Конспект

Огурцов Павел Андреевич

ЧАСТЬ II.

 

 

1.

Над зданием бывшей профшколы за лето успели надстроить этаж, на нем — унылая четырехскатная крыша, и прости-прощай наш клуб! В аудитории знакомые лица, только нет нескольких человек из болота и Тани Баштак — они приняты в ХЭТИ, а другие мои друзья — кто, как и я, раздумал туда поступать, кто не прошел по конкурсу.

Преподаватели новые. Чувствуется — специалисты знающие, но хорошо читают лекции не все, некоторые монотонно бубнят. Общеобразовательные предметы — политэкономия и вопросы ленинизма по книге Сталина. Пожилой преподаватель политэкономии Стеценко лекции читает хорошо, но уж очень громко, очевидно — привычка старого педагога.

Нет нашего Василия Лавровича. Совсем не помню заведующего профшколой, а в техникуме — заведующего учебной частью, как будто их и вовсе не было, а вот директор техникума запомнился хорошо. В черной косоворотке, подпоясанной шнуром с кистями, и в сапогах. Выступает на всех собраниях и, вообще, — любитель поговорить, но говорит не очень грамотно: «Что вы хочете?», «Ложить»... Когда разглагольствует не в официальной обстановке, его любимая поза: сапог — на стуле или его перекладине, локоть — на колене, подбородок — на ладони, и голова при разговоре мелко подпрыгивает. И еще у него привычка время от времени передергивать губами.

— Как это у него получается? — спрашивает Пекса. — Вот так? — Пекса медленно перекатывает губы из стороны в сторону.

— Да нет, не так — говорит Токочка, подвигает к себе одну из табуреток, на которых мы сидим, ставит на нее ногу и, приняв любимую позу директора, чуть-чуть двигает челюстью. И неожиданно — такое сходство, что все, кто это видит, покатываются со смеху. Иду в уборную, вижу там директора, окруженного нашими великовозрастными, и слышу, как он говорит:

— А что закон? Закон — как веревка: или подлезешь, или перепрыгнешь. Пораженный этим высказыванием, сообщаю его друзьям.

Ищет популярности, дешевка! — говорит Птицоида. Фамилия директора — Ратников, называют его — ратник, а с тех пор, как стали слышать его разглагольствования в уборной, к началу его фамилии и прозвища стали добавлять букву «с». Его именем-отчеством, кажется, никто не интересовался.

Заставляют после лекций оставаться на политзанятия. Кто-нибудь из наших комсомольцев вслух читает очередную брошюру, мы читаем про себя что-нибудь более интересное, делаем задания или играем в крестики-нолики, «балду», морской бой — игры, переходящие из поколения в поколение во всех учебных заведениях, и отрываемся от наших занятий, заслышав смех при очередной забавной оговорке читающего брошюру, вроде — «колгоспне будiвництво». Изъян внимательно слушает, мы ему стараемся мешать, и он от нас отсаживается.

В «Вопросах ленинизма» читаю, как складывались нации в Европе, и обнаруживаю слабое знание истории. Вот тебе и лучший знаток национального вопроса в партии! Но еще больше меня поразило, и очень неприятно, представление Сталина о том, каким должен быть вождь партии. Он вспоминает знакомство с Лениным: Ленин сидел на крыльце и разговаривал с товарищами. По понятиям Сталина вождь должен явиться после всех и с помпой. Так вот ты какой! Чего же от тебя ждать? Поделился этими мыслями дома. Отец, Сережа взяли меня, по выражению Лизы, в оборот: любого, кто хоть немного вздумает критиковать Сталина, сметут; хочешь жить — держи язык за зубами. Жить хотел и язык за зубами держал. Но вот в аудитории Птицоида и Токочка критикуют те же высказывания Сталина, а Токочка так показывает Сталина, что кругом покатываются со смеху. Пекса говорит: «А я еще не читал. Надо будет прочесть». Изъян так растерян, что мне его становится жалко. Пытался и я взять ребят в оборот, и, наконец, они пообещали откровенно высказываться только в кругу надежных друзей. Впоследствии, когда в кино показывали появление Сталина, невольно вспоминался прогноз-пародия Токочки и приходилось сдерживать смех.

Идет общее собрание техникума — выборы, еще учкома или уже профкома — не помню. Изъян, Птицоида, Токочка и я сидим вместе. Пекса уже несколько дней не приходит на занятия, наверное, болен. Стояли сильные морозы с резким холодным ветром, и когда Пекса появился, оказалось, что он сидел дома с отмороженными ушами. На собрании кто-то читает список предлагаемых кандидатов. Их количество совпадает с количеством членов комитета, который мы избираем. Председатель собрания спрашивает — будем ли мы обсуждать кандидатов? С такими выборами мы встречаемая впервые, и зал взрывается: свист, топот, выкрики — «Черта не подведена!»... В президиуме переговариваются. В списке кандидатов фигурирует Полосков, и под этот шум мы, четверо, советуемся, как обосновать отвод Полоскову. Выступить с отводом готов любой из нас. Председатель говорит:

— Есть предложение подвести черту.

Шум усиливается, но под непрерывный звон колокольчика постепенно стихает. Голосуем.

Предложение подвести черту отклонили.

— У кого есть предложения?

Количество кандидатов быстро увеличилось. Подвели черту и приступили к обсуждению.

Не договорившись — кто из нас выступит, решили бросить жребий, но пока Токочка брал спички у кого-то из курящих, нас опередил Фройка Гурвиц. Содержания его выступления не помню, но оно было горячим, коротким и в нем присутствовало слово «карьерист». Кто-то из президиума поддерживает кандидатуру Полоскова, — он один из самых сознательных и активных, — и характеризует Гурвица, как человека несознательного и легкомысленного. Идет открытое голосование, и против Полоскова — большинство, в том числе — почти весь наш курс, включая великовозрастных. Голосование прерывают, и уже кто-то другой расхваливает Полоскова и охаивает Гурвица. Фройка молчит. Я хочу выступить и пытаюсь подняться, на меня с двух сторон наваливаются Птицоида и Токочка, Токочка ладонью закрывает мне рот, а Птицоида говорит:

— Сиди спокойно. Его и без тебя провалят.

Снова голосуем, против Полоскова голосов еще больше, и он не проходит.

Фройка ходит в героях, но на другой день во время занятий исчезает. Нет его и на следующий день. Пронесся слух, что его исключили из техникума. У нас нововведение — доска приказов. Помчались к ней и прочли вывешенный приказ директора об исключении Гурвица за антиобщественное поведение.

— Полоскова прочили в председатели, — говорит один из великовозрастных. — Вот это удар! Чтобы другим неповадно было. А Фройку, конечно, жалко.

Советуясь, что делать, как заступиться за Фройку, к кому обратиться, мы приходили к выводу, что добиться ничего не сможем: исключение его из техникума — не досадная ошибка, не отдельный акт произвола, а политика.

— Исключение Фройки, — сказал Токочка, — проявление диктатуры пролетариата.

— Не говори глупостей, — сказал Изъян. — Не проявление, а искривление.

— Усиление, — не унимался Токочка.

— Не может быть, — продолжает Изъян, — чтобы диктатура пролетариата сама нарушала свои порядки. Закон — что дышло? Этого у нас не может быть.

— У нас закон — что веревка, — сказал Птицоида. Мы захохотали, Изъян рассердился:

— Да прекратите вы свои неуместные шутки!

— Ого, как строго! — сказал я. — Изъян, ты считаешь, что эти искривления только в нашем техникуме?

— К сожалению, не только. Но это ничего не меняет.

— Меняет, если искривления — система.

— Изъян, — сказал Птицоида, — ты до сих пор не был похож на осла. А теперь — что? Просыпаешься по ночам и чувствуешь, как у тебя уши растут?

Мы видим, как стремительно ухудшаются материальные условия, но это нас не очень волнует. Мы чувствуем, что также стремительно ухудшаются моральные условия жизни, мы слышим дома рассказы о расшатывании и падении привычных нравственных устоев, сами встречаемся с такими случаями, и это нас беспокоит гораздо больше. Но мы редко думаем и говорим об этом, и нам не ясно, почему так происходит. Из случая с Гурвицем мы делаем такой вывод: нравится это кому-нибудь или нет, но классовая борьба и строительство социализма отодвинули на задний план все остальное, в том числе и моральные ценности. Нам это не нравится.

 

2.

Что имена Ленина и Троцкого стояли рядом, запомнил с детства — это отражалось в наших играх. Считалка:

Троцкий Ленина спросил — Чем ты бороду красил? — Я не краскою, Не замазкою. Я на солнышке лежал, Кверху бороду держал.

Покупка:

Ленин, Троцкий и щипай Ехали на лодке. Ленин, Троцкий утонули. Кто остался в лодке?

Сережа брал меня к себе на работу на празднование двадцатилетия революции 1905 года. Был концерт, в котором мне больше всего понравилась игра на балалайке. Перед концертом чествовали участников революции и дарили им книгу большого формата в черном переплете, на котором было написано: Л. Д. Троцкий. 1905 год. Позднее прочел у Есенина:

Не за Троцкого, не за Ленина, За донского казака, за Каледина.

И вдруг — борьба с Троцким и троцкистами, Троцкого высылают в далекую Алма-Ату, а на следующий год — в Турцию. В газетах продолжаются выступления против троцкистов вообще и известных большевиков в частности. В чем их обвиняют разобраться мы не можем, да и не очень стараемся, но создается впечатление: раз троцкист, значит — враг и преступник. Газеты печатали письма троцкистов, в которых они каялись в своих ошибках, а каких — тоже непонятно, а потом газеты снова на них обрушивались. Дома разговоров о троцкистах не слышу, лишь изредка — обмен короткими непонятными фразами. Жизнь — все тяжелее, наваливалось множество новых забот, и, наверное, было не до разговоров о политике. А, может быть, меня считали еще маленьким и избегали при мне таких тем? Я воздерживался от вопросов. Раз за столом Хрисанф сказал:

— Ничего не понимаю. Гоняются за троцкистами, они каются, а за ними снова гоняются, как на охоте за зайцами.

— Больше похоже на игру кота с мышами, — ответил Федя.

— Охота, игра... — сказала Нина. — Давайте о чем-нибудь повеселей.

Не помню, когда и по какому случаю нас вели на демонстрацию, не октябрьскую и не майскую. Шли к оперному театру и слышали, как в соседней колонне пели:

Рудзу-этак, Рудзу-так И вот этак, и вот так! Изъян начал объяснять, что это означает, но Пекса его перебил:

— Означает двурушничество, и не морочь голову! И без тебя тошно.

— Оно нам надо! — добавил Токочка.

— Ребята, да вы что?! Разве можно быть такими?

— Изъян! — сказал Токочка. — Если тебе нужна рекомендация в партию, обратись к Полоскову.

Мы засмеялись. Сзади — голос великовозрастного:

— Изъян, ты не беспокойся. Полосков хоть еще и не член партии, но он устроит тебе рекомендацию от комсомола.

Наша стоявшая колонна двинулась.

— Надо мирить, — сказал мне Пекса, вздохнув.

— Пусть остынут.

— Остынут и сами помирятся, — сказал Птицоида. — Не первый раз.

Вдруг — реформа календаря. По предложению Емельяна Ярославского, с мотивировкой — для лучшего использования станочного парка, введена пятидневная непрерывная рабочая неделя: выходной день для одних - сегодня, для других — завтра и так — пять дней, а для каждого работающего и учащегося — каждый пятый день. Все религиозные праздники, часть революционных и Новый год — рабочие дни. Не стало общих выходных не только на работе, но и в семье. И, конечно, такой календарь — удар по религии, хотя большинство населения отмечало религиозные праздники. Но в стране уже такой режим, что ни о каком протесте не могло быть и речи: с нами что хотели, то и делали. Да и такая короткая рабочая неделя при том же семичасовом рабочем дне, безусловно, устраивала многих, а может быть уже и большинство. Этот календарь просуществовал недолго, его сменил другой, с шестидневной неделей и общими выходными каждого 6, 12, 18, 24 и 30 числа. Вместо воскресений какие-то фиолетовые числа — писали Ильф и Петров.

— Мне нравилась хорошенькая первокурсница Люда. Мы встречались на переменах, иногда после занятий. Пятидневка принесла нам огорчения: у нас разные выходные, и из каждых пяти дней два мы не видимся. Но оказалось, что мои интересы безразличны ей, ее интересы непонятны мне, и бывало — просто хоть придумывай тему для разговора. Однажды после моего выходного Люда непонятно почему злилась, а позже выяснилось, что она была обижена за то, что я в свой выходной не пришел в техникум, чтобы ее встретить.

— А мы не уславливались!

— А у тебя не появилось желание повидаться?

— А ты ждала, что я приду?

Еще чего захотел! Желания прийти в выходной у меня, действительно, не появлялось, да если бы и появилось, я все равно не пришел бы, потому что это было бы демонстрацией наших отношений.

— Хорошо. Давай в мой следующий выходной встретимся в сквере на Михайловской площади.

— Нет, зайди за мной в техникум.

— Да зачем тебе лишние разговоры?

— Я так хочу.

Мы поссорились, и мое увлечение Людой угасло, хотя раза два-три мы еще встречались. На одном курсе с ней училась Клара, девочка живая и умная. Пока я встречался с Людой, Клара незаметно для меня оказалась в нашей компании и так крепко сдружилась с нами, особенно с Изъяном, Токочкой и со мной, что эта дружба продолжалась и после того, как мы кончили техникум. Ее отец, — известный врач, у них — большая квартира в центре, у Клары — отдельная комната, ставшая нашим клубом, в котором велись бесконечные разговоры и споры на самые разные темы. В этой комнате Изъян сообщил, что имеет возможность написать для одного издательства брошюру на какую-то политическую тему, и предложил Кларе и мне писать вместе. Мы охотно согласились, но так увязли в обсуждении темы и дискуссиях, что не смогли из них вылезти, и не только не начали писать, но даже не сумели составить план.

Со всех церквей снимают колокола. Понятно: нужен цветной металл. И Петр I переливал колокола на пушки. Но газеты пишут, как мешает и раздражает колокольный звон, как нарушает покой больных. И эта фальшивая забота о нас раздражает. Сразу вслед за снятием колоколов разрушают церкви. В одних сносят колокольни, снимают кресты и купола, а церкви приспосабливают под мастерские и склады. Другие — сносят целиком, от них не остается и следа. Большинство церквей уничтожено и среди них самые старинные: Рождественская, Основянская, Михайловская, Воскресенская, Вознесенская... «Весь мир насилья мы разрушим до основанья...» Неужели эти слова понимают так примитивно?

Гонения на иконы. Каждый день слышишь: ходят по домам, проверяют — есть ли иконы. К нам, кажется, не приходили, а если приходили, то мне об этом не сказали. Но однажды я обнаружил, что нет икон в кухне-передней и в столовой, то есть там, куда заходят посторонние, но остались в спальнях, у бабуси — с лампадой. А как уютен свет лампады! Проснешься среди ночи в тишине, увидишь теплящийся цветной огонек, и так приятно, так спокойно станет на душе.

Гонения на украшения: кольца, бусы, галстуки, на пользование косметикой и даже на пиджаки — одежду буржуазии. Запрещены танцы. За накрашенные губы, ожерелье, галстук, танцы исключали из комсомола и учебных заведении. Запретили устраивать елки.

Неизвестно за что арестовали нашего соседа Константина Константиновича и без суда сослали в Петропавловск.

 

3.

Норма хлеба рабочим — от 600 грамм до килограмма, в зависимости от характера работы и ведомства — в тяжелой промышленности больше, в легкой — меньше. Служащие получают по 400 грамм, иждивенцы, в том числе дети, – по 200. Дома хлеба недостает, и каждый из нас на завтрак, обед и ужин получает одинаковую порцию. Нина, приезжая помогать Лизе кроить и шить, привозит с собой кусочек хлеба. На продовольственных карточках — талоны с надписями: мясо, рыба, крупа, макаронные изделия, жиры, яйца, сахар, мыло... Получали немного сахара, подсолнечного масла, серых макарон, крупу, почти всегда перловую, и хозяйственное мыло, которое тогда называлось простое. Все это я хорошо помню — и мне приходилось ходить в магазин с хлебными и продуктовыми карточками. Утром и вечером, к чаю или кофе, каждому полагалось по маленькому кусочку сахара. Пили вприкуску, а иногда, как говорила Лиза, — и вприглядку. На предприятиях и стройках ударники получали талоны на мануфактуру, одежду и обувь. У нас дома никто таких талонов не имел. Одно время я ежедневно ездил с судками в милицейскую столовую за обедами с неизменным гуляшом на второе. Обед Лиза делила поровну, а сколько порций я получал — не помню.

Во дворе против дома — большой погреб с двумя отделениями, а над его земляным холмом — сарай, в котором хранились лопаты, грабли, ведра, лейки, поломанная мебель и разный хлам. Над сараем — односкатная крыша, спускающаяся до земли, а между ней и кирпичной оградой соседнего дома узкий проход, поросший травой. В конце прохода лет пять тому назад Сережа вдвоем с плотником соорудили летний душ с большим баком, в котором вода нагревалась солнцем, и мы с удовольствием им пользовались. Теперь в этом проходе Сережа и я устраиваем загон для кроликов, загораживая его с торцов металлической сеткой. Возимся с устройством калитки и кирпичных фундаментов под ней и сеткой, чтобы кролики не могли подкопаться. Сбиваем из досок большие клетки для крольчат с дверьми из той же сетки. Сережа — член общества кролиководов и откуда-то привозит корм, в корм идут и очистки овощей. Мы с ним кормим и поим кроликов, чистим вольер и клетки, разделываем тушки забитых кроликов, иногда сразу три — и для Резниковых, и для Майоровых. А забивать кроликов мне не приходилось, я и не видел, как это делается.

Была большая белая крольчиха особой породы, ожидали крольчат и ее посадили в клетку. Уходя, Сережа поручил мне проследить за ней и вовремя перенести клетку из сарая в кухню-переднюю, чтобы крольчата не померзли. А я, занимаясь, прозевал, и крольчата померзли. Пришел Сережа, и я сразу сказал ему об этом.

— Индюшка! — в сердцах воскликнул Сережа, помрачнел и ушел в свою спальню, потом вышел оттуда и подошел ко мне. — Да не надо расстраиваться! — сказал он. — Если бы все огорчения и неприятности были только такие, какая была бы прекрасная жизнь!

Изъян сказал мне, что в Харькове открылся УФТИ — Украинский физико-технический институт, что там работают над разложением атомного ядра, и я услышал ничего не говорящую мне фамилию руководителя этой работы. Изъян пытался объяснить мне суть проблемы, говорил, что над ней усиленно работают знаменитые физики в Англии, Германии, Дании и других странах.

— Откуда ты это знаешь?

— В этой группе работает мой двоюродный брат.

Изъян пытался заинтересовать этой работой и меня, познакомил с двоюродным братом, который тоже что-то рассказывал, но гораздо толковее Изъяна, я стал понимать значение этой работы и то, что для кого-то она может быть исключительно захватывающей, но меня она не увлекла. Я высказал предположение о возможности использования этого открытия в военных целях.

— Ну что ты! — ответил Изъян. — Говорить об этом — делить шкуру неубитого медведя.

Зимой была практика. Изъяна, Пексу и меня направили на ХЭМЗ — электромеханический завод. До войны этот завод находился в Риге, когда немцы занимали Прибалтику его эвакуировали в Харьков, и среди его рабочих и другого персонала мы встречали латышей. Завод нас удивил чистотой и относительной тишиной, если не считать периодического громыхания портальных кранов. Практика была ознакомительной, но длилась долго. Из техникума ни разу никто не пришел, на заводе нами никто не интересовался, мы были предоставлены самим себе. Обошли завод, иногда спрашивая кого придется, разобрались в характере и последовательности производственных операций, обошли второй раз, интересуясь применяемыми материалами, и не знали, что нам дальше делать. Изъяна это устраивало: он приносил литературу по физике, забивался в какой-нибудь уголок, читал ее и конспектировал, предлагал литературу и нам. В одном цеху работали огромные карусельные станки и наряду с ними — обычные токарные, на которых мы немного поработали в мастерских профшколы. Мы с Пексой обратились к начальнику цеха с предложением поработать на этих станках. Узнав, что мы практиканты, на заводе временно и никакого стажа такой работы не имеем, он сказал, что нет смысла брать нас на работу. Обратились к начальнику другого цеха, обратились к нему потому, что он показался нам симпатичным человеком, представились — кто мы такие и спросили — не может ли он нам дать какую-нибудь работу. Он удивился такой нашей практике, помолчал и сказал, что может поставить нас на обмотку статоров. Цех — обмоточный, и другой работы у него нет. Мы растерялись: на обмотке работали только женщины.

— Так засмеют же! — воскликнул Пекса.

А вот вы уже и испугались. Тут же, в кабинетике начальника, мы посоветовались и решили, чем околачиваться без дела, лучше пойти хоть на такую работу. Нас оформили, выдали хлебные и продуктовые карточки, прикрепили к столовой, и мы старались работать как следует.

На обмотке работали по двое, и нас поставили за один статор.

— Мальчики, вы хоть юбки оденьте, — сказала женщина с соседнего статора.

— Мы бы и рады одеть, так нет материи на юбки, — ответил я. — Вот заработаем талоны, тогда и наденем.

— Тут заработаешь талоны, как же! — сказала ее напарница. — Придется вам штаны перешивать.

— А вы дайте нам свои юбки, мы не откажемся, — сказал Пекса.

Соседки насмеялись, подошли к нам и стали показывать приемы работы.

Завод находился на восточной окраине, за ним — лишь Кирило-Мефодиевское кладбище, уже без церкви. Пекса жил на Лысой горе — северо-западной окраине, ездить ему приходилось через весь город, но на работу мы не опаздывали. На проходной вставляли в автомат картонный табель, и автомат отбивал на нем время прихода.

— Пекса, ты сегодня на работу не опоздал? — подходя к нам и улыбаясь, спрашивает мастер. Пекса отрывается от работы и молча протягивает картонный табель.

— Да это я так... Лучше так руку держать, — говорит он мне и показывает, как держать руку.

Работали посменно, кажется, — и в третью смену: помню ночной, хорошо освещенный завод. Работа была ручной и монотонной. Я еще приноравливался, а Пекса вполне освоился и время от времени на меня покрикивал. Очень скоро мы стали выполнять норму, потом — перевыполнять, потом обогнали всех и стали ударниками. И вот, в утреннюю смену мастер сказал нам, что должен приехать корреспондент из какой-то газеты и будет брать у нас интервью. Мы испугались: не хватало нам еще позора на весь свет! Удрали, решили спрятаться и не показываться до конца смены, потом передумали, пошли к начальнику цеха и стали ждать, когда он освободится, — Что-то случилось? — спросил он, глядя на нас, после того, как освободился.

Мы стали просить его, чтобы о нас не писали в газете. Он захохотал и сказал:

— Нашли где прятаться! Корреспондент перед беседой с вами обязательно зайдет ко мне.

Ну, ладно, ребята, идите на галерею, тихонько там посидите, потом я вас позову.

На самом деле мы очень долго ждали или это нам так показалось — не знаю. Наконец, нас позвали, и начальник цеха сказал нам:

— Идите работать. С корреспондентом я договорился — писать он о вас не будет. И вот что, ребята; после смены зайдете — получите талоны на мануфактуру.

— Можно будет и юбки пошить, — сказал Пекса, и начальник цеха снова захохотал.

В столовой кормили однообразно, невкусно и несытно, но однажды на второе были куры.

Оказалось, что на завод приезжал Эрнст Тельман. На заводе мы его не видели, но потом случайно я его увидел и услышал на митинге возле здания ВУЦИКа.

На работе я так уставал, что болели руки и к концу смены дрожали ноги, а Пекса работал играючи. Я надеялся, что втянусь, но окончилась практика.

 

4.

На полдороги из техникума домой жил Изъян, и обычно мы возвращались вместе. Со школьных лет бывали друг у друга, взрослые, занятые своими делами, мало обращали на нас внимания, и меня удивила переданная через Изъяна просьба его родителей зайти к ним.

— А зачем, не знаешь?

