уцелел!!.. Вот хорошо! А я-то думал, что и он сгорел.

— Нет, нет, не сгорел, не беспокойся. Когда перебирали наш архив, я рецепт с архивов Гриши не трогала, он так и оставался у меня все время.

— Он и сейчас у тебя?

— У меня. Где-то у меня, вот только найти не могу. Искала к твоему приезду, все, кажется, перерыла и не нашла. Куда я его только запроторила — ума не приложу. Но ты не беспокойся — найдется. Он не сгорел, цел, невредим, и никуда деться не мог. У меня в моих захоронках. К твоему возвращению из Киева постараюсь найти.

 

6.

Накануне моего отъезда, вечером, мы засиделись, и Нина с Галей снова заговорили о том, как хорошо бы нам с Марийкой устроиться в Харькове. Живя на Урале, чем дальше, тем больше чувствовал, что, кроме Марийки, самые близкие мне люди на этом свете — сидящие сейчас со мной за столом да еще Федя Майоров, а моя прошлая жизнь среди них всегда казалась само собой разумеющейся и настолько естественной, — будто другой и быть не могло, — что я только сейчас удосужился поинтересоваться:

— А как я попал к вам из детского дома? Вернулся папа и забрал меня?

— Ой, нет, — тихо сказала Галя и покачала головой.

— Не так это было просто, — сказал Сережа.

— Как мы узнали, что тебя отдали в детский дом, я уже не помню, — сказала Лиза, — но узнали: дурные вести не лежат на месте. Жили мы еще в Ростове. Кажется, написал кто-то из знакомых.

— Надя Ступина мне написала, — сказала Галя. — Она встретила кого-то из Кропилиных, кажется Катю.

— Новость нас переполошила, — продолжала Лиза. — Твоим дедушке и бабушке и нам с Сережей хотелось взять тебя к себе еще когда ты жил в Сулине, но тогда об этом нечего было и думать, другое дело — теперь. И Гриша писал, что хочет вернуться. А тут мы решили, что пора и нам возвращаться — там наш дом, который по новому декрету должны нам вернуть, и Сережа как раз собирался в Харьков хлопотать о возвращении дома и устраиваться на работу.

Трудность была вот в чем, — сказал Сережа: для того, чтобы забрать не своего ребенка, нужно согласие его родителей, а Гриша еще не вернулся, и кто знает, когда это ему удастся. Приходилось обращаться к Ксении Николаевне. Мы так рассуждали: раз она отдала тебя в детский дом, значит ты ей не нужен, а может и лишний, или она не в состоянии тебя прокормить, хотя в таком случае она могла оставить у своих родителей. Словом, нужно было ее повидать. А как ее искать, не зная, под какой фамилией она живет: Горелова, Кропилина, или вышла замуж и взяла фамилию мужа? Адресное бюро почему-то не имело сведений ни о Кропилине Николае Григорьевиче, ни о Кунцевич Вере Николаевне, а какие фамилии носят младшие дочки Кропилиных, я не знал. Я не чересчур подробно рассказываю?

— Нет, нет! — запротестовал я. — Мне интересна каждая подробность.

— И нам интересно восстановить в памяти всю эту историю, — сказала Клава.

— Особенно мне, — сказала Нина, — мы с Федей тогда еще не жили в Харькове.

— Тогда наберитесь терпения, — сказал Сережа и продолжил рассказ.

Он обратился в управление епархии, — или как оно там называлось, — и узнал, что протоиерей Николай Кропилин служит в Благовещенском соборе вторым священником, в соборе узнал, когда он там служит, и подождал его у входа. Они друг друга узнали, поздоровались. Отец Николай остановился и спросил:

— Вы, наверное, по поводу Пети?

— Да, по поводу Пети. Это правда, что его сдали в детский дом?

— К моему величайшему прискорбию, это правда.

Как же так? Отец Николай взглянул на свои толстые карманные часы, — я их помню, — сказал, что сейчас он должен служить на дому молебен и пригласил Сережу вечером к себе домой.

— Я хотел бы поговорить наедине, — сказал Сережа.

— Можно и наедине. Дома привыкли к тому, что со мной часто говорят наедине.

— Ты не хотел говорить в присутствии семьи? — спросила Клава.

— У отца Николая — давняя репутация порядочного человека, а что собой представляют его младшие дочки — откуда мне знать? — ответил Сережа.

У себя дома отец Николай выглядел расстроенным и, пригласив Сережу сесть, помолчав и постучав пальцами по лежащему на письменном столе толстому стеклу — я помню и это стекло, и лежавший под ним план города Харькова за девятьсот десятый год, — сказал обычную в таких случаях фразу:

— Я вас слушаю.

— Я хотел бы знать, почему Петю отдали в детский дом? — Такими словами, но более жестко повторил Сережа вопрос, заданный еще возле собора.

— Сергей Сергеевич, мне стыдно говорить, — ведь я давно уже не наивный юноша, — но дело в том, что Ксения нас обманула, можно сказать — обвела вокруг пальца. Она сказала нам, что поступает здесь, в городе, воспитательницей в детский дом и что ей дают комнату, в которой она будет жить с Петей и даже сможет получать для него питание. Судите сами, какие у нас могли быть возражения или подозрения? Она, действительно, устроилась в городе воспитательницей в детском доме, но Петю отвезла в другой детский дом — где-то за городом. Допустим, ее саму обманули, не выполнили обещанного — не дали комнату, отказали в питании, все может быть. Но это не причина, чтобы мальчика отдать в приют, да еще при живых родителях. Петя жил у нас с Ксенией, мог остаться у нас и без нее. Если бы я все это предвидел, я бы, конечно, не допустил, чтобы Петю отдали в приют. И причина у нее, конечно, была другая. — Отец Николай замолчал, задумался, потом, как бы очнувшись, спросил:

— Я не ошибаюсь в предположении, что вы хотели бы Петю взять к себе? Если бы это вам удалось! — вдруг вырвалось у него. — К внуку я привык, жили мы с ним дружно, но я буду рад, если вы выручите его из приюта. Он с такой охотой, даже радостью ездил к вам из Сулина! Если бы только это вам удалось!

— Вы не ошибаетесь. Старики Гореловы и мы с Лизой, действительно, хотели бы взять Петю к себе, тем более что мы ждем возвращения Гриши, но чтобы забрать Петю из детского дома, нужно согласие его родителей. Гриша еще не вернулся, значит, — согласие Ксении Николаевны. Я разыскал вас, чтобы узнать ее адрес.

Отец Николай молчал и явно чем-то мучился. Наконец, он сказал:

— У нас нет ни ее адреса, ни адреса детского дома, в котором находится Петя. Она наотрез отказалась дать нам эти адреса.

— Даже так? А не скажете — чем это вызвано? Такое к вам отношение?

Теперь мы уже знаем, чем. Фантазиями, очередными фантазиями, которым она подвержена. Она поддалась новому веянию, — к сожалению, не одна она, — считает, что большевики во всем правы, разделяет их взгляды, оправдывает их методы и сама не гнушается к ним прибегать — пошла же она на прямой обман, чтобы отдать Петю в детский дом. Для того, — во всяком случае, так она говорит, — чтобы ее сын вырос новым человеком. Думает, что в детском доме из Пети сделают настоящего большевика, там, видите ли, коллектив, — и не хочет, чтобы мы с ним виделись, потому что мы — люди отсталые, будем дурно влиять на Петю и помешаем его правильному воспитанию.

— Это ужасно! — сказал Сережа и, помолчав, повторил: ужасно. Она сама вам это все сказала?

— Она с тех пор, как поступила в детский дом, не была у нас ни разу. Ее встретила Вера, пыталась чуть ли не силой затащить к нам, чтобы она объяснилась без обиняков, а в ответ и услышала ее нынешние взгляды, высказанные горячо, сумбурно и не очень вразумительно. Я вам их передал в изложении Веры, по ее словам — в весьма смягченном виде в части нашей характеристики. А в заключение тирады Ксения потребовала, чтобы мы оставили в покое ее и ее семью.

— Значит, она замужем?

— Замужем. Он из Сулина, но поженились они здесь, когда Ксения осталась без Пети. Живут вдвоем. Этого она от Веры не скрывала, работает он где-то бухгалтером и берет частные уроки пения.

— Пения?!

— Да. В Сулине он пел в церковном хоре, у него красивый драматический тенор.

— А-а-а!..

— Да, она, возможно, рассчитывает на его артистическую карьеру, но это тоже из области фантазий. Чтобы стать хорошим певцом, надо много учиться, тем более, что он из малообразованных. А разве она сможет создать ему необходимые условия? Пойдут дети, и на этом его артистическая карьера закончится.

— Бог с ними! Меня, отец Николай, беспокоит судьба Пети. Из того, что вы рассказали, следует, что шансов на то, что Ксения Николаевна согласится отдать нам Петю, почти нет: по ее нынешним взглядам наша семья еще похуже вашей. Но смириться с тем, что Петя останется в детском доме, невозможно. А что предпринять? Ума не приложу.

— Да, по ее нынешним взглядам ни в нашу, ни в вашу семью она сына отдать не захочет, но не надо отчаиваться: взгляды ее не отличаются устойчивостью, и фантазии — скоротечны. Стоит ей только наткнуться на препятствие или кто-нибудь из тех, кому она сегодня верит, ее обманет или обидит – и у нее уже другие взгляды, а фантазии развеялись. Поверьте мне — ведь я ее знаю. И обстоятельства могут измениться. В детские дома берут, наверное, только сирот, я думаю, что Петя попал в детский дом незаконно, и в любой момент Ксении могут предложить сына забрать. А захочет ли ее муж, чтобы Петя жил в его семье? В Сулине его Петя очень невзлюбил, не таил этого и постоянно, хотя и по-детски, проявлял. Не знаю — появилась ли уже какая-нибудь возможность забрать мальчика из приюта, но я верю, что такая возможность появится, и такой шанс грех будет упустить. А для начала, мне кажется, вы ничем не рискуете, если встретитесь с Ксенией. Ее фамилия Аржанкова, а адрес узнаете в адресном бюро.

— Раз она в Харькове, ее я найду, на худой конец в том учреждении, которое ведает детскими домами, узнаю, где она работает. А в адресном бюро, между прочим, не оказалось сведений ни о вас, ни о Вере Николаевне.

— Какой хаос! Куда ни ступи — нигде нет порядка.

— Порядка нет, это верно, но это еще полбеды. Куда хуже произвол.

— А не кажется ли вам, что произвол идет на убыль?

— Разве в том, что перестали под видом обыска забирать все, что понравилось. В остальном перемен что-то незаметно.

— Да и забирать уже нечего — ни в церквях, ни в домах... Сергей Сергеевич, если увидитесь с Ксенией, сообщите, пожалуйста, о результатах.

— С Ксенией Николаевной встретиться постараюсь, — терять нечего, — и о результатах нашего разговора вам сообщу.

С моей мамой Сережа встретился у нее дома в присутствии Аржанкова и сразу почувствовал настороженно-неприязненное к себе отношение. Не затрагивая маминых взглядов, Сережа попросил ее разрешить взять меня из детского дома. Он сказал, что она создает новую семью, надо надеяться — будут дети, что возвращается Гриша, и было бы справедливым оставить ему сына, что об этом просят и старики Гореловы. Мама отказала, сказала, что в детском доме я временно — они оба работают, и присмотреть за мной некому, а изменятся условия, и она заберет меня в свою семью. Сколько людей живут в таких же условиях, но детей в детские дома не отдают! — подумал Сережа, но говорить об этом, конечно, не стал, а спросил: что она имеет в виду под изменившимися условиями? Мама вспылила, сказала, что они люди друг другу чужие, и она ни в чем не обязана отдавать им отчет, и они не имеют права предъявлять к ней какие-либо требования. Потом стала говорить о том, что я живу в очень хорошем детском доме, и меня там правильно воспитывают, что и раньше детей отдавали в закрытые учебные заведения, ничего плохого в этом нет, она сама училась и жила в епархиальном училище… Продолжать разговор не имело смысла.

— Аржанков в разговор не вмешивался? — спросил я.

— За все время не проронил ни слова. Там, как видно, командует твоя мама. Тогда командовала, — подумал я, — а теперь нет. Передав отцу Николаю вкратце разговор с моей мамой, Сережа сказал:

— Я навел справки. Вы, кажется, правы: по всей видимости, Петя находится в детском доме в нарушение установленного порядка, значит — незаконно. Наверное, по знакомству.

— По знакомству? Кто же это ей устроил? У меня сохранились хорошие отношения с некоторыми большевиками, которые теперь у власти, но Ксения ко мне не обращалась. Оно и понятно: все продумала и боялась, что я помешаю отдать Петю в детский дом.

— Признаюсь вам, я колебался: использовать ли этот аргумент в разговоре с Ксенией Николаевной? Как в каждой инструкции, так и здесь, оговорены исключения. Одно из них такое: если один из родителей умер, а другой работает в детском доме, тогда ребенок в детский дом может быть принят. Ксения Николаевна взяла фамилию мужа, значит, ее брак зарегистрирован. Для регистрации этого брака она должна была предъявить документ о разводе с первым мужем, — зарегистрировать развод ничего не стоит, даже в отсутствие мужа, — либо о его смерти, либо о том, что он пропал без вести. Гриша, слава Богу, жив, но отсутствует давно, и она, если скрыла свою с ним переписку, имела возможность оформить документ о том, что он пропал без вести, а в таком случае считается, что у ребенка отца нет. Какой документ у Ксении Николаевны — я не знаю...

— И я не знаю, — сказал отец Николай.

— И я не воспользовался этим аргументом — не стал рисковать. И еще не хотелось прибегать к нему по моральным соображениям: похоже на шантаж.

— Вы правы, — сказал отец Николай. — Прибегать к нему не стоило.

— Не слишком ли вы оба в данном случае были щепетильны? — спросила Клава.

— Да ведь не хотелось прибегать к морали большевиков: все дозволено.

— Извините, я вас перебью, — сказал я. — Когда мама отвозила меня в детский дом, то по дороге сказала, что мой папа пропал без вести. Я не поверил, но молчал.

— Что ты говоришь! — воскликнул Сережа. — Значит, я правильно поступил, что не захотел воспользоваться этим аргументом! Но кто бы мог подумать, что она прибегнет к обману!

Прощаясь, отец Николай и Сережа обменялись адресами.

— Будем надеяться на приезд Григория Петровича, – сказал отец Николай. — Отцу, надеюсь, не смогут запретить забрать сына из детского дома.

— Если Ксения Николаевна будет возражать, могут и не отдать: у нас ко всему классовый подход, да и произвола хватает.

 

7.

Вернув свой дом и устроившись на работу в наркомпочтель, Сережа поехал в Ростов перевезти семью, так и не добившись возможности забрать меня из детского дома.

— Но я же у вас вырос, — сказал я.

— Так ведь скоро сказка сказывается... — ответил Сережа. — Незадолго до нашего переезда в Харьков отец Николай написал мне, что виделся с Ксенией Николаевной, но она не хотела и слушать, чтобы забрать тебя из детского дома. Ты пробыл в детском доме почти год. Но то, что не удалось ни мне, ни отцу Николаю, совершенно неожиданно удалось Ульяне Гавриловне.

— Бабусе?!

— Твоей бабусе, — подтвердила Лиза. — Мы жили уже здесь и ждали со дня на день Гришу. Бабуся, не сказав никому ни слова, сама отправилась к твоей маме, и один Бог знает, как ей удалось получить согласие, чтобы ты жил у нас. Она не хотела об этом говорить.

— Осталось неизвестным?

— Так и осталось. Бабуся сказала только, что твоя мама свое согласие оговорила двумя условиями: чтобы ты регулярно ее посещал, и чтобы мы не предъявляли никаких требований на имущество Гореловых, которое было у нее.

— Какое имущество?!

— В основном — ковры. Больше она ничего не рассказывала, а на наши расспросы отвечала: «Та годi вже вам! Петрусь житиме з нами, слава Богу. Що вам ще треба?» Я, грешным делом, одно время думала: уж не валялась ли она в ногах у твоей мамы?

— Ну, что ты! — возмутилась Клава. — Она же обладала чувством собственного достоинства.

— Да я и сама поняла, что этого не могло быть. Мама на колени становилась перед Богом и святыми, но не перед людьми — оно было бы большим грехом.

— И дедушка не знал?

— Когда мы стали беспокоиться, что мамы долго нет, папа сказал: «Да не волнуйтесь вы! Пошла по делу и никуда не денется, вернется». Наверное, знал куда и зачем пошла. А когда мы его спросили, как же маме удалось уговорить Ксению, папа, усмехаясь в усы, ответил: «А я там не был. У меня не спрашивайте». Вот и пойми — знал он или не знал. Думаю, что знал. А вскоре он умер.

— Бабуся умерла через десять лет после дедушки. Так и не рассказала?

— Так и не рассказала. Да мы больше не расспрашивали — это было бы нехорошо.

— Я считал, — сказал Сережа, — что и мне надо сходить к Ксении Николаевне — взять письменное согласие, но Ульяна Гавриловна сказала: «Нiчого не треба. Вона сама привезе Петруся до Кропiлiних, а хтось iз них приведе його сюди». А адрес Ксении Николаевны Ульяна Гавриловна, — я ее спросил, — взяла у отца Николая.

— Петя, а тебе мама не рассказывала о своем разговоре с бабусей? — спросила Галя.

— Нет, не рассказывала.

— А ты ее не спрашивал?

— А я только сейчас узнал, что бабуся была у мамы.

— А теперь при случае спросишь?

— Нет, не буду спрашивать.

— Почему?

— Очень сомневаюсь, что услышу правду. А вы не догадываетесь, почему мама вдруг согласилась, чтобы я жил у вас?

— Разные были догадки и предположения, — ответила Галя.

— Например?

— Например? Ну, например, такое предположение. Наш отец был человек строгий, требовательный, ни для кого исключений не делал, и мы с Ниной не раз слышали, как он отчитывал твою маму и даже кричал на нее. Нам не все нравилось в Ксении Николаевне, но мы были еще девчонками, помалкивали и говорили об этом только между собой. У нас — своя жизнь, у твоей мамы — своя, у нас — свои интересы, у нее — свои, и мы, как говорят дети, друг друга не трогали.

— А, кстати, как в вашей семье называли маму?

— Наша мама называла ее Ксаной, отец — Ксенией.

— А остальные?

— А мы с Ниной — или Ксаной, или так, как называли ее у Кропилиных, — Ксюшей, а между собой Ксяшкой, но, вообще, мы редко к ней обращались. Потом уже, повзрослев, поняли, что старались ее избегать, и она, конечно, это понимала.

— А Лиза и Клава?

— Что — Лиза и Клава? Как обращались к маме?

— Как сложились у них отношения с мамой?

— А они не жили с нами, у них были свои семьи, а Клава у нас и не бывала. Как они относились к твоей маме — я этим тогда не интересовалась.

— А за что дедушка сердился на маму?

— Конкретных причин мы не знаем и не старались узнавать, мы только радовались, что не нам достается на орехи. Взрослея, стали понимать, что он сердился за то, что она ничего не делает, только развлекается и транжирит деньги.

— А вы с Ниной что-нибудь делали?

Галя умолкла, и на несколько секунд наступила тишина.

— Мы учились в гимназии, — вместо Гали ответили Нина, — никаких обязанностей у нас не было, только разные поручения то мамы, то папы. Поручения иногда докучали, и мы были недовольны, но все равно их выполняли.

— Петя, ты все время меня перебиваешь, — сказала Галя, — и я не могу ответить на твой же вопрос.

— Ну, извини. Я слушаю.

— Так вот... А наша мама относилась к Ксане спокойно, доброжелательно, заботливо, никогда на нее не кричала, — она вообще никогда ни на кого не кричала, не отчитывала и даже заступалась за нее перед твоим дедом. Может быть, поэтому твоя мама и уступила просьбе твоей бабуси.

— Так... А другие предположения и догадки?

— Я думаю, да и с самого начала думал, что дело тут вот в чем, — сказал Сережа. — Ульяна Гавриловна, конечно, не скрыла от Ксении Николаевны, что Гриша вот-вот приедет. Ульяна Гавриловна была, Петя, удивительным человеком: никогда не обманывала и не хитрила. Ну, а Ксения Николаевна не могла не сообразить, что если Гриша начнет хлопотать, чтобы забрать сына из детского дома, то может обнаружиться ее обман, и во избежание неприятностей лучше самой забрать Петю. А ее муж, наверное, мягко выражаясь, не был от этого в восторге. И ведь действительно, она сама забрала Петю, — а это надо было как-то оформить, — и привезла его к Кропилиным.

— Это более правдоподобно, — сказала Клава. — Я еще вот о чем хочу сказать: почему Ксении понадобилось, чтобы Петя ее проведывал?

— А что тут непонятного? — спросила Лиза. — Она же мать все-таки.

— Которая почти не проведывала сына в детском доме. По-моему, тут был расчет на будущее. Вдруг у Пети окажутся незаурядные способности в какой-либо области, он станет выдающимся и хорошо обеспеченным человеком — не стоит терять его из виду, тем более что сделает ли ее муж карьеру артиста — это еще по воде вилами писано.

— Побойся Бога, Клава! — сказала Лиза. — Разве у тебя есть доказательства, что Ксения имела такой расчет? Чужая душа — потемки. Как же ты можешь так говорить?