— Не беспокойся — ничего неприятного тебя не ожидает. Меня ожидал кирпичик обычного серого хлеба. Отказывался: чего это ради? Уговаривали: вы с Изей — такие друзья, у нас дома так хорошо к нему относятся, им давно хотелось хоть чем-нибудь отблагодарить... Не мог я ни сказать, что дома хлеб не возьмут, — они не поймут этого и сильно обидятся, ни придумать причины для отказа — так внезапно это произошло. Пришлось взять. Но куда же девать хлеб? Подумал: отвезу маме — там не откажутся. Когда уходил, отец Изъяна сказал, что он будет давать нам такой хлеб через день и чтобы я обязательно за ним заходил... От ускочив, так ускочив!

Ехать к маме надо от нашей трамвайной остановки, хотелось есть, и я сначала пошел домой. Когда положил на стол хлеб, Лиза спросила:

— Откуда? Рассказал. Сказал, что отказаться я не смог.

— А мы не можем взять, — сказал Сережа спокойно и твердо.

— Твой Изъян на всех зверей похож, лучше бы сами ели, — сказала Лиза.

— Откуда у них этот хлеб — ты поинтересовался? — спросил папа.

— Неудобно спрашивать.

— А брать хлеб удобно?

— Отец Изъяна заведующий магазином? — спросила Галя. — Продуктовым?

— Да, заведующий, но каким — не знаю.

— А ты уверен, что этот хлеб взят честно? — спросил папа. Я молчал.

— Ты имеешь понятие о щепетильности? — продолжал он.

— А что я мог сделать?

— Отказаться. Ну и пусть бы обиделись. Обида прошла бы, а уважение к тебе, уверяю, — появилось.

— Но не могу же я хлеб отнести обратно! Не взять — это одно, но взять и вернуть? Я не смогу.

— Твої ж братик i сестричка, мабуть, голодують, — сказала бабуся. — От i вiддавай їм хлiб, раз пообiцяв брати.

— До чего ж неприятны эти насильственные благодеяния! — сказал Сережа.

Папа молчал. Галя шепнула мне: «Отвози».

После обеда отвез и возил через день. У мамы не задерживался и в другие дни не бывал.

В прохладный весенний день вышел от мамы и, подбегая к стоящему на конечной остановке трамваю, видел, как мальчишка целился в меня из рогатки. Поднимаясь по ступенькам, обернулся, и в это мгновенье получил такой удар в глаз, что невольно схватился за него рукой, бросив поручень, и упал бы, если бы кто-то меня не подхватил. Поначалу глаз совсем не видел, и десять дней подряд Лиза возила меня в глазную клинику. Пришел Изъян с хлебом.

— Изя, ты не болен? — спросила Лиза.

— Нет. А что?

— Выглядишь неважно.

Нет, я здоров и чувствую себя хорошо. Узнав, что хлеб я отвозил маме, Изъян взял ее адрес. Когда Изъян уходил, Сережа со словами «Вот, возьми» протянул ему пакет.

— Что это?

— Это кролик.

— Кролик? Откуда?

— Из собственного стада, — сказал Сережа, и все засмеялись.

— Вы разводите кроликов?

— Приходится.

— Его отдать вместе с хлебом?

— Нет, нет! Это — вам.

Нам? — Изъян помолчал. — Ну, спасибо. В том, что Изъян возил хлеб моей маме, он дома не признался — побоялся, как бы его родители не обиделись на нас, и когда я пришел в техникум, предупредил меня, чтобы я не проговорился. Стоило раз поступить неправильно, и вот, пожалуйста, — ложь... Смутно промелькнула такая мысль, но ее, как неактуальную, отодвинули куда-то другие мысли и заботы.

Для цветов оставили только узкую полоску против веранды. Вместо сада и там, где я когда-то строил города, сажали разные овощи и немного картошки, чтобы была своя молодая. Папа мотался по городу — искал суперфосфат. Носили воду и поливали. Шутили: Сережа — директор животноводческого совхоза, Лиза — наш рабочий класс, папа — голова колгоспу, Галя и я — колгоспники.

В техникуме два раза были воскресники: ездили на строительство поселка тракторного завода. Все дома — одинаковые: четырехэтажные, с чередующимися полосами из красного и силикатного кирпича — как в тельняшках. Красивыми их не назовешь. Стоят они, как солдаты в строю, — друг за другом, «в патилицю» — сказала Галя, тоже ездившая туда на воскресник.

И нельзя понять — где улицы. Мы на носилках таскали каменщикам кирпич, но больше, слава Богу, простаивали: стремянки крутые, и носить по ним носилки тяжело.

После окончания учебного года — вторая практика: всех, кроме Изъяна, отправили на строительство тракторного завода и разместили в рабочих бригадах. У Изъяна обнаружили начинавшийся процесс в легких, и он уехал на Кавказ, в горный санаторий. Наша бригада выполняла одну и ту же работу: в огромном цеху мы прокладывали кабели и провода, подключали их к распределительным устройствам и подводили к местам установки станков. В бригаде все — здоровенные дядьки и парни, и я, — маленький, слабосильный, — опасался насмешек, но относились ко мне доброжелательно и щадили при выполнении работ, требовавших больших физических усилий.

Лиза будила меня до того, как начинали ходить трамваи, и кормила завтраком. Я шел на южный вокзал и долго ехал рабочим поездом, с юга объезжавшим почти весь город, до станции Лосево и еще минут пятнадцать шел к месту работы… Дома душ снимал усталость. После обеда всегда находились какие-нибудь домашние дела, покончив с которыми отправлялся погулять с друзьями. Возвращался когда все спали, и съедал оставленный мне на веранде ужин. Отсыпался в выходные. Дома забеспокоились, что я долго не вытяну такой режим, и старались привести меня, по выражению Лизы, в христианскую веру. Но я чувствовал себя хорошо.

— Лиза, ты же, наверное, заметила, что когда меня будишь, я сразу вскакиваю, и хоть бы хны!

— Надолго ли хватит этого твоего хны? — спрашивает папа. — Ты лучше умерь свой пыл.

— Папа, я обещаю — если хоть чуть-чуть почувствую себя хуже, сразу изменю режим.

— Тебя не переспоришь и не убедишь, — дело известное.

Несмотря на наши старания и Сережину предприимчивость, живем впроголодь. Иногда хочется есть, а съесть нечего. Мы знаем, что живем не хуже других и видим, как увеличивается количество нищих. Мое место за столом — у окна. Выходной день. Обедаем. Окна открыты. Лиза только что положила на тарелки по две картофельные котлеты и начинает поливать их соусом. У моего окна останавливается женщина с ребенком на руках, кланяется и просит ради Христа хоч крихiтку. Я вскакиваю, кладу свои еще неполитые котлеты на недоеденный хлеб, отдаю женщине, убегаю, шагаю по городским окраинам без цели, но так стремительно, будто ухожу от погони, и возвращаюсь домой, когда усталость заглушает все чувства. В соседних домах темно, в нашей столовой светятся окна, Лиза не спит.

— Садись, поешь, ты же голодный. Ем и вдруг слышу:

— Господи, да что же это такое? За что это нам?.. Лиза плачет. Я замер и не знаю, что мне делать. Успокаиваясь, Лиза спрашивает:

Ты не у мамы был? Нет? Ты уже пропустил два выходных. Она говорит еще что-то, но я не слышу. Лиза и мама, — какие разные люди! Ничего нового в этом нет, но сейчас я это почувствовал так остро, что вдруг бросился к Лизе, мы обнялись и поцеловались.

— Иди спать, Петушок. Завтра нам с тобой вставать ни свет, ни заря.

Папа спит. Моя постель постелена — это, конечно, — Лиза... Лизунчики? Телячьи нежности? Как Кропилины? Ничего подобного, совсем не так...

Доносятся с вокзала паровозные гудки. Вдруг подходит женщина с ребенком на руках, кланяется и просит Христа ради хоч крихiтку, а потом наклоняется и трясет меня за плечо. Открываю глаза: это папа трясет меня за плечо.

— Перевернись на другой бок, ты стонал. Что тебе снилось?

— Нищая с ребенком.

— Господь с тобой! — Папа садится на мою постель, крестит меня, потом тихо гладит по щеке, я прижимаюсь щекой к его руке и засыпаю.

Когда Лиза меня разбудила, вскочил и почувствовал себя плохо. Снова лег.

— Ты заснул или тебе плохо? — слышу папин голос.

— Задремал. Нездоровье прошло, и я встаю. С этого дня я «умерил свой пыл».

 

5.

Уже не вспомню, — этим летом или прошлым, — пришли двое мужчин, пожилой и молодой, назвались братьями Гореловыми из Клочков, — родины Петра Трифоновича, – и говорят, что они наши родственники. Никто их раньше не видел и ничего о них не слышал. Расспросили и общими усилиями установили: троюродные братья папы и его сестер. Поселили их в сарае на раскладушках, кормили и при участии Феди, Хрисанфа и знакомых старались найти им работу. Братья выглядели растерянными, если не сказать — потерянными, старались не сидеть без дела: носили воду, пололи, рыхлили землю и поливали то ли еще сад, то ли уже огородики, кололи дрова и топили печь в летней кухне, подметали двор и улицу, ходили с Сережей на базар, часто спрашивали — не нужно ли еще что-нибудь сделать, а когда делать было нечего, сидели рядом на длинной скамейке возле погреба и охотно разговаривали с кем придется — с папой, Лизой, бабусей, Сережей. Слышал, как папа рассказывал им как найти баню и спрашивал — есть ли у них деньги. Слышал, как они навязывали Лизе кусок желтого сала, и она их уговаривала, чтобы они оставили себе на черный день, и Сережа вдруг тихо сказал мне:

— Куда уж черней!

Я находился под впечатлением недавно прочитанных «Плодов просвещения» Толстого и, когда ловил на себе любопытные взгляды судьбой занесенных к нам братьев, вышвырнутых из привычной крестьянской жизни, думал, что наша жизнь кажется им неестественной, какой-то фальшивой, старался их избегать и видел, что и Галя как будто их сторонится. Но вот она сидит с ними на скамье, дает младшему — Трифону – записку к кому-то, втолковывает куда и как надо ехать, и на другой день Трифона у нас нет: он принят на строительство тракторного завода и получил койку в бараке. Проходит немного времени — нет и старшего, Федора: он работает дворником, даже получил дворницкую в полуподвале, и скоро я услышал, что к нему приехали жена и дети. До самой войны и Трифон, а чаще — Федор изредка наведываются к нам.

Возвращаюсь домой и вижу у крыльца большой медный самовар, который ставят для стирки, и какая-то девочка снимает трубу и подбрасывает щепки — древесного угля давно нет в продаже. Мы здороваемся, и девочка смотрит на меня во все глаза. Вижу на веранде девушку, роющуюся в вещах. К нам кто-то приехал с детьми, но кто? Из летней кухни меня окликает Лиза. Иду к ней и вижу, как в калитку входят папа и паренек с ведрами воды. На крыльцо выходит бабуся с еще одной девочкой. Ого! Из дверей летней кухни Лиза обращается к бабусе:

— Мамо, передайте Олею маленьку каструльку з довгою ручкою.

— Зараз, — отвечает бабуся и с девочкой скрывается в доме. В летней кухне вместе с Лизой возится пожилая симпатичная женщина. Только поздоровался — вошел Сережа, бросил портфель на пол, обнялся, поцеловался с этой женщиной, и, отстраняя ее от себя, сказал:

— Дай-ка взглянуть на тебя. Кто бы подумал, что встретимся при таких обстоятельствах. Женщина заплакала.

— Ну-ну, попадья! Слезами горю не поможешь. Жить-то как-то надо, вот дети растут. И я догадался, что это — подруга Лизы с юных лет, Юля из Дубовки.

— Да это я так, Сережа, — говорит Юля, вытирая слезы. — Эх, и ты тоже поддался. Но все равно узнала бы, если бы встретила.

После обеда, когда гости под командой Лизы дружно принялись за уборку, я сказал папе:

— Знаешь что? Давай переберемся в сарай — уступим веранду женщинам, как джентльмены.

— Я и сам хотел тебе это предложить. Как джентльмены, говоришь? А можно и просто по-человечески.

Когда мы рядом лежали на раскладушках, спросил папу — а где же муж Юли?

— Ее зовут Юлия Кирилловна. А мужа ее сослали в Архангельскую губернию.

— За что?

— Трудно ответить… Когда проводили коллективизацию и раскулачивание, церкви закрывали, а попов арестовывали.

— Да за что же?

— Не знаю. Может быть как возможных врагов. Я недавно узнал у Кропилиных, что арестовали отца Курилевского, и он умер в тюрьме.

— Папа, а Сережа назвал Юлию Кирилловну попадьей.

— Ну, так что?

— Да некрасиво как-то, Ну, это у них давняя история. Сережа был адвокатом, и Юлия Кирилловна называла его брехуном, а он ее — попадьей. Да-а... Приехали из Клочков, теперь вот из Дубков. Взбаламутилась жизнь и понесла людей. Как в гражданскую.

Двадцать лет с перерывом на гражданскую войну живут здесь Юровские, хорошо знакомы с хозяевами соседних домов, быстро и поблизости нашли квартиру для Юлии Кирилловны, и общение между нашими семьями не прекращается.

Пройдет, не помню, сколько лет... Вернется из ссылки наш сосед Константин Константинович, сильно постаревший и осунувшийся, и, сидя на крыльце, будет рассказывать о климате северного Казахстана и обычаях казахов.

— Идите к нам, — зовет его Юля, сидя с Галей напротив него на скамье у погреба.

Да привык я там сидеть на крыльце... Вернется из ссылки муж Юлии Кирилловны и, сидя у нас за столом, будет рассказывать о Каргополе, о его древних каменных храмах, разрушенных, поруганных и запущенных, превращенных в склады и Бог знает во что, и о местных обычаях, например о том, что на дверях не было замков, и если к двери снаружи прислонена палка, это значит — никого нет дома.

— И до сих пор так? — спросила Галя.

Ну что ты! Понаехало уголовников, — можете представить, что творилось. Вскоре оба они умерли. Каникулы были короткие. Перед началом учебного года собрались в техникуме. Изъян принес свою фотографию: на скале во весь рост, опершись ногой о камень и скрестив, как Наполеон, руки, смотрит вдаль. Теперь Изъяна называют еще и так: этот горный орел. Оживление возле Миши Гетьманенко — он пришел с альбомом своих новых удивительных рисунков: они выполнены цветными карандашами, и на них нет ничего, кроме сочетания цветов и полутонов. Так в детском доме рисовал и я, но на моих рисунках было просто сочетание цветов, а на Мишиных — сочетания, отражающие чувства и настроения, он и называл эти рисунки настроадами. Никаких надписей, а мы — едины во мнениях: вот — радость, вот — гнев, вот — грусть... Были ребята, не понимавшие этих рисунков и удивлявшиеся нашему восхищению: красиво, но и только, остальное — наши фантазии. Пришла Клара, и, увидев Мишу с альбомом, бросилась его смотреть.

В этот день мы узнали, что с 1 сентября пойдем работать по специальности, а заниматься будем после работы. Большинство направлено на заводы, фабрики и стройки, Птицоида, То-кочка, Изъян и я — в проектную организацию, которая называется Электропром ВЭО. ВЭО означает — Всесоюзное электрообъединение, и подчинено оно ВСНХ.

Компанией отправились в город. Асфальтируют главные улицы. На огромном паровом катке восседает толстый немец, в котелке и с сигарой. Идем по Сумской.

— Как правильно называется Сумская улица? — спрашивает Токочка Карла Либкнехта! — чуть ли не хором отвечаем мы.

— Пижонстрит, — поправляет Токочка. — А какая в Харькове самая длинная улица?

— Ну?

— Совнаркомовская.

— Почему?

— Один человек пошел на нее в прошлом году и до сих пор не вернулся. Мы смеемся: на Совнаркомовской — ОГПУ.

 

6.

В Электропроме нас оформляют исполняющими обязанности техников с окладами 127 рублей и выдают итээровские карточки с нормой хлеба меньшей, чем у рабочих, но большей, чем у служащих. Птицоиду и Токочку направляют в большой общепромышленный отдел, Изъяна и меня — в меньший, горнопромышленный. Рабочий день, как и у всех, — семичасовой, и почти единственное, что я помню из наших вечерних занятий, — сильную усталость и желание спать на второй паре лекций, особенно — в первое время.

В нашем отделе — несколько инженеров и все они занимаются одним делом — проектами электрификации шахт. Инженеры составляют схемы электрификации и делают расчеты. Изъян и я подбираем по каталогам для отдельных участков трансформаторы, кабели, еще что-то, тоже делаем какие-то расчеты, компонуем из элементов распределительные устройства и составляем спецификации. Вычерчивают начисто чертежники, копируют — копировщицы и калькировщики, у каждого из них — собственный инструмент. Лучший из них, и чертежник и калькировщик, — худой язвительный старик, напоминающий дона Базилио из «Севильского цирюльника». Пояснительные записки пишут наши руководители, они же передают проекты сметчикам. Штампов на чертежах не помню — мы никогда ничего не подписывали, но теперь понимаю, что проекты выполнялись в одну стадию и что наши руководители, периодически посещавшие Донуголь, очевидно, предварительно согласовывали схемы и расчеты.

Изъян работает с Евгением Алексеевичем Рубаном, я — с Андреем Владимировичем Байдученко. В большой комнате, в которой помещается весь отдел, они сидят рядом, за ними, уже у стены, — наши столы. Оба они всегда спокойны, не суетятся, шутят, разговаривают на посторонние темы. Где-нибудь в отделе время от времени начинается суматоха, доносятся разговоры на повышенных тонах, это значит — опаздывают с проектом или требуется что-то переделывать. Ничего такого у нас не бывает. Однажды Изъян и я слышим, как Байдученко, похлопывая по пачке готовых схем, расчетов и эскизов, сказал Рубану:

— Пусть полежат, время еще есть. А то опять подбросят чужие проекты — тяни за них.

— И правильно, — говорит Рубан. — Пусть за такие же деньги натирают мозоли на своем мягком месте. Дураков нет.

По дороге в техникум Изъян говорит мне:

— Ты слышал? Байдученко сознательно задерживает выпуск проекта, и Рубан его поддерживает.

— Проект выйдет вовремя, можешь не сомневаться.

— Я и не сомневаюсь. Но ведь проект мог выйти досрочно. И вот индустриализация, лозунг — пятилетку в четыре года, и вдруг — такое отношение.

— А разве справедливо, что работающие и лучше, и хуже получают одинаково?

— От каждого по способностям, каждому по труду — это будет при социализме. А социализма у нас еще нет, мы его только строим. И потом: разве мы ради денег работаем? Немного больше, немного меньше — какая разница? Просто удивительно: ведь умные люди, хорошие специалисты и такое отношение! Ты понимаешь, как еще сильна буржуазная идеология?

Я не знаю кто из них прав. Логика как будто на стороне Изъяна, а мои симпатии — на стороне Байдученко.

Изъян и я с работой освоились быстро и редко задавали вопросы. Но работа была уж очень однообразной, стала неинтересной и скучной. Скрашивало общение с Байдученко и Рубаном. Оба старше нас на тринадцать лет, киевляне, соученики по политехническому институту, друзья, веселые и остроумные, а Байдученко еще и хороший рассказчик. Бывало так: Андрей Владимирович начнет рассказывать, развернется со стулом лицом к нам, положит локти на мой стол, за ним развернется Рубан, положит локти на стол Изъяна и подключается к разговорам... Вдруг заходит начальство. Байдученко делает зверское лицо и говорит «Изображайте работу», потом он и Рубан не спеша и не одновременно поворачиваются к своим столам.

Отец Байдученко был владельцем небольшой типографии, печатавшей визитные карточки, приглашения, бланки и прочую мелочь. Но все равно — буржуй. Однажды, когда решалась судьба Андрея Владимировича, его спросили:

— Кто твой отец?

— Типограф.

— А, топограф! Ну, это — свой брат.

Юнцом его призвали в армию и определили в варту — охрану гетмана Скоропадского.

— Служба была нетрудная: в опереточной форме стояли у входа в резиденцию. Насмотрелся на немцев, выезды, приемы. Наша охрана была не настоящая, а парадная, для отвода глаз, что ли, а может — для национального колорита, а настоящая охрана в глаза не бросалась. Потом эта служба в варте мне боком выходила, правда, тогда к этому относились не так свирепо, как теперь.

Когда гетман вместе с немцами бежал в Германию, Байдученко тоже бежал.

— Но не в Германию, а домой, и сначала скрывался. Страшное это дело — скрываться: из своей комнаты не выходи, к окну — не подойди, звонят в дверь, — мало ли кто, — прячься, а хуже всего — ночи: а ну как обыск? И сам извелся, и дома все извелись.

Когда в Киеве петлюровцев сменили красные, Байдученко перестал прятаться, его мобилизовали и отправили на фронт. Рубан при Скоропадском служил в какой-то русской части, его ранили под Киевом, он лежал дома, а когда поправился, — и его красные мобилизовали и тоже отправили на фронт.

Услышав, что я назвал Изю Колосовича Изъяном, Рубан переспросил:

— Как вы его назвали?

— Изъян.

— Это ваше полное имя? — обратился Рубан к Изъяну.

— Мое полное имя — Израиль.

— Было, — сказал я. — Но уже четвертый год как стало — Изъян. Они засмеялись.

— И вы терпите? — спросил Байдученко.

А что я могу сделать? Понемногу-понемногу, но и Рубан, а за ним и Байдученко стали называть Изю «Изъяном», добавляя сначала: «Если вы ничего не имеете против». Изъян против ничего не имел, а мне сказал:

— Из Изи я давно вырос, Израиль, по-моему, требует отчества, а до отчества я не дорос...

Изъян — так Изъян.

— Какая покорность судьбе! — не удержался я.

Байдученко и Рубан сели лицом к нам, и Байдученко спросил:

— А что, у вас в техникуме никаких заданий не дают или вы выезжаете на бригадном методе?

— Нет, мы сами делаем задания, — сказал я.

— Каждый из нас делает все сам, — уточнил Изъян.

— Когда же вы их делаете?

— После занятий, — сказал Изъян.

— В техникуме или дома, кому как удобней, — добавил я.

— А что? — спросил Изъян.

Они переглянулись.

— А вот что, — сказал Рубан. — Можете делать свои задания и здесь. Но только не афишируйте это и не в ущерб работе.

Если при выполнении заданий мы к ним обращались с вопросами, они охотно нас консультировали, но сами не напрашивались. А вскоре я с удивлением заметил, что Изъян занимается еще и физикой, и позавидовал его увлечению. Однажды Рубан сказал мне:

— Изъян выполняет задания дольше вас. Ему труднее заниматься?

— Труднее заниматься мне. А он все делает более тщательно и, наверное, хорошо обдумывает.

И тут же обозлился: какого черта я должен врать из-за Изъяна? В тот же день по дороге в техникум говорю Изъяну:

— Вот ты осуждаешь Рубана и Байдученко за их отношение к работе. А сам? Не только выполняешь учебные задания на работе, но еще и физикой занимаешься.

— А что ты хочешь? Ну, предположим — я все время буду только работать. А Рубан будет мои работы складывать и держать у себя неизвестно сколько. Объективно это — вредительство.

— Ты что, с ума сошел!? — закричал я и остановился.

— Не кричи! Я делюсь с тобой своими мыслями, а ты кричишь на меня. Пошли, чего стоишь?

— Изъян, подумай, что ты говоришь? Ведь они работают лучше всех и больше всех выпускают проектов. А ты их обвиняешь во вредительстве. Ну, мало ли что они иногда скажут...

— Не мог подобрать подходящее слово и сказал по-украински, — з пересердя. — Вспомнил как по-русски и добавил: — сгоряча.

— Не в том дело, что они что-то там сказали. Дело в том, что они работают не в полную силу – это же всем ясно. И это — дурной пример. А дурные примеры, извини за банальность, — заразительны. Вот в этом и вредительство. Теперь понял?

— Мысль твою понял, но согласиться с ней не могу. Не хватало еще, чтобы ты это где-нибудь ляпнул.

— Об этом можешь не беспокоиться. Я сказал только тебе. Ты не согласен со мной? Опровергай.

Я готов опровергать, но нас догнали соученики, и мы заговорили о чем-то другом.

 

7.

Этой осенью Лиза, Сережа и я поехали на Благбаз, — так уже давно называли Благовещенский базар, — а оттуда они вернулись на трамвае, а я — на подводе с картошкой. Картошки было так много, что рассыпали ее сушить по частям. У Сережи было заметно хорошее настроение, и за обедом он сказал:

— Картошки хватит до нового урожая, кролики есть — год как-нибудь проживем.