— Господи! Я только среди своих поделилась своими соображениями, что тут такого?

— Да будет вам! — с явным неудовольствием сказала Нина. — Верно и то, о чем говорила Галя, и то, о чем говорил Сережа. Оба эти обстоятельства сыграли роль в том, что Ксения отпустила Петю. Но, может быть, были и еще какие-то обстоятельства, о которых мы не знаем.

— Знаешь, Петя! — сказала Лиза. — Сколько раз об этом говорено, переговорено, а мы так и не знаем, как было дело, и сколько бы еще ни говорили, все равно не узнаем. Спать пора, господа хорошие! Вам же на работу рано вставать.

Не спалось. Вспоминались посещения мамы. А у них ковры, действительно, были. Один — очень большой, зеленый с коричневыми узорами, закрывал стену, топчан и почти весь пол, оставляя у окон неширокую полоску, по которой ходили. Да это же тот самый ковер, на котором я расставлял кубики и водил поезда! Откуда я знаю, что он какой-то текинский? Может быть, слышал в Сулине, когда мама привезла ковры? А что значит текинский – понятия не имею. Печорин велел перед окнами княжны Мери провести лошадь, покрытую дорогим, только что купленным, ковром. Не текинским ли? Дай Бог память! Нет, не текинским, а персидским. Да какая мне разница, какие это были ковры, хоть у мамы, хоть у Печорина! Лучше выспись перед дорогой. Но не спится... В другой комнате на стене висел темно-красный ковер. Вот была работа Аржанкову выбивать пыль из ковров! В Нальчике на полу перед кроватями и на стенах под кроватями лежали и висели куски зеленого ковра, потертые и вылезшие, а в большой комнате висел какой-то ковер — я к нему не подходил и не присматривался. Вот дались мне эти ковры!.. Нет, не спится.

Мама постоянно ругала всех Гореловых, кроме бабуси, и однажды, когда она подряд всех поносила, я спросил:

— А бабуся?

— Твоя бабуся — святая женщина.

Я и сейчас слышу голос мамы, сказавшей эту фразу. В ней нет теплоты, а только холодное признание факта. А интересно: ругала она Гореловых не за их политические взгляды, не за какие-либо дела, а за характеры. О политике, о своем отношении к настоящей власти она со мной никогда не говорила. Наверное, прав был мой деда Коля, когда сказал Сереже о неустойчивости ее взглядов. Ах, да! Она и у Кропилиных тогда бывала, правда, редко и недолго. И еще, помню, мама как-то сказала мне, что когда у них будет ребенок, он у них будет говорить по-украински, и я тогда подумал: чтобы научить какому-нибудь языку, надо самим на нем говорить, как папа на немецком, а ни она, ни ее Сашенька, — так она называла мужа, — украинского не знают. Как говорил деда Коля Сереже, — очередная фантазия.

Все еще не спится... Лиза сказала: «Сколько раз об этом говорено переговорено...» В этом доме есть две темы, к которым периодически возвращаются: первая — был ли Петр Трифонович прообразом Лопахина, и вторая — как бабусе удалось добиться согласия мамы на то, чтобы взять меня из детского дома. Мы с Марийкой будем жить своей семьей, но хочется поближе к Гореловым, лучше всего — в Харькове: они, старея, будут нуждаться в нашей поддержке — больше у них никого нет. И Марийка, наверное, предпочла бы Харьков: конечно, сюда из эвакуации вернутся ее сестры. И многие наши друзья сюда вернутся. А не пренебречь ли своими опасениями и остаться в Харькове? Не у Турусова работать и не в Гипрограде — здесь, конечно, уже есть проектные организации, будут и другие. Ладно, съезжу в Киев, там все решится.

На другой день, когда все ушли на работу, Сережа — по делам, а Лиза управилась со своими утренними хлопотами, я попытался отдать ей деньги, вырученные за водку.

— Об этом говори с Сережей, — сказала она сухо.

— Лиза, он же не возьмет.

— Конечно, не возьмет и правильно сделает. Ну, посуди сам! У нас какое-никакое, а свое обжитое гнездо, приобретать нам ничего не нужно, а с текущими расходами мы худо-бедно справляемся. А вам с Марийкой жизнь сначала начинать, и у вас кроме этих двух тысяч ничего нет. Так кому они больше нужны?

— Мы же будем работать и постепенно обзаведемся всем необходимым. Все так делают. А вы сколько дом не ремонтировали?

— Ты рассуждаешь как ребенок. Ну, приедешь на новое место, а потом Марийка к тебе приедет. Сколько вы поначалу будете получать? По сто рублей? А кровать надо, стол надо, табуретки хотя бы на первый случай, а посуда, всякая хозяйственная утварь, а белье? Сначала станьте на ноги, а потом предлагайте помощь, тогда не откажемся. И давай больше об этом не говорить.

Я оставил деньги Лизе на хранение, взяв с собой не помню сколько для поездки в Киев, и, отдавая деньги, невольно улыбнулся.

— Ты чего смеешься? Небось, думаешь — потом буду искать как Гришин архив? Не беспокойся — найдется.

— А я и не беспокоюсь. Ты когда-то говорила: если долго не находится – брось искать — само найдется. Вот и не ищи: все равно я сейчас его не возьму — некуда.

Поезд уходил днем. Сережа провожал. Подали состав из товарных вагонов. Не знаю как в других вагонах, а в моем не было даже лавок у стен. На станциях бегали в туалет, с детьми. Я, как и другие, сидел на чемодане, прислонившись к стене. Кому не хватило мест возле стен, сидели и лежали посредине вагона. Когда отодвигали двери – несло холодом, и иногда залетал снег. Никто не роптал: после всего перенесенного в войну с такими неудобствами легко смириться.

 

8.

Поезд шел через Ворожбу, на станцию Белополье прибыл поздним вечером. Недалеко от станции, — Марийка говорила минут тридцать-сорок ходьбы, — село, в котором она родилась. Там и сейчас живет ее отец. Поезд стоит и неизвестно, когда отправится. Хорошо бы познакомиться с Игнатом Корнеевичем. Мы все стоим. Слышно как один за другим проходят поезда на Ворожбу. Наш поезд ежедневный, можно встать, а завтра продолжить путь, но не ночью же искать село, а в селе будить людей и спрашивать где живет Стежок, — а потом будить старика. Если поезд простоит до рассвета, тогда пойду, но поезд отправился затемно. Вторую ночь поезд простоял где-то между Нежиным и Киевом, и снова было слышно, как мимо нас в сторону Киева проходят поезда. В Киев прибыли ранним утром.

Когда приезжаешь куда-либо впервые или после долгого отсутствия, запоминаются если не весь первый день, то первые часы пребывания. В Киеве я был давно — в начале сентября 36-го года, когда восстанавливался в институте. Сейчас конец марта или начало апреля — точно не помню. Весна опаздывает, как пассажирский поезд в военное время: и в Харькове, и в Киеве — зима, только в Киеве снега больше и он белее, значит, выпал недавно. Мороз чуть-чуть, воздух мягкий, приятно дышать. Вышел на привокзальную площадь — заработало радио: бой кремлевских часов и «Союз нерушимый...» — шесть утра. Не спеша пошел к центру. Я знал, что Крещатик почти полностью разрушен, ожидал встретить, как в Харькове, много разрушенных и сожженных домов и в других местах, но не встретил нигде. Город уцелел. С бульвара Шевченко свернул на Владимирскую. Хотелось есть. Против оперы, в одном из маленьких домиков, зажатых между многоэтажными домами, — частная закусочная. Она уже открыта. Зашел, сел за столик, посмотрел в прейскурант: соблазнительные, давно забытые блюда, и цены на них, по сравнению с ценами в харьковских лавчонках, хоть и не для ежедневного посещения, но доступны. Заказал домашнюю колбасу с тушеной капустой. Огляделся: кроме меня только один посетитель, тарелка у него уже пустая, пьет чай с пирожком. Еще раз взглянул в прейскурант и обмер: цены указаны за 100 грамм, а мне показалось — за килограмм. Ну и влип! Съедаю заказанное, плачу больше восемнадцати рублей, ухожу, не утолив голод, и иду на ближайший базар. За крытым Бессарабским рынком на прилавках торгуют горячей пищей, съедаю миску украинского борща, — это недорого, — чувствую, что сыт, и отправляюсь дальше. На Крещатике справа и слева сплошь разрушенные дома. Такая точная бомбежка — дом за домом? Нет, конечно. Дома взорваны. На широких тротуарах в завалах расчищены тропинки, по ним и ходят. Посредине улицы — узкоколейка, по ней женщины толкают вагонетки, наполненные обломками. В начале Крещатика, в его узкой части, справа и слева, дома уцелели. Цел и почтамт. На нем — вывески учреждений и среди них — наркомата коммунального хозяйства, значит он — на старом месте. Еще рано, я иду дальше и нигде не вижу ни разрушенных, ни сожженных домов.

В отделе кадров наркомата предъявляю телеграмму Табулевича.

— Присядьте, пожалуйста. Табулевича сейчас нет. Вы, наверное, знаете, что вопросы архитектуры вне нашего ведения — образовано управление по делам архитектуры при Совете министров. Мы сейчас оформим вам туда направление.

Пока печаталось это направление я получил талоны в столовую на три дня и направление в дом приезжих.

— Табулевич должен быть во второй половине дня. Сами к нему зайдете или о вас доложить?

— Пожалуйста, доложите и поблагодарите его за меня.

Управление по делам архитектуры находится на Владимирской улице у Софийского собора в небольшом белом двухэтажном доме. Одни его окна обращены на улицу, другие вместе с крыльцом выходят на подворье собора, и, чтобы попасть в управление, надо сначала через калитку войти в это большое подворье. В доме малолюдно и тихо. На втором этаже в пустой комнате начальник управления, сидя на широком подоконнике, принимает посетителей. Даю ему только что полученное направление. Вопросы: где и когда окончил институт, работал ли по специальности?

— По специальности еще не работал. Работал на Урале на промышленном строительстве прорабом, а потом конструктором в проектном бюро заводского ОКСа.

— Ну что ж, и этот опыт пригодится. А как попали в наркомат коммунального хозяйства?

— Осенью еще в Харьков писал Табулевичу, получил вызов, но только сейчас удалось освободиться.

— Ну, спасибо Табулевичу — архитекторы нам очень нужны. Даю записку Турусова. Вот сейчас и решится моя судьба.

— Ну, что ж, Сергею Николаевичу я, конечно, в просьбе не откажу. Да вы и сами имеете право устраиваться без нас — это не назначение после окончания института. Но я вам не советую оставаться в Харькове. Там, как и в Киеве, архитекторов соберется много, и вам, начинающим, трудно рассчитывать на самостоятельную работу. А что значит долго работать подручным? Можете так привыкнуть, что потом уже сами не решитесь работать самостоятельно. Я знаю такие случаи. Вам надо ехать туда, где работы непочатый край, а архитекторов раз, два и обчелся, а то и вовсе нет. Могу вам рекомендовать Сталино, Ворошиловград, Червоноказачинск, Николаев — там мы сейчас организуем областные отделы.

— Я хотел бы на проектную работу.

— Я вас понимаю и желание ваше одобряю, но тут такое дело: сначала надо создать проектные организации, в которых работать, а их, считайте, еще нет. Ох, извините, вам ведь сесть негде. Может, сядете на соседний подоконник?

— Спасибо, но как-то неудобно разговаривать на таком расстоянии. Я лучше постою. Вы, пожалуйста, не беспокойтесь.

— Ну, как хотите. Знаете, я объехал Украину, и почти всюду — такие страшные разрушения!.. Даже говорить о них больно. Вы сейчас из Харькова?

— Из Харькова.

— Видели, как сильно он пострадал?

— Видел.

— А по сравнению с другими промышленными городами Харьков еще ничего. И вот, представьте, предстоит разработать проекты восстановления, реконструкции и дальнейшего развития всех этих городов и поселков, а в них — каждого объекта, представляете, — каждого объекта жилищно-гражданского строительства. О промышленном строительстве я сейчас не говорю — это статья особая. Каков объем работ! Разве с ними смогут справиться считанные центральные институты? Да никогда в жизни! Надо в каждой области создавать свои проектные организации. Они должны быть широкого профиля, разрабатывали бы проекты и планировки, и восстановления, реконструкции и нового строительства жилых и гражданских зданий. Без этого не обойтись. Создадите такую проектную организацию и идите туда работать — дело хорошее. Встретите препятствия — я вам помогу, обещаю твердо, можете не сомневаться.

— Если у вас есть время, я просил бы вас охарактеризовать те города, в которых вы рекомендуете мне работать.

— Они отличаются природными условиями, характером промышленности, наличием высших учебных заведений и учреждений культуры, но вряд ли надо вам об этом рассказывать — вы, я думаю, об этих городах все это и сами знаете. Вот этими отличиями и руководствуйтесь при выборе города, если решите в каком-нибудь из них работать, а значит и жить. Что у них сейчас общего, так это разрушения, но это не критерий для выбора.

— Как не критерий? Ведь чем больше разрушений, тем больше для нас работы!

Конечно. Но я предложил вам на выбор именно те города, в которых больше всего разрушений, и, сказав, что разрушения — не критерий для выбора, я имел в виду выбор между этими городами. Где-то разрушений немного больше, где-то меньше, по-моему, для нас с вами это существенного значения не имеет. Но везде они производят удручающее впечатление. Донбасс, можно сказать, весь разрушен. В Червоноказачинске я не насчитал и десяти уцелевших капитальных зданий. Нигде не тронуты только одноэтажные малоценные домики и бараки. Правда, в Червоноказачинской области уцелел город Гелиополь, но там, собственно говоря, и не было ничего такого, кроме некоторых предприятий, что стоило бы уничтожать. Другое дело — Обильненск. Я был там до войны — очень приятный и уютный был городок, а теперь шел по улицам и казалось мне, что это Помпеи. Но вот что удивительно: идешь среди обгоревших стен, а чувствуется прежний аромат, присущий именно этому городку. Я слишком мало там пробыл, — всего один день, — чтобы понять, в чем тут дело, но хочется, чтобы при его восстановлении этот аромат не загубили. И, представляете, на всю область ни одного архитектора.

Там такого могут натворить!

Обильненск — портовый город, и по ассоциации я спросил:

— А Николаев?

— А я вам назвал и Николаев? Да, мы сейчас организуем областной отдел в Николаеве, и если он вас чем-то привлекает, то — пожалуйста, возражений нет, но учтите: город сохранился, значит, — большого строительства там в ближайшее время не ждите. Организуем мы сейчас областной отдел и в Виннице. Мягкий климат, красивая природа, Южный Буг, богатство плодов земных — все это прекрасно, но Винница не относится к промышленным центрам, а объем жилищно-гражданского строительства будет, конечно, зависеть от промышленного строительства.

— А другие города?

— Другие? В Одессе и Днепропетровске отделы сформированы, правда, как и в Харькове, они еще не укомплектованы, но я вам не советовал бы туда ехать по той же причине, по какой не советую оставаться в Харькове.

— А другие области? Начальник управления улыбнулся, наверное, подумав обо мне — до чего же он дотошный!

Наши отделы будут в каждой области, но другие областные центры — подстать Виннице — примерно такие же по величине, а то и меньше, со слабо развитой промышленностью, ну, значит, и с небольшим объемом строительства. Выбирайте сами, ни принуждать, ни ограничивать ваш выбор я не буду. И не торопитесь — хорошо обдумайте. Вы где-нибудь остановились?

— В наркомхозе получил направление в дом приезжих.

— А где он?

— На Пироговской.

— А, это в центре. А как с питанием?

— Получил талоны в столовую на три дня.

— Я вам сейчас добавлю. — Порывшись в портфеле, вынул оттуда пачку талонов, отсчитал и, протягивая мне, сказал: — На семь дней. Пересчитайте, пожалуйста. И на днях зайдите, пожалуйста, в нашу канцелярию, только не сегодня и не завтра, — видите какой у нас бивуак, — и распишитесь в получении. — Он раскрыл блокнот и, пробормотав «Горелов», что-то записал. — Так вот, не торопитесь и приходите дней через десять. Талоны кончатся, есть будет нечего, тогда и придете.

— Спасибо. Меня еще просили передать вам письмо. — Я протянул конверт, в котором было вложено письмо или заявление, — я не читал, — Гуляшова.

— Хм... Даже в конверте. — Он разорвал и прочел. — Вот и прекрасно — еще один главный архитектор города.

— Что ему написать?

— Мы сами ему напишем. А вам спасибо.

Из Софийского подворья направился в столовую, а оттуда — в дом приезжих. Столовую не помню, хотя бывал в ней три раза в день. Кажется, она занимала помещение ресторана в гостинице «Киев». По дороге старался разобраться в своих впечатлениях и мыслях после посещения управления. Встречая в жизни самых разных начальников, избегаю, во избежание неприятных сюрпризов, угадывать, что собой представляет очередной. Разговаривая с начальником управления по делам архитектуры, я чувствовал, что это человек порядочный и интеллигентный, сдержанный и вежливый, может быть даже деликатный, знающий и опытный и притом полный хлопот и забот. Что-то в нем вызывает сочувствие. Конечно, усталость. Но что-то и еще. Малость затурканный? Может быть. Нет, не то: он испытывает какой-то гнет. Что гнетет — откуда мне знать? Почему я это чувствую — сказать не могу. Но чувствую. По выражению глаз? Может быть.

В том, что он мне сказал о Харькове, а после — об Одессе и Днепропетровске, есть резон. Он, конечно, заботится об организации областных отделов, а не обо мне, но он, по-видимому, правильно определил, где таким, как я, сейчас лучше работать. Кажется, это тот случай, когда совпадают интересы мои и его, а, выражаясь высоким стилем, личные и общественные. Ну, так что? А не спеши: впереди десять дней, и тут есть над чем подумать. Жаль, — с Марийкой не посоветуешься. Правда, за эти дни можно и в Харьков съездить. Но зачем? Ведь не скажу я им о той причине, по которой мне лучше в Харькове не жить. Боишься? Может быть, пуганая ворона и куста боится, но боюсь. Значит, решать самому.

 

9.

Дом приезжих оказался общежитием, в котором останавливаются и приезжающие. Оно размещалось в первом этаже и занимало, не считая каких-то подсобных помещений, одну очень большую комнату с высоким потолком и высокими окнами. Спинками к стенам, сокращая пространство, стояли кровати, разделенные стульями, но пространство было так велико, что посреди комнаты стояли, образуя остров, кровати, а к их спинкам, обращенным к двери, был приставлен стол, то ли очень длинный, то ли составленный из нескольких, и возле него — табуретки. А где мы оставляли верхнюю одежду — не помню. Мне здесь жить несколько дней, и я перевез чемодан из камеры хранения вокзала в камеру хранения общежития.

Достав из чемодана несколько листов пищей бумаги, отправился на прогулку и в почтамте написал короткое письмо Гуляшову, сообщив, что начальник управления сказал «Вот и прекрасно — еще один главный архитектор города» и обещал, что они сами ответят на его письмо. О себе написал, что у меня большой выбор мест работы, я еще не определился, и вопрос о моем направлении будет решен через несколько дней. Я помнил как начальник управления, — фамилии его не знаю, а спросить у него имя-отчество почему-то постеснялся, — сказал «Ну, спасибо Табулевичу» за то, что он меня вызвал, и как на мой вопрос, — что написать Гуляшову, — ответил, что они сами ему напишут. По этим, как будто незначительным, деталям я предположил, что, возможно, управление не имеет права само отзывать архитекторов, но писать об этом Гуляшову не стал. Перед возвращением в общежитие поужинал в столовой.

Мой сосед по койке, пожилой геодезист, демобилизованный после госпиталя, к моему удивлению оказался киевлянином.

— Разрушен дом?

— Дом целехонек, да вот беда: в моей квартире поселились другие. Воюю за ее освобождение.

— Победа будет за вами?

— Надеюсь. Мое дело правое — закон на моей стороне.

— Самовольный захват?

— Думаю, что да, хотя какая-то бумага у них, наверное, есть — уж очень уверенно они держатся: в квартиру не пустили и разговаривать со мной не стали.

— А кто они такие?

— Як то кажуть, не так пани, як пiдпанки — помiчник чи референт якогось великого цобе.

— Давно тебе говорю, — отозвался его сосед с другой стороны, — давай соберем ребят и вышвырнем их из твоей квартиры: у тебя же ордер на руках. Пусть они жалуются, а не ты.

— Не надо самовольничать, я и так с ними справлюсь — мне уже две квартиры предлагали.

— Они хуже вашей?

— Не смотрел, и смотреть не буду: раз предлагают взамен, значит хуже. Да если бы и не хуже, все равно не соглашусь. Из принципа.

— Вам кто-нибудь помогает?

— Наш юрисконсульт. Ходит со мной по инстанциям и так разговаривает, так припирает к стене, что им и деваться некуда. Сейчас по его совету подал в суд. Он говорит: до суда не дойдет. Получат повестку, побегут к своему шефу, который им покровительствует, а шеф побоится огласки, шума вокруг этого дела и посоветует им взять одну из тех квартир, которые мне предлагали, даже поможет им в этом деле, позвонит куда надо. Он говорит — тем дело и кончится.

— Он вам бесплатно помогает?

— Бесплатно. Он — юрисконсульт в нашем тресте, а заодно и в нашем месткоме. Его бы надо отблагодарить, но чувствую — не такой он человек. Да и нечем мне благодарить.