— Все надоедает, если часто есть, — сказала Лиза, а вот картошка, сколько не ешь, не надоедает.

— I хлiб, — сказала бабуся.

— За хлiб я вже й не кажу, тiльки його мало.

Той же осенью, но позднее, а может быть и зимой, из Ленинграда в Харьков переехали Евгения Николаевна Торонько с мужем. Близилось окончание строительства тракторного завода, и Василий Гаврилович занял на нем большой пост, не помню какой, но не удивлюсь, если даже и главного инженера. Днем — на работе, вечером — в техникуме, в выходные — много дел, не всегда и вырвешься погулять с друзьями, и я давно не был у Кропилиных, Торонько все еще не видел, да и не скучал по ним. Но однажды папа сказал, что Торонько получили квартиру и, страхуясь от уплотнения, просят, чтобы я у них прописался и ночевал. Мне не хотелось, к тому же стало досадно: вспомнили, когда понадобился. Юровские и Галя, как всегда, когда речь шла об интересах Аржанковых или Кропилиных, помалкивали, а папа сказал:

— Если можешь помочь людям — надо помочь.

Эта фраза, похожая на афоризм, произвела на меня сильное впечатление, а тут еще и бабуся поддержала папу, и я согласился.

В то время в Харькове надстраивали много домов, иногда несколько соседних одно– и двухэтажных объединяли в один большой. В таком угловом трехэтажном доме, одно крыло которого выходило на улицу Дзержинского, Торонько получили трехкомнатную квартиру. Они жили вдвоем, если не считать приходящей домработницы. И снова у них, как в Сулине: очень чисто, очень тихо и очень скучно, но условия для занятий не сравнишь с домашними: вечно у нас — толчея и шум. Вот бы Изъяну воспользоваться такими условиями! Они жили в небольшой комнате вчетвером — отец, мать, старшая сестра-студентка, в этой же комнате и стряпали. Но меня предупредили: никого не приглашать. Скуку скрадывала хорошая библиотека — зачитывался допоздна и впервые познакомился с Метерлинком и Оскаром Уайльдом, был поражен его «Трактатом в защиту лжи», и его парадокс — знаменитые лондонские туманы возникли оттого, что их выдумали писатели, – пополнил мыслью о том, что и знаменитые петербургские белые ночи возникли по той же причине. Василия Гавриловича видел лишь мельком и, кроме того, что он небольшого роста, в сером костюме и сам какой-то серый и замкнутый, ничего не запомнил, а со своей тетей не знал о чем говорить и в этом доме поневоле вел замкнутый образ жизни.

Зарплату я отдавал Лизе, но не всю: что-то оставалось мне. Шла подписка на заем, считалась она добровольной, на деле была обязательной, и об этом говорили.

— И вас подписали? — спросил Сережа.

— Подписали.

— Десять процентов?

— Десять процентов.

— Значит, теперь будешь давать на тринадцать рублей меньше.

— А чем вы их компенсируете?

— Вот так так! — сказала Галя.

— Но не проживешь же ты без денег! — ответил Сережа. — И все равно все дыры этими рублями не заткнешь. Выкрутимся.

— Ты только начал работать, — сказала Лиза. — А до этого обходились без твоего пая, так что не переживай.

— Ну что, получил? — уже после и тихонько говорит мне Галя. — Другой раз не будешь устраивать спектакли.

— Какие спектакли?

— Подумаешь, — он проживет без денег!

Ночуя у Торонько, после работы приходил домой обедать, а после обеда торопился на занятия и только по выходным помогал в домашних делах. С кроликами вместе с Сережей возился папа. Меня, конечно, спрашивали, как живется у Торонько, я сказал, что там хорошие условия для занятий, хорошая библиотека, а больше мне ничего не надо. Библиотекой заинтересовались, и я рассказал какие там книги и что я уже прочел.

— Я бы перечитала «Портрет Дориана Грея», — сказала Галя. — Нельзя ли у них попросить?

— Меня предупредили, чтобы книг я из дому не выносил. Могут и отказать, во всяком случае Женя скажет, что это книги Василия Гавриловича и надо спросить у него.

— Тогда не надо, не проси, как-нибудь обойдусь — возьму в Короленковской библиотеке.

Другой раз, в выходной, когда у нас были Майоровы, папа спросил у меня — хватает ли мне денег. Я усмехнулся и заявил:

— А разве когда-нибудь кому-нибудь денег хватало? Это вызвало общий смех.

— Какой философ! — воскликнула Галя.

— А может быть — практик? — спросил Сережа, и снова все засмеялись.

— А чем тебя там кормят? — спросила Лиза.

— Кормят хорошо. — Я стал перечислять, что я там ем.

— Даже свежую рыбу едят! — воскликнул Сережа, большой любитель рыбы.

— И еще икру — и черную, и красную.

— «Живут же люди!» — воскликнул нищий, увидев богатые похороны, — сказал Федя. Все захохотали.

— Значит, ешь то же, что и они, — сказала Нина.

— Наверное.

— Как наверное? — удивился папа. — Разве ты не с ними ешь?

— За Торонько очень рано присылают машину, и когда я встаю, они уже позавтракали. А когда я прихожу, они уже ужинали, или Торонько еще не вернулся, и Женя ждет его, чтобы вместе поужинать.

— Да... Дороговато икра обходится, — сказал Федя. Потом папа тихонько меня спрашивает:

— Ты там что-нибудь платишь?

— Нет.

— И не говорил об этом?

— Нет, неудобно.

— Неудобно, это верно. Могут обидеться. Родственники все-таки. — Папа хмурится, и мне начинает казаться, будто он жалеет о том, что я там поселился.

Не пришел преподаватель, нет последней пары, хорошая погода. Токочка, Птицоида, Пекса и я решили погулять — давно не были вместе. Зовем Изъяна.

— Я буду заниматься.

— Физикой, — говорит Пекса. — Совсем офизел, даже на лекциях занимается физикой.

— Ты лучше расскажи, как тебе на стройке работается — говорит Токочка.

— Та-а... Работа — не бей лежачего. Ничего из того, что нам преподают, и не требуется. Плохо, что все на соплях, а толковых монтеров, — всю-то я вселенную проехал, — что-то не видать, приходится и самому по столбам лазить.

Птицоида и Токочка на работу не жалуются.

— Работа однообразная? — спрашиваю я.

— Ну, нет! — говорит Птицоида. — Разные производства, разная технология, разное оборудование. Все время что-нибудь новое. Интересно.

— А я думал, что у вас группы специализируются по видам производства.

— Инженеры, может быть, и специализируются, — говорит Токочка. — А техников не хватает, и нам приходится работать то с одним, то с другим.

— А у нас одна и та же технология, одно и то же оборудование, одни и те же схемы и расчеты.

— Это скучно, — говорит Птицоида. — Ну, да сколько нам здесь работать! С гулькин нос, как говорит твоя тетушка.

— Зато у вас очень симпатичные руководители, — говорит Токочка. — И разрешают делать задания на работе.

— А я тоже делаю задания на работе, — говорит Пекса. — И никого не спрашиваю. У меня работа вроде как дежурство. Сиди и жди.

— Аварии? — спрашивает Птицоида.

— Ну, не аварии, а вроде того: обрывы, короткие замыкания. Я же говорю — все на соплях. Понемногу переделываю, так не всегда материалы есть. И никого это не интересует.

Остался один и думал: хотел бы я быть на месте Птицоида и Токочки? Работа разнообразная, значит — интересная. Ну, предположим: были бы мы на постоянной работе — добивался бы я перехода в общепромышленный отдел? Кто знает! Не надо себя обманывать: мне все равно, меня здесь больше привлекают взаимоотношения с людьми, чем работа. Ну, а что же дальше? Кончай техникум, а там посмотрим!

 

8.

Байдученко оказался меломаном. Он с удовольствием вспоминал, какие оперы и каких знаменитых певцов он слушал и в каких концертах бывал.

— Какие вы оперы слышали? — спрашивает меня.

Я перечисляю, набирается их не более десяти, потом перечисляет Андрей Владимирович, и куда уж мне до него! Как говорит Лиза, — далеко куцему до зайца. Теперь у него — жена и маленький ребенок, домработницы нет, бывает он в опере и концертах гораздо реже, но бывает, иногда и с женой. Он уже знаком с Птицоидой и Токочкой и агитирует всех нас, чтобы и мы приобщались к музыкальной жизни, рассказывает, какие интересные премьеры ожидаются в оперном театре и в филармонии, какой приезжает знаменитый дирижер и какой известный инструментальный квартет выступит в Короленковской библиотеке. Я поддался напору Андрея Владимировича и неожиданно для себя увлекся симфоническими концертами. Бываю в них и с Байдученко, и с Токочкой, и, реже, Птицоидой. Уговаривать их не нужно, мы и занятия пропускаем. Изъян на приглашения улыбается, крутит головой и разводит руками: совершенно нет времени.

— Эх, ты! — говорит ему Птицоида. — Физически конченный человек.

Дома только Галя бывает в опере и в концертах. Моему увлечению удивились, а Сережа еще и обрадовался, и я слышу его разговор с Лизой, доносящийся из их спальни.

— Мы с этой жизнью совсем заплесневели, — говорит Сережа. — Давай тряхнем стариной — сходим в оперный или в хороший концерт.

— Ох, Сережа, на концерты да на театры у меня уже сил нет. Да в затрапезном виде не пойдешь, а надеть нечего. И у тебя костюма нет.

— Ты думаешь — в театры и концерты сейчас в костюмах ходят или специальных туалетах? Вон Нина думала, что одета скромно, а на нее все оглядывались. А веер даже не решилась вынуть.

— Сережа, пойди сам, или с Петей, или с кем хочешь. Ты же — музыкант, тебя тянет. И правда, — пойди встряхнись, а то, действительно, как бы совсем не заплесневел.

— А ты?

— Я лучше полежу с книжкой.

— Когда мы были последний раз в театре? Неужели на Собинове в «Евгении Онегине»? Когда это было?

— Нет, позже. Мы ходили с Петей на «Лебединое озеро» и в оперетту, на... на что же мы ходили?

— На «Сильву» ходили, правильно! Помнишь, как Петя хохотал, а мы смеялись, на него глядя... А, может быть, пойдем втроем?

— Нет, Сережа, идите сами.

— Последний раз мы все ходили на «Вишневый сад», — говорю я из столовой.

— Верно. Как это мы забыли? Когда это было?

— В двадцать восьмом году, — говорю я.

— В двадцать восьмом... Всего лишь четвертый год... А кажется так давно. Совсем другая жизнь была. Что с нами делают! Мало нам было гражданской войны!

Я одеваюсь уходить. Лиза дает мне хлеб на ужин и завтрак и бутерброд с картошкой перекусить на работе.

— Петя, пойдешь в оперу или в концерт, — возьми и меня с собой. Не помешаю?

— Ну, что ты, конечно, нет. А на что бы ты хотела пойти?

— Мне все знакомо, — выбирай сам.

— Но у тебя, наверное, есть что-то любимое.

— Любимого много. Не надо только современных композиторов — я их не понимаю.

Прохожу мимо дома, в котором живет Изъян, он обычно меня здесь ждет. Сейчас его нет.

Времени в обрез, наверное, — не дождался. Ускоряю шаг. Недалеко от техникума впереди вырисовываются в тумане два знакомых силуэта — высокий и низкий, как Пат и Паташон — персонажи популярных кинокомедий. Их я много раз видел на рекламе, но ни одной из этих комедий так и не посмотрел, все некогда. Нагоняю. Это, конечно, — Токочка и Птицоида.

— С тех пор, как мы знакомы, — говорю я, — я стал еще ниже Изъяна и Токочки, остался чуть ниже Пексы, зато стал еще выше тебя, Птицоида.

— В туманную погоду — туманные выражения, — говорит Токочка.

— Нет, почему же — все ясно, — говорит Птицоида, — только не скажешь, что приятно.

— Это кому как, — отвечает Токочка. Нет последней пары, и Птицоида предлагает пройтись не спеша, несмотря на туман.

— Братцы, еду домой обедать — страшно есть хочется, — говорит Пекса.

— А ты в перерыв что-нибудь ешь? — спрашиваю я.

— Наверное то же, что и ты — картошку с хлебом. Угадал?

— Почти. С солью.

— И ты тоже? — спрашивает Пекса Токочку.

— Вообще, — да. Но сегодня по какому-то случаю пообедал у Птицоиды. Знал бы — оставил бы тебе картошку с хлебом.

— Было что поесть — вот и случай, — говорит Птицоида. Оставили в техникуме Изъяна, посадили на трамвай Пексу и углубились в туман.

— Был бы туман плотнее — считай, гуляем по Лондону, — говорит Токочка.

— Кэбов нету, — говорит Птицоида.

— Теперь в Лондоне не кэбы, а такси, — говорит Токочка.

— А в Харькове — ни такси, ни кэбов. Один туман.

— «Ни такси, ни кэбов» — хорошая фраза, лаконичная, — говорю я. — А вот «Один туман» мне кажется уже лишней добавкой.

— Ты в каком смысле: литературном или политическом?

— Литературном, конечно. Какая тут политика?

— Тогда ты прав, пожалуй.

— А если в политическом? — спрашивает Токочка.

— Тогда он не прав.

Мы так громко захохотали, что фигуры, выплывавшие навстречу из тумана, в туман же и шарахнулись.

— Так почему ты считаешь Изъяна приспособленцем? — вдруг спрашивает Птицоида Токочку.

— Я этого не говорил. Я сказал, что у Изъяна есть задатки, чтобы им стать.

— Где ты их увидел?! — воскликнули Птицоида и я.

— Ну как же! Вспомните пресловутую лекцию о любви и дружбе. Только Изъян и остался, и сам же сказал, — не помню дословно, а смысл такой: чтобы примерить на себя — подойдет ли?

— Но он же сказал, что ему не подходит.

— Но ведь пытался.

— Ты придираешься, — говорит Птицоида. — По-моему, он остался из-за нездорового любопытства, присущего возрасту, и отсутствия чувства брезгливости. Только и всего.

— А когда исключили Фройку!? Разве он не старался обелить то, что происходит?

— Может быть, у него просто такая позиция: мое дело — физика, а остальное его не интересует, — говорит Птицоида.

— Ну, да! О физике тогда и помину не было. А вспомните демонстрацию и «Рудзу-этак, Рудзу-так!» Как он тогда на нас окрысился: «Ребята, разве можно быть такими!»... Вот тебе и — остальное не касается! Но даже если бы и не касалось, — разве это не вид приспособленчества?

— Токочка, да что с тобой? Разве не бывает увлеченных людей, отгораживающихся от всего остального?

— Бывает, что и отгораживаются, но не стараются оправдывать то, от чего отгораживаются.

Что же это делается? Изъян обвиняет Рубана и Байдученко во вредительстве, Токочка — Изъяна в приспособленчестве... А скажи я сейчас, что Изъян считает Рубана и Байдученко вредителями, и Птицоида сразу согласится, что Изъян — приспособленец, и оба они, Птицоида и Токочка, станут относиться к Изъяну с презрением. Дожились. А может быть Изъян на самом деле приспособленец? Вот он говорит, что Рубан и Байдученко сами не сознают, что они вредители, но объективно — вредители. Может быть — это Изъян не сознает, что становится приспособленцем? Конечно, не сознает. Он искренен — в этом сомнений нет. И не дурак. Далеко не дурак. Вспомнил шутку Изъяна: «Он — далеко не дурак. А вблизи?» А может ли быть так, что человек — в чем-то умен, а в чем-то дурак? Ишь ты! Я уже стихами думаю...

— Гарилоида, о чем задумался?

— А может ли человек одновременно быть и умным, и дураком? Вижу по выражению лица Птицоиды, что он сейчас мне врежет. И слышу:

— Это ты о себе?

— И о себе. А у тебя так не бывает?

— Это об Изъяне, конечно, — говорит Токочка.

— Об Изъяне, об Изъяне... — повторяю я. — Обезьяне рассказали об Изъяне.

— Тебе и рассказали, — говорит Птицоида, и после того, как мы отхохотались: — Проводим его на вокзал?

— А который час? — Ты при часах? — спрашивает меня Токочка и, получив ответ, — еще и пешком успеем. Пошли.

 

9.

Вышли из концерта. Птицоида на этот раз не был. Сережа и Владимир Андреевич обсуждают концерт, сравнивают исполнителей с теми, которых раньше слышали, и которые, конечно, были лучше, никак не могут расстаться и решают пройтись пешком. Пройтись приятно: мягкий зимний вечер. Но Токочка спешит на вокзал, у меня нет ключа от квартиры, неудобно возвращаться поздно, и мы прощаемся. На другой день за обедом Сережа с удовольствием вспоминает концерт и Владимира Андреевича и говорит, как хорошо было бы хоть изредка позволить себе такое удовольствие.

Утром Байдученко и Рубан вышли, долго отсутствовали, вернулись возбужденными и сказали, что Изъяна и меня хотели перевести в другие группы, они нас отстояли, но так просто это не обошлось — придется выполнить несколько чужих проектов, и, конечно, подкинут нам не из легких. И уже почти не оставалось времени на задания для техникума.

Заметка в газете: сидят в немецкой тюрьме вместе национал-социалисты и коммунисты, спорят, видного национал-социалиста коммунисты переубедили, и он примкнул к ним. На работе Изъян спрашивает меня — читал ли я это сообщение.

— Читал.

— Интересное сообщение. Легче переубедить нацистов, чем социал-демократов или представителей каких-нибудь либеральных партий.

— Уже сделал вывод из одного случая?

— Не говори. Случай показательный.

— Чем же?

— А тем, что все они, кроме нацистов, цепляются за буржуазные свободы, буржуазный гуманизм и не понимают, что это — отжившие понятия. А у нацистов таких иллюзий нет.

— И гуманизм — отжившее понятие?

— Я говорю о буржуазном гуманизме, а не пролетарском.

— Есть понятия вечные, к ним относится и гуманизм.

— Как ты не понимаешь элементарных вещей? Идеология и мораль носят классовый характер и поэтому со временем меняются.

— Постой, постой! Интересно у тебя получается. У коммунистов и нацистов одна и та же мораль? Классовая, да? Пролетарская?

— Не говори глупостей!

— Колосович, надо работать! — обернувшись, резко сказал Рубан. До этого никогда мы не получали замечаний. Обернулся и Байдученко и, улыбаясь, посмотрел на меня.

Иду по коридору. Байдученко и Рубан стоят и курят, увидели меня и заулыбались. Я замедлил шаги.

— Ну, и здорово вы Изъяна подковырнули! — говорит Байдученко.

— Только вот что, Петя, — говорит Рубан. — Держите здесь язык за зубами. И Изъяну скажите об этом.

— Вы думаете — я на Изъяна повлияю? На него никто не повлияет. Для этого надо постановление ЦК.

Они засмеялись.

— Никто его переубеждать не собирается. Речь идет о другом... Ладно, я сам с ним поговорю.

Специальные комиссии проводили чистки учреждений. На общих собраниях поднимали с мест служащих, всех или заранее намеченных — не берусь судить, они рассказывали свои биографии и отвечали на вопросы, которые могли задавать все присутствующие. Интересовались, главным образом, прошлым — дореволюционным и периода гражданской войны. Кажется, именно в это время я услышал выражение — недорезанный буржуй. Обычно его произносили с иронией, но иногда — серьезно и даже со злобой. В начале 32-го года такой процедуре подвергся Сережа, и его, как бывшего дворянина и офицера царской армии, уволили из Наркомпочтеля. В выходной день приехали Резниковы и Майоровы, и Сережа стал читать запись в его трудовом списке: «С должности юрисконсульта Управления Уполнаркомпочтеля Украины и Южного Управления связи снят по чистке соваппарата с отнесением к 3-й категории и запрещением занимать административно-управленческие должности сроком на три года». Сережа остановился.

— Хорошо, что хоть по 3-й категории, — сказал Федя.

— Слушайте дальше, — сказал Сережа и прочел: «С указанием, что против работы гражданина Юровского по специальности юрисконсульта возражений не встречается».

— Как, как?! — переспросила Клава. Сережа прочел последнюю фразу.

— Прочти, пожалуйста, сначала, все, — попросила Клава.

Сережа прочел.

— Снять с работы юрисконсульта и вдруг — против работы по специальности юрисконсульта возражений не встречается, — сказала Клава. — Ну и ну!

— Ну, что ты удивляешься? — спросил папа. — Не знаешь, с кем приходится иметь дело?

— Только не вздумай обжаловать постановление этих мудрецов, — сказал Хрисанф.

— Будто я не понимаю, — ответил Сережа. — Обжалование привело бы только к снятию последней фразы. Иначе пришлось бы меня восстановить на работе, а на это они не пойдут.

— Совершенно верно, — сказал Федя.

— Федя, а тебя тоже будут чистить? — спросила Нина. Федя развел руками:

— Пока что у нас о чистке ничего не слышно. Мы — не соваппарат.

— Да что тебе чистка! — сказал Хрисанф. — Ты — красноармеец.

— Это как повернется дело. Знаешь как у нас: когда я им нужен — я красноармеец, не нужен — сын буржуя.

— Папа, а тебя будут чистить? — спросил Горик.

— Все мы под одним Богом ходим, и пути его неисповедимы.

Когда все разошлись, я спросил у отца: будет ли и у них чистка?

— Вряд ли в милиции будет такая чистка. Да я ее и не боюсь — я попал под амнистию.

Мы даже не лишенцы, как многие из бывших.

Скоро Сережа уже работал юрисконсультом в товариществе слепых, а через некоторое время по совместительству — и в товариществе глухонемых. А потом я удивился, узнав, что Сережа выучил азбуку глухонемых, чтобы разговаривать с ними без переводчика.

Чтобы не беспокоить Женю, когда я поздно возвращаюсь, попросил ключи от квартиры.

— А ты не возвращайся поздно. Я растерялся, потом разозлился и сказал:

— Тогда я буду ночевать дома.

— Тогда, когда поздно возвращаешься?

— Нет, совсем перееду домой.

Хорошо, мы подумаем. И вот, если я предупреждал, что поздно вернусь, получал ключи на один раз и должен был их возвращать. А случайно задержаться допоздна я уже не мог. Странные люди. Рассказал об этом отцу.

— Вот как! Ну, раз они тебе не доверяют, незачем там и жить. Надо было уйти. Тут и моя вина: понадеялся на их порядочность.

— Порядочные они люди или нет — не знаю, но только они не такие как мы, какие-то совсем другие, я даже не знаю о чем с ними говорить. Так что, уйти?

— Не спеши. Сейчас твой уход будет странным — ни с того, ни с сего. Придется подождать, пока представится случай. Думаю, ждать долго не придется: они, видимо, из тех, которые беспокоятся только о собственных удобствах и не считаются с интересами других. Это непременно скажется.

— А если я скажу: раз вы мне боитесь доверить ключи, я от вас ухожу?

Папа засмеялся.

— Вот тут-то они доверят тебе ключи, деваться им некуда. Как ты тогда будешь себя чувствовать? Ведь придется остаться.

 

10.

Дома услышал, что у кого-то был обыск, забрали мужские и дамские золотые часы, столовое серебро, брошку с бриллиантами и еще какие-то украшения. Время от времени такие вести повторяются.

— Нам к этому не привыкать, — говорит Сережа.

— Только взять у нас уже нечего, — говорит Лиза. — Не станут же они снимать обручальные кольца и нательные крестики.

— Но до чего противно, когда роются в твоих вещах, — говорит Галя. — Еще и смотрят на тебя как на преступника, хотя ты ни в чем не виновата. И часики мои жалко — я на них так долго копила деньги.

Мы с друзьями понимаем, что конфискованные ценности идут не кому-нибудь в карман, а на индустриализацию.

— Не без того, чтобы и кому-то в карман, — говорит Токочка. — Но в основном, конечно, на индустриализацию. Но признаюсь — мне от такого способа финансирования как-то не по себе.

— Вот-вот, — говорит Пекса. — Ну, в революцию — это понятно, на то она и революция, но ведь пятнадцатый год идет после революции. И опять? Да ведь и буржуазии давно нет... «Иду, а ночка темная, вдали журчит ручей. И дело совершилося, теперь я стал злодей».

— Остались бывшие нэпманы, — говорю я.

— Это ты брось! — говорит Токочка. — Нэпманы работали и...

— Наживались, — говорю я.

— Ну, наживались, но с разрешения Советской власти, вполне легально. И приносили пользу. И экспроприировать их нечестно.

— А любопытно бы спросить Изъяна, — говорит Птицоида, — что он об этом думает.

— Да я тебе сейчас сам скажу, что ты от него услышишь, — говорит Токочка и продолжает, так подражая Изъяну, что мы все время, пока он говорит, дружно смеемся. — Революция продолжается. Отдохнули – и хватит! Соображайте сами. В Германии пришел к власти Гитлер, война неизбежна, без индустриализации погибнем. Хочешь не хочешь, а средства на нее надо добывать. Любыми путями. Неужели вам это непонятно?

— Что не говорите, а логика в этом есть, — говорю я.

— Я это прекрасно понимаю, — говорит Токочка, — но смириться с этим не могу. Душа не принимает.

— Вот и я так, — говорит Птицоида.

— И я, — говорит Пекса.

— А знаете, что на это скажет Изъян? — спрашиваю я.

— Ну?

— Мораль — категория классовая, а не вечная. Вы придерживаетесь морали буржуазной, устаревшей, отмирающей. А надо придерживаться морали пролетарской, и делать все, что потребуется для победы социализма, не взирая ни на что.

— В этом тоже есть логика, — говорит Птицоида.

— Железная, — говорит Токочка. — Без такой пролетарской морали экспроприацией не займешься — совесть замучит. Я думаю, что эту самую пролетарскую мораль и придумали для оправдания произвола.

— Гарилоида, а ты что, согласен с Изъяном? — спрашивает Пекса.

— Да ты что! Конечно, нет.

— Но вот вопрос: что же нам делать? — спрашивает Птицоида.

— А что мы можем делать? — отвечает Токочка.

— Что мы можем делать? — повторяет Пекса. — Работать, братцы, честно работать! Чтобы ни было — честно работать. А что нам еще остается? И будь что будет! «Пусть неудачник плачет, кляня свою судьбу».

Мы захохотали.

— Пекса, при чем тут неудачник?

— Да это я так.

— И все-таки, интересно бы спросить Изъяна, — говорит Птицоида.

— Пари, — говорит Токочка. — От него услышишь то же, что сказали мы с Петей.

— Э-э... На такое пари дураков нет.

Дня через два Птицоида говорит нам, что он спросил таки у Изъяна его мнение.

— Ну и что?

— А то, что хорош бы я был, если бы держал пари с Токочкой.

— И ничего нового от него не услышал? — спрашивает Токочка.

— Глупости услышал: экспроприацией возмущаются только те, у кого есть ценности, у кого их нет — экспроприацию одобряют. А это — огромное большинство. Я ему говорю, что ни у кого из нашей компании, в наших семьях, никаких ценностей нет, ну, может быть какая-то мелочь, но мы экспроприацию не одобряем. А он: «Это ничего не доказывает, исключения только подтверждают правило». Я думаю, — продолжает Птицоида, обращаясь к Токочке, — что ты прав.

— Ты о чем?

— О том, что Изъян — приспособленец.

— Э, нет, только не приспособленец, — говорю я. — Спокойно, спокойно! Сначала давайте определим — кто такой приспособленец.

— Ясно из самого термина, — говорит Токочка. — По-моему, не требуются никакие объяснения.

— Как сказать. По-моему, приспособленец, — тот, кто приспосабливается к любым взглядам, любым требованиям, любым условиям вопреки собственным убеждениям.

— Или не имея никаких, — говорит Птицоида. — Ради карьеры. Ты прав.

— Или ради того, чтобы выжить, — говорит Пекса. Замолчали и нахмурились.

— Пекса, возьми-ка ты свои слова обратно, — говорит Токочка.

— Чего ради?

— Страшно. Как же тогда жить?

— А ты не будь страусом.

— Тут что-то не так, — говорит Птицоида. — Все-таки строим социализм. Гарилоида, ты что молчишь?

— А что я могу сказать? Я только считаю, что Изъян — не приспособленец. Он искренне...

— Ах, да не в Изъяне дело! Я о том, что сказал Пекса: приспособленчество — ради выживания, а не только ради карьеры. Это действительно страшно.

— Тут, действительно, что-то не так! Наверное, мы чего-то не понимаем или не знаем... — говорю я.

— А с точки зрения Изъяна это выглядит так, — говорит Токочка: — или проникайся пролетарским сознанием и пролетарской моралью, или не выживешь: кто не с нами — тот против нас.

— Или притворяйся, что проникся, — говорит Пекса. — Вот это и есть приспособленчество.

Снова замолчали, на лицах — растерянность.

— А что, если... — говорю я. — А может быть тут дело вот в чем... Происходит или произошла какая-то ошибка. Это я — о нынешней экспроприации. Ведь и Ленин ошибался...

— А когда Ленин ошибался? — перебивает меня Пекса.

— А бойкот первых выборов в Думу?.. Так вот, не надо из этой ошибки делать общие выводы. Ведь мы, действительно, строим социализм. Идем по неизвестной дороге. Ну, и спотыкаемся. Наверное, это неизбежно. Другого объяснения происходящему найти не могу.

— Может быть... Очень может быть, — в раздумье говорит Птицоида.

— Это — мысль, — говорит Токочка.

— Заслуживающая внимания, — говорит Пекса.

— Ну, что же, на этом и остановимся, — говорит Токочка. — Пока. А там жизнь покажет. Что же касается Изъяна...

— А ну его к черту! — говорит Пекса — «Не говорите мне о нем, не говорите мне о нем».

 

11.

В выходной день после обеда Галя собирается в гости.

— Ты у Нади свои часы хочешь оставить? — спрашивает Лиза.

— Да, на всякий случай.

— Тогда возьми и мой паук. У Лизы была металлическая брошь в виде большого паука.

— Зачем? — спрашивает Сережа. — У страха глаза велики — он даже не серебряный.

— Береженого Бог бережет. На паука все заглядываются, а это подарок твоей мамы.

— А если у тебя на работе спросят — где твои часы? — спрашивает папа Галю.

— Скажу, что отдала в починку.

— Да кто же сейчас решится отдать золотые часы в починку?

— Ой, я об этом не подумала. Как же быть?

— Ну, это не проблема, — говорю я. — Скажешь, что испортились.

— Это выход, — говорит Галя. — Гениальность в простоте.

— Гениальность-то гениальностью, — говорит папа. — Но какой гений угадает, у кого будет обыск: у нас или у Нади?

— Если оставлять у кого-нибудь на хранение, — говорит Сережа, — то только там, где был уже обыск. Разве у Нади был обыск?

— Нет. Но они живут очень бедно.

— А ты — очень богато?

Все засмеялись.

— А, будь что будет! Никому свои часы оставлять не буду. А твоего паука, если хочешь, отнесу.

— Да нет, пусть и он дома будет. Спросил Сережу — не пойдет ли он с нами на балет.

— Хватит с меня недавнего кордебалета.

— А что изменится в нашей жизни от того — пойдешь ты в театр или не пойдешь?

— Не то настроение. Как ты не понимаешь? Ты — другое дело, твое дело — молодое. А балет посмотреть стоит, я его не раз смотрел. Правда, не знаю — как нынешние исполнители.

Из театра Токочка умчался на вокзал, Владимир Андреевич отправился домой, а мы с Птицоидой проводили Клару. На следующий день показываю папе ключи.

— Опять куда-нибудь идете? Ну, зачастили.

— Никуда не идем. Сегодня утром Женя не взяла у меня ключи, оставила мне. Но предупредила: «Только смотри — не потеряй».

Папа захохотал, а вместе с ним и я.

— И я хочу! — закричала Галя и примчалась из другой комнаты. — Чего вы смеетесь?

— Это наш секрет,— ответил папа.

— Ну и вредные! — сказала Галя и вышла.

— Ты понял, в чем дело? — спросил папа.

— Понял. Она думала, что я еще маленький.

— Она помнила тебя мальчиком. Что значит привычка! Ну, слава Богу, а то я о них стал плохо думать.

Когда в горах Кавказа наплывают облака и обволакивают плотным серым покрывалом, только в их разрывах видны дальние дали. В целом я не могу пожаловаться на память, но есть в моей жизни и периоды, и мгновения, затянувшиеся покрывалами, а в разрывах — больше мыслей и переживаний по поводу событий, чем самих событий, размытых временем. Такие периоды были и во время окончания техникума.

Ранней весной арестовали Торонько, думаю, что не дома, потому что арест и обычно сопровождающий его обыск я бы, конечно, запомнил. Не скажу, как скоро после этого я вместе с Женей отвез пакет с ценностями на Основу к матери ее первого мужа. После Женя по делу поехала на Тракторстрой. Трамвайная линия туда еще прокладывалась, ехала она в автобусе, автобус на переезде угодил под поезд, и Женя погибла. Ни подробностей, ни разговоров, ни зрительных образов память не сохранила, так же, как и промежуток времени — долгий ли, короткий, — пока мы прочли в каком-то докладе Молотова о том, что раскрыта еще одна группа вредителей и, перечисляя ее участников, Молотов назвал и инженера Торонько. Но в его вредительство не верилось.

Свидетельства об окончании техникума, так же как и дипломы высших учебных заведений, якобы будут направляться по месту назначения на работу, а не выдаваться на руки: отработаешь положенный срок — тогда и получишь. Что это было — постановление, неосуществленное намерение или только слухи — теперь сказать не могу, но когда мы об этом услышали — забеспокоились: скоро выпуск, а мы ничего не знаем о наших назначениях. Ловим директора, но он вечером бывает не всегда, в канцелярии и преподаватели ничего не знают. Изъян и я поделились нашим беспокойством с Рубаном и Байдученко и услышали, во-первых, что мы здесь работаем на местах своего назначения, и, во-вторых, — язвительные отзывы о руководстве техникума, которое при направлении на работу даже не удосужилось поставить нас об этом в известность. Вдруг поползли слухи, что нашему курсу свидетельства выдадут на руки. Откуда эти слухи, на чем основаны — никто не знает, но слухи упорные, а великовозрастные улыбаются и говорят: «Получим. Никуда они не денутся». Сдаем текущий зачет, в нашей бригаде на вопросы отвечают двое пареньков и я, великовозрастные отмалчиваются, зачет — всей бригаде. После зачета — домой, мне по дороге с двумя великовозрастными, и у них хорошее настроение. Один, высокий, обнимает меня за плечи.

— Не журись, Гарилоїд! Вважай, що диплом у тебя в кишенi.

— Не трепись. Будто это от тебя зависит.

— А вот и зависит.

— Ну, ладно. Ты лучше скажи — откуда вы это знаете?

— А зачем тебе? Диплом получишь, и ладно!

— А ну вас! — Он все еще обнимает меня за плечи, и я резким движением освобождаюсь от его руки.

— Да ты не обижайся. Тут такое дело, что лучше не рассказывать.

— А, по-моему, Гарилоиду сказать можно, — говорит другой великовозрастный. — Он парень надежный. Ты что, сомневаешься?

— Да не сомневаюсь я. Но тут такое дело, что лучше никому не рассказывать. Ну, ладно. Но только смотри — никому, даже своим дружкам. Обещаешь?

Не успел я пообещать, как они, перебивая и дополняя друг друга, — чувствовалось, что им самим хочется, — стали рассказывать. Великовозрастные во время семинара курили в туалете. Зашел директор, обрадовался старым собеседникам, и, задав пару вопросов, принялся ораторствовать. Кто-то сходил за табуреткой и поставил ее перед директором. Директор поблагодарил и, поставив на табуретку ногу, принял любимую позу. Великовозрастные окружили его, по их выражению — зажали, и потребовали, чтобы свидетельства об окончании, они говорили — дипломы, были выданы нам на руки. Подробностей не помню, да и тогда они были не очень ясны, но закон и веревку ребята ему припомнили, и выдать свидетельства на руки он обещал.

— А вы ему и поверили! Да ему обмануть — раз плюнуть.

— Не вважай нас за дурнiв, — говорит один мой собеседник. — Мы ему пригрозили и так, что никуда он не денется — побоится не отдать.

— Мы ему сказали, — говорит второй, — что если только не отдаст — пожалеет, что на свет родился. А он трус. Ты что, сомневаешься? Но только смотри — никому ни слова.

 

12.

Если свидетельства получим на руки, как воспользоваться свободой? Несмотря на тяжелые и продолжающие ухудшаться условия жизни, несмотря на воцарившуюся жестокость, несмотря на самые идиотские извращения почти во всех сферах жизни, мы видели и чувствовали, что вся страна мощным рывком сорвана с устоев и куда-то устремилась. Не случайно же это все сделано! Мы верили, что догоним и перегоним передовые капиталистические страны, наступит счастливая жизнь и тогда, если на нас и нападут, воевать будем малой кровью и только на территории врага — это обещал Сталин. Мы поверили и популярному публицисту Карлу Радеку, написавшему в «Правде», что скоро наступит время, когда не мы будем опасаться интервенции, а капиталистический мир будет дрожать, боясь нашей мощи. Конечно, мы хотели активно участвовать в строительстве новой жизни и считали, что в Харькове творятся всякие безобразия, но где-то далеко, на больших стройках, царят порядок и энтузиазм, о котором пишут газеты. Куда-то туда мы и решили поехать. Мы — это Токочка, Пекса и я. Птицоида будет пытаться попасть в ХЭТИ, а Изъян спит и во сне видит, как он расщепил ядро атома.

Мне же казалось, что сейчас главное — не каким делом заниматься, а как им заниматься, и таилась надежда на то, что там, где интересно, работа меня так захватит, что пробудит и интерес к технике. Надо попробовать.

В нормальных семьях для детей самые лучшие на свете люди — родители и другие близкие родственники. Подрастая, дети с удивлением и болью обнаруживают недостатки своих близких, и это приводит в лучшем случае — к критике и разочарованию, в худшем — к долгому отчуждению, пока дети, повзрослев, не наберутся с годами мудрости.

Я давно чувствовал себя отчужденным от мамы, не говоря уже об Аржанкове, и ото всех Кропилиных, не делился с ними ни мыслями, ни чувствами, ни планами. Другое дело — Гореловы, не только те, с которыми я жил, все Гореловы! Я чувствовал их глубокую порядочность, не видел у них никаких недостатков, ну, разве что — отдельные смешные мелочи, еще чувствовал их искренне теплое отношение к себе, крепко к ним привязался и крепко их любил. И вдруг будто спала повязка с глаз, и, — так мне тогда казалось, — я увидел их общий недостаток: не понимают значения происходящих событий, видят только их дурные стороны и стараются держаться от них подальше, беспокоятся только о своем благополучии и этим ничем не отличаются от своих друзей, знакомых, Кропилиных, Аржанковых и, возможно, даже большинства населения. Моя жизнь стала отделяться от жизни семьи: у них — свои интересы и заботы, у меня — свои.

Ну, насчет интересов и забот — они всегда были разными. Дело в другом: мы все меньше и меньше ими делимся. Но об этом я не заговаривал и старался не проявлять недовольства, понимал, что это приведет лишь к осложнению отношений и взаимному отчуждению. Я любил их по-прежнему и надеялся, что со временем, когда жить станет легче, все образуется. Никакого желания уйти из семьи у меня нет, но я смотрю на нее теперь другими глазами, этот взгляд не препятствует стремлению на какое-то время уехать.

Когда я, придя с работы, сказал о том, что мы втроем хотели бы поехать на какую-нибудь большую стройку, за обедом только об этом и шел разговор.

— Не сможете вы никуда поехать. Вы работаете по направлению, и вряд ли вас отпустят, — сказал Сережа. — Ты сам говорил, что техников у вас не хватает, а Андрей Владимирович сказал мне, что вы хорошие работники.

— Поедем, если свидетельства об окончании выдадут на руки. Есть такая надежда.

— На чем она основана? — спросил отец.

— К сожалению, только на слухах.

— Так это еще бабушка надвое гадала, — сказала Галя.

— Бабусю, ти вже гадала? — спросил я.

— Петр, веди себя прилично, — сказал отец. Стало очень тихо.

— Пробачте, будь ласка, — сказал я.

— Та то нiчого, — ответила бабуся.

— Несет вас нелегкая неизвестно куда! В такое тяжелое время, — сказала Лиза. Ее поддержала бабуся:

— Зараз краще всiм бути дома, хто зна що може статися.

— А почему вам хочется уехать? — спросил отец.

— Надеемся на интересную работу. Пекса говорит, что готов поехать к черту на кулички ради настоящей работы.

— А здесь ненастоящая? — спросила Галя.

— Очень уж однообразная. Скучно.

— А в институт поступить не хочешь?

— В какой?

— Это ты меня спрашиваешь?

— Вот если окажется на стройке интересная работа, тогда буду поступать в ХЭТИ.

— А если окажется неинтересная?

— Тогда не буду поступать в ХЭТИ. Засмеялись.

— Остряк-самоучка, — сказала Галя.

— Ну, что ж, поезжайте, — сказал отец. — Посмотрите белый свет.

— Белый? — переспросил Сережа. — Черный он, а не белый.

— Какой есть, — ответил отец.

— Гриша, да как ты можешь! — сказала Лиза. — В такое время!..

— А ты надеешься на лучшее время? Боюсь — не дождемся. «Вот, вот, — подумал я. — А все из-за непонимания происходящего».

— Хуже, чем здесь, на стройке не будет, — продолжал отец. — Возможно, даже лучше. Я имею в виду материальную сторону. Этим стройкам сейчас уделяют наибольшее внимание. И потом, в случае чего — кто помешает ему вернуться? Его же не мобилизуют. Меня немного смущает другой вопрос, моральный. — Отец обратился ко мне. — Вы обязаны после техникума отработать по направлению — вас учили бесплатно. Ты имеешь понятие о чувстве долга?

— Да какая разница — где мы отработаем? Ведь отработаем же!

— Ну, это уже похоже на анархию.

— А у нас сейчас всюду анархия, — сказал Сережа.

Какая там анархия! — воскликнул отец. — Во всем чувствуется железная рука, а ты — анархия!

— Железная рука творит произвол, произвол ведет к растерянности, растерянность порождает хаос...

Мне надо идти на занятия, и интересный спор я не дослушал. Когда вернулся, спросил отца:

— Ты считаешь, что мне не следует уходить из ВЭО?

— Да нет, поезжайте, если охота. — Он вздохнул и помолчал. — Все смешалось в доме Облонских... В чем долг, где правда — ничего не разберешь.

Дома услышал разговор о том, что кого-то арестовали и сказали, что будут держать в тюрьме, пока он не сдаст семейные ценности, ого, до чего дошло! Раз пускаются во все тяжкие, могут начать разыскивать и ценности Торонько, а тогда и за меня возьмутся. Спокойно, спокойно! Торонько не знает где они, Жени нет в живых... А если она сказала Кропилиным? Возможно, советовалась с ними. Ну и что? Не станут же Кропилины говорить где находятся ценности. А то, что я с Женей отвозил их, так свидетелей нет. А если меня арестуют? Все равно не скажу. Не знаю, и все! Подержат и отпустят. Дома ничего говорить не надо — дома и так хватает волнений. А у меня для волнений нет причины. Причины нет, а несколько дней чувствовал себя очень неуютно, и все возвращался мыслями к этим обстоятельствам. Интересно — какие там ценности? Пакет был солидный. Торонько мог их перечислить и если ценности большие — искать будут. Потом как будто все улеглось, и, иногда вспоминая об этом, стал посмеиваться над собой: неужели я такой трус? Трусом быть очень не хотелось, и я решил, что пережитые волнения — от непривычки. Был у меня когда-то гвоздь в ботинке, который чувствовался лишь иногда и неизвестно почему. Снимешь ботинок, прощупаешь и ничего не находишь. Вот так, неизвестно почему, нет-нет, да и начнет вдруг слегка покалывать мысль о ценностях Торонько и возможных для меня неприятностях.

 

13.

— Ехать так ехать! — сказал Пекса, и мы, обсудив разные варианты, остановились на Таджикистане. Там должна строиться гидроэлектростанция. Мы знаем, что в Средней Азии идет борьба с басмачами, о, нас это не смущает: бои — в пустынях и горах, но не в городах же. И стройка, конечно, будет охраняться. Читаем в газетах об успешных боях с басмачами и о подвигах краснопалочников. Кто они такие? Услышал, как об этом спросила Галя.

— А ты сама сообрази, — ответил отец. — По составным частям этого слова.

— Ну, — красно... Это понятно: на стороне красных. А палочники? Неужели они воюют палками? Неужели ружей не хватает? Отец с Сережей переглянулись и усмехнулись.

— Чего вы смеетесь?

— По-видимому, оружие им не доверяют, — говорит отец.

— Не доверяют?

— Наверное, переходят на сторону басмачей, вот и не доверяют, — говорит Сережа. — Ты обратила внимание на фамилии этих героев с палками? Все — местное население.

У Гали растерянный вид, у меня, возможно, тоже. Если так настроено местное население, даже какая-то его часть, опасно везде. Желание ехать в Таджикистан у меня не пропало, но друзей я об этом, конечно, предупредил, и мы без колебаний решили: стройка обязательно будет охраняться, и опасности для нас нет.

— И потом, — сказал Токочка, — лучше погибнуть в горном ущелье, чем под машиной на харьковской улице.

Мы засмеялись, остались после занятий, написали письмо в Таджикистан, не помню — куда именно, и договорились — до получения ответа не сообщать об этом дома. Но обманывать мы не привыкли, а дома, конечно, интересовались, куда мы собираемся ехать... Потом мы говорили друг другу: «Такое было, такое было!.. Ну, ничего... Может быть, и привыкнут к этой мысли. Время еще есть».

О том, что мы собираемся на стройку, я сказал Байдученко в присутствии Рубана. Они застыли, молча глядя на меня, а потом, как по команде, перевели взгляд на Изъяна.

— Я никуда не еду, — сказал Изъян.

— Мы знаем это, — ответил Рубан, и они снова стали смотреть на меня.

— Юные романтики, — сказал Рубан, задумчиво улыбаясь, и его взгляд, уставившийся теперь в пространство, был необычный — грустный и какой-то мечтательный, что ли.

— Да-а... Были когда-то и мы... романтиками, — сказал Байдученко. — Пойдем покурим?

— Пошли. Рабочий день кончался, и когда мы уходили, Рубан обратился к Байдученко:

— Зайдем в погребок?

Да не мешает. Почему-то их взволновало наше желание уехать на стройку, и не будут они ни уговаривать нас остаться, ни препятствовать нашей поездке — это ясно, и это хорошо. Следующий рабочий день начался с разговоров о нашей предполагаемой поездке. Удивились, услышав, что мы собираемся в Таджикистан. Почему именно Таджикистан?.. Чем он нас привлек?.. Что мы о нем знаем?

— Там в горах будут строить гидроэлектростанцию.

— Но ведь не только там!

— Хорошее сочетание: интересная работа в экзотической обстановке.

— Ах, черт возьми! — вырвалось у Байдученко. — Губа не дура! — Он засмеялся, засмеялся и Рубан. — А знаете ли вы какая там сейчас экзотика? Гражданская война. И как всякая гражданская война — жестокая, беспощадная.

— Борьба с бандами басмачей — это еще не гражданская война, — сказал Изъян.

— Не вмер Данила — болячка задавила, — ответил Рубан.

— Но ведь стройку будут охранять, — сказал я.

— Охраняемая экзотика, — сказал Рубан. — Веселая будет жизнь.

— А как у вас дома относятся к Таджикистану? — спросил Байдученко. — Или вы еще дома не говорили?

— Сказали. Относятся, к сожалению, так: и слышать не хотят.

— Так как же вы поедете? Не считаясь с переживаниями ваших семей?

— Нет, так мы не поедем. Если наши семьи не смирятся с Таджикистаном, подготовим другой вариант.

— А какой, если не секрет?

— Мы еще не решили.

— А Таджикистан подготовили?

— Ну, мы послали туда письмо.

— От себя?

— Да, от нас троих.

— Ни-и-чего у вас не получится.

— Почему?

— Потому, что вы получили назначение к нам и пока не отработаете положенный срок, никто не имеет права принять вас на работу.

— А я думаю, что если соблюдение этого предписания и контролируется, то не очень, — сказал Рубан. — По знакомству его нарушают сплошь да рядом. А вот вас вряд ли возьмут: в случае чего — неприятности будут, а кто вы для них, чтобы из-за вас рисковать?

— И неужели мы никуда не сможем поехать?

Они помолчали, глядя друг на друга, и заулыбались.

— А почему бы ребятам ни поехать, если есть такое желание? — сказал Рубан. — Конечно, не в Среднюю Азию. — Когда же и поездить, как не сейчас? Потом увязнут: институт, армия, семья — уже не поездишь. А в случае чего — вернутся домой. Кто им запретит?