— Работаете?

— А жить на что?

— А ваша семья?

— В эвакуации — в Саратове.

— Повидались?

— Да вот застрял из-за квартиры. Вселюсь — тогда поеду за ними.

С утра — в столовую, оттуда — в управление по делам архитектуры, просто так, на всякий случай: а вдруг что-нибудь новое. Я ни к кому ни за чем не обращаюсь, и меня никто ни о чем не спрашивает. Из управления — на Софийское подворье. Удивительно: центр города, а такая тишина: надо напрячь слух, чтобы услышать, как по Владимирской простучит трамвай. И шум старых тополей еще усиливает тишину. А главное — какая старина! И снова удивляюсь: больше всего поражает не сама старина, не ее архитектура, а дух старины, которым, кажется, наполнен здесь воздух. Как это может быть? Но сколько сюда ни приходил, всегда ощущал веяние этой старины. Из подворья — на прогулку, потом — обед, снова прогулка, ужин, прогулка, — каждый раз в незнакомые места, а в общежитии — только ночлег и разговор на сон грядущий с соседом-геодезистом. Так идут день за днем, а мне не хочется что-нибудь предпринимать и даже думать о том, где работать, — була б шия, а ярмо знайдеться, — и я уже называю себя сибаритом, но в глубине души спокоен: все решится само собой.

На почти безлюдном Софийском подворье я обратил внимание на человека лет сорока в военной форме, но без знаков различия. Он, улыбаясь, так рассматривал, а вернее — вглядывался в собор и другие здания, что я не удержался и спросил:

— Любуетесь?

Взглянув на меня и продолжая улыбаться, он ответил:

— Конечно, любуюсь, но не только. Впитываю аромат старины — это будет точнее. Вы, кажется, тоже?

— Ага. Каждый день прихожу подышать этим воздухом.

— И я сюда нет-нет, да загляну. Знаете, у меня здесь появилось ощущение: не то все это, — рукой описал дугу вдоль собора, ограды, зданий, — породило дух старины, не то дух старины породил все это.

— Верно. — Я засмеялся от удовольствия, потому что это было и мое ощущение. — Прямо какая-то мистика.

— Мистика? Ну, нет! Вы себе представьте: нет здесь никаких сооружений, одна природа. — Он замолчал.

И я замолчал, даже глаза закрыл, и мне казалось, что я все равно чувствую дух старины.

— Представили?

— Да, дух старины витает — как это ни удивительно. Мы оба засмеялись.

— Вот видите. А вы говорите — мистика. Правда, у нас, к сожалению, любой дух преследуется как враг народа... Давайте познакомимся?

— С удовольствием.

Звали его Андрей Дмитриевич Кудсяров. Москвич, архитектор, до войны работал в Баку.

В войну – офицер-артиллерист, после контузии демобилизовался, имея звание капитана. Как и я, ждет здесь направления на работу.

— Хотите жить на Украине?

— Хочу. Моя бабушка со стороны матери — украинка, а дед, хоть и русский по национальности, был расстрелян как украинский буржуазный националист. Они всю жизнь прожили на Украине, я часто у них проводил каникулы, и школьные, и студенческие и, как бы это лучше сказать, — крепко привязался к Украине, и даже освоил украинский алфавит, чтобы читать украинскую литературу. Очень люблю Шевченко.

— И мой отец очень любил Шевченко. Шевченко и Некрасов были его самыми любимыми поэтами.

— Да? И я люблю Некрасова... И воевал я на Украине, и мне еще больше захотелось здесь жить.

Теперь, встречаясь по утрам на Софийском подворье, мы вместе, гуляя, проводили время. Общежитие — вблизи Владимирского собора. Не раз, проходя мимо него, я видел, что двери его открыты, внутри видны люди и огоньки свечей. В воскресенье пошел к обедне. Из окон подкупольного барабана струился, как с неба, свет, горели свечи у икон, из алтаря доносились возгласы, в ответ им пел хор, время от времени вдоль храма в руке протодиакона двигалось дымящееся и пахнущее ладаном кадило, а рука им помахивала — все как когда-то, если не считать довольно большого числа людей, то ли боящихся, чтобы не увидели, что и они крестятся, то ли просто зевак. Вспомнилось, как я спросил бабусю: «А навiщо з кадила iде дим?» И бабуся ответила: «А дим iде до Бога, а з ним i нашi молитви». Лет пятнадцать я не был в церкви и теперь чувствую, как что-то внутри меня оттаивает, и вспомнились слова отца: «Побываешь в церкви, и на душе станет легче».

При выходе я увидел Кудсярова. Мы улыбнулись друг другу.

— Вы уже ходили к лавре? — спросил Кудсяров.

— Еще не ходил.

— И я не ходил. А вы позавтракали?

— Позавтракал.

— И я позавтракал. Давайте прямо сейчас пойдем к лавре? – Давайте.

Увидев еще издали подорванную и обрушившуюся надвратную церковь, мы от неожиданности остановились. Ошеломленный и растерявшийся, я молчал.

— Знаете, взорванные мосты, исковерканные железнодорожные узлы, разрушенные заводы, — насмотрелся я на них, — как-то еще можно объяснить военной необходимостью, — помолчав, сказал Кудсяров. — И в прошлые войны так делали. А вот политику выжженной земли, — это не тактика, а именно политика, — подряд сожженные дома, школы, больницы, — оправдать невозможно. Ну, а это, — Кудсяров кивнул на поверженную церковь, — это политика, направленная на уничтожение корней национальной культуры. Слава Богу, не удалось.

Но какие утраты! Уйдем, а?

— Мы даже не вошли на территорию лавры. Пойдемте, посмотрим.

Шли недолго и увидели развалины храма, занявшие довольно большую площадь.

— С меня хватит, — сказал Кудсяров. Вы как хотите, а я дальше не пойду. Это как идти по кладбищу с разрытыми могилами.

— Мне тоже расхотелось встречать такие руины. Может быть, в другой раз посмотрим то, что уцелело.

Возвращались вдоль днепровских склонов, любуясь заднепровскими далями. Когда сквозь тучи прорывался солнечный луч, где-то далеко-далеко вспыхивала золотая звездочка. Мы решили, что, может быть, это отражается луч на уцелевшем кресте уцелевшей церкви.

С соседом по койке я поделился впечатлением об увиденном в лавре, и не скрыл негодования в адрес оккупантов.

— Вы думаете, что лавру немцы разрушали? Ошибаетесь, — ответил сосед. — Немцы тут ни при чем. Не считайте, что я хочу их обелить. Ни в коем случае! Я воевал и знаю, что у них своих преступлений больше, чем достаточно, и незачем приписывать им то, что они не делали.

Храмы в лавре и дома на Крещатике взорвали наши.

— Как наши?

— Они были взорваны через несколько дней после того, как немцы заняли Киев.

— Да зачем же?

— Спросите что-нибудь полегче.

— Ну, в домах на Крещатике могли обосноваться немецкие учреждения и поселиться немецкое начальство. Но лавру зачем?

— А зачем больше десяти лет регулярно уничтожались церкви? Вы можете ответить на этот вопрос? — спросил, опустив ноги на пол и сев на кровать уже лежавший другой сосед геодезиста и, по всему, его сотрудник и тоже геодезист. — Да вы на него уже сами ответили, и правильно ответили: это политика уничтожения корней национальной культуры.

— Украинской?

— Да не только украинской — русской, польской, какой хотите, которая считается буржуазной.

— Ну, не только буржуазной, — сказал мой ближайший сосед, — а вообще, как бы это поточней выразиться, допролетарской или досоциалистической — это как вам угодно.

— Угодно или неугодно — никто вас не спрашивает. Я удивляюсь, как это еще не додумались во время раскопок уничтожать античные храмы — тоже ведь опиум для народа. Да что говорить! Давайте лучше спать, — сказал его сотрудник, улегся, но тут же снова сел. — А ты обратил внимание: все приезжие списывают эти разрушения на немцев, а местные знают, но молчат: боятся сказать правду.

— Ладно, сам сказал — давай лучше спать, — ответил мой сосед. — Вот и спи. Спокойной ночи!

 

10.

Заснул не сразу. Уж очень не хотелось верить тому, что я услышал. Не были они здесь, когда в лавре взрывали храмы, а только слышали об этом после того, как прошло так много времени — больше двух лет. Так может быть это неправда? Но слышали они от людей, которым доверяют, и, конечно, не от одних. Об этом, наверное, говорят. А главное — разве можно скрыть такой варварский акт? Его можно только пытаться замолчать, что и делают сейчас эти варвары — исполнители и покровители. Значит, это — правда, но все во мне противится этой правде, как говорится — душа не принимает, и я все ищу и ищу ей оправдание и не нахожу… Сказать ли Кудсярову? Сначала он не поверит, вспыхнет и рассердится, потом станет сомневаться, потом сильно расстроится... А поговорить с ним об этом хотелось бы. Так я и заснул, не решив — сказать ему или нет. Кудсярова я встретил после обеда. Он старался определить время строительства всех сооружений Софийского подворья и сразу втянул меня в это занимательное занятие. Потом мы обсуждали как тут вести реставрацию — что оставлять, что нет, поспорили; сообразили, что сначала надо установить критерий для решения этого вопроса, стали его нащупывать и не заметили, что рядом с нами стоит начальник нашего управления, слушает и улыбается. Поздоровавшись, он сказал:

— Вы знакомы, оказывается. Давно?

— На днях тут познакомились, — ответил Кудсяров.

— Вы так были увлечены, что я вдруг почувствовал, как мы за годы войны соскучились по своей работе. Часто здесь бываете?

— Бываем каждый день, — ответил я.

— И я, когда удается, стараюсь сюда заглянуть — вроде разминки. Да все некогда. Работы навалилось как-то сразу!..

— Это заметно, — сказал Кудсяров. — У меня к вам есть вопрос, да все не могу к вам попасть — или вас нет, или у вас люди.

— Наверное, это участь всех начальников всех времен и народов.

— Не могли бы вы, — продолжал Кудсяров, — назначить мне время, чтобы немного поговорить.

— Боюсь вас подвести: назначу время, а меня вызовут. Может быть, поговорим сейчас, здесь? Только давайте углубимся подальше, а то как бы не помешали. Так какой у вас вопрос?

— Мой вопрос — в связи с письмом Калинина. В чем конкретно заключаются задачи, поставленные в этом письме, в условиях разрушенных городов Украины?

Это большой вопрос, очень большой. Я хочу поговорить об этом с будущими начальниками областных отделов перед их отъездом на места. По сути, это будет семинар дня на два с привлечением специалистов, имеющих отношение к градостроению. Пока скажу вот о чем. Самым большим недостатком наших южных промышленных городов были их задымленность и загазованность металлургическими, химическими, коксохимическими, цементными заводами, а в Донбассе еще курящимися терриконами. Причина понятна — хаотическая застройка.

— Без намека на функциональное зонирование, — сказал я.

— Совершенно верно. Вы, наверное, слушали лекции Эйнгорна?

— Слушал.

— Ну, так вам и карты в руки! Второй, не меньший недостаток: вместо того, чтобы строить один благоустроенный город каждое предприятие строило у себя под боком свои поселки, как правило — барачные, без элементарного благоустройства. Все они строились как временные, но недаром же появилось такое выражение: ничто не вечно под луной, кроме временных бараков. — Он посмотрел на часы и извинился. — Как ни приятно с вами поговорить, но мне пора. Вы не беспокойтесь, — сказал он Кудсярову. — Без ответа на ваш вопрос вы не уедете. И еще будет особый разговор об отношениях с местным начальством — это тоже очень важно.

— Куда пойдем сегодня? — спросил Кудсяров после ухода нашего начальника.

— Давайте пойдем к Андреевской церкви, а оттуда спустимся на Подол.

— Пошли. Слава Богу, хоть Андреевская церковь уцелела. На прогулке Кудсяров вдруг замолчал и без всякой связи с темой нашего разговора спросил:

— Вы в Виннице не бывали?

— Нет. А что?

— Да Головко предлагает мне должность начальника областного отдела.

— В Виннице?

— Выбор области он предоставил мне. Но, знаете, после пережитых передряг и фронта мне, может быть, и не по возрасту, хочется тишины и покоя. Поселиться бы в небольшом уютном городе, в своем домике с садиком, чтобы по его дорожкам бегала моя немчурочка, как когда-то я малышом у бабушки с дедушкой.

— Немчурочка?

— Так я называю дочурку, ей четыре года. Дело в том, что моя жена — немка, русская немка.

— Неужели вы думаете, что в наше время можно найти такой город, проживание в котором гарантировало бы спокойствие? Нет у нас такого города! Неужели душевный покой и, говоря откровенно, безопасность ваша и ваших близких зависит от того, в каком городе вы будете жить, от его градостроительных качеств?

— Я понимаю. Но раз это так, то тем более стоит выбрать город, в котором хоть в остальных отношениях было бы приятно жить. И потом, я думаю, в небольшом городе легче уйти в свою работу и в свою жизнь, будешь меньше находиться на виду и привлекать к себе внимание.

— Ой, нет! В больших домах не знают большинства соседей и совсем не знают их жизнь. А в селах? Все знают друг друга и все друг о друге. Я думаю, что если вы хотите затеряться, то это легче сделать в шуме и сутолоке большого города, а в тишине и малолюдье небольшого куда больше будешь на виду. Вас привлекают прелести небольшого города? Они немалые. Но ведь чем меньше город, тем больше он — провинция. А провинция имеет свои отрицательные качества, и еще какие! Недаром говорят: провинция засасывает. В маленький городок хорошо приехать на время, но жить там постоянно вряд ли стоит.

— Может быть вы и правы, — немного помолчав, сказал Кудсяров. — Об этом стоит подумать и хорошо подумать. Жаль только времени на раздумья почти не осталось — мы с вами его прогуляли. А вы уже определились? Вернетесь в Харьков или поедете в какой-нибудь другой город?

— Я еще не определился, но все больше склоняюсь к тому, что сказал мне наш начальник. Его фамилия Головко?

— Головко. Это о том, чтобы ехать туда, где работы много, а архитекторов мало? А фамилию его вы не знали?

— Да, о том. Фамилию его я слышал в Харькове, но забыл. А куда поеду – еще не решил: можно напороться и на приятный, и на неприятный сюрприз. Хоть жребий бросай. Я все ждал: вдруг услышу о каком-нибудь городе что-то такое завлекательное, что только «Ах! Вот туда и поеду».

Кудсяров засмеялся.

— Вот только Донбасс меня не привлекает, — сказал я.

— Меня тоже, — сказал Кудсяров и посмотрел на меня так, что я ожидал: сейчас он еще что-то скажет. Но ничего больше он не сказал.

Кончались талоны в столовую, и так не хотелось просить еще: пора уже определиться с работой. В Софийском подворье Кудсяров мне говорит:

— Сватает меня Головко начальником областного отдела в Червоноказачинск, да боязно одному ехать. Поехали вместе?

— Очень неожиданное предложение. Подумать надо.

— Времени на раздумья не осталось, завтра мне ответить надо – согласиться или отказаться.

— Завтра утром я вам отвечу. А что вы знаете о Червоноказачинске?

— Бывший уездный город Староказачинск, быстро растущий промышленный центр, крупные металлургические заводы, с 39-го года — областной центр. Город разрушен. Еще я знаю, что он на Днепре, кругом — степь, лесов там нет.

— Не скажите: вниз по Днепру по обоим его берегам — плавни, а это такие лесные дебри!

— А! Это там Великий луг, в котором находились сечи запорожские? Вот и прекрасно!

— И еще я вот что должен вам сказать: на пятом курсе, в конце 40-го или в начале 41-го года, мы были на экскурсии в Гипрограде — там тогда заканчивали разработку генерального плана Червоноказачинска. Это один из первых генеральных планов в Союзе. Вы о Гипрограде что-нибудь знаете?

— Кое-что знаю. Этот харьковский институт был создан для разработки генеральных планов городов, его планировочными нормами пользовались все другие проектные организации. Это хорошо, что Червоноказачинск имеет генеральный план развития. Представляете, насколько легче работать, имея генеральный план?

— Безусловно.

— Правда, Головко говорит, что генеральный план Червоноказачинска, несмотря на его неоспоримые достоинства, — он считает, что этот генплан разработан очень хорошо, интересно, — возможно, придется откорректировать: то, что казалось неосуществимым, теперь — после разрушений — может стать вполне возможным. Представляете, какая интересная работа? Не тот ли это случай: «Ах! Вот туда и поеду»?

— Очень заманчиво. Но хотелось бы знать, как Головко отнесется к тому, что в Червоноказачинск поедем мы вдвоем.

— Мне самому надо было это знать, и Головко сказал, что так как в Червоноказачинской области нет ни одного архитектора, то для начала лучше поехать хотя бы вдвоем. Вашу кандидатуру он одобрил и даже немного похвастался, что он не советовал вам работать в Харькове. Ну, что ж, значит, — до завтрашнего утра?

Но я уже понимал, что лучшего варианта, чем предложил мне Кудсяров, не будет — глупо и смешно было бы на это надеяться. Еще бы! Большая и интересная работа по специальности и Кудсяров — мой начальник... Крупный промышленный центр, а значит — не глухая провинция, и интеллигенция, хотя бы техническая, там найдется... Могучая природа: Днепр, степи, плавни... Что еще нужно? Мы с Марийкой соглашались в Кировоград, а разве Червоноказачинск хуже? И до Харькова намного ближе, чем от Кировограда. Наладится транспорт, и чтобы доехать одной ночи будет больше, чем достаточно.

Кудсяров вместе с другими кандидатами в начальники областных отделов, — утверждать их должны облисполкомы, — оставался на инструктаж и семинар. В то время из Киева в Червоноказачинск попасть можно было только через Харьков, и Кудсяров не имел ничего против того, чтобы я в Харькове задержался на несколько дней. Я спросил, не собирается ли и он сначала съездить в Баку, но оказалось, что между демобилизацией и Киевом он дома уже побывал, приехал сюда с необходимым минимумом вещей, а за семьей поедет тогда, когда будет куда ее взять.

Вечером накануне отъезда я не застал в общежитии своего соседа по койке.

— Вселился, наконец, в свою квартиру, — сказал его другой сосед. — Прав был наш юрисконсульт: получили повестку в суд и сразу выбрались. Справедливость восторжествовала.

— Это хорошо, да только произвол, наверное, остался ненаказанным!

— Эх, молодой человек! А где вы видели или слышали, чтобы произвол был наказан? По-настоящему наказан, а не так как у нас: вроде бы освободили от занимаемой должности, а глядишь — он уже на другой работе и на более высокой должности. Они все такие и друг друга в обиду не дадут.

Засыпая, вдруг вспомнил, что я так и не сказал Кудсярову о лавре. Не беда: скажу при случае. Такие вещи, вообще, лучше всего говорить при случае.

С безоблачного неба припекало солнце и бурно неслись мутные ручьи. Состав — из пассажирских вагонов, поезд — через Полтаву. В дороге в нашем вагоне задымились буксы, вагон — в середине состава, и на какой-то станции, отцепляя его, маневрировали. Мы бегали с вещами вдоль состава, карабкаясь на насыпь к другим вагонам, нас не пускали, — они и так были полны, но, в конце концов, мы как-то в них разместились. Полтаву проехали ночью, и я там ничего не увидел, кроме звездного неба и качающихся силуэтов тополей.

Харьков — утром. В расписании — только один поезд в нужном направлении, но он только до Половецка, а это примерно полдороги до Червоноказачинска. В справочном узнаю, что из Половецка есть поезд до Гелиополя. Он проходит через Червоноказачинск, вот только уходит из Половецка до прихода харьковского. В Харькове — никаких следов зимы: сухо, набухают почки, жарко в зимней одежде. Шарф и шапку прячу в чемодан и расстегиваю шинель. Ходят трамваи, но я иду пешком.

Калитка не заперта, и войдя во двор, я увидел, что от убежища не осталось и следа. Дома была только Лиза.

— Сережа в Богодухове?

— Нет, он уже работает в Харькове, там же, где работал до войны. Знаешь, я все еще не могу найти Гришины бумаги, но ты не переживай — они найдутся.

— А я и не переживаю. Это ты не переживай — все равно мне их некуда взять.

 

11.

Снова все за столом. Ну, и конечно: почему именно Червоноказачинск, что он собой представляет, чем прельстил?

— Он ближе к Харькову, чем Макеевка? — спрашивает Лиза.

— Ближе.

— Я почему спросила? Ты из Макеевки приезжал на выходные.

— Сейчас так не поездишь: требуется пропуск или командировка. Да и транспорт еще предстоит наладить, а пока что придется ездить с пересадкой.

— С пересадкой? — удивился Сережа. — В Староказачинск с пересадкой? Да где же пересадка?

— В Половецке!

— Ну и ну! Даже смешно. Вот это разруха!..

Лиза заговорила о том, что хорошо бы мне явиться на работу в приличном виде.

— В гардеробе висит Гришин черный костюм. Он так и не взял его в Крым, а, приезжая в Харьков, изредка надевал. Костюм хорошо сохранился, он как новый. Гришин и твой портной жив и работает. Отнеси ему, чтобы он перешил на тебя, пока ты здесь.

— Встречают по одежде, провожают по уму, — сказала Галя.

— Было когда-то! А теперь у всех такая одежка, как у меня. Ну, представь себе, как я буду выглядеть в хорошем костюме и моих солдатских ботинках.