— Это так, — сказал Байдученко. — А как у вас дома? Возражают только против Таджикистана или, вообще, против отъезда из дому?

— Вообще, чтобы поехали на стройку, не возражают. У меня дома так: мужчины не возражают, женщины предпочли бы, чтобы мы никуда не ездили.

— Ну, это обычная история. Если вы, действительно, хотите поехать... Хотите? Или это так, разговоры?

— Нет, хотим. Это твердо.

— Тогда слушайте сюда, как говорят в Одессе. Напишите в ВЭО, в отдел кадров, или в управление — как оно там называется, — это мы узнаем. Пишите как есть: оканчиваете такой-то техникум по такой-то специальности, с такого-то времени работаете у нас по назначению, но имеете желание поработать на строительстве... Ну, сами решите, где бы вы хотели работать. И будьте уверены — поедете.

— Поедете, можете не сомневаться, — подтвердил Рубан. — В Сибирь, на Урал, на Дальний Восток, Кольский полуостров... На юг не поедете: туда все хотят. Это вас не смущает?

— Нет, не смущает.

— Из Харькова куда-нибудь туда вас с удовольствием отправят, а вот оттуда в Харьков — не надейтесь.

— Не пугай, — сказал Байдученко. — Когда захотят, тогда и вернутся. Что же, мы их не возьмем?

— Возьмем, конечно.

Вызвал в коридор Токочку, рассказал о разговоре с Байдученко и Рубаном. Токочка был мрачным и качал головой.

— Я не смогу поехать. Не отпускают. Никуда. Все против, даже брат. А раньше он меня поддерживал.

— А причина?

— В такое время надо держаться вместе. Мало ли что. Словом, — сиди и не рыпайся.

— Смирился?

— А что делать? Нельзя же с ними не считаться.

В техникуме, услышав мою информацию, Пекса сказал:

— Плохо дело. Нет, совет, конечно, правильный, могли бы и сами допереть. Но я-то не в ВЭО, а ты — не в моем ведомстве. Значит, и писать отдельно и ехать отдельно... Но я все равно поеду. А ты?

— Поеду. Но давай подумаем: что можно сделать, чтобы поехать вместе?

Сколько мы ни думали, с кем только ни советовались, ничего придумать не смогли. Не писать же в ВСНХ или Совнарком! Больше им делать нечего, как переписываться с нами. Из Таджикистана и то не отвечают.

Отец попросил, чтобы я показал ему мое письмо в ВЭО, а прочитав, сказал:

— Ты просишь направить на любую стройку. Можешь угодить туда, куда Макар телят не гонял, не рад будешь, что напросился. Ты сначала запроси — есть ли возможность поехать на стройку и если есть, то куда, получишь ответ — можно будет выбирать.

— А что мы знаем об этих стройках, чтобы можно было выбирать? — спросил Сережа.

— Условия, я думаю, везде одинаковые, — ответил отец. — Но хоть климат можно будет выбрать.

Никакого климата я не страшился. Но понимал, что все эти хлопоты и волнения могут оказаться напрасными, если свидетельства об окончании техникума направят по месту назначения, и сказал об этом.

— Напрасно ты так считаешь, — сказал Сережа. — Напросишься на стройку — туда и направят твое свидетельство.

— Тем более надо сначала послать запрос, — сказал отец. Запрос, так запрос. Послал запрос.

 

14.

Наш выпуск, как сказал Изъян, — немножко ускоренный: зачеты — в апреле. Великовозрастные из нашей бригады попросили меня позаниматься вместе с ними.

— А чего вам бояться? Ведь бригадный метод.

— Ну, все-таки...

— Да неохота все время прятаться за чужие спины.

— Та не завадить i дещо знати. Один из них приглашает к себе домой:

— Квартира большая, дома никого не будет и есть что пошамать. Условились собраться вечером и заниматься всю ночь.

— Утром вы куда? — спросила Лиза. — По домам или в техникум?

— Я — домой.

Она попросила на обратном пути получить хлеб, дала карточки и 22 копейки. В одной из комнат вдоль окон сдвинуты в линию столы и расставлены стулья. Пришли великовозрастные и из других бригад. Уселись, я взялся, было, за конспект, но хозяин дома предложил сначала сыграть в карты. Предложение охотно приняли. Об игре в двадцать одно я только слышал, и мне объясняют несложные правила. Кончили играть утром, у меня кроме 22 копеек еще и 22 рубля и логарифмическая линейка хозяина дома — расплатиться не хватало денег.

— Это твоя логарифмическая линейка? — спросил отец.

— Моя.

— Где ты ее взял? Я все время ищу — хотел тебе купить. Я не решился признаться, что выиграл в карты, и впервые соврал:

— Купил по случаю у соученика.

— Сколько заплатил?

Когда у кого-либо появлялась линейка, все интересовались — где достал и сколько заплатил. Я знал ее стоимость, и пришлось мне взять эти деньги у отца: ему хотелось сделать мне такой подарок.

Получил ответ на письмо в ВЭО. Предлагают работу на одной из строек Урала с уточнением назначения в Свердловске. За направлением явиться в Москву, в ВЭО. Пекса получил назначение на строительство завода синтетического каучука в городе Ефремове.

В коридоре, стоя в очереди, радостно галдели: получали под расписку свидетельства об окончании техникума.

Почки на деревьях раскрываются обычно вслед за майскими праздниками, в лучшем случае — накануне. Весна 32 года — ранняя и дружная: во второй половине апреля деревья в листве, теплынь, без пальто ходят почти все, а не только мы. В двадцатых числах в новом клубе на Чернышевской — выпускной вечер. Большой театральный зал полон. Огромное удовольствие от выступления в концерте Литвиненко-Вольгемут и Паторжинского. Долго их не отпускаем, и вечер кончился очень поздно — трамваи уже не ходили и еще не пошли. Пешком провожали девушек младших курсов на поселок тракторного завода. Оттуда уже трамваем, и Токочка — на вокзал, к первому пригородному поезду.

Когда я и думать забыл о драгоценностях Торонько, вот тут-то ГПУ и занялось мною. Как это произошло, где был первый разговор (его и допросом не назовешь) — не помню, только не в ГПУ. Недавно, допуская возможность такого поворота событий, я определил свою позицию — ничего не знаю, решил твердо ее придерживаться, был уверен, что ничего они от меня не добьются, и теперь испытывал больше любопытство, чем волнение. Характер разговора удивил: вежливый, мягкий и, более того, доверительный, как если бы я был их единомышленником.

Они, а точнее — он (другой, более молодой, больше молчал), упомянув о том, как нужна стране мобилизация всех средств, стал говорить о нелепой ситуации с драгоценностями Торонько: ими не могут воспользоваться ни их бывшие хозяева, ни государство. Есть люди, осуждающие изъятие драгоценностей у населения. Они не правы, но сейчас речь не об этом, а о том, что драгоценностями Торонько воспользуется кто-то, кто даже с точки зрения противников изъятия не имеет на них никакого права: ни купил, ни получил по наследству или в подарок. Так не лучше ли их использовать для социалистического строительства? Меня просят подумать об этом на досуге (я сейчас не учусь и не работаю), а потом мы снова встретимся. Они надеются, что у меня нет буржуазных предрассудков, и я помогу им найти эти драгоценности. На этом меня отпустили, не дав ничего сказать: «Об остальном поговорим другой раз».

Я шагал по каким-то улицам и старался ответить на вопрос: они на самом деле считают, что вся молодежь думает как они, или это такой прием? Разговор — как инструктаж: почти ничего не спрашивали, прерывали, когда я пытался что-либо сказать, и я не сумел, как задумал, заявить, что не знаю какие там драгоценности и где они находятся. Значит, они не хотели это услышать. Почему? Пытаюсь поставить себя на их место. Если бы я сказал, что не знаю где находятся драгоценности, то и в дальнейшем изо всех сил стоял бы на этом, и им пришлось бы эти сведения как-то из меня выбивать. Ну, не в буквальном смысле выбивать, — у нас, конечно, пыток нет, — но не мытьем, так катаньем. Например, — держали бы под арестом. Выбивать необходимые им сведения они, конечно, мастера, но со мной почему-то разводят церемонии. Почему же? Ага! Они не уверены, что я знаю где драгоценности. Могу и не знать, а тогда как ни старайся, ничего не выбьешь. Вот они и подсказывают мне дорожку, по которой я, как сознательный, должен, по их расчету, пойти. Ну, что ж, где сели — там и встанут! Я успокоился и пошел домой.

— Мы переехали на веранду и хотя спали под ватными одеялами, зато на свежем воздухе. Отец заснул, а мне не спится: одолевают сомнения — прав ли я, решив скрыть где находятся драгоценности Торонько. Для него они пропали, и, действительно, пусть уж лучше пойдут на строительство социализма, чем достанутся случайным людям. Выходит, мне надо им сказать где находятся эти драгоценности? Все во мне противится этому. Но почему, почему? Сколько не спрашиваю себя, — ответа нет. Уже затих город и слышны паровозные гудки, а я все маюсь. Одеться бы и походить, но может проснуться отец и станет меня искать. Когда у людей отбирают принадлежащие им вещи, не ворованные, а честно приобретенные, это — безобразие, и способствовать этому я не буду, но в моем случае вещи людям не принадлежат, так почему же их нельзя использовать для общей пользы? Все равно не могу смириться с этой мыслью, а почему — не могу понять. Ладно, оденусь и похожу, а если отец проснется, скажу ему, что не спится, и я решил нагулять сон. Хожу по двору и сижу на скамейке возле погреба, на которой когда-то, когда арестовали отца, сидел с Лизой. Уже старый пес Кутька ходит за мной и ласкается. А как бы поступили мои друзья? За Изъяна не ручаюсь, а другие Птицоида, Токочка и Пекса добровольно не сообщили бы ни за что. Не сообщила бы и Таня Баштак. Скоро два года, как она поступила в ХЭТИ, а мы ни разу не виделись. Хотел бы я с нею встретиться? Да, конечно. Но это другая тема и не надо отвлекаться. Великовозрастные, с которыми я играл в очко, наверное, тоже бы не сообщили. «Оно мне надо! — сказал бы любой из них. — Стану я пачкаться...» Пачкаться? Конечно, пачкаться, если сообщить о наличии драгоценностей у тех, кому они принадлежат. Но в моем случае — нет, не пачкаться. Но я чувствую, что и в моем случае они сказали бы — пачкаться. Как же так? Вот Полосков — он, не моргнув глазами, не только бы донес, но и сам бы принимал участие... Донес? Конечно, это донос. А в моем случае — неужели тоже донос? Но ведь не вынужденное признание!.. Прямо голова кругом идет. Ну, а как бы поступили Гореловы? Можно не сомневаться — никто не сообщил бы, сколько бы их ни спрашивали. Горик когда-то мне привел слова, сказанные Хрисанфом: русский интеллигент для любой своей подлости найдет оправдание. Так что же получается? Я решил сделать подлость и заранее ищу оправдание? Да в чем же подлость? Ведь эти ценности никому не принадлежат... Стоп! Как это никому не принадлежат? А Торонько? Ну, его арестовали и, наверное, собираются судить, хотя в его вредительство что-то не верится. Ну, пусть его даже осудят на какой-то срок. Но ведь вещи эти все равно его! Когда-нибудь его же выпустят на свободу. Вот тогда ему и только ему я должен буду сказать где они находятся. А этим гэпэушникам — шиш на постном масле! Светало, когда я лег и сразу заснул. Утром вспомнил ночные мысли, обрадовался твердому решению и даже засмеялся.

— Чего ты смеешься? — спросила Галя.

— Своим мыслям.

— Они такие смешные? Ну, расскажи.

— Они о том, почему ты такая любопытная.

А ты противный. А я подумал еще вот о чем: дело не только в том, что в моем случае у вещей, оказывается, есть хозяин. Это — частный случай, как говорят наши юристы. Дело в том, что раз они занимаются такими нехорошими делами, не надо им вообще помогать.

 

15.

Стою в обществе тех же гэпэушников в конце Рыбной улицы, на ее правой стороне. На Харьковском мосту — большое движение транспорта. За речкой сквозь деревья скверика видна моя 10-я школа, на нее всегда приятно взглянуть. Как я с ними встретился, о чем говорили, почему стоим здесь — не помню. У меня приподнятое настроение: уверен, что они поверили в то, что я не знаю где находятся драгоценности и расспрашивают о моей жизни у Торонько и о знакомых Евгении Николаевны. Я говорю, что в Харькове они недавно, Торонько с утра до вечера на работе, и знакомыми они, наверное, не успели обзавестись.

— У нее могли сохраниться давние подруги и знакомые.

Я о них ничего не слышал и никаких гостей у них не видел. Я промолчал о том, что, вообще, не знал о чем с ними разговаривать — мне казалось, что это прозвучало бы фальшиво. Они стали расспрашивать о родственниках.

— У нее здесь отец...

— О Кропилине, Кунцевич и Аржанковых мы знаем, — сказал старший, и оба они усмехнулись. Что означала эта усмешка? Что ценности у ближайших родственников не прячут? Или что у них уже произведены обыски, которые ничего не дали?

— Нас интересуют дальние родственники, — продолжал старший, — всякие там двоюродные, троюродные.

— Других родственников не знаю.

— Неужто никогда о них не слыхал?

— Я живу у Гореловых, а не у Кропилиных.

— И не бываешь у Кропилиных и Аржанковых? И никогда не слыхал ни о каких родственниках?

И от мамы, и от ее сестер я не раз слышал об их двоюродных братьях, один из них — известный в городе гомеопат. Но говорить об этом нельзя — нагрянут к ним с обыском и заберут драгоценности. У кого — у кого, а у гомеопата, в моем представлении, они должны быть, и немалые.

— Чего молчишь?

— О, Господи! Стараюсь вспомнить. Когда-то слышал о каких-то двоюродных братьях и сестрах... Кажется, братьях. Кто такие, как зовут, живы или нет — понятия не имею. Меня это не интересовало. А может они и не в Харькове. Кто знает?

— Вот ты и узнай.

— Что — узнай?

— Фамилии, имена, отчества, где живут.

— А как я узнаю?

— Спросишь.

— Ну, нет! Спрашивать я не буду.

— Как это — не буду? Почему?

— Потому! Чего это я за вас должен работать?

— Слушай, парень, ты совершеннолетний?

— Совершеннолетний.

— И в здравом уме?

— И в здравом уме.

— И не знаешь, что помогать нам — долг каждого советского человека? Ты — советский или затаившийся контрик?

«Смотря в чем помогать, — подумал я. — В ваших грабежах — не дождетесь. Но, спокойно! Не сорвись».

— А я вам рассказал все, что знаю.

— Помогать — это не только рассказывать.

— А спрашивать я не буду. Чего это я с бухты-барахты начну спрашивать? Шито белыми нитками. Я не артист, притворяться не умею. Ну, спросят — с чего это я вдруг вспомнил каких-то родственников?..

— А ну, тише! Помолчи.

— Так что вы меня лучше не трогайте... Для всяких расспросов.

— Помолчи, тебе говорят!

Младший по возрасту вопросительно смотрел на старшего. Старший отрицательно помотал головой. Что бы это могло означать — не знаю.

— А твоя семья, семья, в которой ты живешь, в каких отношениях с Торонько?

— Ни в каких. Евгению Николаевну знали до революции, после не встречались, Торонько вообще никогда не видели.

— А как ты к ним попал?

— Передали просьбу через Кропилиных.

— Просьбу! Зачем ты им понадобился — дело ясное. А тебе зачем понадобилось у них жить?

— Хорошие условия для занятий. У нас тесно и шумно.

— Та-ак.

— А у вас дома есть драгоценности? — вдруг спросил тот, что помоложе.

— Есть. Обручальные кольца, нательные крестики.

— А еще какое золото?

— Никакого.

— А часы?

— А вот! — сказал я, показывая свои часы. — Это что, драгоценность?

— Золотые часы.

— Золотых нет.

— Ни у кого?

— Ни у кого.

— А серебро?

— Чайные ложки.

— Сколько?

— Раз, два, три.

— Считаешь ложки?

— Нет, людей. Нас шестеро. Когда все садимся за стол, подают четыре серебряные ложки и две — металлические. Значит, серебряных четыре.

Они засмеялись.

— А столовые ложки?

Столовое серебро подавалось только в торжественных случаях, в обычные дни — простые ложки, о которых я сказал так:

— А кто его знает какие они! По цвету похожи на серебряные, но толстые и тяжелые, а на ручках — узоры.

— А проба есть?

— Проба?.. Кажется, нет.

— Это не серебряные, — сказал старший. — Я такие знаю. Вот что, парень! Мы тебя еще прошлый раз предупредили, чтобы ты...

— Можете не повторять, мне еще жить не надоело.

— Ишь ты какой!

— Какой есть.

— Ну, ладно! Можешь идти.

Я помчался домой и, когда пришел отец, сказал ему, что мне надо поговорить с ним по секрету.

— Можно после обеда?

— Папа, это очень срочно. Давай выйдем.

— Много займет времени?

— С полчаса.

— Лиза, мы с Петей немного пройдемся.

— Скоро придет Галя, и будем обедать.

— Нам нужно.

— Вас ждать к обеду?

Как хотите. Мы скоро вернемся. Оба раза во время разговоров с гэпэушниками я не испытывал страха, а теперь он стал меня одолевать. Отец повернул к калитке, но я его остановил: а вдруг за мной следят? Мы сели на одну из вкопанных скамей возле вкопанного стола, которым давно уже не пользовались. За сетчатой калиткой вольера видны кролики. Ну, как начать?

— Ты волнуешься? Постарайся взять себя в руки.

— Папа! Меня... Со мной... Меня расспрашивали гэпэушники.

— О, Господи! Еще этого не хватало.

— Да ты не волнуйся. Все обошлось. Они ищут драгоценности Торонько...

— Ах, вот оно что!

— Я им ничего не мог сказать. Тогда они стали расспрашивать о родственниках Жени, но их интересовали дальние родственники. Один из них сказал — всякие там двоюродные, троюродные. Они, наверное, понимают, что у близких родственников ценности не прячут.

— У Кропилиных на днях был обыск.

— Что ты говоришь! Ай-ай-ай!.. У деда Коли был большой нагрудный золотой крест с золотой цепью... Такая ценность!

— Он не золотой, а серебряный, позолоченный. Но, конечно, ценность. Только скажу тебе по секрету — они свои ценности отдали кому-то на хранение. Теперь я думаю, что возможно там и ценности Торонько. А у них, у Кропилиных, забрали только разную мелочь. Но извини, — я тебя перебил.

— О дальних родственниках я им тоже ничего не сказал. Тогда они стали расспрашивать о ваших отношениях с Торонько.

В дом прошла Галя и с крыльца помахала нам рукой.

— Я сказал правду: Женю знали до революции, после — не встречали, а Торонько вообще никогда не видели. Ну, а потом, после разговора, я подумал, что мы подходим под категорию дальних родственников, у которых можно хранить ценности.

— Логично, тем более что ты у них жил. А ты на самом деле не знаешь, где ценности Торонько?

— Папа, я вместе с Женей отвез их на Основу, к матери ее первого мужа. Это было после ареста Торонько.

— Вот как! Ты никому об этом не говорил?

— Только тебе сейчас сказал.

— И больше никому не говори. Никому. Ни в коем случае.

— А Кропилиным не надо сказать?

— Зачем? Если Евгения Николаевна им сказала, — они знают. А если не говорила, — какое ты имеешь право говорить? Вот если вернется Торонько, ему и скажешь. А больше никому.

В окно, выходящее на веранду, высунулась Лиза.

— Вы еще не наговорились? Мы садимся обедать.

— Сейчас придем, — ответил отец и поднялся. Пока шли, я сказал, что они интересовались — какие у нас ценности.

— Я подумал, что если скажу — никаких, они не поверят.

— Правильно, — отец остановился. — Но что ты им назвал?

— Обручальные кольца и нательные крестики. Они еще спрашивали — есть ли золото и золотые часы. Я сказал, что нет. Ни у кого. Тогда они — есть ли серебро? Я сказал, что есть четыре чайные ложки.

— Почему же четыре?

— Для правдоподобия.

Отец улыбнулся, и мы вошли в дом.

 

16.

Известие, которое я сообщил, не вызвало ни ахов, ни охов, только Сережа чертыхнулся. Решили сегодня же все ценное отвезти Галиной подруге Надежде Павловне, у которой обыск уже был. Ценностей оказалось больше, чем я думал: у Гали, кроме часиков, — ожерелье из янтаря и овальная брошка из красивого желто-оранжевого камня, у Лизы, кроме паука, — ожерелье из жемчуга и золотые серьги со сверкающими бриллиантиками. Когда укладывали столовое серебро, прибавили чайные ложки с монограммой Е. Г. — Елизавета Горелова.

— Четыре чайные ложки придется оставить, раз Петя о них сказал, — начала говорить Галя, Сережа ее перебил:

— И правильно сделал, что сказал! Не поверили бы, что у нас ничего нет! Еще, чего доброго, взяли бы в заложники Гришу или меня, пока не сдадим ценности.

— Да я Петю ни в чем не упрекаю, просто сказала, как было... Чего ты на меня напал?

— И не думал нападать! Что ты выдумываешь? Просто сказал, что Петя правильно сделал.

— Ну, чего вы заелись? — вмешалась Лиза. — Ни с того, ни с сего. И не стыдно? Стало тихо.

— Петя, а почему ты им сказал, что у нас именно четыре ложки? — спросила Галя.

Ну, если заберут, то хоть часть останется. Я не понимал, почему все захохотали, и переводил взгляд с одного на другого. Усмехалась и бабуся.

— Маленькая польза, — улыбаясь, тихо сказал отец. Я вспомнил «Мою жизнь» Чехова и тоже засмеялся, но почему смеялись другие, я так и не понял.

— Петя, ты проводишь меня? — спросила Галя. — А то вечером одной с такими ценностями...

— Я тебя провожу, — сказал отец. — Давно у них не был.

— Пойдем вместе? — спросил я.

— Да зачем тебе идти? Я же сказал, что провожу. — И чуть позже тихонько добавил: Ты уже раз отвозил. Хватит с тебя.

Отец и Галя вернулись поздно — мы уже улеглись на ночь, но я читал, ожидая отца. Он сел возле меня и попросил еще раз рассказать о гэпэушниках. Теперь я рассказывал подробно, ничего не пропуская, и заметил, как отец взволновался, когда услышал о попытке заставить меня добыть сведения о родственниках Кропилиных. Когда я рассказал, как один из них прикрикнул на меня, чтобы я помолчал, другой уставился вопросительно на первого, а первый отрицательно помотал головой, я спросил отца — что это могло значить?

— Расскажи до конца, потом подумаем. Когда я кончил, отец спросил:

— Значит, они о родственниках Кропилиных больше разговор не поднимали?

— Нет, не поднимали. Отец улыбается.

— Не знаю, как ты действовал — сознательно или интуитивно, но действовал правильно.

Затем отец сказал, что если бы я сообщил, где находятся ценности Торонько или навел для них справки о родственниках Кропилиных, то оказался бы на крючке: они могли бы, прибегая к угрозам и шантажу, заставить меня выполнять другие поручения, возможно — куда более гнусные, и волей-неволей я превратился бы в их агента и потерял бы право считаться порядочным человеком. Только сейчас я сообразил, на краю какой пропасти находился, и вскочил.

— Да ты не волнуйся — упрекнуть тебя не в чем. Вел ты себя как следует и при том благоразумно: сгоряча не наговорил чего-нибудь такого, за что пришлось бы расплачиваться. Да ты хоть сядь.

— Папа, а как ты думаешь: то, что я вел себя благоразумно, не сказал того, что думаю, не называл вещи своими именами, — не есть ли это приспособленчество? Ради выживания?

— Ты уже и о таких вещах задумываешься?

— И не только я. Приходится.

— Приспособленчество? Ну что ты! Если бы ты выдал ценности Торонько или подвел бы родственников Кропилиных, — вот это было бы приспособленчеством. Ради выживания или, еще хуже, — ради карьеры.

— Я не оправдываю изъятие ценностей и, вообще, не хочу с ними сотрудничать. Но я скрыл это и, как мог, выкручивался. Значит, я дал им основание думать, что я разделяю их взгляды — разве это не приспособленчество?

— Если бы ты раскрыл им свои взгляды — это была бы ненужная бравада, которая ни тебе, ни другим ничего не дала. Поступили бы с тобой как с контриком, — вот и все.

— Это я понимаю. Но ведь все-таки, по сути, это — приспособленчество?

— Да нет же! Я бы это назвал балансированием. — И, помолчав, добавил, — на канате над пропастью.

— Ради выживания.

— Конечно. Но ничего бесчестного в этом нет.

— А где же граница между балансированием и приспособленчеством?

— А ты сам подумай.

— Ага! Приспособленчество — это когда сопряжено с какой-нибудь подлостью.

— Это когда... Фраза неграмотная, но мысль верная.

Я опять спросил, что могли означать вопросительный взгляд одного и отрицательное мотание головой другого. Отец ответил, что в ГПУ ему бывать приходилось — его арестовывали, а потом отпускали, он состоит там на учете, но с ним таких разговоров, как со мной, не вели, и с уверенностью он ничего сказать не может. Можно только предполагать. Конечно, они встречаются с попытками уйти от их поручений, но, наверное, в большинстве случаев им удается заставить такие поручения выполнять. А тут вдруг — категорический отказ да еще, кажется, с криком на всю улицу.

— Недаром же тебе сказали «А ну, тише!» Ты на них кричал?

— Да не на них, а просто отказывался. Но, кажется, не кричал, а громко говорил.

— Все равно к такому поведению они вряд ли привыкли, это могло их обозлить, и один из них взглядом спрашивал: заберем? Ну, а отрицательное покачивание головы всегда означало: нет. Это, конечно, только предположение, могут быть и какие-то другие объяснения. Но это неважно. Важно то, что тебя отпустили.

По утрам я просыпался с мыслью: а обыска и сегодня не было. Об этом не говорили, но чувствовалось по настроению и обмену взглядами, что все просыпались с этой мыслью — авось пронесет. Я уже имел билет, готовился к отъезду и последние дни проводил с друзьями. Однажды перед сном отец снова заговорил о гэпэушниках.

— Я все думаю — почему они тебя отпустили? На их гуманность, на то, что они пощадили молодого паренька, рассчитывать не приходится — не такие это люди. Может быть, почувствовав твою ершистость, они махнули на тебя рукой: толку от тебя не жди, им нужны люди покладистые. Это было бы лучше всего, но никакой уверенности, что это так, конечно, нет. Может быть тут расчет, что ты им можешь пригодиться. Но в чем? Они охотятся за ценностями Торонько, значит — в этом. Вряд ли в чем-нибудь другом. Я молчал, но признаюсь: мне не хотелось, чтобы ты уезжал. А теперь я думаю: это хорошо, что ты сейчас уедешь — тебе надо от них на какое-то время оторваться. Искать тебя не будут — там ты им не нужен.

А через какое-то время можно и вернуться: не будут же они вечно заниматься ценностями Торонько.

Проведал маму, и об этом моем посещении помню только то, что мама ничего не говорила об обыске, а значит, у Аржанковых его не было, иначе она не удержалась бы и рассказала.

10 мая 32 года вечером выехал в Москву. Проехали пексину Лысую гору с уцелевшей церковью на ее совсем не лысой вершине, вспомнились наставления на дорогу. Папа: «Будет плохо — возвращайся, не жди, пока станет еще хуже». Сережа: «Захочешь учиться — учись лучше здесь». Лиза: «Помни, что здесь твой дом, а другого у тебя еще нет». Галя: «Не вздумай там жениться, а то осядешь на Урале, только мы тебя и видели». Бабуся: «Борони тебе Матiр Божа»...

Дом приезжих на первом этаже пятиэтажного здания на Арбате в Кривоколенном переулке. Через три дня прийти за направлением в Свердловск. «Фауст» в Большом театре с Марком Рейзеном в роли Мефистофеля. «Хлеб» Киршона во МХАТе — прекрасная игра, но сама пьеса, как мне показалось, — фальшивая однодневка на злобу дня с потугами на философию. Остальное время — Третьяковская галерея или прогулки по Москве. А Москва — это намного увеличенный Харьков с хаотическим сплетением улиц, похлеще, чем в Харькове, и может быть поэтому — уютнее, такая же пестрая застройка — большие дома вперемежку с маленькими, но насколько больше старинных и красивых зданий и церквей. Получаю направление и плацкартный билет в Свердловск. Бескрайние леса до горизонта, манящие проселочные дороги и тропинки, уводящие в глубину лесов: хочется встать с поезда и идти куда глаза глядят, хочется верить, что набредешь на избушку на курьих ножках или волшебное озеро, встретишь и лешего, и русалок. Казань поразила силуэтом мирно соседствующих минаретов и колоколен, Свердловск — большой шириной улиц с маленькими деревянными домишками и прудом в центре. Я ожидал, что предложат на выбор — куда можно поехать, но мне сразу вручили назначение на строительство челябинского тракторного завода и плацкартный билет в Челябинск на этот же вечер. Челябинск, так Челябинск, не худший вариант.

 

17.

Хорошо писали классики! Иду с вокзала по челябинским улицам и улыбаюсь: таким и представлял себе провинциальный русский городок. Маленькие деревянные домики с крыльцами под козырьками. Резьба. В окнах — герань и бальзамины. Палисадники с желтой акацией и сиренью. На улицах канавы, поросшие бурьяном, травка-муравка, изредка — булыжная мостовая и дощатые тротуары. На одной из улиц, в низком месте, где скапливается вода, уложены бревна. В центре встречаются двух– и трехэтажные рубленые дома. На главной улице одиноко торчит надстроенный до четырех этажей кирпичный дом, в нем — редакция местной газеты. Церквей не видно. Большие наклонные вывески над магазинами. Круглые афишные тумбы. Собаки. Движение редкое, прохожих мало. Пустынно.

Стройка за городом в гладкой степи, а в ней кое-где березовые рощицы. Прокладывается трамвайная линия. Ноги вязнут в грязи — недавно прошел дождь. Завод побольше харьковского. Вблизи него — поселки: один — из четырехэтажных кирпичных домов, очень похожий на харьковский, в остальных — бараки с сараями и надворными уборными.

Слой липкой грязи на первом этаже главной конторы. Получаю назначение в проектное бюро, хлебную и продуктовую карточки. Продуктовую тут же обмениваю на талоны в столовую. Питание — трехразовое. Поселили на первом этаже четырехэтажного дома в трехкомнатной квартире. В комнате застал еще двух только что приехавших техников. Один — строитель, фамилии его не помню, другой — Тропилин, специальности не помню. Оба старше меня на 5—7 лет. На матрасах, простынях, одеялах, подушках, наволочках, полотенцах — всюду черные штампы: «Украдено в ЖКО». В соседних комнатах — семьи рабочих ударников с детьми. Пошел обедать. Меню: первое — перловый суп с грибами, второе — вареная картошка с грибами, третье — чай. На металлических тарелках, кружках, ложках и вилках выбито: «Украдено в столовой ОРСа». Хлебные карточки удобные: на каждый день три талона по 200 грамм, не нужно носить с собою хлеб.

Ночью — нашествие клопов, очень больших и в очень большом количестве. Спать невозможно. Через день — выходной, который мы втроем потратили на борьбу с клопами. Тропилин, человек бывалый, привез целый чемодан персидского порошка. Кровати отодвинули от стен, ножки поставили в консервные банки, в банки налили керосин. Керосином обтерли дверь, окно, подоконник и пол. Насыпали валики из персидского порошка под дверью и на подоконнике, обсыпали им матрасы. Три ночи спали спокойно, потом — снова нашествие. Свет не тушим и видим, как клопы несколькими цепочками гуськом ползут и ползут из дверных щелей и открытого окна на потолок, а с потолка падают на кровати. На следующий выходной снова война с клопами, и так — каждый выходной. Хорошо отработали эту процедуру, все меньше тратили на нее времени и выполняли ее вдвоем, а третий по очереди был свободен. Говорили с соседями, предлагали персидский порошок и помощь. Один сосед принял нас за чудаков: больше у нас никаких забот нет. Другая соседка сказала, что выводить клопов только в одной квартире — без толку: все равно из других наползут. А если уж выводить, то на зиму, когда окна закупорены. Сказал о клопах на работе, а в ответ услышал:

— Тут они везде. Привыкнешь.

Проектное бюро занималось корректировкой проектов применительно к менявшейся ситуации — поступавшим на стройку аппаратуре, моторам, кабелям, проводам, осветительной аппаратуре. Оказывается, все это не всегда соответствовало проектам. Работа только срочная. В бюро два молодых инженера, язвительный старик-сметчик, не помню, сколько техников и две копировщицы. Все — в одной комнате, тесно. Заведующего не запомнил — он сидел отдельно, редко к нам заходил и не вмешивался в работу. Обстановка — склочная. Целый день крики, брань, угрозы и не только по работе, а по любому поводу. Грызлись между собой инженеры, кричали на техников и копировщиц, переругивались копировщицы и техники, а один из них все время отпускал пошлые шутки. Старик-сметчик изо дня в день так поносил своего техника за любую ошибку, так над ним издевался, что я удивлялся его молчаливому терпению. Корректируя чертеж по наметкам инженера, усомнился в каком-то сечении, просчитал на своей линейке, убедился, что сечение недостаточно и тихо сказал инженеру.

— Много ты понимаешь! Занимайся своим делом.

Отложил чертеж в сторону, занялся другими. В конце дня этот инженер берет отложенный чертеж, смотрит на него и спрашивает:

— Так какое, по-твоему, нужно сечение?

Называю. На другое утро этот чертеж лежит у меня на столе с названным мною сечением.

Стал регулярно проверять все наметки инженера, находил ошибки, молча клал на его стол чертежи со своими поправками, и вскоре он сказал мне в коридоре:

— Если хочешь, — сам делай расчеты.

Сам делаю расчеты за него, а вскоре и за другого такого же инженера, иногда слышу, как они спорят — чьи расчеты делать раньше. Расчеты — элементарнейшие, научиться им ничего не стоит, даже не имея специального образования, но никто из них этим не интересовался. Расспросил и узнал, что оба они окончили институты в прошлом году, один — в Свердловске, другой — в Нижнем Новгороде. Плоды бригадного метода! Язвительный старик, выходя со мной после работы, спросил:

— И охота на себе двух ослов тащить?

Я промолчал — не знал, что ответить и поспешил уйти. Стали одолевать грустные мысли: работа ничуть не интересней, чем в ВЭО, обстановка гораздо хуже — стоило ли сюда ехать!

В выходной день было жарко, безоблачно и тихо. Вдруг — сильный ветер, мгла от пыли и сразу же ливень с грозой, видны убегающие тучи и снова жарко, безоблачно и тихо.

Стал получать премии — небольшую денежную, талон на брезентовые сапоги, в которых и ходил, путевки в однодневный дом отдыха. Он находился в лесу на берегу соленого озера Смолино. Озеро большое — не видно другого берега. Кормили там гораздо лучше, чем в столовой. Купался, брал на прокат лодку, заплывал подальше, лежал и читал. Разобрали маленькие лодки, мне досталась большая — на три пары весел. Заплыл. Налетела такая же внезапная гроза с таким же сильным ветром, какую я уже видел. Лодку швыряло на огромных волнах и захлестывало водой. Выручало умение грести. Внезапно утих ветер, засияло солнце на безоблачном небе, и только волны не сразу утихомирились. Может быть, и забылся бы этот случай, если бы во время бури меня не охватил дикий, животный страх смерти. В жизни пришлось еще, как говорится, посмотреть ей в глаза, но такого панического страха, как в первый раз, я больше никогда не испытывал.

В дом отдыха ездили на грузовой машине, и в ее кузов ставили длинные скамьи. Возвращаемся в город, шофер так гонит, а мы так подскакиваем и на скамьях и со скамьями, что одна скамья с сидящими на ней свалилась. У нескольких человек — травмы, и у меня сильная боль в ноге. К утру боль не уменьшилась, пошел в поликлинику. Перелома нет, но больничный получил. Читал, писал письма в Харьков и Пексе. На судьбу не жаловался. Пексе надолго запомнилась фраза из моего письма: «Духом и ни чем другим не падаю».

Острая боль прошла, но я еще хромал, и мне продлили больничный. Дома сидеть не хотелось, пошел в ближайшую березовую рощу и, хотя комары и гнус сразу меня оттуда выгнали, я успел спугнуть две пары, расположившиеся под деревьями. Возвращаясь, спугнул еще одну пару недалеко от тропинки, по которой шел! На другой день бродил по городу и забрел на вокзал. У перрона стоял поезд Челябинск-Копейск. Этот городишка вблизи Челябинска — центр местного угольного бассейна. Я работал в горнопромышленном отделе, и, может быть, там найдется работа поинтереснее моей. Направился к кассе, но, чувствуя себя не очень хорошо, решил отложить поездку. Но и на следующий день, хотя чувствовал себя лучше, и в последующие в Копейск не съездил: что-то во мне восставало против поездки, а что — не мог понять и не мог преодолеть этого внутреннего сопротивления.

Работа — неинтересная, нудная, обстановка — неприятная, и понемногу созревало решение перейти на производство. В отделе кадров сказали — только с согласия моего начальства. К начальству не обращался — понимал, что не отпустят, но мысль о переходе не оставлял.

Иногда по вечерам мои товарищи по комнате просят меня пойти погулять и вернуться попозже. Иду в город, иногда захожу в кино. Возвращаюсь, застаю неубранный стол с двумя пустыми бутылками и четырьмя стаканами, огрызки еды и часто — следы пребывания женщин: полукруглая расческа или шпилька, запах духов... Теория стакана воды в действии! Вообще же мы живем мирно, без конфликтов, и когда у меня путевка в однодневный дом отдыха совпадает с моей очередью гонять клопов (у них таких путевок не бывает), они безотказно меняются со мной очередью. Но говорить нам не о чем. С техниками на работе тоже как с посторонними. Они какие-то тусклые и затурканные, а один — большой пошляк и сквернослов. С людьми схожусь легко, в Харькове полно друзей, а тут не с кем поговорить. Странно: огромная стройка, тысячи людей, а я одинок. Но не ходить же по площадке или по городу в поисках друзей! Да нормальный ли я, в конце концов, человек?

 

18.

Бывал на строительной площадке, просто так: интересно как будет выглядеть завод. Заходил в цеха. Выходной день, а во многих из них работают. В большом цеху бригада электриков прокладывала коммуникации так же, как на ХТЗ и в таких же спецовках. Работа знакомая. Стал поодаль, смотрел и думал: смогу ли я руководить такой работой? Решил: сначала хорошо бы походить в помощниках, набраться опыта. К бригаде подошел пожилой и на вид симпатичный человек в тужурке и брюках из легкой синей материи. Так одевались инженеры, работающие на строительстве. Административное начальство ходило в полувоенной форме и сапогах. Слышу, как инженер говорит:

— Завтра с утра, не заходя на работу, пойдете на склад. Получите провод. — Он назвал марку провода.

— А разве такой провод подойдет? На чертеже вон какой. — Называют марку.

— Подойдет. Только тянуть будете по два провода.

— Василь Андреич! Так в трубе не только этот провод, если по два, то не влезут.

— Знаю. Возьмете трубу большего диаметра. Не впервые.

— Так к ним же скоб нет!

— Сколько там тех скоб! Сами сделаете. Бригада зашумела.

— Разве это работа? А платить кто будет? А делать из чего? Инженер молчал, курил и улыбался. Когда шум поутих, сказал:

— Отвели душу? Сами знаете, что делать придется.

— Так досада берет. Это ж каждый раз что-нибудь такое.

— Да ладно! Завтра я на оперативке, так вы не прозевайте, а то еще не хватит провода.

— Об чем речь? А требование где?

Ах, да! Вот оно, требование. Инженер прощается и уходит. Догоняю. Смотрит на меня неприветливо и косится на мои сапоги.

— Вы откуда? Из штаба легкой кавалерии?

— Нет, я сам. По личному делу.

— Ну, тогда пойдемте, поговорим по дороге.

Сказал, — кто я, где работаю и что хочу перейти на производство. Он остановился и вынул изо рта папиросу.

— Ну, дела! С такого места проситесь! И куда? В пекло.

— Скучная там работа. И обстановка плохая.

— Чем плохая?

— Склоки, скандалы, ссоры. Почти беспрерывно.

— О, Господи! С жиру бесятся. Но все равно здесь хуже, переходить не советую. А вы тут как, по назначению?

— Нет, сам захотел.

— А! Из молодых энтузиастов. Таким тут хуже всего.

— Почему?

— Крушение иллюзий.

— Но вы же тут тоже не по назначению!

Василий Андреевич засмеялся.

— Да я тут почти так же, как и вы, только без всяких иллюзий. Я давно уже стреляный воробей.

— Василий Андреевич, а вам помощник не нужен?

— Ну, батенька, специалистов не хватает, а вы — помощник. Помощника не дадут. Если перейдете — получите свой объект, на первый раз попроще, какой-нибудь склад. А на таких объектах хуже всего: им все в последнюю очередь, а людей на прорывы забирают в первую очередь. А спрашивают как со всех.

— Василий Андреевич! А все-таки, как перейти? Пожалуйста, посоветуйте, к кому обратиться.

— А вы, я вижу, настойчивый. А сами откуда? Из Харькова? Хороший город, не Челяба. И родители в Харькове? Знаете что? Раз вы тут не по назначению, вот вам мой непрошеный совет: увольняйтесь и поезжайте домой. Пока не поздно.

— Почему — пока не поздно?

— Пока не засосала обстановка. Знаете, что значит — Челяба? В переводе с башкирского — болото. А тогда из вас уже ничего не выйдет, кроме зауряд-прораба. Разве что в большое начальство попадете. Но это дело вкуса. Комсомолец?

— Нет.

— Вот видите. Езжайте скорее домой, милый вы человек. В институт поступите, хотя бы вечерний. А тут чему научитесь? Матерщине? Небось, и клопы заели.

— Так и вас, наверное, заедают.

— Ну, нет. Жена на страже и соседи чистоплотные.

— Василий Андреевич, а все-таки: как перейти? Хочу попробовать поработать на производстве. Если и на производстве не получится, тогда уж уеду.

— А в вашем бюро не получается?

— Работа получается, но она не интересная и обстановка уж очень неприятная.

— А на производстве, вы думаете, очень приятная? Вот побываете на оперативных совещаниях... Далось вам это производство! Ну, хорошо, надо подумать. Значит, надо вам идти к начальству, которое мое и ваше... Ага! Значит... — Василий Андреевич называет фамилию и должность. — Это в главной конторе, где и ваше бюро.

— Он инженер?

— Инженер. Но зверь.

— Ну, спасибо. До свидания.

— Постойте! Не делайте вы этой глупости, не переходите на производство. Тупик это для вас. Неужели не понимаете?

— Хорошо. Я подумаю.

Оглянулся и увидел: Василий Андреевич стоит и смотрит вслед. У меня потеплело на душе: впервые здесь поговорил по-человечески.

Ловлю инженера, который зверь. Или его нет, или у него совещание, или и без совещания полно народу. Так несколько дней. После работы решил всех переждать. Наконец, уходит в сопровождении нескольких человек. Иду поодаль. Постепенно сопровождающие расходятся. Подхожу. Разговор вылился в короткий монолог:

— Ваша работа очень важна, это начало всех начал. Без нее всем остальным делать нечего. И, вообще, что за разговор — нравится, не нравится... Если каждому угождать, ни черта не построишь! Работать надо там, куда поставили. И хорошо работать. Понятно? Ну, и до свидания.

Зверь-то ты зверь, но и демагог хороший!

— В выходной днем забрел в городской сад. Небольшой, обнесен деревянным забором. У входа лозунг: «Никакой пощады классовому врагу!» Зелень чахлая и пыльная. На каждом шагу наглядная агитация. Из деревянного театра хорошо слышны оркестр и хор. Сажусь, прислушиваюсь. Дают «Аиду». Приличный оркестр, хороший хор, но солисты!.. Халтурщики, эксплуатирующие провинцию. Антракт, выходит публика. Променад вокруг клумбы. Никакого оживления, как будто исполняют надоевший обряд. Заметна фигура — старик с седой бородкой клинышком. Пенсне на шнурке. Строгое лицо и добрые, грустные глаза. Конечно, — врач, притом — детский врач. Ведет за руку девочку лет десяти-одиннадцати с двумя большими белыми бантами. Приобщает к мировой культуре. А как же это банты забыли запретить? Звонки, сад пустеет. Сижу один. А не прав ли Василий Андреевич? Чего мне тут сидеть? Подумаешь важная работа! Попались два неуча с дипломами, и на их фоне — я хороший специалист, незаменимый. Просто смешно. Лучше уж работать с Байдученко, куда приятней. Но и ВЭО не выход, надо менять специальность, сколько можно тянуть? А если менять и учиться, то, конечно, в Харькове. Ну, а что мне нужно?

Я все еще тянул, чего-то ждал, на что-то надеялся. Наступил сентябрь, стало холодать. Впереди долгая северная зима, постылая работа, неприятные люди, столовая и клоповник, в котором зимой и форточку надолго не откроешь. Представил себе такую жизнь и неожиданно для самого себя в выходной день, когда остался дома один, быстро собрал вещи и, никому ничего не сказав, отправился на вокзал. Не стал ждать поезда Караганда-Харьков, уехал первым отправлявшимся Челябинск-Москва. В то время такой отъезд не вызывал никаких осложнений: паспортная система сметена революцией, и никаких ограничений в прописке — живи где хочешь.

 

19.

В Москве на площади Курского вокзала ко мне подошла девочка-подросток, без пальто и босая.

— Дядечку, скажiть, будьте ласкавi, як проїхати у Полтаву?

— А ти звiдкiля їдеш?

— 3 Сибiру.

— А до кого?

— До тiтоньки.

— А де твої батьки?

— В Сибiру.

— А грошi в тебе є?

— Нi.

— А як же ти їдеш?

— А так.

— А що ж ти їси?

— Що дадуть.

— Ну, добре. Поїдемо разом.

— У Полтаву?

— З початку у Харкiв, а там посажу тебе в поїзд до Полтави.

— А чи довго ще їхати до Полтави?

— Як усе буде гаразд, то завтра ввечерi у Полтавi. Ти там колись бувала?

Бувала. Я знаю, де тiтонька живе. У девочки очень грязные ноги, в вагоне я дал ей свои носки и тогда кондуктор дал и для нее постельное белье. У меня были кое-какие продукты, девочка с жадностью поела, не дождавшись чая, выпила воды и стала засыпать. Я едва успел вместе с соседкой по вагону постелить ей на нижней полке, как она крепко уснула. Пришел кондуктор, укрыл ее вторым одеялом и молча постоял, вздыхая и теребя седеющий ус. Вздыхали и женщины, ехавшие рядом с нами, и в глазах у них светились и сочувствие, и любопытство. Я молчал — ни с кем и ни о чем не хотелось говорить. Вместо чая кондуктор разносил кипяток в стаканах с подстаканниками и чайными ложками. То ли я чересчур много спал до Москвы, то ли по какой другой причине очень долго не мог заснуть. Лежал на своей второй полке, сидел рядом с крепко спящей девочкой и вдруг вспомнил как она, когда мы вошли в вагон, сразу полезла на третью, багажную полку. Потом стоял в тамбуре. На станции вышел кондуктор с фонарем, отпер дверь и спустился на перрон. Я спустился вслед за ним. Никого не было.

— У вас один билет до Харькова, другой до Полтавы. Кто в Полтаву едет?

— Девочка.

— Сама?

— Сама. Она и до Москвы сама ехала.

— Из Сибири, значит. В Москве подобрали?

— Возле Курского вокзала.

— Так. Значит, я вам в Харькове билет в Полтаву закомпостирую, а то в кассах большие очереди. У нее есть кто в Полтаве?

— Говорит, что едет к тетке.

Поезд двинулся, я остался в тамбуре, кондуктор зашел в вагон и в двери столкнулся с пассажиром, выходившим в тамбур. Пассажир в галифе, сапогах и нижней рубашке закурил папиросу, бросил спичку на пол, уставился на меня, как-то умудрился одновременно нахмуриться и усмехнуться и сказал, да не просто сказал, а зло:

— С кулацким отродьем цацкаешься?.. Да ты что!.. Ты что? Ты что....

А я молчал, смотрел ему в глаза и двигался на него, мгновенно вспомнив подходящий прием джиу-джитсу, и в то же время изо всех сил старался сдержаться, но полностью сдержаться не сумел.