— Не сразу Москва строилась, — сказала Лиза. — Со временем купишь туфли или хорошие ботинки, а костюм уже есть. А сразу все, конечно, не приобретешь.

— Я тебя не понимаю, — сказала Клава. — Ты что же, хочешь дождаться пока хороший костюм истлеет или его моль поест?

— Перешивай! — скомандовала Нина.

Портной перешивал. Я копал огород. За мной шли Сережа c граблями и Лиза со шкурками и кусками картошки. Ее не хватило.

— Ничего! — сказал Сережа. — Купим рассаду помидоров, да и свежая зелень не помешает.

А возле веранды посадим хоть немного цветов, — сказала Лиза. — В память о Грише. Я наносил воду во все бочки, стоявшие под водосточными трубами, а потом в душевой опустил бак на подставку и туда стал носить воду. За этим занятием застал меня Сережа.

— Зачем ты наливаешь? Вода ведь не нагреется!

Когда-нибудь нагреется. Сережа стал смеяться. Он сел на скамеечку в душевой кабине, поставил рядом портфель и смеялся. Наконец, вытер слезы, отдышался и сказал:

— Остряк-самоучка, как говорит Галя.

— А если серьезно, — ответил я, — то прежде, чем брать воду из бочек, возьмешь ее отсюда.

— А ведь верно! — сразу посерьезнев, воскликнул Сережа. — Как же это я сам не сообразил?

Мне казалось, что Нина чем-то расстроена или очень озабочена. В сумерках я застал ее сидящей на садовой скамье, и сел рядом.

— Не помешаю твоему уединению?

— Единственное, чего мне не хватает в этом доме, — одиночества.

— Извини, — сказал я и хотел встать.

— Сиди! — сказала Нина и придержала меня за руку. — Они не виноваты, все дело в тесноте.

— Галя бывает у Надежды Павловны, а ты куда-нибудь ходишь?

— Некуда. Кто давно арестован, кто уехал, кто умер. Я рада, когда сюда приходит Надя, или Владимир Степанович, или Юлия Кирилловна. Тебе очень рада. А другая Лизина подруга Клава, ну, Клавдия Михайловна... Не помнишь? Она была и Гришиной приятельницей.

— А! Невеста Якова Петровича?

— Ну да. Она затерялась. Лиза с Сережей ходили к ней на квартиру. Там живут чужие люди, а о ней и ее семье ничего не знают.

— Нина, мне кажется — ты чем-то расстроена. Что-нибудь случилось?

— По мне заметно?

— Ну да.

— А я думала — ничего не заметно.

— Так что же случилось?

— Пока еще ничего не случилось. Госбанк восстанавливает жилой дом, и мне обещают в нем квартиру. А я боюсь: вдруг обманут. Я была в оккупации, а желающих много. Скорей бы уж Федя приезжал.

— А как обстоят дела с его возвращением?

— Плохо обстоят. Его институт там задерживается: Госпром сгорел, и для института еще нет помещения. Федя решил больше не ждать и увольняться. Он считает, что работу всегда найдет. А чтобы уволиться тоже надо время. Ты же знаешь — это не так просто.

— Становится прохладно. Ты не простудишься?

— Ну, пойдем.

— Нина, а в квартире, в которой вы с Федей жили, ты не была?

— Я подошла к дому. Первый этаж, в окнах увидела каких-то людей... Ну, и ушла.

Провожал Сережа. Вагоны — как в пригородных поездах. В Половецк прибыли в середине дня. На станции толпа людей. Вокзал разрушен. Поезд на Гелиополь — завтра утром. Сдал чемодан в камеру хранения и пошел в видневшийся вдали городок. В его центре — прилавки базара, несколько двухэтажных домов и уцелевшая церковь из темно-красного кирпича. В ней старенький-престаренький, худой и сгорбленный, — в чем душа держится, — священник служил панихиду. Дьячок и две женщины пели, заменяя хор. Три или четыре женщины стояли на коленях. У каждой в левой руке была горящая тоненькая свечечка и платочек, правой — крестились и время от времени брали из левой руки платочек и вытирали слезы. И вдруг мне показалось, что старый священник — это отец Савва, а Половецк — город П. из рассказа Чехова «Святая простота». Я знал, что у Чехова ни один герой не списан с конкретного человека, что он никогда не был в Половецке, что не только отец Савва, но и его сын — знаменитый адвокат, – до наших дней дожить не могли, но хотелось думать так, как мне показалось, и от этого теплее становилось на душе. Ночь провел в невидимой толпе возле станции, и вспоминалась уже далекая ночь в невидимой толпе у феодосийского порта. Ночь, как и тогда в Феодосии, теплая и тихая. Давно у меня не было такого ровного, хорошего настроения: спокоен и полон ожидания чего-то радостного.

Приятный и такой короткий кусочек весны с только что распустившимися листочками остался в Половецке. При подъезде к Червоноказачинску, когда поезд замедлял ход, я видел на деревьях сплошь летнюю листву. 24 апреля 1944 года, — не было и полдня, — я вышел на станции Червоноказачинск и на мгновенье зажмурился оттого, что на меня обрушились солнечный свет, слегка смягченный мягкой дымкой, — остаток утреннего тумана? — и поток летнего тепла. Вокзал, конечно, разрушен. Железнодорожная линия наискось пересекает небольшую привокзальную площадь и примыкающее к ней трамвайное оборотное кольцо и на все увеличивающейся насыпи уходит под уклон вдаль, — по-видимому, к временному мосту через Днепр, наведенному саперами. Но надо идти в город.

По обе стороны улицы — коробки сожженных и развалины разрушенных промышленных корпусов, построек и уцелевшие высокие ограды. Посредине улицы — тощий бульварчик, по обе его стороны — трамвайные пути, глядя на которые понятно — трамвайное движение еще не восстановлено, и только по одну сторону бульвара — булыжная мостовая. Тротуары — из плашмя уложенных обычных кирпичей, уже давно стертых и выщербленных — приходится смотреть под ноги. Эти руины тянутся долго, но, наконец, не доходя до поперечной улицы, я вижу уцелевшее здание не то небольшого театра, не то клуба. Ну, конечно же, это клуб, рассчитанный и на театральные представления. За ним, на углах поперечной улицы — жилые дома, один в два, другой в три этажа. Видно, что клуб и эти дома построены в двадцатые или в начале тридцатых годов. За поперечной улицей по обе стороны моего поперечного маршрута — пустыри с глубокими водоотводными канавами, — в них в темноте и угодить недолго, — дальше — мост через речушку, а за ним шоссе, по которому я иду, переходит в улицу, круто поднимающуюся в гору и круто поворачивающую влево. Этот крутой склон — сплошь в черепичных крышах, и нетрудно понять: когда-то, — до революции или до пятилеток, — город начинался за мостом, а до моста был пригород.

За квартал до поворота улицы, по которой иду, и трамвайные пути поворачивают тоже налево, на параллельную улицу. Знакомый прием: и в Харькове, и в Сталино трамвай перенесен на улицу, параллельную главной. Выходит, я иду по главной улице? И действительно, — за поворотом булыжная мостовая сменилась брусчаткой, кирпичные тротуары, хотя и не везде, — асфальтовыми, и среди одноэтажных и двухэтажных домов стоит остов высокого здания с фигурами древнегреческой мифологии наверху. Рассматривая их, узнаю Меркурия — значит, здесь был коммерческий банк. Прошел немного дальше и увидел справа на углу поперечной улицы уцелевший трехэтажный дом с витринами и высокими этажами, — конец прошлого или самое начало нынешнего столетия, – потеснивший тротуар на главной улице. По другую ее сторону — скелет сожженного здания — здесь была гостиница, — за ним — скелет сгоревшего театра, а дальше потянулись одноэтажные домики. На поперечной улице через квартал видно трехэтажное здание в темно-серой штукатурке с закругленным углом и куполом, — модерн -надцатых годов, — наверное, уездное земство, а теперь обком. Надо думать, что поблизости и облисполком. Направился к обкому и за домом с витринами остановился: не сразу определил, что в соседнем здании была синагога. Снова остановился у следующего дома, — уже перед обкомом, — любуясь кладкой из красного облицовочного кирпича, и вдруг у входа в него увидел вывеску: облисполком.

У секретаря облисполкома узнаю, что архитектор Кудсяров приехал и работает в помещении облкоммунхоза. Это недалеко — на той же улице, в одноэтажном доме, вход со двора. Из передней открываю ближайшую дверь, — с табличкой «Главный инженер». Против меня из окон падают на пол яркие солнечные лучи. Присмотревшись, вижу большую комнату, стоящий между окнами письменный стол и сидящего за ним спиной к окнам и лицом к двери Андрея Дмитриевича Кудсярова. Он встает, идет ко мне и улыбается. Слева от двери сидит, — Кудсяров нас знакомит, — главный инженер облкоммунхоза. На его столе под солнечным лучом поблескивает телефонная трубка, справа от двери — стол, предназначенный для меня.

— Пошли, покурим? — предлагает Андрей Дмитриевич.

Стоим на крыльце, опершись на перила. Андрей Дмитриевич говорит, что он снял комнату в частном доме и договорился с хозяином о другой комнате для меня.

— Но она имеет недостаток — проходная.

— А кто через нее будет ходить? Хозяева?

— Нет, я буду ходить. Мы с вами как бы две комнаты снимем.

— Я ничего не имею против такого варианта.

— Знаете что? Пошли сейчас ко мне. Вам с дороги не мешает отдохнуть. Ночь сидели на станции Половецк? Другого пути сейчас нет. Переночуете, а завтра решите — оставаться или будете искать другую комнату.

— Далеко ваша квартира? — спрашиваю по дороге.

— Туда в гору, да если еще после ужина, — минут тридцать пять. Оттуда — с горы, да если еще натощак в столовую — минут двадцать пять. С питанием здесь просто и хорошо.

— Столуетесь у хозяев квартиры?

— Нет, зачем? Это бы обязывало к лишним контактам, а люди эти к контактам не располагают: у них свои интересы, у меня — свои. Отдадите продуктовую карточку в столовую облисполкома и будете иметь завтрак, обед и ужин. Готовят хорошо — и вкусно, и сытно, для меня вполне достаточно.

Переночевав, решил остаться в нашей общей квартире. Кудсяров обрадовался:

— А то и мне пришлось бы искать другое пристанище: неприятно ходить через комнату, в которой живут посторонние люди.

 

12.

Мы сидим в кабинете главного инженера облкоммунхоза вместе с ним. Главного инженера зовут Андрей Ильич Кармазь. Ему лет около пятидесяти. Первое впечатление о нем — человек добродушный и доброжелательный. Сдержан, никогда не повышает голоса, не то, что Семен Семенович, начальник облкоммунхоза — тот мастер драть горло, часто его голос слышен даже на крыльце. Кармазь тихо сидит над бумагами, посетителей сажает не по другую сторону стола, как это обычно принято, а рядом с собой, тихо с ними разговаривает, тихо говорит по телефону. Часто отлучается — от нескольких минут до нескольких часов.

Кармазь — местный, и мы при случае расспрашиваем его о Червоноказачинске и других городах области. Он отвечает охотно, кратко и толково. Когда я впоследствии побывал в этих других городах, мое впечатление о них часто совпадало, — или почти совпадало – с тем, что я слышал от Андрея Ильича.

— А вы знаете, — спросил он нас, — сколько в Червоноказачинске жителей?

— По переписи тридцать девятого года — около трехсот тысяч, — ответил я.

— В сорок первом году перевалило за триста. А сейчас? Мы не знали.

— А сейчас тридцать пять тысяч, из них примерно половина вернулась и приехала, — вот как вы, — после освобождения города.

— Начнется восстановление промышленности, и население будет быстро расти, — сказал Кудсяров.

— Вот вам работы!

— А вам? — спросил я. — Водоснабжение, канализация, электроснабжение, теплофикация, дороги, городской транспорт.

— Это верно. Но тут мы будем следовать за вами.

— Полагается, чтобы строительство инженерных сооружений и сетей, и дорог опережало жилищно-гражданское строительство, — сказал я.

— Это так положено, и хорошо бы, чтобы так и было: я сказал, что мы будем следовать за вами в том смысле, что вы будете нам диктовать наши объемы работ.

— Объем работ мы с вами будем определять, — сказал Кудсяров, — а диктовать и нам, и вам найдется кому.

— Что верно, — то верно, — ответил Кармазь, улыбнулся, вздохнул и углубился в бумаги.

Мы с Андреем Дмитриевичем в канцелярских премудростях не искушены. Вдвоем сочинили какое-то письмо.

— Я договорился в облисполкоме, — сказал Кудсяров. — Деньги на приобретение пишущей машинки нам дадут. А пока ее нет, не будешь же каждый раз кланяться облкоммунхозу. Петр Григорьевич, у вас почерк лучше моего — перепишите, пожалуйста, начисто.

Я переписал и дал его Кудсярову на подпись.

— Ну, и что у нас получилось? — спросил сам себя Кудсяров и стал читать вслух. — «Начальник областного отдела А. Д. Кудсяров» — прочел он последнюю строчку.

— Надо писать «А. Кудсяров», а не «А. Д. Кудсяров». Сталин как подписывается? «И. Сталин», а не «И.В. Сталин». И все так подписываются! — сказал наставительно Андрей Ильич и вышел.

Кудсяров усмехнулся, поднял вверх указательный палец и сказал:

— Так завещал нам Ильич. Неужели переписывать?

— Да ну! Вот письмо от Головко и эта бумажка из облисполкома. Обе адресованы А.Д. Кудсярову.

— Так это адресованы. А как подписаны? Сейчас посмотрим. А подписаны так, как сказал нам Ильич. Так неужели переписывать?

— Чепуха какая-то. Станут отвечать на наше письмо, позвонят и будут спрашивать как ваше отчество, потому что адресовать надо «А. Д.»

— Или напишут наобум. Не будем переписывать! Революция от этого не пострадает.

Мы не знаем, какое у Кармазя образование, не знаем, как он пишет, но разговаривает не больно грамотно. Изредка к нему заходит жена с девочкой лет четырех или пяти — их приемной дочкой. Рассказывая о ней, Андрей Ильич сказал:

— Она говорит, что любит нас за то, что мы ей все купляем. По дороге домой Кудсяров спрашивает:

— Куплять — разве это по-украински?

— Нет. Купуваты — правильно по-украински.

Ни геодезической съемки, ни генерального, ни ситуационного, ни какого-нибудь схематического плана — никаких картографических материалов у нас нет. Спрашиваем у Кармазя — где они могут быть?

— Они были у городского архитектора Веселовского. Он с номерным заводом эвакуировался в Сибирь. Что сталось с его архивом — не знаю. Он мог быть куда-нибудь отправлен, мог быть уничтожен, мог просто пропасть.

— А в ваших организациях нет никаких картографических материалов?

— После нашего возвращения в Червоноказачинск встречать не приходилось.

Первые дни уходят на тщетные поиски картографического материала и ознакомление с городом. Складывается впечатление, что город в пределах бывшего Староказачинска каким был, таким и остался. Те же дома и домишки, те же булыжные мостовые с подзорами вместо бордюров, кирпичные тротуары там, где вообще есть тротуары, потемневшие деревянные столбы с былыми изоляторами, случайные породы деревьев в уличных посадках, кое-где узкие бульварчики, городской сад, занявший квартал, с почерневшим деревянным летним театром, роща огромных дубов по дороге на пристань, булыжные шоссе к пристани и к окраинным поселкам, а в самих поселках — ни мостовых, ни тротуаров. Ну, построили несколько невзрачных домов и две-три школы, небольшой стадион, — а по сути всего лишь футбольное поле, — с деревянными скамьями на земляных трибунах, здание одного из банков переделали в театр, проложили трамвай, снесли все церкви — вот, пожалуй, и все изменения в этой части Червоноказачинска, называемой теперь старым городом или старой частью города. Да! Еще здесь открыли два вуза: педагогический институт — в здании женской гимназии, и машиностроительный – в здании реального училища.

Длинные улицы параллельны Днепру, а поперечные — более короткие. Не все они пересекают старый город насквозь, не все они прямые на всем протяжении, есть и кривые и неожиданно сбитые со своей оси, как бы перевернутые. Из длинных самая широкая улица, — метров до пятидесяти, — главная. Трамвай уложен на параллельной улице, отделенной от главной узкими квартальчиками. Кое-где вместо двух-трех таких квартальчиков устроены скверы. В центре самого города, в одном сквере стоит среди деревьев обелиск. Надпись на нем начинается так: «В честь о тех...» А дальше уже и читать не хотелось.

— Никак не ожидал, что крупный промышленный центр и такой махровый провинциализм прекрасно уживаются друг с другом, — сказал я.

Кудсяров прочел всю надпись и сказал:

— Обелиск сооружен в память погибшим в революцию пятого года, наверное, в двадцать пятом году — тогда по всей стране широко отмечалось двадцатилетие этой революции. Никакого промышленного центра здесь тогда не было.

— Но с тех пор до войны прошло... прошло шестнадцать лет. Город стал крупным промышленным центром, а надпись какой была, такой и осталась, — значит, никого она не смущала.

— Ну, почему же никого не смущала? Конечно, находились люди, которых она смущала.

— Тех людей, от которых зависело исправить надпись, как видите, она не смущала.

— А, может быть, сказалась инерция, не доходили руки.

— Но все равно — разве это не проявление провинциализма?

— Ну, один такой случай, а вы уже и обобщаете. Не рано ли?

В эту пору года город производил приятное впечатление: тихий, зеленый, на главной улице днем слышны кукушки, а по вечерам соловьи.

— Город мне нравится, — говорит Кудсяров. — Уютный, зеленый, говорят — прекрасная природа в окрестностях, в которых мы с вами еще не были. Одно меня смущает... Станет моя дочка говорить: А шо? Черти шо! Ложить, куплять...

Бывший Староказачинск в своих границах не удержался. На обширной территории, возвышающейся над старым городом, где когда-то шумели ярмарки, в тридцатые годы построили, а в сорок первом эвакуировали в Сибирь большой металлообрабатывающий завод, о котором все знают: имел название и адрес — почтовый ящик номер такой-то, изготовлял авиационные моторы. Теперь там руины. Возле них — несколько кварталов четырех-пятиэтажных домов, называющихся жилмассивом, с асфальтированными улицами, школой, дошкольными учреждениями, больницей — все сожжено. В другом краю от завода — несколько кварталов индивидуальных жилых домов на улочках, поросших травой. Здесь Кудсяров и снял комнату. Если взглянуть в сторону, противоположную старому городу, видны в степи руины другого большого завода. На дальних окраинах возникли новые поселки индивидуальных жилых домов. Об этих поселках мы пока что знаем только их названия: Первомайский, Второй Первомайский, Третий Первомайский, Чкалова, Леваневского, Ляпидевского...

Конец главной улицы — самая обыкновенная окраина: булыжная мостовая, где только по одну сторону бульвара домики с отцветшими абрикосами и черешней и уже осыпающимися цветами вишни, водоразборные колонки, утрамбованная зола у заборов вместо тротуаров... Эти окраинные кварталы вдруг останавливаются, как по команде, на одной линии перед огромным пустырем, засаженным огородами и кукурузой, спускающимся в широкую и глубокую балку Ласкаву. По ее крутому противоположному склону белыми пятнами разбросаны хаты села Успеновка, уже давно включенного в черту города Червоноказачинска. На обоих склонах балки раскинулся поселок Ласкавый. Видны разделенные улицами прямоугольники и вкрапленные в них серые и красные пятна крыш индивидуальных домиков. Поселок тянется по балке к ее верховью, и нет ему конца-края. Его поперек разрезает железнодорожная насыпь, за которой возвышается остов сожженной школы. А над поселком, на всем его протяжении, по всему горизонту — силуэты металлургических заводов, и даже отсюда видно, что заводы мертвые. Главная улица, как из дула, выстреливает булыжное шоссе, и там, где склон становится чересчур крутым, оно резко поворачивает вдоль балки вниз, к Днепру. Возле разрушенного трамвайного парка шоссе, — уже в сопровождении трамвайных путей, — еще раз поворачивает в широкое устье балки, пересекает его и в глубокой выемке серпантином врезается в Успеновскую гору. Андрей Дмитриевич еще до моего приезда успел побывать в тех краях и говорит, что Успеновская гора господствует над окрестностями, Успеновка — очень большое село, над Днепром тянется километров десять, а за ним, у поворота Днепра, находится хорошо известный Пятый поселок или Соцгород.

— По литературе вы с ним, конечно, знакомы, и хотя сейчас там нет ни одного уцелевшего дома, посмотреть его очень стоит.

В конце тридцатых годов макет этого небольшого города или большого поселка, — кварталов двадцать, — демонстрировался на международной выставке и, кажется, получил премию. Его фотографии появлялись в нашей прессе и вызвали у нас, студентов и архитекторов института, много разговоров. Нас поразило, что проект, отразивший новаторские идеи двадцатых - начала тридцатых годов — функционализм, конструктивизм, — осужденные Центральным комитетом партии как идеологическая диверсия буржуазии, запрещенные и преследуемые, вдруг демонстрируются за границей и у нас. Мы спрашивали руководителей наших проектов — как это понять? Они пожимали плечами и разводили руками. Мы спрашивали — не поворот ли это в отношении к архитектуре — может быть и нам можно так работать, а в ответ слышали:

— Нет, нет! Что вы! Ничего не изменилось, только освоение классического наследия.