— А пошел ты, сволочь... — Впервые в жизни выругался нецензурно и вошел в вагон. За неплотно закрытой дверью стоял кондуктор с фонарем. Он прихлопнул дверь и сказал:

— Полезай-ка, сынок, на свою полку. От греха подальше.

Когда я проснулся, солнце светило в окно, напротив меня на нижней полке, не на той, на которой сидела девочка, сидела женщина, помогавшая стелить постель, девочка и другая женщина, которую я раньше не видел. К моему удивлению у девочки были чистые ноги, она была в детских носочках, другая женщина помогала ей примерять поношенные спортсменки. Женщины расспрашивали девочку, и я услышал, что зовут ее Оксана. Оксана отвечала на вопросы, так же как мне вчера — скупо, без лишних слов. Я спрыгнул, сказал «Доброго ранку», взял полотенце и мыло и направился, было, в туалет, как вдруг девочка вскочила, в одних носках бросилась ко мне и ухватилась за брючный ремень.

— Дядечку, не уходiть! Не уходiть! Менi ж у Полтаву...

Такой испуг был у нее на лице, что я потрепал ее волосы, а когда принял руку, ладонь была в пыли.

— А я не ухожу. Ти вмивалася?

— Вмивалася.

— Так i я хочу вмитися. Можна?

Можна. В туалет была очередь. Поезд загромыхал на стрелках, прошел кондуктор, другой, а не тот, с которым я ночью разговаривал, сказал «Белгород» и запер туалет. Пришлось задержаться. Когда вернулся, девочка и ее соседка сидели рядом у подоконного столика, на котором была разложена еда.

— Она ждет вас и ничего не кушает, — сказала женщина.

— Там була черга, — сказал я, положил на стол остатки своей еды, и мы втроем позавтракали. Я посмотрел на ноги девочки — они были в спортсменках.

— На вырост, — сказала женщина. — Да нет, раньше сносит. На них обувь прямо горит, не напасешься.

Когда пассажиры стали собираться, эта женщина достала большой платок и как-то хитро закутала им девочку, завязав платок сзади, а руки девочки остались свободными.

— Все теплее будет, — сказала она.

Пожилая пара, сидевшая на боковой полке, укладывала вещи, женщина поманила девочку и повязала ей голову платочком. Потом девочке надавали столько продуктов, будто ей предстояла дорога в Сибирь, и мне пришлось вынуть матерчатую сумку с ручками и уложить в нее эти продукты. Когда перед выходом из вагона пассажиры выстроились в проходе, я все смотрел на галифе и сапоги, но того галифе и тех сапог не увидел. Зато увидел женщину, которая примеряла девочке спортсменки, и, когда встретился с ней глазами, сказал спасибо.

— Это вам спасибо. Все замкнулись и отгораживаются от людей. Такое время. А глядя на вас и чувство доброе пробуждается. И, слава Богу, не у меня одной.

Я взглянул на нее повнимательней и без колебаний заявил:

— А вы преподавательница русского языка и литературы. Теперь она вглядывалась в меня.

— Нет, вы у меня не учились. Значит, действительно, профессия накладывает отпечаток.

— Любители скоропалительных выводов утверждают, что у нас плохая молодежь, — сказал пожилой интеллигентный человек, стоявший за учительницей. — А молодежь, как была во все времена самая разная, так и пребудет самой разной во веки веков. Как и взрослые, между прочим.

— Сказала бы вам аминь, да вот в чем дело, — ответила учительница. — Молодежь, конечно, разная, но соотношение ее разных слоев не есть величина постоянная. Судя по моим ученикам, это соотношение в последнее время стало резко меняться, из года в год...

Мы двинулись к выходу, и последнее, что я услышал:

— Не в лучшую сторону.

У вагона стоял не наш кондуктор, и мы остановились в ожидании нашего. Учительница вела за руку мальчика, примерно такого же роста, что и Оксана. Невольно я взглянул на его ноги, увидел, что он в ботинках и прихрамывает.

— Что, жмут ботинки?

— Нет, нет, не беспокойтесь. У мальчика больные ноги, я ездила с ним на консультацию.

Его хромота от обуви не зависит.

Когда мы шли с кондуктором, я тихонько сказал ему, показывая на девочку:

— Вот, за ночь от Москвы, как могли, обули и одели. А сколько она ехала из Сибири...

— Не греши, парень! — остановил меня кондуктор. — Там всех не оденешь. Ездил я поездом Харьков-Караганда, насмотрелся. Не дай Бог! Вот тут меня ждите, я недолго.

Он принес плацкарту к билету и сдачу.

— Оксана, кондуктор принiс тобi квиток до Полтави. Сьогоднi там будеш.

— Спасибi, дядечку, — прошептала девочка, и глаза ее вдруг засветились. Чем? — подумал я. — Наверное, надеждой и радостью. Намучилась.

Посадив ее в поезд и дождавшись его отправления, — Оксана то и дело поглядывала в окно и улыбалась, — пошел домой пешком. Чувствовал, что соскучился не только за домом, близкими людьми, но и за Харьковом. Всматривался в знакомые улицы, дома, Дмитриевский мост — ничего не изменилось, а город какой-то не такой. Стал вглядываться в прохожих. Вот в чем дело: люди какие-то другие. Раньше лица в толпе — как разноцветная палитра выражений, сейчас — сплошь озабоченные лица, недовольные, расстроенные, растерянные, сердитые, замкнутые — палитра хмурых тонов одного цвета. В моем представлении так, наверное, бывает во время войны в той стране, чья армия терпит поражение. Но ведь войны нет...

И наш двор какой-то не такой, запущенный. Не убрана ботва на огороде, покосился соседский забор. Из открытых дверей сарая вышел Сережа, заулыбался и пошел мне навстречу, а взгляд у него тревожный.

— Крольчат кормил?

— Крольчат? Нет кроликов.

— Неужели эпидемия?

— Кормить нечем. С ног сбился — ездил за город траву рвать.

 

20.

Мне показалось, что к моему возвращению отнеслись так же спокойно, как в мае к отъезду.

— Солоно пришлось? — спросил отец.

— Не очень. Из-за этого не уехал бы. Окончательно убедился, что техника не для меня, надо заняться чем-то другим.

— Чего же ты тянул? — спросила Галя. — Потерял учебный год.

— Не беда.

— А специальность выбрал? — спросил Сережа.

— В том то и дело, что нет.

— Что же ты будешь делать?

— Без дела сидеть не собираюсь.

— Только смотри, — сказала Лиза, — не наймись, с бухты-барахты, куда попало, сначала осмотрись. И повидайся с друзьями — они недавно заходили, интересовались, не вернулся ли ты.

— И Пекса?

— Пексы не было, он вроде бы еще не вернулся.

Еще не вернулся! Значит, думают, что вернется, выходит — и обо мне тоже так думали.

Никаких расспросов о Челябинске, каждый занят каким-нибудь делом, и выражение лиц у всех, кроме бабуси, такое же, как у людей, которых я видел по дороге домой. У бабуси, как всегда, спокойно-печальное лицо.

— Оце добре, що ти приїхав, — сказала она мне, обнимая и целуя.

Якось гуртом усi i перезимуємо.

Что-то случилось? Я пришел перед вечером, вскоре сели ужинать. За столом все были молчаливы.

— Что-нибудь случилось? — спрашиваю я.

Молчание.

— У нас дома пока ничего не случилось, — наконец, отозвалась Лиза. — Только не знаем, как зиму пережить.

— Да что такое?

— А ты что, ничего не знаешь? — спрашивает отец.

— А что я должен знать?

— Интересно, — говорит Сережа, — значит на Урале не так как у нас.

— А как у нас?

— У нас у крестьян забрали весь урожай и в колхозах и в хатах, под метлу, — говорит отец. — А у кого находили припрятанное зерно, с теми поступали так, как и раньше.

— Откуда вы знаете? Может быть это только разговоры?

— Какие там разговоры! — воскликнул Сережа. — Из сел люди бегут, и все рассказывают одно и то же.

— Из сел люди бегут и бегут, — сказала Галя. — На улицах полно этих несчастных. Выйдешь в город — поговори с ними, если не веришь.

— Продуктов нет не только в магазинах, но и на базарах, а когда бывают – цены страшные, но все равно моментально все расхватывают. Мы не смогли запастись картошкой, больше чем на ползимы не хватит, — говорит Сережа.

— Разве и картошку забрали?

— Этого я не знаю, — говорит Сережа. — Может быть и забрали, у нас все может быть.

— Если и не забрали, то крестьянам ведь тоже что-то есть надо. Хлеба-то у них не осталось, — сказал отец.

Пили чай, и я заметил, что чайные ложки — серебряные.

— Чего ты улыбаешься? — спрашивает Лиза.

— На чайные ложки глядючи.

— А обыска так и не было, — сказала Галя.

— И не будет? — Спросил и подумал: глупый вопрос, сейчас Сережа скажет: «Кто это может знать?» Но Сережа сказал:

— Прекратились обыски, вот уже сколько времени никаких разговоров об обысках, ну мы и забрали свое добро.

— Да, — сказал я, — забирать у крестьян хлеб — это куда хуже, чем ценные вещи у горожан.

— I те грiх, i те грiх, — сказала бабуся.

— Получил, философ? — отозвалась Галя.

Понемногу разговорились и не заметили, что засиделись допоздна. Расспрашивали о Челябинске, а потом я узнал и наши нерадостные новости. Хрисанф оставил семью, ушел к другой женщине. Клава поступила в какое-то учреждение, Горик работает в больнице санитаром и перешел в вечернюю школу. Федя Майоров ушел из адвокатуры и подался в юрисконсульты, заработок, конечно, гораздо меньше. Арестован Курилевский, и Юля с дочкой живут у Кропилиных.

Отец спал еще на веранде, я к нему, конечно, присоединился. Когда мы укладывались, он сказал:

— Я думаю, — раз перестали охотиться за ценностями, ты можешь спать спокойно и в Харькове.

Но и в эту ночь я долго не мог заснуть.

За время моего отсутствия благоустроили и замостили брусчаткой площадь Дзержинского. В ее конце еще раньше было выстроено первое в Советском Союзе высотное по тому времени здание — Госпром (Дом государственной промышленности). Это группа прямоугольных башен высотой до 11 этажей, связанных переходами, бетон и стекло, отсутствие крыши, карнизов, каких-либо деталей, хорошие пропорции, а издали — впечатление легкости: дунешь — улетит. Он нравился всем, даже противникам новой непривычной архитектуры. Но это было единственное здание на огромном пустыре, и площадь выглядела странно, пустынно. Газеты писали о награждении орденами отличившихся в ее благоустройстве и о том, что она — самая большая в Советском Союзе, больше Красной площади в Москве. На Сумской улице снесли Мироносицкую церковь и на ее месте начали строить новое здание оперного театра. Строительству предшествовал всемирный конкурс на лучший проект, и мне запомнилось, как кто-то, побывавший на выставке этих проектов, поражался замыслу японского архитектора, по которому оркестр сидел в люстре. Строительная площадка обнесена деревянным забором, и на Сумской улице на нем — длинный плакат: «Бойкотируйте музыку белоэмигранта Рахманинова». В городе встретил соученицу по профшколе и танину подругу Люсю Костенко с мужем — Мишей Копыловым. Копылов учился в нашей профшколе на курс старше, жил один, зарабатывал журналистикой и по окончании профшколы стал профессиональным журналистом. Разговорились.

— А почему тебе не работать журналистом? — спросил Копылов. — У тебя это хорошо пойдет. Сейчас почти всем и центральным, и харьковским газетам требуются штатные корреспонденты. Могу порекомендовать.

А почему бы и не попробовать? Чем черт не шутит!.. И вот, я работаю корреспондентом газеты, с окладом и гонораром за напечатанные материалы.

— Зачем это тебе понадобилось? — спросил Сережа.

— Хочу попробовать. Может быть это — мое призвание.

— В чем призвание? Ты что, не читаешь газет? Не видишь, как они врут, и чем дальше, тем больше? Гриша, почему ты молчишь?

— Никакие слова тут не помогут, только собственный опыт, собственные ошибки и шишки на собственной голове. Пусть попробует.

— А голова-то уцелеет?

— Будем надеяться.

На вопросы друзей и знакомых, почему я уехал из Челябинска, я отвечал: «Клопы заели».

Теперь же думаю, что кроме неудовлетворенности профессией была и другая причина — одиночество. Одиночество в юные годы непереносимо. Приехал Пекса.

— Везде одно и то же и работа такая же, — сказал он. — Так лучше уж дома.

 

21.

Получил задание — съездить на завод, собрать материал об ударниках и их достижениях и подготовить публикацию. Дело пошло, заметки печатали или их содержание шло в обзорные статьи. Заметки сокращали, я стал писать короче, заметки продолжали сокращать, и скоро я научился писать так сжато, что невозможно было выкинуть и слово. Услышал и отзыв о себе: толково работает, без искажений, ляпов, и ничего лишнего.

Дома газета, в которой я работал, была всегда — и раньше и теперь, но никаких отзывов о своих заметках я не слышал: ясно — не одобряют сам факт моей работы в газете. Пришли Майоровы, и Федя мне сказал:

— Читаю твои заметки. Хорошо излагаешь — коротко и ясно. Из тебя хороший бы адвокат вышел.

— А сам? Гремел, гремел, как адвокат, и вдруг подался в юрисконсульты.

— Потому и подался, чтобы не загреметь в другое место. Такие времена настали.

— А мне советуешь!

— Юрист — не обязательно адвокат. Да и не всегда же так будет!

— На наш век хватит, — сказал отец.

— Я тоже считаю, — сказал Сережа, обращаясь ко мне, — юрист из тебя получился бы толковый: и голова поставлена хорошо и язык хорошо подвешен.

— А не хватит ли юристов в одной семье?

— Петя, а ты без шуток не можешь? — сказала Галя. — Ведь к тебе серьезно обращаются.

— Да не хочется мне что-то, не тянет в юриспруденцию.

— Бог знает, что тебе хочется, — сказала Лиза. — Мечешься, мечешься...

Стал получать более сложные задания — выяснить причины невыполнения плана, и кто в этом виноват. Сразу дела мои застопорились. Выясняю причины: в одном случае — вышло из строя изношенное оборудование, в другом — не поступило сырье, в третьем — не хватает квалифицированных рабочих — причины объективные, и мои заметки идут в корзину: раз виноватых нет — писать не о чем. В разговоре со мной проявляется раздражение:

— А заготовки кто поставляет? Другой цех? Вот и надо было туда пойти! — Задание передают другому.

Стали изменять содержание моих заметок. Возмутился, но услышал в ответ:

— Писать вы умеете, но не видите главного. Вы с генеральной линией партии знакомы?

Очень вы уж добренький.

Получаю задание — разобраться с состоянием дел на сравнительно большом заводе. Удивился: мною недовольны, а поручают такое ответственное задание. Теперь-то я понимаю, почему поручили именно мне: разбирался я дотошно, факты проверял тщательно и если сообщал о них, то не придерешься. Провозился несколько дней и написал не заметку, а большую статью. Дни идут, статья не появляется, мне ничего не говорят, я ни о чем не спрашиваю. Случайно узнаю — на завод поехал заведующий отделом. Наконец, статья появляется. Несколько абзацев — мои, другие — сильно изменены, остальной текст — не мой. А главное изменение в том, что смысл моей статьи настолько искажен, что мне стыдно будет смотреть в глаза людям, с которыми я разговаривал. А подписи две: заведующего отделом и моя. Пошел объясняться. Заведующий отделом не стал со мной разговаривать, а повел меня к главному редактору. Там они вдвоем устроили мне разнос. Старая песня: не умею или не хочу видеть главное. И новый мотив: не учитываю требований момента.

— Но зачем же неправду писать?

— А правда разная бывает — большевистская и другая, похуже, — ответил главный редактор. — Скажите спасибо, что вас здесь учат. Идите и хорошо подумайте, если хотите у нас работать.

В приемной меня остановила секретарша:

— Возьмите талон на печенье. Получите в столовой.

Кнут и пряник, вот это да! Неужели так примитивно? Уходя домой, вспомнил про печенье.

Заведующий столовой взвесил мне полкило.

— Вы ошиблись: у меня талон на килограмм.

— Не хочешь — не бери, — отвечает он и бросает мне кулек с печеньем. Я отступил на шаг, кулек шлепнулся на пол, печенье рассыпалось, я шагнул за стойку, заведующий — от меня, я за ним и без джиу-джитсу так съездил его по уху, что он свалился и, падая, заехал локтем в тарелку кого-то из обедавших. Пошел к выходу, меня догоняют и окружают белые халаты, верзила в белом колпаке загораживает дорогу. Прием джиу-джитсу, и верзила закрутился вокруг своей оси. Спросил: «Есть еще желающие?», медленно вышел из столовой и пошел вниз по Сумской. Халаты догнали, идут рядом и сзади, один побежал вперед. Ясно: за милицией.

А вот и милиционер, и традиционное «Пройдемте». Отделение на Пушкинской улице. В комнате дежурного составляют протокол, я сижу молча и в этой процедуре не участвую. Протокол подписывают.

— Подпишите. — Говорят мне. Прочел.

— Я такой протокол не подпишу. Не так было все дело.

Пишите ниже свою версию и подписывайте. В комнату дежурного заходят и выходят люди в форме и без нее. Один в форме зашел раз, зашел второй раз и остался. Когда все поднялись, он сказал мне:

— А вы задержитесь. — Взял протокол, вышел, потом зашел и повел меня к начальнику отделения.

— Вот, привел Горелова.

— Садитесь, — сказал мне начальник отделения. — Как вашего отца зовут?

— Григорий Петрович.

— А где он сейчас работает?

— На заводе «Красный химик».

— Как же вы так?

— Да сорвался. Нервы и до того были очень напряжены.

— Нервы — не оправдание. Теперь у всех нервы.

— Да ничего страшного, — говорит тот, кто привел меня. — Два или три месяца принудработ по месту работы, только и всего. Правда, судимость...

— Как бы не так! Ты что, забыл о классовом подходе к подсудимым?

— Ах, черт возьми!

— Вот то-то... Я думаю: если по-человечески, то что особенного? Ну, стукнул раз мерзавца.

— В редакции. А редакция так не оставит.

— В столовой, а не в редакции. Другое ведомство. — Смотрит в протокол. — Ну, да. Подписи только работников столовой. — Снова смотрит в протокол. — Вы написали правду?

— Конечно, правду.

— Так. Что талон был на кило — установить можно. Что заведующий бросил ему кулек — свидетели найдутся. Все это смягчающие обстоятельства. — Вздыхает. — Если бы не классовый подход... Попробуем спустить на тормозах, а?

— Попробовать можно, да как бы редакция не вмешалась.

— Не станет она вмешиваться. Наоборот, обрадуется, что дело замяли. Сотрудник редакции обвиняется в хулиганстве. Каково это им, а? Вы еще будете там работать?

— Нет, я туда не вернусь.

— Правильно. Вам не стоит туда возвращаться.

— И без вашего совета порог ее больше не переступлю.

— А расчет?

— А ну его! Они засмеялись.

— Идите, юноша, домой, и спите спокойно. Передайте привет Григорию Петровичу.

— От кого?

— Как от кого? От начальника отделения. Думаю — еще не забыл. Дома отец, Сережа и Галя сидят за столом над развернутой газетой.

— Это ты писал? — спрашивает отец.

— Я писал не то и не так.

— Но тут стоит и твоя подпись.

— Статью переделали, меня не спросив, и мою подпись оставили, меня не спросив.

— Зачем же ты с ними работаешь?

— Уже не работаю.

— Подал заявление?

— Нет, уже не работаю. Совсем.

— И расчет получил? — спросила Галя.

— Нет. И не пойду получать.

— И не ходи, если не хочешь, — отвечает отец.

Через несколько дней я уже работаю у Байдученко, и там с таким пристрастием расспрашивают о Челябинске — хоть доклад делай. В редакции я проработал с гулькин нос — Октябрьские праздники застали меня в ВЭО, и на праздничном концерте запомнились двое эстрадных артистов — Николай Черкасов и еще кто-то, лихо отплясывавшие, подражая Пату и Паташону. О том, что меня приводили в милицию, никому не рассказывал и привет отцу не передал.

 

22.

О голоде после засухи 21-го года больше знаю по рассказам старших и из литературы, чем по своим детским отрывочным воспоминаниям. О голоде после хорошего урожая 32-го года могу рассказывать сам. Мы знаем, что в голод 21—22 года нам была оказана большая международная помощь продовольствием, и что сейчас наш хлеб вывозят за границу.

Есть хотелось постоянно. По ночам просыпался от того, что снилась еда. Под утро лучше не выходить: на улицах лежат трупы; подъезжает грузовая машина — труп в нее вбрасывают, машина едет к следующему. По случаю пятнадцатой годовщины Октябрьской революции город украшен небывало роскошной иллюминацией, и при начинающемся массовом голоде она возмущала наших отцов, смущала и раздражала нас.

Жизнь моих друзей шла своим чередом: работали, встречались, ходили в кино и театры, и снова комната Клары стала местом наших сборов, разговоров и споров. Мы верили в строительство социализма, а как это совмещалось с тем, что происходило вокруг нас, теперь объяснить не берусь. Наверное, мы не могли не верить, иначе наша жизнь теряла смысл. Я понимал, что отец и все Гореловы иначе, чем мы воспринимают и оценивают происходящее в стране, но никогда с ними не только не спорил, но ни они, ни я не поднимали разговор на эти темы. Отношения в наших семьях у нас не были предметом обсуждения, но, хорошо зная друзей и их семьи, я не сомневался, что и у них установились такие же отношения, как в моей семье, и все мы почувствовали себя неловко, как будто увидели что-то такое, на что смотреть неприлично, когда Изъян вдруг стал жаловаться на несознательность своих родителей. После общего короткого замешательства Токочка сказал Изъяну:

— Ты обратился не по адресу.

— Как ты смеешь так говорить! — вспылил Изъян. — Я же только вам сказал об этом.

— А зачем? — одновременно спросили Клара и Птицоида.

— Но мы друзья или нет? С кем же я еще могу поделиться?

— Есть вещи, о которых не говорят ни с кем! — сказал Пекса.

— По-моему, с друзьями можно говорить обо всем. Если я буду вас подозревать, — какая же это дружба?

— Ах, да не в этом дело! — воскликнул Птицоида. — Ну, как ты не понимаешь? Дело не в чьих-то политических взглядах, отсталости или несознательности... При чем тут это? Просто есть вещи интимные, такие как отношения в семье. О них не говорят. Это трудно объяснить, это самому надо чувствовать.

— Совести надо не иметь, чтобы жаловаться на родителей, — пробурчал Пекса. Изъян молчал, и вид у него был ошеломленный.

А ведь неплохой парень, — тихо сказал мне Токочка. — Мне его даже жалко. У Пексы встречали новый год — наша обычная компания, новые для нас две клариных соученицы и пексина школьная. У пексиных родителей свой домик. Комнаты маленькие, но нам места хватило. Отец Пексы был в дороге, мать посидела с нами до полуночи, и когда я, — к слову пришлось, — сказал, что в детстве встретил на улице Петровского, она рассказала, что они его знали давно, когда и домика этого не было, он у них несколько раз был, и раз даже ночевал.

— Он хороший человек, добрый. Один — меньшевик, другой — большевик, но все равно он хороший человек.

— А после революции вы с ним встречались?

— Петровский был в депо, сам подошел к мужу и даже привет мне передал. Даже не привет, а по-старинному велел кланяться. Сколько лет прошло, сколько событий было, а вот же вспомнил...

Не было обильного стола — каждый принес что мог, были на всех две бутылки домашней наливки, не было бурного веселья, даже его всплеска хотя бы на короткое время, наоборот, было тихо и немного грустно, мы как бы жались друг к другу. Мы не танцевали, да большинство из нас и не умело, мы не пели. Мы не знали, что принесет нам новый 33-й год, и не кричали ему «Ура», только надеялись на лучшее. Разговор шел в группах, кто о чем, общий — начинался и замирал. Кто-то процитировал Маяковского, кто-то стал читать его стихи, но Маяковский не пошел. По настроению пришелся Есенин, за ним пошли русские и украинские классики, и я не ожидал, как много стихов знают мои друзья, а еще больше — девушки. Прочли «Лесной царь» Гете по-русски и по-украински, а я прочитал его по-немецки. Все эти стихи я знал, но вот начали читать поэтов начала нашего столетия, и большинство стихов мне было незнакомо. Оживились, когда Токочка читал Сашу Черного. Лучше всех читала соученица Клары, и среди прочитанных ею стихов были незнакомые — они произвели впечатление, я попросил ее повторить, и они легко запомнились:

Опiвночi айстри в саду розцвiли, Убралися в роси, вiнки одягли I стали рожевого ранку чекать I в райдуги барвiв життя одягать. А ранок зустрiв їх холодним дощем, I плакав десь вiтер в саду пiд кущем. I вгледiли айстри, що вколо тюрма, I вгледiли айстри, що жити дарма, Схилились i вмерли. I тут, як на смiх, Засяяло сонце над трупами їх.