Геня Журавлевский сообщил нам то, что слышал от своего руководителя:

— Этот проект разрабатывался еще до постановления ЦК, а показали его теперь, наверное, по каким-нибудь конъюнктурным соображениям, может быть продемонстрировать: вот, дескать, какие у нас города строятся!

У нас, студентов, отношение к проекту, как в большинстве случаев, было разное: кому нравился, кому — нет, кому-то, — и мне, — что-то в нем нравилось, что-то не нравилось. Мне нравился функциональный подход в планировке кварталов — обеспечение наилучшей ориентации квартир по сторонам света – и очень не нравилось конкретное решение: длинные строчки одинаковых домов сквозь нескольких кварталов с такими же длиннющими разрывами между этими строчками — есть где разгуляться ветру. Мне понравились дома в духе конструктивизма — без карнизов, наличия других традиционных деталей – когда их пропорции проемов приятны, и очень не нравились — противно смотреть, — когда эти пропорции и пропорциями не назовешь. В целом проект был очень интересен как этап в поисках новых решений взамен устаревших.

 

13.

Майское воскресное уже не раннее утро. Стою на Успеновской горе. Она, как и полагается горе, действительно господствует над окрестностями, но Днепр под Успеновской не виден, только степные дали за Днепром в дымке поднимающегося марева. Днепр появляется у старого города и, повернув у пристани куда-то вдаль, поблескивает под солнцем в темных каемках лесных берегов. Приятно в бескрайней знойной степи хоть издали увидеть лес и воду. Подо мной на склоне горы белеет массивная церковь, и даже издали видно, что построена она в первой половине, а может быть и в первой четверти прошлого столетия. Спускаюсь к ней, перебираюсь через глубокую выемку с крутыми склонами, в которой проложены шоссе и трамвайные пути. Трава растет между шпалами и пробивается между булыжниками. Очарованный, долго стою возле церкви: отсюда виден Днепр на огромном расстоянии — от поворота у пристани до горизонта. Значит, и с судов, выплывающих из-за горизонта, видно как все время впереди маячит и долго-долго приближается эта церковь. Умели выбирать места для церквей! И раскрывающийся от нее вид на Днепр по силе воздействия не уступает видам на заднепровские дали со знаменитых киевских склонов и на долину Ворсклы в Полтаве.

— Крут спуск с Успеновской горы к Днепру, и улицы села спускаются не прямо, а наискось, в обоих направлениях пересекая друг друга. Идешь по любой улице вниз и примерно с ее середины виден Днепр. Свернешь на поперечную улицу, – и оттуда виден Днепр. Хаты стоят тесно, много новых, есть и кирпичные домики. Участки узкие и длинные, не везде и невысоко, по пояс, — огорожены бутовым камнем, на каждом участке — виноградник, сад, огород. Идешь по улице — кажется, что Успеновка застроена плотно, но между улицами — большие расстояния, а застройка чередуется с огромными пустырями. Шоссе и трамвайные пути, рядом и безмолвно бегущие через тихую Успеновку, приводят к развилке. Передо мною три дороги, и, в отличие от сказки, — никаких указателей: направо пойдешь, налево пойдешь... Сверяюсь с ориентирами. Шоссе и трамвайные пути свернули к далеким высоким трубам? Стало быть к металлургическим заводам. Трамвайные пути, параллельные Днепру, обещают привести в Соцгород. Шоссе, по развилке бежавшее рядом, понемногу отклоняется, но продолжает бег в том же направлении, тоже в Соцгород. Немного постояв, иду вдоль путей, параллельных Днепру. Начинаю уставать от надоевшего однообразного пейзажа бесконечной Успеновки: сельские улицы — пустырь, сельская улица — пустырь. Наконец, преодолев небольшой подъем, оказываюсь перед глубокой выемкой, оборвавшей трамвайные пути. В выемке — железнодорожный одноколейный путь и остатки разрушенного моста.

Место, на котором стою, — интереснейшая видовая площадка. Прямо за высоковольтными линиями, под ярким солнцем, на большом протяжении мрачно темнеют закопченные стены сожженных домов. Слева — железнодорожный путь из мельчайшей выемки перебирается на все увеличивающуюся насыпь, заканчивающуюся у моста, опрокинутого в невидимый отсюда Днепр, а дальше — безграничная степь. Сзади — сельский пейзаж Успеновки. Направо — сливающиеся в один силуэты заводов, косо уходящие к горизонту и закрывающие его. Не только никогда не видел, но и не представлял себе такого сосредоточения промышленности. И какие видовые контрасты! Ай да Червоноказачинск!

Против меня хорошо видна прямая широкая улица. К ней и вел уничтоженный мост над выемкой. Это и есть главная улица Соцгорода. На макете в ее конце (или начале?) на высоком берегу Днепра был памятник Ленину. Он представлял собой колонну, пожалуй, выше Александрийского столпа на Дворцовой площади, на которой вместо ангела стоял Ленин, а перед ним распростерся город с невысокой, — три-четыре этажа, — застройкой. Когда мы в институте обсуждали между собой проект Соцгорода, памятник Ленину обходили молчанием. Только Сеня Рубель шепнул мне:

— Так работать — лучше вообще не работать.

Геня Журавлевский влез на стол и молча старался принять балетную позу.

— Не так! Да не так! — закричал Женя Курченко, взобрался на другой стол, отставил назад ногу, расставил руки и чуть наклонился вперед. — Распростритесь! Тьфу ты!.. Распро- страйтесь! Тьфу ты!.. Петро, как правильно сказать?

Мы хохотали. Сбежались студенты. Женя и Геня спрыгнули со столов.

— Чего вы смеялись? Чего смеялись? — спрашивали сбежавшиеся.

— Да вот они, — ответил Толя Мукомолов, кивая на Женю и Геню, — исполняли танец маленьких лебедей.

С того места, где я стою, такой высокий памятник можно увидеть, а я его не вижу. Снесли немцы? Не спеши с выводами: ты уже не раз слышал, что немцы разрушили памятник Шевченко. Но памятник Шевченко — на месте, а где же Ленин? Да и Ленин — не Шевченко. И все-таки не спеши с выводами: может быть памятник и не был сооружен? Но на международную выставку был представлен, если память мне не изменяет, макет осуществленного города. Обманули? Ладно, надо идти в Соцгород, а то пройдет день, и ты его не увидишь. Выемка глубокая — не перейдешь, но направо она быстро уменьшается, железная дорога выходит на поверхность, и ее пересекает шоссе. По шоссе под высоковольтными линиями вхожу в Соцгород и на стене сожженного дома читаю табличку с названием улицы: Совнаркомовская. Знай наших!

Тишину мертвого города усиливали шум листвы в пышных кронах и мои одинокие очень гулкие шаги. Всего полгода прошло с тех пор, как сожгли этот город, а под яркими солнечными лучами, попадающими во мрак домов, видны уже тоненькие прутики с листиками и еще какая-то зелень. Нигде ни души. Через десятилетия, в старости, на кинофильме «Сталкер» я вдруг испытал подобное состояние: напряженное ожидание чего-то, что должно случиться, и ничего не случается. Вышел на широкий проспект с широким бульваром посредине, в котором центральная, — и единственная, — аллея сбита в сторону. Интересно — зачем? Кажется, догадался: зарезервированная полоса для трамвая. Прочел название проспекта: аллея энтузиастов имени Серго Орджоникидзе. Имени Орджоникидзе — аллея или энтузиасты? Зато куда как пышно! Невольно засмеялся, но сразу смех оборвал: показалось — засмеялся кто-то другой. Огляделся: тишина и безлюдье. По этому проспекту так же не спеша, как и до сих пор, осматриваясь по сторонам, пошел к главной улице. Она называется — проспект Ленина. Ее поперечный профиль — несимметричный: тротуар, ряд деревьев, асфальтированная проезжая часть, трамвай на обособленном полотне, будущий бульвар, — будущий потому что кроме двух рядов деревьев там ничего нет, — и дома. Памятника не видно. Иду по будущему бульвару к Днепру. Заглянул в квартал и увидел: стены сожженных домов увиты диким виноградом. Не могу понять, как он уцелел. Еще немного прошел, и заяц перебежал дорогу. Вернуться? Я суеверен, но у меня свои приметы, и заяц тут ни при чем. Прошел весь недлинный проспект. У поворота Днепра — огромный замусоренный пустырь, никаких следов памятника и на вкопанном щите — надпись: «Возродим наш родной город!» Наверное, потому, что щит с этим призывом стоял среди мусора, он произвел сильное впечатление.

Прошел по берегу навстречу течению и вскоре увидел на откосе, как мне показалось, горный аул — такой, каким он запомнился по виденным в детстве картинкам времен покорения Кавказа. Присмотрелся: нет, все-таки не аул. На тех картинках сакли с плоскими крышами громоздились одна над другой, казалось, что крыша одной является двором для другой, и над аулом возвышается минарет. Над этим поселочком ничего не возвышалось, а его хибарки с двухскатными крышами, накрытыми чем Бог послал, и слуховыми окошками разместились ярусами, хотя и тесно, но со своими крошечными двориками. Ярусы шли по рельефу, повторяя его изгибы, и разделялись кривыми узкими улочками. Было жарко. Я шел по такой улочке, увидел во дворе старика, — первый человек, которого я увидел в Соцгороде, — и попросил воды. Он открыл калитку и сказал «Заходьте».

— Цей виселок якось зветься? — спросил я, напившись.

— Палестиною зветься.

— Палестиною? — переспросил я. Осмотрелся кругом: ничего восточного в этих трущобах не было. Внимательно взглянул на старика и ничего характерного для еврея или араба не заметил.

— Палестиною, — повторил он. — Був тут прораб Палестинов — добра людина. Хто з ним робив, тим вiн чим мiг допомагав будувати цi хатки. То ж його стараннями дали нам сюди i воду, i електрику, i шлаку насипали на вулицi, щоб можна було проїхати. Отож i посьолок цей стали звати Палестинiвським, а згодом вже i Палестиною.

— А магазин у вас хоч є?

— Та є. У бараку бiля базару.

— А Палестинов живий?

— Нi, загинув у тридцять сьомому роцi. — Старик перекрестился. — Царство йому небесне.

Уходя, окинул взором дворик: два пирамидальных тополя, шелковица, куст сирени, маленькая грядка, сарайчик и рядом — загородка, в которой куры ковыряли землю.

Обошел весь Соцгород. Не было не только памятника, многие кварталы оказались незастроенными: одни из них пересечены подъездными железнодорожными путями, в других стройными рядами белели бараки. И это социалистический город! — думал я, глядя на бараки и вспоминая Палестину.

Строительство Соцгорода далеко не закончено, а уже началась его реконструкция. Она заключалась в том, что по проспекту Ленина, прикрывая торцы одинаковых домов и потеснив тротуары, строились пятиэтажные дома с магазинами в первых этажах, полностью отвечающие требованиям освоения классического наследия. И никаких новаторских поисков! Из этих домов два, стоявших друг против друга недалеко от Днепра, привлекали внимание. Один являлся зеркальным отражением другого, и каждый в плане представлял собою длинную прямую скобу с короткими ножками, направленными под прямым углом к проспекту. Они хорошо держали заключенное между ними пространство, но почему держать пространство нужно было именно в этой части проспекта я не понимал. Еще больше привлекали внимание крупные, лаконично решенные детали фасадов, рассчитанных на восприятие с больших расстояний, которых на проспекте не было, но и здесь они производили впечатление, подготавливая зрителя к вот-вот откроющемуся широкому пространству Днепра. С настроением решены дома! Возвращаясь домой и перейдя железную дорогу, я не пошел дальше по шоссе, — так было бы короче, — а свернул к разрушенному мосту, чтобы еще раз полюбоваться видами на все четыре стороны, такими контрастными. Потом, спускаясь с Успеновки, вспомнил эти два дома на проспекте и мне показалось, что подобные дома могли бы стоять и в современном Египте, где-нибудь неподалеку от пирамид. Странные ассоциации навеяла на меня сегодняшняя прогулка: Палестина, Египет... Непонятно почему вспомнился проект Дворца советов в Москве, строительство которого прервала война. Чем не пирамида? Да еще со сфинксом наверху. Ты что, ты что? С ума сошел? Еще ляпнешь где-нибудь. Лучше поспеши, а то к ужину опоздаешь.

 

14.

Приятный сюрприз: Кармазь сообщил нам, что в Водоканале есть генеральный план Червоноказачинска и что мы можем там с ним ознакомиться — он уже договорился. Мы догадывались, что там, конечно, не весь генплан, а только схемы водоснабжения и канализации, но они обычно выполняются на копиях генплана — значит, получим представление и о нем. Огромные, наклеенные на полотно светокопии ни на каком столе не поместятся. Хорошо бы их повесить на стене, но для этого пришлось бы вбивать гвозди. Просить об этом мы не стали и раскатали одну из них на полу.

Основная идея генерального плана проста и эффектна: Успеновка застраивается как центральный жилой район и благодаря этому объединяются в единый город его разрозненные части от Соцгорода до старого города. Главная улица проходит через эти районы, включая в себя главную улицу старого города и проспект Ленина в Соцгороде, и ее соединяют с Днепром ряд широких бульваров и зеленые массивы. Мы, обрадованные, показывали друг другу интересные решения, пока не присмотрелись к розе ветров, и оказалось, что господствующие ветры дуют от металлургических заводов на жилые районы. Досматривали генплан с сильно испорченным настроением. Досмотрев, стали знакомиться со схемами водоснабжения и канализации. С водоснабжением разобрались сами. Начальник отдела канализации захотел ознакомить нас со своим хозяйством и опустился на колени на разложенную схему. Когда он заговорил, мы поняли, что он — под мухой. Так и оказалось: потянувшись показать одну из станций перекачки, он свалился и сразу заснул. Противно и смешно было видеть гриф «Секретно» рядом с тем местом начальника, откуда растут ноги. Вот тебе твоя техническая интеллигенция! — подумал я с досадой.

— Да-а... — сказал Кудсяров. — Это уже такая провинция, что, как говорится, дальше и ехать некуда.

Потом мы сидели в сквере против дома с Меркурием. Я удивлялся, как это Гипроград запроектировал город с таким огромным недостатком.

— Я не обратил внимания на дату выпуска проекта, — сказал Андрей Дмитриевич. — А вы ее не заметили?

— И я не посмотрел.

— Вы, кажется, в студенческие годы видели этот проект еще в Гипрограде?

— Да, проект готовился к выпуску. Мне хорошо запомнилась огромная перспектива центра на Успеновской горе, выполненная выпускником нашего института.

— А когда это было?

— В зиму с сорокового на сорок первый год.

— Значит, когда разрабатывался генплан, заводы были построены, и Гипроград винить не приходится: там уже ничего не могли изменить.

— Может быть, могли иначе запроектировать город.

— Сейчас об этом трудно судить. Давайте подумаем, что нам теперь делать.

Мы решили сначала выяснить задымлялись ли и если задымлялись, то как сильно, жилые районы. Заводы от них далеко, и, может быть, наши опасения напрасны. Но если жилые районы задымлялись сильно, а заводы разрушены, наш долг добиться, чтобы эти заводы не восстанавливать, а строить на другой площадке. Нас призывают сделать города более здоровыми, чем они были до войны — этим мы и займемся в первую очередь. И сами посмотрим, как разрушены заводы.

В Водоканале схемы водоснабжения и канализации — в одном экземпляре.

— Придется снять копию, — говорит Андрей Дмитриевич. — Вопрос в том, где достать кальку.

— Не надо доставать кальку и не надо копировать, — говорю я. — Генплан огромный, громоздкий, для повседневной работы не годится.

— Ничего другого нет.

— Сделаем. Срисуем с уменьшением масштаба вдвое. Было бы на что. Достать бы полуватман.

— Срисуем? Вы представляете, какая это работа? И неизбежны если не ошибки, то неточности.

— Почему? Срисуем по сетке.

— А, по сетке! Хорошая мысль. Вот только сетку придется нанести на одну из схем Водоканала. Ничего, легонько нанесем карандашом, а потом сотрем. Договоримся. Возьметесь?

— Возьмусь. Вот только что срисовывать с подосновы? Если каждый домик, то эта египетская работа займет много времени.

Условились срисовать рельеф, — это главное, — улицы, дороги, зеленые массивы, высоковольтные линии и все, что там будет, кроме домов.

В типографии газеты «Червоноказачинская правда» Кудсяров через облисполком разжился газетной бумагой — лучшей достать не удалось. Газетной бумаги было больше, чем достаточно, и я в Водоканале, постелив ее на полу, лежа срисовывал генплан. На другой день пришел Андрей Дмитриевич, улегся рядом, стал срисовывать генплан с другого конца и рассказывать о своих расспросах — задымлялись ли жилые районы. Кармазь сказал, что он живет в своем доме в Ласкавой балке, по ней изредка тянуло дымком, до старого города дым не доходил. Успеновка иногда задымлялась то в одном месте, то в другом, а больше всего задымлялся Пятый поселок, то есть Соцгород. Примерно то же говорили и другие.

Когда я принес уменьшенную копию генплана, Андрей Дмитриевич собрался с ней в типографию: он договорился, что нашу копию наклеят на картон и сделают ее складной. Я запротестовал:

— Газетная бумага быстро сотрется, и от генплана ничего не останется, а если в типографии найдется светлый картон, то я лучше прямо на него нанесу генплан — это много времени не займет.

Кармазь подошел к нам и взглянул на генплан.

— Так он у вас совсем небольшой. На такой размер у меня найдется хорошая чертежная бумага, — сказал он, вышел и принес нам два листа полуватмана.

Через день, вернувшись из типографии с аккуратно сделанной складной папкой, Андрей Дмитриевич сказал:

— Теперь хоть по Червоноказачинску есть с чем начинать работу.

До сих пор начальство нас не трогало, а мы к нему не напрашивались. Теперь Андрей Дмитриевич позвонил заместителю председателя облисполкома Прохорову — нашему шефу, и мы пошли к нему, захватив генплан. Представив меня, Андрей Дмитриевич вкратце рассказал о задачах нашего отдела, а я вынул из кармана и протянул Прохорову немного потрепанную вырезку из газеты с письмом Калинина. Прохоров извинился, прочел письмо и попросил разрешения оставить его на время у себя, чтобы перепечатать.

— Ознакомиться с ним кое-кому никак не помешает.

Потом Андрей Дмитриевич раскрыл на столе Прохорова генеральный план Червоноказачинска. Генпланом Прохоров заинтересовался, задавал вопросы — возможно, он раньше генплан не видел, возможно, — был здесь, как и мы, человеком новым. Не на все вопросы мы смогли ответить, а это вызывало новые вопросы, но уже не по генплану, а по нашей работе, в том числе и такой: с чего мы собираемся начать свою работу?

— С тщательного ознакомления с Червоноказачинском и другими городами области, — ответил Кудсяров.

Когда мы вышли, я сказал Кудсярову, что все время ждал — скажет ли он о том, что, может быть, придется переносить металлургические заводы.

— А вы сказали бы?

— Нет. Мы еще не готовы к постановке этого вопроса и не знаем, что собой представляет Прохоров.

— Правильно. Без хорошей артиллерийской подготовки в атаку не ходят. Да и атаковать, наверное, придется кого-то повыше Прохорова. А пока давайте сами познакомимся с разрушенными заводами.

Километр за километром — взорванные корпуса и непонятные сооружения, закопченые стены сожженных зданий, обрывки трубопровода на кое-где уцелевших опорах, бесчисленные проемы в шлакоблочных оградах, ржавеющие рельсовые пути, кучи мусора, вспучивающие и ломающие асфальт... Чтобы больше увидать, отклоняемся то в одну, то в другую сторону. Идем час, другой, и нет конца этому хаосу, над которым кое-где возвышаются уцелевшие заводские трубы.

Идем вдоль очень длинного и высокого взорванного корпуса. Его серая стена не рухнула, но покорежена и какая-то волнистая. Когда на ней двигаются тени качающихся деревьев, кажется, что это дышит какое-то притаившееся доисторическое чудовище и что оно вот-вот куда-то ринется. Из-за его угла появляются и идут нам навстречу двое с ружьями. И мы, и они, поравнявшись, остановились и поздоровались. Один из них — старик, другой – примерно, ровесник Кудсярова.

— Интересно, что здесь можно охранять? — спросил я. Они переглянулись и засмеялись:

— Ха-ха-ха-ха! — хохотал тот, что моложе. — Лисиц охранять. Мы здесь на лисиц охотимся. Только сейчас я заметил, что ружья у них охотничьи.

— А разве можно в мае охотиться?

— Вiйна, скiльки людей гине, а ви за лисиць, — сказал старик.

— В другом месте я бы не охотился, — сказал тот, что помоложе, — а здесь... — Он повел рукой кругом. — Вот начнут скоро все это восстанавливать — что от лисиц останется? А вы на Пятнадцатый?

— А что это за Пятнадцатый? — спросил я.

— Поселок такой за заводом. А, значит, вы не местные?

— Теперь уже местные, — ответил Андрей Дмитриевич.

— Не завод будете восстанавливать?

— Город.

— Завод что-то не хочется восстанавливать, — сказал я.

— Почему это?

— Заводы задымляют город. Людей жалко.

— Ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха-ха! Нашли причину. Ну, насмешили! Да кто же в городе будет жить, если заводы не восстанавливать?

— Снова тишина, слышим, как в Соцгороде, только шум листвы и наши гулкие шаги. Изредка перебрасываемся короткими фразами и почему-то тихо, будто боимся кого-то спугнуть или разбудить. Неуютно. Какая-то скованность. Руины до конца не прошли и вышли за их пределы в сторону, противоположную городу. Вдоль бесконечной, унылой шлакоблочной ограды — булыжное шоссе, за ним — огромная балка, поворачивающая к Днепру. За балкой степь, поднимающаяся в гору. Портативный генплан помогает ориентироваться: эта степь большой и высокий куполообразный полуостров, вдающийся в Днепр, а устье балки является заливом. Другой залив, окаймляющий полуостров, не виден. В балке — отвалы шлака. Железнодорожные пути к ним в нескольких местах пересекают шоссе, и возле путей ржавеют опрокинутые вагоны, — не знаю, как они называются, — в которых возят жидкий шлак. Рядом с темно-серыми отвалами контрастно белеют две группы бараков без единого деревца возле них. В окнах видны занавески — значит, там живут. А как там жить, если ветер поднимает и крутит шлаковую пыль? Понятно: сначала построили бараки, потом устроили отвалы, и они приблизились к порогам этих жилищ.

Продолжаем путь вдоль шоссе в том же направлении, в котором шли по территории заводов. Верховье балки еще не засыпано шлаком, а за балкой — бараки. Шоссе поворачивает влево, а за ним поворачивают и разрушенные заводы. Туда мы уже не заглядываем — знаем, что ничего нового не увидим. В последние годы нас приучили к типовому строительству, в войну шло типовое разрушение: отступая, мы взрывали, немцы — жгли. Слева от шоссе метрах в ста — полоса посадок, за ней — кварталы, застроенные бараками — это и есть Пятнадцатый поселок. Мы еще раз поворачиваем налево и в направлении обратном тому, которым шли вдоль заводов, мимо недостроенного Новопятнадцатого поселка постепенно поднимаемся на вершину полуострова. Виден на берегу залива тонущий в садах хутор Лихий, далеко за ним — Соцгород, а между ними — небольшие разрушенные предприятия и сплошь бараки среди деревьев. В противоположной стороне за невидимым заливом — снова полуостров с разрушенным заводом на его вершине, а дальше, — по генплану, — еще полуостров с городскими водозаборными сооружениями.

Возвращаемся сквозь кварталы Пятнадцатого поселка и изнутри видим их быт. По периметру квартала — бараки, а внутри — ряды сараев, уборные с выгребами, мусорные ящики, печки под навесами, белье на веревках, взрослые деревья, редкие группы кустарников, и нигде — ни травы, ни цветов, и повсюду — дети.

Вернулись на шоссе, тянущееся вдоль шлакоблочных оград. Снова, но уже в другом месте, по асфальтированному шоссе углубляемся в эту огромную промышленную площадку, пересекаем ее и выходим на другую, обращенную к городу, сторону. Здесь — сожженные административные здания, здесь начинается асфальтовое шоссе и трамвайные пути, идущие вдоль заводов к жилым районам. За путями — железная дорога с платформой для останавливающихся рабочих поездов, за ней направо — снова большие барачные поселки и какие-то маленькие разрушенные предприятия. Налево — параллельно железной дороге – тянется поселок индивидуальных жилых домов. На склоне балки три-четыре очень длинных улицы, — одна ниже другой, — соединены короткими крутыми переулками, ведущими в степь. На улицах и переулках — трава, множество одуванчиков, деревья вдоль оград, свисающие через ограды ветки с еще зелеными плодами, козы, привязанные к заборам и кольям, вбитым в землю, и единственные приметы цивилизации в наших поселках и на городских окраинах — водоразборные колонки и столбы с проводами. Поселок тянется долго и заканчивается у железнодорожной станции с множеством пустынных путей и невзрачными постройками. По генплану города и, наверное, фактически, это — грузовая станция, обслуживающая металлургические заводы. По другую сторону железной дороги все еще тянется панорама изувеченных заводов, и она не заканчивается, как поселок, у станции, а продолжает тянуться неизвестно сколько. Мы чувствуем, что с нас хватит, — во всяком случае — на сегодня, — зрелищ этих разрушений и решаем возвращаться домой. Пройдя назад почти весь поселок, мы в его начале увидели вместо поперечного переулка широкую улицу, тут же переходящую в прямую, как линейка, полевую дорогу, теряющуюся за горизонтом. Оказалось, что по генплану это — будущая транспортная магистраль, проходящая и вдоль разрушенного моторостроительного завода, в районе которого мы живем. Она намного сокращала нам путь, и мы устремились по ней в надежде, что, может быть, успеем к ужину в столовой облисполкома.

 

15.

Утром по дороге в столовую делимся впечатлениями о вчерашней экскурсии. Андрей Дмитриевич говорит:

— Есть бывший уездный город Староказачинск, есть бывшее волостное село Успеновка, есть хутор Лихий, есть недостроенный и сожженный Соцгород, много поселков с индивидуальными домиками, а еще больше — так называемых временных, застроенных бараками. Все это называется городом Червоноказачинском, но города, как такового, нет, его еще предстоит создать. Представляете, какая это огромная работа?

— Зато какая интересная!

— Рад это слышать. А как вы представляете себе эту работу? Ведь это не только проектирование. Чтобы проектировать надо решить что, где и как проектировать. Это большая организационная и направляющая работа, и ею должны заниматься архитекторы. Вот и давайте займемся этим делом. Не возражаете?

— Согласен. До создания проектной организации.

Андрей Дмитриевич засмеялся. Я продолжал:

— Во-первых, для меня проектирование — самая интересная и существенная часть работы по созданию или реконструкции города.

— Ну, если есть во-первых, то должно быть и во-вторых.

— А во-вторых, есть проектно-планировочные работы, например, — генеральный план города или поселка. Они и создаются для того, чтобы определить, где и какими должны быть конкретные объекты. А иначе чем руководствоваться? Указаниями начальства? Смешно!

— Все это так. Но пока проектной организации нет, такими делами придется заниматься нам.

— А я и не возражаю.

— А теперь предположим: генеральный план Червоноказачинска откорректирован и утвержден. Как он должен осуществляться: самотеком или под контролем?

— Под контролем главного архитектора города. Но мне кажется, что эта работа — не творческая.

— Ошибаетесь: еще какая творческая! Генплан до тонкостей, до мелочей не разработаешь. Вот тут и начинается постоянная, — успевай только поворачиваться, — творческая работа.

— А вам приходилось этим заниматься?

— Непосредственно — нет, но приходилось воплощать в проекты интересные идеи по застройке города.

— Ага: осуществлять в проектах!

— А дать идею — разве это не творчество?

— Творчество, конечно. Но лучше осуществлять свою идею.

— Это, конечно, лучше всего, но...

Но тут нам подали какую-то еду и мы за нее принялись. На крыльце стоял инженер облкоммунхоза милый старичок Антонин Карлович Стрейчек.

Когда мы подошли к крыльцу, он, улыбаясь нам, продекламировал:

— Мы с Тамарой ходим парой, ходим парой мы с Тамарой.

Мы засмеялись. Андрей Дмитриевич вошел в дом, а я задержался. Стрейчек — чех, родившийся и проживший жизнь на Украине, и староказачинский старожил. От него я получил первые сведения об истории города. Сначала здесь, на территории нынешнего Червоноказачинска, возникло село и вскоре, в отдалении от него, хутор Лихий, заселявшиеся запорожскими казаками. Первым в селе поселился казак Нехай, и село называлось Нехаївка. После постройки в селе церкви во имя успения святой Богородицы его переименовали в Успеновку. Казак по прозвищу Ласкавый поселился на краю балки, и за балкой закрепилось название Ласкава.

— И по-русски балку называют Ласкава, а не Ласковая.

— Значит, казак Ласкавый и был первым поселенцем поселка Ласкавого?

— Нет. Ласкавый жил хоть и на краю балки, но в Успеновке, а поселок Ласкавый стал застраиваться после гражданской войны.

Возле моторостроительного завода балку пересекает дорога, и недалеко от нее, на склоне балки видны какие-то сожженные здания.

— А! Это — хутор Затишный Кут. Там до революции была построена колония глухонемых ведомства императрицы Марии Федоровны.

— В такой колонии, наверное, была и церковь?

— А как же! Но ее не стало еще лет за десять-двенадцать до войны.

— А в городе сохранилась ли хоть одна церковь?

— Нет. В Успеновке пока еще стоит, не знаю — действующая или нет, — а в городе снесли и собор, и все церкви. При немцах две церкви открыли, одну — в бывшей кирхе, другую — в большом магазине возле базара. Их пока не трогают.

— А кирха была одна?

— Была еще в пригороде — в Шенвизе.

— Schцn Wies? Прекрасный луг? А где это?

— Как ехать на вокзал, за мостом. Там была немецкая колония.

— Там, где теперь заводы?

— Да, со стороны загородной рощи. Теперь там от луга и следа не осталось, а был он когда-то, действительно, прекрасным.

Обо всем этом и еще о многом я узнал от Антонина Карловича раньше, а сейчас он говорит:

— Что это вчера вас обоих целый день не было видно?

— Мы знакомились с городом.

— Далеко ходили?

— Прошли по разрушенным металлургическим заводам, побывали в ближайших к ним поселках, добрались до полуострова, который за заводами, издали видели хутор Лихий.

— В самом хуторе не были? Не знаете — он уцелел?

— В хуторе не были. Среди зелени видны крыши. Судя по всему — уцелел. Ведь уцелела Успеновка!

— Давно я там не был. Прекрасное было место!

— Вы там жили?

— Не один раз. Снимал дачу, перевозил туда на летние каникулы семью, а сам приезжал на воскресенье и проводил там отпуск.

— А как добирались?

— Пароходом. Там был причал. Можно было и лошадьми, но уж очень далеко и дорого. А началось строительство заводов — какая уж там дача!

— Ну почему? Хутор далеко от заводов.

— Как сказать. Строительство начали с бараков, а это уже ближе. И пошло: приходили компаниями, часто пьяными, обносили сады, огороды, дачки, тащили белье с веревок и все, что попадалось под руку, гонялись за домашней птицей, хулиганили, дрались с хуторянами, когда они защищали свое добро... Потом настал голод — какая уж там дача!.. Потом задымили заводы, в балку стали сливать шлаки, через балку и залив потянуло газом... Да что говорить!

— Антонин Карлович вынул карманные часы, посмотрел на них и вздохнул. — Как ни приятно с вами поговорить, а пора за работу.

Одинаковые впечатления от заводских руин привели Кудсярова и меня к одинаковому выводу: по существу заводы придется строить заново, и может быть это проще осуществить на новом месте.

— Такой вывод одними впечатлениями не обоснуешь, — говорит Андрей Дмитриевич, — а других обоснований у нас пока нет.

— Если санитарная инспекция подтвердит, что город сильно задымляется, — возражаю я, — разве это не достаточное обоснование?

— Для нас с вами вполне достаточное, но, можете не сомневаться, нас обязательно спросят: какая разница в стоимости восстановления заводов на старых местах и строительства новых на других?

— Какая б разница ни была, здоровье населения дороже.

Так думаем мы с вами и, надеюсь, санитарные врачи. Наша обязанность — поднять этот вопрос. Решать его будем не мы, и без данных о разнице в стоимости лучше не соваться — его и рассматривать не станут — вот в чем дело. А выполнить сравнительный анализ вариантов строительства нам с вами не под силу. Для этого нужно привлечь специализированный институт, например, Гипромез.

— Лучше Гипроград. Для города лучше. Гипромез, боюсь, решение всех вопросов подчинит промышленности.

Тут вы правы. Ну, а Гипроград, если ему потребуется, может привлечь к этой работе, — сам или через правительство, — тот же Гипромез. — Кудсяров вдруг засмеялся. — Мы рассуждаем так, будто в наших руках возможность привлечь к нашей работе любой институт.

А еще, Петр Григорьевич, придется учитывать и сроки строительства на старой и новой площадках.

— Ну, уж нет! До того, как введут в эксплуатацию заводы, — в любом месте, — война останется в прошлом, нам ничего не будет угрожать и сроки строительства утратят былую актуальность — будут считаться и с другими факторами.

— Логично и для меня убедительно. Но у нас и так привыкли к темпам, к «Даешь! Хоть кровь из носа»... Боюсь, что эта привычка еще долго будет держаться.

С утра Кармазь листал какие-то бумаги, делал пометки, что-то записывал — и все это молча, если не считать телефонных разговоров. Чтобы ему не мешать, я пересел к Кудсярову, и разговаривали мы тихо. Вдруг мы заметили, что Кармазь пристально на нас смотрит, и замолчали.

— Вы что же, товарищи, — спросил Кармазь, — хотите поднять вопрос о переносе металлургических заводов?

— У нас для этого еще нет достаточных оснований, — ответил Кудсяров. — Вот обсуждаем, как их получить, если они есть.

— Храбрые вы ребята.

— Да какая тут храбрость? — спросил я. — Заводы полностью разрушены, их все равно придется строить заново.

— Не полностью. Фундаменты целы? Стены сожженных зданий целы? Многие заводские трубы целы? Подземные коммуникации целы? Дороги целы? Подъездные пути целы? Временные поселки целы? Так только газеты пишут: заводы полностью разрушены. И еще учтите вот что. Заводы кончили строить в предвоенные годы, да и то не все еще построили. Люди старались, вложили столько труда, и вдруг оказывается — все это напрасно — надо на другом месте начинать сначала. Это как понять?

— Заводы задымляли город, — сказал я.

— Так уж и задымляли! Не весь город и не всегда. Вы и в санинспекции хотите говорить о переносе заводов?

— Хотим получить данные о задымлении города, — ответил Кудсяров.

— Не слыхал я о таких данных.

— Андрей Ильич, а вы читали письмо Калинина архитекторам?

— Читал. Конечно, надо стараться, чтобы наши города стали лучше, чем были, но в пределах разумного. А переносить такую махину! Ну, поднимете вы этот вопрос — решать его не Калинин будет, сами понимаете. Рискованное дело затеваете.

— Да в чем риск-то? — спросил Кудсяров. — Ну, поднимем этот вопрос. Наше предложение или примут, или отклонят — только и всего.

— Храбрые вы ребята. У меня к вам просьба. Если меня будут спрашивать, скажите, что я поехал на второй подъем и до конца рабочего дня вряд ли успею вернуться. — Он направился к двери, остановился и повернулся к нам. — Что же вы думаете: за постановку вопросов головы не летели? Еще как!

— Андрей Ильич, а вы участвовали в обследовании заводов? — спросил Кудсяров.

— Заводов? Не участвовал. Этим занимались представители разрушенных заводов, их наркоматов и проектных институтов. Я возглавлял комиссию по обследованию коммунального хозяйства.

— А не знаете где материалы по обследованию заводов?

— Наверное, в наркоматах или в проектных институтах.

— А в Червоноказачинске их нет?

— Не знаю. Может быть в облплане. Да вы спросите у Прохорова.

 

16.

В отсутствие Кармазя мы обсудили план наших действий. Пора обратиться в санитарную инспекцию — без нее ничего и предпринять нельзя. Если санитарная инспекция сочтет, что задымление было недопустимым, мы попросим Головко, чтобы Гипроград, корректируя свой генеральный план Червоноказачинска, проработал два варианта: восстановление заводов на прежних местах и строительство новых на других. После некоторых колебаний пришли к решению — местное начальство пока не трогать: мы их еще не знаем, и неизвестно, как оно отнесется к нашему предложению, очень возможно, что отрицательно. Одно дело, если этот вопрос поставим перед ним мы, другое дело, — если Киев, а раз откажут нам, могут упереться и дальше на том стоять.

Утром, на свежую голову, мы думали о том, что где бы мы ни ставили вопрос о переносе заводов, нас непременно будут спрашивать: а есть ли такая территория, которая отвечала бы требованиям строительства и эксплуатации заводов, и обеспечивала бы значительное уменьшение задымления города? Конечно, выбор такой площадки — дело проектного института, но было бы хорошо и нам иметь свои рекомендации. В санитарной инспекции тоже могут задать такой вопрос, и мы решили: до обращения в санинспекцию попытаться подобрать такую площадку.

— Будем подбирать площадку и посматривать, как на это реагирует Андрей Ильич, – говорит Кудсяров.

— Значит, и местное руководство будет об этом знать, — говорю я.

— Не думаю. Кармазь — человек деликатный, хотя и осуждает нас, доносить не станет.

— Доносить, конечно, не станет. И, знаете, он нас даже не осуждает, а предупреждает. Но проговориться может.

— Нет, не проговорится. Он человек осторожный: знал и не сообщил — ему же хуже будет.

По розе ветров наиболее безвредным было бы размещение заводов за разрушенным мостом через Днепр или вдоль железной дороги на Гелиополь, но эти территории — за пределами нашей схемы генерального плана, и мы не знаем, что там сейчас находится и какой там рельеф. Придется осматривать их и набрасывать схематические планы.

— На каждую из этих площадок уйдет дня два, — говорю я.

— Да, не меньше, — говорит Андрей Дмитриевич. — И надо будет где-то ночевать и что-то есть. А если будем что-то зарисовывать, то нас могут и задержать. Но все равно — обследовать надо.

— Кажется, я могу вам немного помочь, — говорит Кармазь. — Одну минутку.

Он выходит, возвращается со свернутым в трубку большим листом и подходит к столу Кудсярова. Андрей Дмитриевич освобождает стол, я приношу для Кармазя стул, и мы втроем наклоняемся над раскрученным листом, придерживая его края, чтобы он не свернулся. Перед нами светокопия схематической, без рельефа, крупномасштабной и подробной карты области с административными границами, всеми населенными пунктами, автогужевыми и железными дорогами и станциями.

— Вот смотрите, за разрушенным мостом первая станция — Скели. — Не отрывая пальца от этой станции, Кармазь поднимает голову. — Я не поддерживаю того, что вы затеваете, и даже за вас опасаюсь, но я понимаю — вас не остановишь. Затея ваша, по всему, вроде бы напрасная, но работники вы, — я же вижу, — старательные, добросовестные — почему же не помочь? — Кармазь передвигает палец. — Вот вторая станция — Байрачная. Между этими станциями — гладкая, как скатерть, степь. Ее размеры такие, что там можно разместить больше заводов, чем есть в Червоноказачинске. — Кармазь стал описывать достоинства этой территории. — Значит, железная дорога есть. Шоссе с твердым покрытием немного не доходит до станции Скели — вот оно сворачивает под железной дорогой. Недалеко Днепр — значит, воды сколько угодно. Близко огромные разветвленные балки — их хватит на много лет под отвалы шлака и под шлаконакопители. Лучшей территории под промышленные предприятия не найдете.

— А как ездить на работу?

— А как ездили до войны? Трамвай не справлялся, основная масса народа ездила рабочими поездами. Так и будет ездить, только в противоположном направлении. Расстояние почти такое же. До войны поездка занимала, — смотря где вставать, — от семи до двадцати трех минут. А до станции Скели — минут пятнадцать, до Байрачной — минут двадцать пять. По шоссе можно организовать автобусное движение.

— А как сейчас туда добраться?

— На машине никак не доберетесь — разрушен мост. Возле него есть лодочная переправа, но до переправы пешком, после переправы пешком, да в оба конца, да там походить — за день не управитесь. Через временный деревянный мост идут грузовые поезда, а пошли ли пассажирские — не знаю. Но можно позвонить на вокзал, в справочную. Если пассажирские пошли — доедете как раз до станции Байрачной.

— Андрей Ильич, а есть ли подходящая площадка где-нибудь здесь? — Я провел пальцем по железной дороге на Гелиополь.

— Нет. Здесь знаете какой рельеф? Вверх-вниз, вверх-вниз, гора-балка, гора-балка... И так на десятки километров. Заводы здесь не построишь. Подходящая территория есть только по Великоотаровскому шоссе.

— Какое шоссе?

— Великоотарiвське — шлях до райцентру Великi Отари. — Кармазь провел пальцем по улице, а потом — дороге, ведущей из старого города на восток и проходящей недалеко от вокзала под железнодорожным мостом. — Территория здесь большая, ровная и недалеко от города. Там до войны был гражданский аэродром, но и для заводов места хватит.

— Ни к чему сюда заводы переносить, — я показал на розу ветров. — Восточные ветры будут задымлять старый город. Они почти такие же частые, как и те, что дуют от разрушенных заводов.

— Значит, вам остается только одна площадка — между станциями Скели и Байрачная, да она и самая лучшая. А других подходящих больше нет, — сказал Кармазь. — Дался вам этот перенос!

Мы и сами уже поняли, что другой подходящей площадки не найдется. Поблагодарив Кармазя за помощь, мы решили завтра же отправиться на рекомендованную им площадку, а сейчас сходить на базар за продуктами на дорогу.

— Да зачем вам на базаре куплять продукты? — удивился Кармазь. — Возьмите в столовой сухой паек на завтра. Все так делают, когда ездят в командировку.

— Вот спасибо! — сказал Кудсяров. — А мы и не знали, и когда знакомились с городом ходили голодные. И вы берете сухой паек, когда ездите в командировку?

— Нет. У меня семья, я карточки беру домой и столовой не пользуюсь.

— Не могу понять Андрея Ильича, — говорит по дороге в столовую Кудсяров. — И не одобряет и в то же время помогает.

— Если наше предложение отклонят, он скажет: «Я их предупреждал», — говорю я. — Если примут, скажет: «Я им помогал».

— Такая предусмотрительность? А может тут другое? Живет в балке, через которую периодически тянет заводским дымом, а у него девчурка, которую он любит, — это заметно, — и ему хочется, чтобы девчурка дышала свежим воздухом, и он в глубине души за то, чтобы заводы перенесли, но боится даже сказать об этом открыто. «За постановку вопросов головы не летели?» — так, кажется, он нам сказал? Может быть, в этом и дело? А, Петр Григорьевич?

— Может быть и так. Кто его знает!

— А впрочем, чужая душа — потемки.

Еще было утро, когда товарный поезд, на котором мы при его отходе благополучно пристроились, остановился на станции Байрачная. Мы начали с того, что позавтракали, обошли, поглядывая по сторонам, вокруг станции, немного прошли в сторону, противоположную той, в которую нам следовало направиться, — ничто не остановило наше внимание – и вдоль пути пошли к станции Скели. Становилось жарко. Над землей дрожал воздух. Здесь все было так, как сказал Кармазь. Нашли мы и чудовищно огромные разветвленные балки. Хотелось пить, но попили мы только на станции Скели. Возле рухнувшего моста высокие скалы, местами поросшие лесом, видны вверх по течению Днепра до его поворота. Впечатление портят четыре группы бараков на обоих берегах по одну и другую сторону от моста. Возле бараков дымят печи под навесом, висит белье, бегают дети. Переправились в Успеновку, остались последние километров десять, считай уже дома.

Андрей Дмитриевич созвонился с главным санитарным врачом города — Юлией Герасимовной Панченко. Она будет нас ждать сразу после перерыва. Позднее позвонил Прохоров и на то же время пригласил Андрея Дмитриевича к председателю облисполкома. Мы решили не откладывать встречу с санитарным врачом, и туда пошел я. Маленький домик с маленькими окнами. За письменным столом, занявшим чуть ли не половину комнаты, сидит женщина лет сорока. У нее усталый вид, и, может быть, она нездорова: все одеты по-летнему легко, она кутается в оренбургский платок.

Я спросил, как сильно задымлялись жилые районы. Юлия Герасимовна меня поправила — правильнее не задымлялись, а загазовывались: дым уходит вверх, а твердые частицы выпадают и, оседая, разносятся ветром на большие расстояния. От них исходит резкий неприятный запах — это газы. Дышать воздухом, отравленным такими газами, очень неприятно, а главное — вредно: страдают дыхательные пути и легкие, а некоторых людей еще и тошнит.

Учет заболеваний от загазованности и обследование живущих в загазованной зоне не проводились, но при вскрытии умерших жителей бараков, расположенных вблизи заводов, в легких обнаруживали что-то вроде ржавчины.

Если не считать временных поселков, то ближе всего к металлургическим заводам Соцгород. Он и загазовывался больше всех. Сильно загазовывалась Успеновка, но не вся сразу, — она очень большая, – а то там, то там — куда дул ветер. Газом тянуло по балкам, но доставалось и Успеновской горе: ее так плотно накрывал серый туман, иногда с цветными оттенками, что она вообще не была видна ни с Днепра, ни из старого города. Нередко тянуло газом и по Ласкавой балке. А старый город почти не загазовывался.

— Намного ли загазованность превышала допустимую?

— Конечно, намного, но дело в том, что у нас еще нет норм, перед войной над ними только работали.

— А как долго длилась загазованность?

— Обычно — несколько часов, но бывало, что и несколько дней.

— Юлия Герасимовна, а как вы отнесетесь к предложению, чтобы заводы не восстанавливать, а строить в другом месте?

— Это было бы прекрасно. Но разве это возможно?

— А почему невозможно? Ведь заводы почти полностью разрушены.

— А у вас уже есть предложение, где строить заводы?

Если руководствоваться розой ветров, самая подходящая по нашему мнению площадка — между станциями Скели и Байрачной. Насколько мы понимаем, эта площадка соответствует и другим требованиям для размещения здесь заводов.

— Вы и ваш начальник, наверное, люди здесь новые?

— Да, мы здесь со второй половины апреля. А что?

— Дело в том, что сначала заводы хотели разместить на той площадке, о которой вы говорите. Из всех вариантов этот считался самым лучшим. Вы об этом знали?

— Не знали. Я об этом впервые слышу. А почему отказались от этой площадки? Юлия Герасимовна несколько секунд смотрит на меня молча.

— По военно-стратегическим соображениям, — говорит она.

— Военно-стратегическим?! А в чем они заключались?

— В том, что эти заводы должны размещаться только на левом берегу Днепра.

— А как же... — начал я и осекся. Юлия Герасимовна молча ждала продолжения, и я спросил: — А как же нас уверяли, что будем бить врага только на его территории?

— Петр Григорьевич, давайте считать ваш вопрос риторическим.

— Согласен. Теперь этот вопрос, действительно, риторический: какое военно-стратегическое значение имеет размещение заводов, когда наша победа не за горами?

— Наверное, вы правы, но решать этот вопрос не нам с вами.

— Но мы можем, даже обязаны его поставить.

— Вы уже говорили об этом с кем-либо из нашего руководства?

— Без вашей поддержки нечего и думать о постановке этого вопроса. Поэтому я сейчас и нахожусь у вас.

— Понимаете, в чем ваша трудность: у нас нет формальных оснований ставить этот вопрос. Дело в том, что санитарные разрывы между этими заводами и жилыми районами, за исключением Соцгорода и примыкающего к нему кусочка Успеновки, выдержаны.

— Как выдержаны?!

— Они несовершенны, эти нормы разрывов — не учитывают направления ветров.

— Но ведь людям, живущим в загазованных районах, от этого не легче!

— Конечно, не легче. Да и город будет развиваться в загазованном районе — в Успеновке. Знаете что? Давайте обсудим этот вопрос в нашей областной инспекции.

— Пожалуйста.

— Я договорюсь и вам позвоню.

 

17.

У входа в облисполком стояли несколько групп из двух-трех человек и Кудсяров, говоривший с невысоким плотным человеком лет сорока. Увидев меня, Андрей Дмитриевич улыбнулся, закивал мне, чтобы я подошел, и представил меня своему собеседнику.

— Очень приятно видеть в нашем городе еще одного архитектора, очень приятно, — сказал собеседник Кудсярова, пожимая мне руку. — Коваль Дмитрий Игнатьевич.

— Заместитель председателя Червоноказачинского горисполкома, — добавил Кудсяров и продолжил прерванный разговор. — Вы же только что слышали, что нам сначала надо съездить в Гелиополь и Обильненск. Вернемся и сразу к вам.

— Понимаете, если промолчал, когда вам дали это поручение, это не значит, что в Червоноказачинске нет неотложных дел, — сказал Коваль, и у него появилась какая-то странная робкая улыбка, как если бы он был в чем-то виноват и просил извинения. — А обязательно ехать вам вдвоем? Может быть, один из вас поедет, а другой займется нашими делами?

— Ну, хорошо, — ответил Андрей Дмитриевич и вздохнул. — Так и сделаем: один из нас поедет, другой останется. Давайте договоримся о встрече.

— Откладывать не будем. Прошу завтра ко мне между девятью и половиной десятого. Нет возражений?

— Возражений нет.

— Договорились. До завтра! — Коваль пожал нам руки, перешел улицу и скрылся за углом. Там в маленьком двухэтажном доме находился горисполком.

— Ну, держитесь, Петр Григорьевич. Работа наваливается, а эпохе «Мы с Тамарой ходим парой», по всему, приходит конец. Так что вы узнали в санитарной инспекции?

— Что ж тут стоять! Пошли в наш кабинет?

— Правильно, пошли. Пошли мы в ближайший сквер, который против Меркурия.

— Андрей Дмитриевич! А что за поездка в Гелиополь и Обильненск?

— Давайте по порядку, сначала вы, потом я. Так что собой представляет главный санитарный врач города? – Кудсяров вдруг засмеялся.

— Чему вы?

— Вспомнил Зощенко: женщина — зубная врач. Так что вам рассказала женщина — санитарная врач?

По ходу моего рассказа Андрей Дмитриевич его комментировал.

— Загазовывался? Пожалуй, это точнее. Признаюсь, не ожидал, что город загазовывался так сильно. Ну, конечно: сейчас мы дышим свежим воздухом. А каково тут дышать, когда работают все заводы?

По поводу того, что мы не открыли Америку, предложив площадку между станциями Скели и Байрачная, он сказал:

— Первый вариант — от Бога, это верно. Значит, отклонили по военно-стратегическим соображениям? Дело серьезное. Нет, вы, конечно, правы: война идет к концу, да и современная военная техника разрушит заводы на любом берегу. Какое уж тут военно-стратегическое значение? Но все равно — дело серьезное: решение о размещении заводов принял, конечно, Сталин, и без него никто это решение пересматривать не будет. Вопрос в том, решатся ли Сталину доложить и сумеют ли хорошо обосновать. Обосновать — это задача наша совместно с санитарной инспекцией. А интересно: неужели Кармазь знал об этом варианте, а нам не сказал? Как вы думаете?

— Думаю, что знал. Он из тех, которые все знают, но помалкивают. Мне стало казаться, что Андрей Дмитриевич чем-то возбужден, даже глаза его поблескивали.

— Вы недолюбливаете Андрея Ильича? – спросил Андрей Дмитриевич.

— Нет, почему же? Правда, он малообразован, с ленцой, себе на уме, для солидности иногда малость важничает, понимает, что занимаемая им должность — предел его карьеры и не будет ею рисковать — все это так. Но он добродушен, даже отзывчив, если это ему мало что стоит, а главное — не лжив, не причиняет другим зла и, — я почему-то уверен, — не способен на доносы, а это, согласитесь, в наше время много значит.

— Да, это верно. Но, смотрите, какую вы ему закатили характеристику!

— Какую?

— Да, по-моему — исчерпывающую. Но Бог с ним! Сегодня, Петр Григорьевич, меня утвердили начальником областного отдела.

— Наконец-то! Надеюсь, без осложнений? Процедура была долгая?

— Без осложнений. Процедура была недолгая: рассматривали много вопросов и торопились. Председатель исполкома меня представил и сказал, что я рекомендован на эту должность Управлением по делам архитектуры при Совнаркоме Украины. Я вкратце рассказал о задачах нашего отдела. Пользуясь тем, что я здесь человек новый, а им некогда, я ограничился общими соображениями, ну, может быть немного шире, чем в письме Калинина, и не конкретизировал эти задачи применительно к местным условиям. Все еще впереди. Я и в Киеве хорошо понимал, какую ответственность на себя беру, соглашаясь возглавлять областной отдел, а тут вдруг почувствовал какая это огромная ответственность! А взглянул на окружающих и как-то сразу ясно увидел, — по выражению лиц, что ли, — что у каждого из них, начиная с председателя, свои заботы, и наши задачи их не трогают. И меня на мгновение вдруг охватил такой страх, какого я и на фронте не испытывал. Трудно нам придется. Не боитесь?

— Нет, не боюсь. Знаете такую пословицу: «Взялся за гуж — не говори, что недюж»? Вместе будем работать и отвечать.

— Но спрос-то с меня... Да ладно!.. Потом я отвечал на вопросы. Больше спрашивали не о работе, а обо мне. Был и приятный сюрприз: никто не спросил о социальном происхождении. Я понимаю: начальство уже знало о моем социальном происхождении из анкеты, но остальные-то анкеты не читали, однако никто не спросил. Интересно бы узнать: это послабление только для фронтовиков, или для всех?.. Среди присутствующих были председатели властей Гелиополя и Обильненска, кто-то председатель горисполкома, кто-то заместитель. Представитель Гелиополя в кратком выступлении сказал, что у них накопились вопросы по восстановлению города, архитектора нет, и он просит начальника областного отдела к ним приехать. С такой же просьбой обратился председатель Обильненска. Председатель облисполкома их поддержал и посоветовал мне съездить туда, не откладывая: «Пока вы тут не увязли с Червоноказачинскими делами». Товарищ из Гелиополя уезжает завтра. Договорились, что мы с вами поедем вместе с ним, а оттуда в Обильненск он отправит нас на попутной машине. Но подошел Коваль, и остальное вы знаете. Вам хочется поехать?

— Хочется. А вам?

— И мне хочется. Бросим жребий?

— Никакого жребия. Вам, как начальнику отдела, нужно первому познакомиться с другими городами области.

— Ну, что же, спорить не буду. Так тому и быть. А вам, значит, завтра утром к Ковалю.

— А какие там неотложные дела?

— Не успел спросить. Да я не знаю и какие вопросы в Гелиополе и Обильненске.

— Если в областной санитарной инспекции станут обсуждать вопрос о загазованности города в ваше отсутствие, попросить отложить до вашего возвращения?

— Зачем? Вы в курсе дела не хуже меня, если не лучше. Сами примете участие — надо форсировать решение этого вопроса, пока не начали восстанавливать заводы. Потом будет поздно.

Вечером в комнате Андрея Дмитриевича за разговорами засиделись. Я уже, было, поднялся, но Андрей Дмитриевич стал что-то рассказывать и, стеля постель, прощупывал кромку одеяла.

— Где-то тут зашита спичка, — объяснил мне удивившее меня занятие, — чтобы одеяло класть к голове всегда одной стороной. Просьба жены. Немка все-таки.

— И на фронте так делали?

— Какие на фронте одеяла? Укрываются шинелью. Ну, а в тылу, когда была возможность укрыться одеялом, в госпитале, например, тоже так делал.

— Андрей Дмитриевич, а вы не читали «Наследник» Льва Славина?

— Славина? У него я знаю только одну пьесу, «Интервенция». Одесса времен гражданской войны. Не видели? Там старый аптекарь...

— Да, да, видел. Ночью к нему в аптеку приводят раненого, а он вздыхает: «Где вы старые, добрые болезни — геморрой, ишиас?»

— А «Наследник» Славина тоже пьеса?

— Нет, роман или повесть. Не помню. Кажется, роман. Герой — Иванов, сын чеховского Иванова.

— Чеховского? Который застрелился? Интересно. А почему вы о нем вспомнили?

— Младший Иванов вырос у бабушки и дедушки с материнской стороны. В Одессе.

— У родителей Сары?

— Ну да. В первую мировую войну его мобилизуют в армию. Бабушка и дедушка на вокзале дарят ему теплые носки. Дедушка говорит: «Помни, что на фронте сыро, и носи носки».

Андрей Дмитриевич засмеялся.

— Похоже на мою спичку. Но, знаете ли, как хотите, но моя спичка и эти носки — пусть нелепая, но трогательная и приятная забота.

— А я и не спорю.

— А что там, в «Наследнике», еще интересного?

— Кажется, ничего. Если бы было что интересное, то, наверное, запомнилось бы. Окончание — как положено: герой сражается в рядах Красной гвардии или армии.

Коваль сразу заговорил о деле. Предстоит восстановление мелких предприятий. Многие из них расположены в жилых кварталах, и некоторые своим шумом, дымом, запахами создавали неблагоприятные условия для жизни в соседних домах. Возможно, одни из них удастся перепрофилировать на безвредные, а другие придется удалить из кварталов.

— Почему я с этим вопросом обращаюсь к вам? Я читал письмо Калинина с призывом восстановить разрушенные города более здоровыми и удобными для жизни, чем они были до войны. Раз с этим призывом Калинин обратился к архитекторам, значит, дело архитекторов — не только проектировать здания, но и решать задачи, поставленные в этом письме. Правильно ли я понимаю?

— Правильно. Архитектура — это и градостроение со всеми вопросами, решение которых обеспечивает нормальную жизнь города.

— Вот и прекрасно. Дело в том, что в последние годы архитекторы стали, как, к примеру, врачи, специализироваться в разных разделах архитектуры.

Коваль поинтересовался этими разделами и, внимательно на меня посмотрев, спросил, в каком разделе я специализировался или специализируюсь. Я ответил, что окончил институт в сорок первом году и только сейчас начинаю работать по специальности. О том, что хочу работать в области градостроения, я промолчал.

— В этой работе требуется участие санитарной и пожарной инспекции. Это не проблема — я им позвоню. А вас прошу возглавить эту работу, сразу к ней приступить и постараться побыстрей ее проделать: начнут восстанавливать эти предприятия — потом их оттуда не выковырнешь. Вот только транспортом помочь не могу — сам пешком хожу.

— Это ничего, лучше познакомлюсь с городом. Правда, времени уйдет больше.

— Что поделаешь! — Коваль вздохнул, позвонил и сказал вошедшей секретарше: — Пригласите Натужного. Председатель горплана, — пояснил он мне.

Вошел низенький, щупленький, рыжеватый человек с такими толстыми стеклами в очках, что его глаза казались неправдоподобно маленькими.

— Где список предприятий? — сказал Коваль.

— Он еще не готов, — уныло ответил председатель горплана.

Коваль вскочил и молча стал дергать вниз то одну, то другую полу пиджака. Потом сел, отдышался и спокойно сказал:

— Так работать невозможно, Петр Никитич.

— А что я могу сделать? — так же уныло спросил Петр Никитич. — Вы же знаете — срочные сведения облплану. А какой у меня штат? Все самому приходится делать.

— Могли бы предупредить меня, чтобы я напрасно не отрывал архитектора от работы.

Натужный молчал, молчал так же уныло, как и говорил.

Договорились о характере сведений, о количестве экземпляров и о том, что завтра утром я этот список получу у Натужного. Отпустив Натужного, Коваль позвонил Панченко, и вскоре я услышал, что он назвал мою фамилию и воскликнул:

— А! Так вы его уже знаете? Вот и прекрасно. Ну, тогда сами с ним договоритесь. Передаю ему трубку.

Условился с Юлией Герасимовной, что завтра утром приду к ней со списком предприятий. Потом Коваль по этому же вопросу звонил в пожарную инспекцию.

 

18.

Деловитостью и тем, что руководствуется письмом Калинина, Коваль, несмотря на дерганье пиджака, произвел хорошее впечатление. И дело он затеял полезное, хотя — что эта промышленная мелюзга по сравнению с металлургическими гигантами! Возвращаясь к себе на работу, я подумал о том, как бы Коваль отнесся к предложению не восстанавливать эти гиганты, а строить их заново в ином месте: подхватил бы эту идею или отверг как нереальную. Не зная его достаточно, ответить на этот вопрос я не смог. Как было бы хорошо, если бы эту идею он поддержал! Но, несмотря на безотчетную симпатию к Ковалю, я так же безотчетно склонялся к мысли, что в том, важнейшем для города, вопросе он нас не поддержит.

В коридоре облкоммунхоза встретил Стрейчека.

— Я вам хочу показать открытку с адресом, который вас, возможно, заинтересует. Сейчас принесу, — сказал он, зашел в комнату, из которой только что вышел, сразу вернулся, дал мне открытку и скрылся в той же комнате.

Открытка оказалась дореволюционной, а адрес на ней такой:

Хутор Лихий.

Успеновской волости Староказачинского уезда.

Губерния указана не была. Посмотрел на штемпель, погасивший марку: открытка отправлена из Староказачинска, а, значит, указывать губернию не было надобности. Дату не помню, текст не читал.

Мне хотелось вычертить схематический план города с вариантами размещения металлургических заводов, но не было подходящей бумаги. Попросить у Андрея Ильича? Спросит, зачем понадобилась? Ну, и пусть! Все равно он знает, чем мы занимаемся. Но Андрей Ильич принес пол-листа полуватмана и задал только один вопрос: «Хватит?» Хватило вполне: я задумал схему в масштабе 1:50000, именно схему, на которой были бы показаны только Днепр, условно — железные дороги и станции, упрощенно — рельеф (возвышенности и балки), контурами — жилые районы, отдельные крупные поселки и оба варианта размещения металлургических заводов. Работа была морочливая: Днепр и все, что на левом берегу, я брал из нашего складного генплана с уменьшением в два с половиной раза; ситуацию правого берега — с карты области, подаренной Андреем Ильичем, с увеличением не помню во сколько раз. Карта была без рельефа, и я, поколебавшись показывать ли по памяти огромные разветвленные балки, которые мы видели, решил их нанести, а после посоветоваться с Андреем Дмитриевичем — карандаш всегда можно стереть. Хотелось схему выполнить в туши, но где взять рейсфедер или чертежное перышко? Возвращая открытку Антонину Карловичу, я его поблагодарил:

— Адрес очень интересный. А теперь это — один населенный пункт.

— Формально. А как были город, село и хутор, так и остались. Да еще на этой территории к ним добавились многочисленные поселки, но единого населенного пункта как не было, так и нет.

— Сейчас нет. А будет один город, к тому идет.

— Возможно, и будет. Я не доживу. Но хорошо ли это будет — такой огромный город?

— Это зависит от того, каким он будет. Кому-то нравятся большие города, кому-то не нравятся — не в этом дело. Во всем мире идет концентрация населения в городах, и нам этого не избежать. Задача в том, чтобы создать в городах благоприятные условия для жизни. Я убежден, что у нас, при отсутствии частной собственности это гораздо легче, чем в других странах.

— Какие там благоприятные условия, если город загазован? Вот вам и плановое хозяйство, и отсутствие частной собственности! Что в них толку, если дышать нечем?

— Ну, в Червоноказачинске так получилось. Но надо ли обобщать?

— А вы не были в Днепропетровске? Откуда бы ветер ни дул, город или загазовывается, или задымляется, или заносится цементом. А в Макеевке вы были? Или в Горловке, Мариуполе? Да в любом городе Донецкого бассейна. Я не знаю ни одного крупного промышленного города с благоприятными условиями жизни.

— А Харьков?

— Харькову повезло: там нет ни металлургических, ни химических, ни цементных заводов.

Харьков — счастливое исключение. Дело в том, что о благоприятных условиях никто не думает и о здоровье человека никто не беспокоится. Вот и представьте, каково будет жить в огромном городе с большой концентрацией металлургической промышленности и населения.

Возразить мне было нечего. Я молчал и не знаю — долго ли молчал, но за это время во мне созрело твердое убеждение: грош нам цена, если мы не добьемся, чтобы металлургические заводы были построены на другой площадке. Мне захотелось сказать об этом Антонину Карловичу, но удерживала мысль: будешь рассказывать об этом, сегодня – Стрейчеку, завтра — еще кому-нибудь, того и гляди дойдет раньше времени до местного начальства. И тут же я рассердился на себя: Кармазь знает, а я сомневаюсь в порядочности Антонина Карловича.

— Извините, я задумался и не слышал, что вы сейчас сказали. Мне хочется вам кое-что сказать, но это секрет.

— Если секрет, то стоит ли рассказывать?

— Это секрет, но не от вас.

— Если так, то во мне можете не сомневаться.

— Металлургические заводы почти полностью разрушены, и мы хотим добиться, чтобы их не восстанавливали, а строили на другом месте.

— Не в районе ли станции Байрачная?

— Да, там. А вы знаете об этом варианте?

— В свое время слыхал. Но это отвергнутый вариант.

— Обстоятельства изменились, и мы не видим причин, чтобы и теперь этот вариант отклонить.

— Петр Григорьевич, только вы не обижайтесь. — Стрейчек смотрел на меня и ласково, и грустно. — Есть такая украинская пословица: дай, Боже, нашому телятi вовка з’їсти.

— Якого вовка?

— На якого ви обов’язково напоретесь.

— Вот не думал, что вы скептик.

— Нет, я не скептик, просто смотрю на нашу жизнь реально, без розовых очков. От всей души желаю вам удачи, но в то, что вам удастся добиться переноса заводов, не верю. Да и, — скажу откровенно, — побаиваюсь за вашу судьбу.

— Антонин Карлович, теперь немножко о прозе: у вас рейсфедер или чертежное перышко не сохранились?

— Рейсфедера давно нет, а перышко где-то должно быть. Вам сейчас?

— Нет, это не так срочно, но если найдется — буду благодарен.

Давным-давно, вероятнее всего, когда папа вернулся из заграницы и меня забрали из детского дома, во мне поселилась вера в то, что если чего-то очень-очень хотеть, то сбудется. С годами пришло понимание, что моя детская мечта исполнилась в результате не моего желания, а стараний других людей, и чтобы сбылось желание, надо самому об этом беспокоиться. Я, кажется, никогда не думал о том, что для достижения цели можно, а что нельзя, не старался ограничить себя в выборе средств, считая, что эти вопросы решаются в каждом конкретном случае, но вдруг оказалось, — и я не знаю, как я к этому пришел, – что во всех таких случаях я твердо держусь правила: всегда быть настороже, чтобы не упустить ничего, что помогло бы осуществить желание, если только это средство не причинит зла другим. Так в темноте, шаг за шагом ощупывая стены, ищешь выход и, если он есть, находишь. Таких случаев было много, начиная от поисков своего призвания и кончая отъездом из Подуральска. И теперь, после разговора с Антонином Карловичем, я почувствовал, что снова нахожусь в знакомом напряженном состоянии настороженности.

Выйдя от Натужного со списком, остановился и стал его просматривать. Увидел, что список неполный, хотел вернуться, но меня остановил откуда-то взявшийся Коваль.

— Здравствуйте, Петр Григорьевич. Получили список? Ну, и прекрасно.

— Здравствуйте, Дмитрий Игнатьевич. Разрешите задать вопрос: почему в списке предприятия, расположенные только в старом городе?

— Мы решили ограничиться этим районом, потому что в других районах они — в бараках.

— Что же получается? Люди живут в загазованной зоне, так им добавим еще и другие вредности?

— Ну, не добавим, а оставим — это будет точнее. Ну, выселим эти предприятия из бараков. А что вместо них? Людей поселять? Их бы не поселять, а выселять оттуда. Так некуда и еще долго будет некуда — вот в чем наша беда.

— Людей, конечно, не выселять, а посмотреть что там за предприятия и при необходимости их, как вы говорили, перепрофилировать.

— Это другое дело. Такое предложение заслуживает внимания. Сделаем так: пока вы будете заниматься старым городом, подготовим списки по другим районам. А вы — инициативный, это хорошо. Если у вас появятся вопросы или предложения, прошу ко мне, лучше вечером — легче меня застать.

С утра я отправлялся на обследование предприятий, а Юлия Герасимовна уточняла необходимые ей сведения у руководителей этих предприятий по телефону или приглашала к себе, и оказалось, что Юлии Герасимовне на это требуется больше времени, чем мне на обследование. После обеда мы у Юлии Герасимовны согласовывали и фиксировали наши предложения по обследованным объектам. Пожарную инспекцию я пока не трогал, ожидая от нее, как мы договорились, заключения на каждый перечисленный в списке объект. Над заданием Коваля, понимая, что дело это нужное, я работал старательно, но хотелось заниматься проектированием. По вечерам я сидел над схемой города с двумя вариантами размещения металлургических заводов — работа оказалась более трудоемкая, чем я предполагал. Вскоре после начала нашей работы Юлия Герасимовна сказала мне:

— Ваше предложение насчет металлургических заводов областную инспекцию ошеломило. Его еще не обсуждали, но говорят о нем много. От него не отмахнешься. Но говорят как-то робко. Еще бы: и хочется, и колется. Очень хочется, чтобы заводы строились заново, по первому, отвергнутому варианту — это решило бы все наши проблемы. Ну, не все, но самые главные. И все понимают с чем это связано и боятся поднимать этот вопрос. Раиса Григорьевна, — это наша начальница, — сказала: «Не торопите меня, дайте подумать. Хочу сама определиться».

— А самой определиться это — посоветоваться с областным начальством?

— Ну, что вы! Мы, санитарные врачи, знаем: заранее советоваться с начальством — погубить любое дело. Представьте себе, что лечащие врачи советуются с областным или городским начальством как и чем лечить того или иного больного. Засмеялись? Вот так и у нас. Мы выходим к начальству с готовыми, хорошо продуманными предложениями и пытаемся их отстаивать, только это не всегда удается.

— А Коваль?

— Коваль из всех начальников, которых я знаю, пожалуй, самый толковый и порядочный. Он вникает в суть дела. Доказательство тому — работа, которой мы с вами сейчас занимаемся.

— А как, по-вашему: поддержит ли он предложение насчет металлургических заводов?

Юлия Герасимовна задумалась.

— Трудно сказать, — ответила она. Еще помолчала. — Думаю, что не поддержит. Да, наверное, не поддержит.

— Почему?

— Потому что он начальник и не станет рисковать. С него спрос больше, чем с нас с вами: он — власть.

— Вы считаете, что поднимать этот вопрос рискованно?

— Когда не знаете, какая будет реакция на ваше выступление, то это — всегда риск. Разве вы этого не знаете?

Вертелось на языке: «А риск большой?» Но разве можно ответить на такой вопрос? В лучшем случае услышишь: «Как повернется дело».

— Пока получается так: вопрос первостепенной важности не решен, а мы занимаемся мелочами, — сказал я.

— Вопрос первостепенной важности не только не решен, но еще и не поставлен, вот мы и занимаемся другими делами. — Юлия Герасимовна улыбалась. — А вы хотели бы заниматься только вопросами первостепенной важности? Так не бывает. В жизни преобладают мелочи.

Мы заканчивали нашу работу. Юлия Герасимовна сказала, что областная инспекция готова обсудить наше предложение и спросила, вернулся ли мой начальник.

— Еще нет. Но он просил его не ждать: надо быстрее решать этот вопрос, пока заводы не начали восстанавливать.

Юлия Герасимовна поговорила по телефону со своей областной начальницей и пригласила меня к ним на совещание завтра, сразу после перерыва. После ужина я в одиночестве засиделся на работе — закончил схематический план города с вариантами размещения заводов. Огромные разветвленные балки вблизи станции Скели и Байрачная я нарисовал по памяти. Они выглядели правдоподобно, но это не значит, что они были именно такими. Очень хотелось показать загазованность районов города, но устное описание, сделанное Юлией Герасимовной, было недостаточным для определения границ и степени загазованности. Чертежное перышко Антонина Карловича — у меня, но я оставил схему в карандаше: вернется Кудсяров — посоветуемся, как ее кончить.

 

19.

За стол, стоявший посреди комнаты, уселись несколько человек во главе с начальницей областной санитарной инспекции Раисой Григорьевной Скорик. Ей лет что-то вроде шестидесяти. И когда я уже научусь определять возраст более точно? Она маленькая, сухонькая, подвижная, с глазами печальными и умными. Присутствует только один мужчина — Константин Георгиевич Костенко. Высокий, стройный, лет... лет... за пятьдесят во всяком случае. Гладкие черные волосы, причесанные, волосок к волоску, на прямой пробор, аккуратно подстриженные усы, гладко выбрит. На нем не ко времени приличные костюм и туфли, белый воротничок с черным бантиком. Заметно, что он за собой следит. Невольно вспомнились выражения Ильфа и Петрова: Старгородский лев — из «Двенадцати стульев» и «Сразу видно человека с раньшего времени» — из «Золотого теленка». Из всех сидящих здесь я знаю только Панченко.

Никаких предварительных формальностей. Юлия Герасимовна меня представила:

— Петр Григорьевич Горелов, старший архитектор областного отдела по делам архитектуры.

— Мы вас слушаем, — сразу же сказала Раиса Григорьевна.

Я раскрыл на столе наш кустарный походный генплан города. Над ним склонились, и поднялся небольшой шум. Стало понятно: генплан города им не в новинку, но они его давно не видели, соскучились, с удовольствием рассматривают и обсуждают. Шум утих, Раиса Григорьевна оторвалась от генплана и снова сказала мне:

— Мы вас слушаем. Я положил на стол схематический план с вариантами размещения заводов и сказал:

— А что тут говорить? Посмотрите, все станет ясно. Снова склонились над столом и снова поднялся легкий шум.

— Хороший был вариант, — сказал Костенко и пощелкал языком. — Лучше ничего не придумаешь. Все наши проблемы снимались. Ну, не все, но главные. Вы знаете, — обратился он ко мне, — ведь мост через Днепр и все инженерные сооружения на линии Червоноказачинск-Байрачная рассчитаны на укладку вторых путей. Это чтобы обеспечить бесперебойное и быстрое сообщение жилых районов с металлургическими заводами.

— Это все из области воспоминаний, — сказала Раиса Григорьевна. — Петр Григорьевич, правильно ли я понимаю, что вы хотите добиться еще одного пересмотра места строительства металлургических заводов?

— Совершенно верно.

— А на каком основании?

— Как на каком?! Ведь заводы загазовывали город.

— Я не об этом. Вы знаете, по какой причине и по чьему решению было пересмотрено размещение этих заводов?

— Да, недавно узнал об этом.

— Так на каком основании вы ставите вопрос о том, чтобы размещение заводов было еще раз пересмотрено?

— Изменились обстоятельства. Размещение заводов на том или ином берегу уже не имеет стратегического значения.

— Вы беретесь об этом судить?

— Так ведь война идет к концу. Или вы не верите в нашу победу?

— А вы уверены, — спросил Костенко, — что воевать нам больше не придется?

— Я на это надеюсь.

— Такой надеждой обосновывать перенос заводов?! — Костенко покачал головой. — Ну и ну!

— Теперь не та военная техника, при которой строились эти заводы. Теперь дальнобойная артиллерия, авиация, ракеты вроде Фау-2 могут разрушить такие заводы где угодно. А ведь техника совершенствуется, в первую очередь военная. И если начнется новая война, никто не угадает, какой она будет и как от нее можно уберечься.

— А вы знаете? — обратился ко мне Костенко. — Благодаря тому, что заводы были на левом берегу, их удалось эвакуировать.

Вмешалась Раиса Григорьевна:

— Я думаю — мы занялись не своим делом: пытаемся решить вопросы, выходящие за пределы нашей компетенции. Петр Григорьевич, у вас есть другие аргументы?

— Найдутся, — ответил я, вдруг увидел на всех лицах улыбки и удивился — не тому, что они улыбались, а тому, что улыбки не были ни ироническими, ни скептическими. Они, скорее всего, были приветливыми. Тогда я так и не понял, почему или чему они улыбались. — Ну, хорошо. Может быть, мы все согласимся с тем, что мы не знаем, имеет ли теперь военно-стратегическое значение размещение заводов на той или иной площадке?

— Ну, а я о чем говорю! — живо откликнулась Раиса Григорьевна.

— Ладно. Теперь такой вопрос: знала ли Москва как загазовывался Червоноказачинск?

— Кто знал, кто не знал, — ответила незнакомая мне участница совещания.

— Я имею в виду тех, от кого зависит решение таких вопросов.

— Это нам неизвестно, — сказала Юлия Герасимовна.

— Значит, на два самых важных вопроса ответа сегодня мы не знаем, и сами ответить на них не можем. А ответы могут быть разные. Один такой: степень загазованности города известна, но военно-стратегическое значение размещения заводов остается в силе, и они должны быть восстановлены на прежних местах. Тут уж, пожалуй, ничего не поделаешь.

— Пожалуй, — повторил Костенко и засмеялся, а за ним засмеялись и другие.

— Но ведь возможен и другой ответ: размещение заводов в Червоноказачинске в настоящее время военно-стратегического значение не имеет. Нельзя же исключить возможность такого ответа.

— Теоретически — да. Боюсь только, что найдутся и другие причины, чтобы восстанавливать заводы на прежних местах.

— Ну, Константин Георгиевич, — обратилась к нему Раиса Григорьевна. — Никакие другие причины не могут быть столь серьезны, чтобы лишить нас возможности поднять этот вопрос.

— Как знать, — пробурчал Константин Георгиевич.

— Простая логика подсказывает, что такой ответ возможен, — сказала Юлия Герасимовна. — Хочется верить, что так и будет.

— Всем хочется верить, что так и будет, — сказала сидящая рядом с ней женщина.

Я кивнул Раисе Григорьевне на ее вопросительный взгляд и продолжал:

— Если окажется, что размещение заводов уже не имеет военно-стратегического значения, а заводы эти, — вы уже знаете, — почти полностью разрушены, то есть шанс избавить город от загазованности. Другого такого случая не будет. Теперь представьте: в Москве, не зная степени загазованности города, или не придавая этому большого значения, решают восстановить заводы там, где они были, и город снова будет загазовываться. Так имеем ли мы, архитекторы и санитарные врачи, право игнорировать представившийся нам шанс и ничего не сделать, чтобы избавить город от загазованности? Как мы потом будем выглядеть? Подумайте и об этом.

— Слышно, как хмурящийся Костенко постукивает пальцами по столу и под кем-то скрипит стул. У Юлии Герасимовны и еще у кого-то раскраснелись лица. Ловлю внимательный взгляд Раисы Григорьевны и с удивлением замечаю и на ее щеках розовые пятна, Давайте сделаем перерыв, — говорит Юлия Герасимовна и встает.

— Перерыв на сколько дней? — спрашиваю я.

— Да на несколько минут, всего лишь, — засмеявшись, отвечает Раиса Григорьевна.

— Ну, тогда я выйду на воздух покурить, — сказал я и вышел, предположив, что они хотят поговорить без меня.

«Есть упоение в бою...» Вспомнились эти слова когда я, выйдя на крыльцо, старался угадать, что именно они сейчас обсуждают, что еще могут выдвинуть против моего предложения, что можно им возразить. Я достал кисет с самосадом, который покупал на базаре, и нарезанными листочками газеты, свернул цигарку-самокрутку, кресалом высек из кремня на трут искру, раздул трут, прикурил и с удовольствием затянулся.

— Дожились, — услышал я и увидел вышедшего на крыльцо Костенко. — Вынуждены как дикари добывать огонь и курить черт знает какую дрянь.

— Ну, это еще не самое страшное.

— Согласен. Есть вещи и пострашнее. Петр Григорьевич, я хотел бы с вами поговорить откровенно и конфиденциально. Могу ли я рассчитывать, что этот разговор останется между нами?

— Если это разговор о переносе заводов, то я не хотел бы что-либо скрывать от моего начальника — в этом деле мы единомышленники.

— Не знаю, как и быть. Ну, тогда я попрошу вас вот о чем: если вы сочтете нужным передать своему начальнику содержание нашего разговора, то не ссылайтесь на меня.

— Это я вам обещаю.

— Дело вот в чем. Боюсь, что, ставя вопрос о переносе заводов, вы, а теперь я смею думать, что и ваш начальник, недооцениваете, а, может быть, и вовсе не учитываете одно важное обстоятельство. Как вы думаете: найдутся ли противники вашему предложению?

— Конечно, найдутся. Еще какие! Ну, если говорить о местном начальстве, то оно, я думаю, сначала займет выжидательную позицию, а потом будет безропотно следовать указаниям Москвы. Главными и самыми активными противниками будут наркоматы и, возможно, — руководители заводов. Зачем им лишняя морока: изыскания, проектирование, ответственность за удлинение сроков и удорожание строительства? Куда проще восстановить заводы на прежнем месте.

— Верно. И вы думаете одолеть наркоматы?

— Да ведь, в конечном счете, этот вопрос будут решать не они. У них свои аргументы, у нас — свои. Вот и посмотрим, чьи аргументы окажутся весомее.

— К сожалению, у нас нередко перевешивают не аргументы, какими бы весомыми они ни были, а какие-то побочные соображения, о которых порой и догадаться невозможно. Ну, а тут уж, — можете не сомневаться, — ведомства, отстаивая свои интересы, пустятся во все тяжкие и не станут брезговать никакими средствами.

— Мне кажется — вы преувеличиваете: в ведомствах должны понимать, что решать этот вопрос будут не они.

— Вот поэтому они и постараются представить ваше, — или, скажем, наше с вами, — предложение так, чтобы заранее его опорочить и обречь на провал.

— Что значит — заранее? Без рассмотрения вопроса по существу?

— Не удивлюсь, если и так произойдет.

— Да как это возможно?

— Ну, хотя бы так: нашлась группка врагов народа, открыто выступившая против решения товарища Сталина. Неважно, что решение принято давно, неважно, что изменились обстоятельства. Важно другое: выступила против Сталина и… вытекающие из этого последствия.

— А такой аргумент — загазованность?

— Из огня да в пламя. Ага! Они обвиняют Сталина в том, что это по его вине загазовывался город. Шутить изволите? Вот вы спросили нас: как мы с вами будем выглядеть, если не воспользуемся шансом избавить город от загазованности. А я спрошу вас: как мы с вами будем выглядеть, если воспользуемся этим шансом, ринемся в борьбу за перенос заводов? Да никак не будем выглядеть: одних сразу расстреляют, других запроторят погибать в лагерях. Неужели вы в этом сомневаетесь? Да где вы живете? Извините меня, пожалуйста, за этот откровенный разговор, но я счел необходимым предупредить вас, что в таких делах надо быть очень осторожным. У вас потухла цигарка. Докуривайте и пойдем, вас, наверное, уже ждут.

— Жить не хочется. — Оказалось, что это я сказал хоть и тихо, но вслух.

— Ну, это вы напрасно. Вы молоды и, может быть, доживете до нормальной жизни. — Константин Георгиевич усмехнулся и вздохнул. — До неба в алмазах. Мы, старики, и то все еще на что-то надеемся. Пошли, не будем заставлять нас ждать.

 

20.

Я ожидал: войдем — все смолкнут, но говор не прекратился, а разговаривающие, — кто сидел, кто стоял, — при взгляде на меня улыбались, и у меня отлегло от сердца, когда я увидел эти улыбки — никак не скептические или иронические. Уселись за стол. Константин Георгиевич, к моему удовольствию, процитировал Ильфа и Петрова:

— Ну-с, продолжим наши игры. — И, помолчав, добавил: только бы не доиграться.

Раиса Григорьевна попросила своих сотрудников ответить на два вопроса. Первый вопрос:

считают ли они возможным избавить город от загазованности или свести ее к допустимому минимуму, если ее источники останутся на прежних местах. И второй вопрос: найдется ли на левом берегу какая-то другая площадка для строительства металлургических заводов, на которой эти заводы не загазовывали бы город, или, если бы и загазовывали, то в значительно меньшей степени. Раиса Григорьевна остановилась, и сразу поднялся шумок, я услышал реплики: «Об этом говорено-переговорено...», «Знов за рибу грошi», «Давно пройденный этап»... Раиса Григорьевна постучала карандашом и сказала:

— Я еще не закончила и прошу набраться терпения всего лишь на несколько минут. Мы все испытали на себе загазованность, знаем, что это такое, и я лично считаю, что если заводы восстановят там же, где они были построены, загазованности города не избежать…

К сожалению, рукопись на этом обрывается.