Стихи перемежались разговорами, разговоры вытеснили стихи, стали общими, интересными и задушевными. Стало легче на душе, появилось взаимное чувство теплоты и благодарности. На работе боролись со сном и видели, как и другие борются. Клара, Тока и я пошли на концерт Марка Рейзена. Наверное, он был в ударе: пел много, на бис безотказно, и концерт затянулся до второго часа ночи. Еще до окончания Токочка помчался к последнему поезду, а мы с Кларой идем, под обаянием концерта, не спеша, и вдруг видим ребенка, лежащего у стены дома. Ватник с взрослого, шапка-ушанка, сапожки. Нагнулись, присмотрелись, прислушались — дышит. Народ валит мимо. Хоть и оттепель, но ведь зима! А рано утром его могут вбросить в грузовую машину. Растеряно смотрим друг на друга.

— Эх, была — ни была! — говорит Клара. — Несем ко мне.

Нести недалеко. Ребенок спит. Клара отпирает дверь, заходит, я с ребенком остаюсь на лестничной площадке ждать чем кончатся ее переговоры с родителями. Жду долго. Заплаканная Клара выходит с отцом.

— Здравствуйте. Ну, давайте мне этого пациента.

Пока дошел домой увидел двух взрослых, неподвижно лежавших на тротуаре, и зарекся ходить по городу ночью. За завтраком Лиза меня спрашивает:

— Ты не болен?

— Нет, а что?

— Да уж больно на всех зверей похож.

— Да, вид на море и обратно, — говорит Галя.

— Очень поздно вернулся, — говорит Сережа. — Вот и не выспался.

— Прими-ка на всякий случай кальцекс, — говорит Лиза, подзывает меня и прикладывает ладонь к моему лбу. — Температура как будто нормальная.

Всегда безропотно принимал кальцекс, а сейчас выпалил:

— Да не надо мне никакого кальцекса!

Никогда у меня не спрашивали — где был и почему поздно вернулся, и я рассказывал только то, что, как я думал, представляет для них интерес, и вдруг рассказал о ночном происшествии. Все застыли. Бабуся крестится и шепчет молитву. Молчание. Да и что тут можно сказать? Когда уходил, Лиза спросила:

— У Клары будешь? Прямо с работы? Попроси, чтобы сняли мерку с ребенка — пошью ему какую-нибудь одежонку.

Ребенка выходили. Это был мальчик не более семи лет по имени Костя, хилый и очень тихий. Ничего не просил, не плакал, не ласкался и не отвечал на ласки. Фамилии и названия своего села не знал или забыл, единственное, что удалось узнать: дома все умерли, его отнесли на станцию, посадили в поезд и сказали: «Може у Харковi не загинеш». Это рассказала Клара, и у меня вырвалось:

— Скiльки ж їх загинуло!

Ой, не треба про це, не треба! Была ранняя весна, когда отцу Клары, наконец, удалось устроить ребенка в детский дом, Клара сказала: с большим трудом. В тот день, когда Костю должны были отвезти, Клара из техникума не пошла домой, и мы, Токочка и я, бродили с ней по городу до позднего вечера. Костя попал в детский дом, в котором десять лет тому жил и я. В выходной Клара и я поехали его навестить. Повезли кое-какие подарки. В свидании нам отказали и отказ объяснили так: во-первых, мы его не усыновим, зачем же ребенка тревожить; во-вторых, если одних детей будут навещать, то как будут чувствовать себя другие? Отказали и показать нам Костю: он может нас увидеть. Подарки взяли для всех. С нами разговаривали две женщины, и одну я узнал — она ходила со мною в парк посмотреть как я строю город, и мы с ней перебрасывали кирпичи через ограду. Я боялся, что она меня узнает: мне стало стыдно, что меня здесь проведывала мама. И хоть эта женщина на меня поглядывала, она, кажется, меня не узнала, во всяком случае, она поглядывала и на Клару. Оттуда мы пошли в Липовую рощу к Токочке. Там нас угостили: чуть-чуть еды и домашняя наливка. Наливку делал и отец, и, когда я подрос, мне на праздники перепадала рюмка. Здесь мы переборщили: были оживлены, шумны и хоть не пьяны, но как говорят по-украински, — трохи напiдпитку.

 

23.

Доступа к архивам у меня нет, а когда не уверен в своей памяти, полагаться на память людей моего поколения и тех, кто старше, больше чем на свою, рискованно. События, о которых я сейчас вспоминаю, могут оказаться сдвинутыми во времени, но это не кажется мне существенным, важно другое — влияние этих событий на нашу жизнь.

После того, как прекратились обыски с изъятием ценностей, в центре города открылись магазины с вывесками «Торгсин», что должно было означать — торговля с иностранцами. Иностранцев в Харькове почти нет, а у харьковчан нет валюты, но в этих магазинах обменивали золотые и серебряные вещи и другие драгоценности на купоны, за которые можно было покупать продовольственные и промышленные товары, продававшиеся в былом ассортименте, былого качества и по былым ценам. В магазинах Торгсина я не бывал, только видел выставленные в витринах продукты, глядя на которые говорили: смотрите, детки, что ели ваши предки до первой пятилетки. К тому времени я уже подметил, что чем тяжелее жизнь, тем больше анекдотов и шуток, смешных и грустных.

У лукоморья дуб срубили, Златую цепь в Торгсин снесли, Кота на мясо порубили, А лешего сослали в Соловки.

В Торгсин Гореловы снесли нательные крестики, обручальные кольца и другие ценности, только Лиза не рассталась с обручальным кольцом и у бабуси сохранился ее латунный крестик. Я вспомнил о своем золотом крестике, но в детском доме у меня его уже не было. Мы подкрепились, купили кое-что из вещей и пару раз на семейные праздники принимали гостей за раздвинутым столом.

Торгсин долго не просуществовал. После него открыли продажу хлеба без карточек по коммерческим ценам. Цены очень большие, но желающих купить больше, чем хлеба, и на улицах круглые сутки огромные очереди: не займешь с вечера — хлеб не достанется. Продажа в одни руки ограничена, и в очередях стоят семьи. Мы обходились хлебом по карточкам.

Когда мы учились в профшколе, стали стремительно ухудшаться материальные и моральные условия жизни. Когда мы учились в техникуме, начался крутой поворот в национальной политике. Раньше она основывалась на высказывании Ленина: главная опасность в национальном вопросе — российский великодержавный шовинизм. Теперь она основывается на высказывании Сталина: главная опасность в национальном вопросе — буржуазный национализм.

Знание украинского языка для служащих уже не является обязательным, а вскоре становится ненужным и не требуется при поступлении в вузы и техникумы. Множатся русские школы и русские вывески, тесня украинские, множатся русские газеты и театры. Закрываются церкви с богослужением на украинском языке. Двуязычные почтовые штемпели и украинские маршрутные таблички на поездах, курсирующих в пределах Украины, постепенно заменяются русскими. Вымершие села заселяются русскими крестьянами. В любом концерте, даже украинской народной песни, непременно исполняются произведения русских авторов или русские народные. Слушал по радио лекцию о родстве украинских и русских мелодий. О родстве украинских мелодий с мелодиями других славянских народов слышать не приходилось. Мы понимаем, что по всем таким вопросам где-то принимают решения, но они не публикуются.

Опубликовано постановление о реформе украинской грамматики — она приближена к русской. Сообщают о замене партийных и советских руководителей высшего ранга, но замена идет на всех уровнях. Запрещены и больше не издаются многие классики украинской литературы, многие современные украинские писатели и некоторые стихотворения Тараса Шевченко и Ивана Франко. Не исполняются произведения известного и за пределами Украины композитора Леонтовича, а его самые популярные песни подаются как народные. Начинается разгром украинской научной и творческой интеллигенции.

Кончилась официально проводившаяся, без каких-либо гонений и репрессий, украинизация, началась официально необъявленная русификация, проводимая с гонениями и репрессиями. Любое проявление национального самосознания рассматривается как буржуазный национализм с соответствующими последствиями. Это привело к тому, что не только в городах, но и в селах Украины можно прожить всю жизнь, не зная языка ее народа, и невозможно прожить даже короткое время без знания русского языка.

Прочли в газете корреспонденцию Хвильового из Изюмского района, в которой он с гневом и болью писал о том, что комсомолки, работающие в сельской библиотеке, говорят только по-русски. Удивились, как эту корреспонденцию решились напечатать, а вскоре прочли, что Хвильовий застрелился.

На Кубани и в Центрально-Черноземной области, где украинцы жили исстари, в Средней Азии, Сибири и на Дальнем Востоке, куда они переселялись в конце прошлого и начале этого столетий, в местах их массового проживания в двадцатые годы открывались украинские школы и техникумы, стали выходить украинские газеты и даже создавались украинские театры — об этом я читал в газетах. Теперь без всякого шума эти учебные заведения перешли на русский, а украинские газеты и театры были закрыты.

В это же самое время наши газеты регулярно писали о преследовании польским правительством украинского языка, украинских школ и культурных учреждений в восточной (украинской) Галиции, о продолжающемся переселении туда, как колонизаторов, польских крестьян-осадников, и других мерах ополячивания украинского народа, о подавлении его борьбы за национальное и социальное освобождение и объединение украинских земель в единое государство.

На советской Украине ликвидировали национальные районы — немецкие, болгарские, греческие, еврейские, был, кажется, и польский, а обучение в школах и их газеты перешли на русский язык. Когда мы учились в профшколе, нескольких из нас, и меня в том числе, привлекли к преподаванию в ликбезе — вечерних курсах для ликвидации неграмотности взрослого населения. Ликбез, в котором мы работали, находился вблизи профшколы — в помещении польской семилетней школы. Были в Харькове и еврейские школы. Теперь во всех школах Украины, где преподавание велось на языках национальных меньшинств, перешли на русский.

В двадцатые годы газеты время от времени сообщали, что для такой-то народности, не имеющей письменности, теперь она создана на основе латинского алфавита. Потом читали, что на латинский алфавит перешли те народы Кавказа, Средней Азии и других районов страны, которые до этого пользовались алфавитом арабским. Потом в московских центральных газетах велась кампания за переход и русской письменности на латинский алфавит, как международный, которым пользуется большинство стран Европы, все страны Америки и Австралия. Был и такой довод: только замена русской буквы «и» на латинскую «i» сэкономит в год такое-то количество бумаги, как будто тысячелетнее пользование кириллицей и все то, что на ней было написано, имеет меньшее значение, чем эта экономия. Но вместо перехода русской письменности на латинский алфавит вдруг перевели на русский алфавит с латинского и только что созданные письменности малочисленных народностей, и все, недавно переведенные с арабского на латинский. После войны знакомый крымский татарин говорил мне, что в школе он учил родной язык сначала на арабском, потом на латинском, потом на русском алфавите. Заодно перевели на русский алфавит и молдавскую письменность, несмотря на то, что этот народ со времен Древнего Рима пользовался латинским алфавитом. Слышал, как отец сказал:

— Вот и дожили до единой неделимой.

В начале двадцатых годов Украина в административном отношении разделялась на губернии, губернии на округа, округа на районы, но вскоре губернии упразднили, остались округа и районы, и из школьного учебника географии Украины я помнил, что округов было 41. Вдруг округа упразднили, а районы подчинили непосредственно Харькову.

— Как можно из одного центра хорошо руководить таким количеством районов! — воскликнула Галя, прочитав об этом в газете.

— И контролировать действия всех районных властей, добавь к этому, — сказал Сережа.

— Это жалоб не оберешься! — сказала Галя.

— Да кто с этими жалобами считается! — воскликнул отец. — В лучшем случае отписываются.

Какой простор для произвола местных властей! — подумал я. — Неужели этого не понимают?

— Развязали руки местным властям, — будто отвечая на мои мысли, сказал Сережа. — И чтобы снять неугодного работника, всегда найдется причина.

 

24.

В голодную весну 33-го года мы пошли в один из только что построенных клубов, — их еще называли дворцами культуры, — на лекцию. Теперь ее, наверное, назвали бы так: о профориентации. Тогда же на афише у входа в клуб было написано: как найти свое призвание. Интересное содержание лекции, хорошо говорит лектор, но в памяти сохранилось лишь то, что тогда более всего привлекло внимание. Есть категория людей, — сказал лектор, — которым нетрудно найти свое призвание:

— Вспомните, чем вы охотнее всего занимаетесь в свободное время, по своей воле, без необходимости и всякого принуждения, ищите специальность сродни этому занятию и не ошибетесь.

— В карты играть! — раздался мужской голос из зала.

— Возможно, из вас и вышел бы хороший карточный шулер, но я имею в виду полезные профессии. Но игра в карты развивает память и приучает к систематизации. Если вы не удовлетворены своей специальностью, попробуйте себя в должности диспетчера.

— Люблю читать! — женский голос из зала.

— Читать художественную литературу любят все развитые люди. Если вы любите какую-то специальную литературу — это хороший ориентир в выборе профессии.

Посмотрел на Изъяна: широко улыбается, и глаза сияют.

Расставшись с друзьями, бродил по городу и старался последовать совету лектора: так чем я люблю заниматься в свободное время? Строить из кирпичей макеты городов? Так нет такой специальности, да и все дети строят что-нибудь из кубиков или песка, несерьезно это. А все-таки, если бы не стыдно, строил бы эти макеты хоть сейчас... Рисовать? Рисуют многие, но надо очень хорошо рисовать, чтобы выбрать профессию художника. Какой уж из меня Репин! Отставить. Читать? Ничего, кроме художественной литературы и газет, не читаю. А стал бы читать специальную литературу? Читал бы по истории — и Украины, и России, и других стран, и по всеобщей истории, с начала существования человечества. Так где ее взять? Старых историков днем с огнем не сыщешь — все они буржуазные. Новые, наверное, есть, но что они из себя представляют? Наверное, только классовой борьбой и революциями интересуются, но ведь это не история. Люблю возиться с детворой, и дети тянутся ко мне. Идти в педагогический? А потом — воспитателем в детский сад? Не возьмут по социальному происхождению, и думать об этом нечего. Прохожие обходят кого-то на тротуаре, и улыбаются. Сидит пьяный, опершись спиной о цоколь дома, вытянул ноги поперек тротуара и, наклонясь, что-то ловит рукой на носке ботинка, потом разжимает ладонь, рассматривает ее и снова ловит. Невольно засмеялся: не так ли и я ловлю свое призвание?

Наступило устойчивое тепло, давно посадили на огородинах картофельные шкурки и что-то еще, есть свободное время, а идти никуда не хочется. Да и ослабели мы все — и дома, и друзья, порой кружилась голова. Сижу во дворе на солнышке, выходит из дома бабуся и садится рядом.

— Петрусю, щось хочу в тебе спитать. Чого ти такий сумний? Щось трапилось?

— Та нi, нiчого не трапилось.

— А щось таки є. Чи не на роботi?

— I на роботi нiчого не трапилось.

— Може посварився з дiвчиною?

— Та нi.

— А щось же є, я бачу. Щось iз тобою коїться. Ти менi скажи.

— Робота не до вподоби, а з такою роботою що ж то за життя! А яка до вподоби — хто його зна.

— А ти пiди туди, де вчать на архiтектора — може воно тобi i до вподоби стане.

— Чого ти так думаєш?

— А що ж тут думати! Я ж бачу. Скiльки тут живеш — малюєш вулицi та будинки. А скiльки вулиць iз цегли будував! Мабуть i тепер будував би, тiльки соромишся.

— Та нiхто вулиць не проектує i не будує, тiльки окремi будинки... — И запнулся: а на ХТЗ, а в Челябинске? Конечно, и на других стройках. Правда, улицы, как дома, — одинаковые и некрасивые, но кто-то же их проектировал! Бабуся своє:

— А ти пiди. Подивись, поспитай, може тобi i сподобається.

— Добре, бабусю, пiду.

Харьковчан впервые отправляли на сельскохозяйственные работы. Попали и мы с Птицоидой на прополку сахарной свеклы. Везли нас в рабочем поезде. Проехали Золочев, встали на станции Одноробiвка и долго шли на восток, удивлялись: бескрайние поля и поля, не видно ни села, ни речки, ни леса. Выехали мы внезапно, и до отъезда я успел только узнать, что архитектурный факультет — в художественном институте.

От зари до зари шли в один длинный ряд, пололи и пели. Тогда появилась песня с такими словами: «Сотня юных бойцов из буденовских войск на разведку в поля поскакала». Птицоида, переставив ударение в моей фамилии на последний слог, а за ним и все другие, пели эту песню так: «Сотня юных бойцов, в том числе Горелов, на разведку в поля поскакала». Вблизи от нас работала небольшая группа колхозниц. Они пололи лучше нас и пели лучше нас, и, когда пели, мы замолкали и слушали. Пели они украинские давно известные народные и ставшие народными песни, но одну из них никто из нас раньше не слышал, а я никогда не слышал ее и после. Помню мотив и содержание: возвращается в село парубок, идет проведать свою дивчину и спрашивает о ней у ее матери. Слов этой песни не помню, кроме ответа матери, которым песня заканчивается: «Дочка в хатi на кроватi, iди та й дивися». Кто-то из пожилых сотрудников после того, как мы прослушали эту песню в очередной раз, сказал:

— Ось так, мабуть, i народжуються такi пiснi вiд лиха народного.

Когда возвращались в Харьков, мы с Птицоидой в одном из пристанционных домиков купили молока, и с наслаждением выпили не меньше, чем по литру — молока давно не видели.

Дома Лиза говорит мне потихоньку:

— А я за тебя заплатила штраф — десять рублей.

— Спасибо. Но за что?

Там написано — за хулиганство. Что же ты натворил? Только теперь я рассказал, как ушел из редакции и передал отцу привет от начальника милиции. Отец засмеялся и сказал:

— Долго почта ехала.

А я подумал: знай этот прейскурант — накостылял бы рублей на пятьдесят. В Художественном институте — выставка студенческих работ и архитектурного факультета тоже: проекты различных зданий, все — современной архитектуры, все — оригинальные, и такое впечатление, что каждый автор старался превзойти других в оригинальности. Занятно и уж куда интересней моей электротехники. Прислушиваясь к разговорам, узнал, что архитектурный факультет есть еще в строительном институте, а в прошлом году открылся и в коммунальном. Спросил, где они находятся, и оказалось, что коммунальный — недалеко, на Губернаторской, теперь улица Революции.

У входа в институт коммунального хозяйства — большой щит с объявлением о приеме на первый курс. Читаю:

Градостроительный факультет. Готовит архитекторов-градостроителей.

Инженерно-экономический факультет. Готовит инженеров-экономистов в области градостроения.

Так захватило дух, что пришлось немного погулять возле института. Но какой маленький институт — всего два факультета. В широком безлюдном коридоре — выставка рисунков, есть очень хорошие, больше — натюрморты, немного пейзажей. Возле меня останавливается пожилой человек, обращающий на себя внимание тонким интеллигентным лицом, пристальным взглядом, хорошим светло-серым костюмом и негорящей курительной трубкой в руке.

— Интересуетесь институтом?

— Градостроительным факультетом. О чем-то он меня спрашивал, а потом я спросил его:

— А в других институтах на архитектурных факультетах градостроение тоже изучают?

— Нет. Это единственный факультет, где изучают градостроение. Больше нигде.

— В Харькове?

— Во всей стране, а может быть и во всем мире.

Почему же именно в Харькове? Оказывается, в Харькове есть группа архитекторов и других специалистов-энтузиастов градостроения. Они уже разработали генеральный план Большого Запорожья, и сейчас этот проект передан на утверждение правительству. На базе этой группы создается институт по проектированию городов — Гипроград. В нем будут проектировать новые города и реконструкцию старых.

— А почему вас привлекает именно градостроение?

Вдруг я разоткровенничался с незнакомым человеком. Сказал ему, что, сколько себя помню, моим любимым занятием было строительство городов из кирпичей.

— Как, как?

— Ну, я строил макеты городов. А еще — хожу по городу, и все время хочется где-то построить большой дом, где-то пробить улицу.

— Например?

— Я бы соединил Москалевку с Рождественской, спрямил бы выход в центр.

— Мысль интересная, но только вот что я вам скажу: нельзя решать реконструкцию города по частям, нужно решать ее сразу для всего города. Рисуете?

— Рисую.

— Ну, что ж, поступайте в наш институт. У градостроения большое будущее, а специалистов нет. Но имейте в виду, нагрузка в институте будет огромная.

Он объяснил: архитектура — это сочетание искусства с точными науками, поэтому архитектурные факультеты всегда были самыми трудоемкими, а тут еще градостроение и не вместо чего-либо, а дополнительно. А курс обучения такой же — пять лет, добиться более продолжительного срока не удалось. И дипломных проектов будет два: генеральный план города и проект общественного здания.

— Отчего вы качаете головой? Испугались нагрузки? А я и не заметил, что качаю головой.

— Нет, нагрузки не боюсь.

— Боитесь экзаменов?

— Боюсь, что не примут.

— А как ваша фамилия?

— Горелов.

— Горелов... Был такой домовладелец в Харькове.

— Это мой дед.

— Ну, ничего, дерзайте. Смелость города берет, а уж градостроение — тем более. Он проводил меня до канцелярии, и по дороге я спросил:

— Можно узнать — с кем я говорил?

— Профессор Эйнгорн. Моя специальность — градостроение. В канцелярии взял анкету, мчался домой и с досадой думал: год потерял, ну да ничего!..

 

25.

Дома застал Майоровых. Сразу сообщил, куда собрался поступать.

— Что это за градостроение? — спросил Сережа. — И тут мудрят.

Оригинальничаешь? — спросил отец. За меня заступился Федя: специальность нужная, с большим будущим — строятся новые города, придет время — и старые будут реконструировать.

— Не все профессии существуют со дня сотворения мира, — сказал он, — в каждую эпоху появляются новые.

— Это не совсем новая профессия, — начал, было, я, вспомнив, что успел мне сказать Эйнгорн, — еще в античном мире...

Но меня уже не слушали. Нина вспомнила, как я во дворе строил города, поднялся шум и смех, и больше всех смеялась Нина.

— Вот подишь ты! — сказал Сережа. — Как предвидел, что появится такая специальность.

— Я за тебя очень рада, — сказала Галя.

— Не спеши радоваться — еще сглазишь, — сказала Лиза. — Прежде поступить надо.

— А я-то надеялся, что ты будешь инженером, — сказал отец.

— Ну, папа! Мне же скоро пойдет третий десяток.

— Ну, если третий десяток!.. — Отец развел руками, снова все засмеялись, а Нина сказала:

— И хорошо, что не будешь инженером. Не надо инженером — их все время арестовывают.

Бабуся улыбалась и говорила:

— От i добре, от i добре...

— Садись обедать, — сказала Лиза. — А я-то думала — куда это ты завеялся!

Я обедал, отец просматривал многостраничную анкету.

— Бабушки, дедушки, дяди, тети, был ли, не был, состоял, не состоял, участвовал, не участвовал, имел, не имел... — Нахмурился и добавил: — Пиши все, как есть, ничего не скрывая.

Пусть лучше не примут, чем потом выгонят с позором.

На пару минут настала тишина.

В канцелярии института, когда я брал анкету, прочел объявление-рекомендацию поступающим на градостроительный факультет: если есть рисунки, сдать их вместе с документами. Отобрал несколько нарисованных в разное время городских пейзажей, но без элементов фантазии. Солидная дама, у которой я брал анкету, просматривает заявление, документы, анкету. В комнате еще несколько человек, прекративших разговор при моем появлении.

— Вот еще рисунки, — говорю я.

— Покажите, пожалуйста, — говорит пожилой человек. Вопросительно смотрю на даму.

— Покажите, вас же просят. Столпились возле рисунков, рассматривают и обсуждают.

— Вы только городские пейзажи рисуете?

— Нет, почему же? На чем бы это? Не найдется ли у вас бумаги?

— А вот, пожалуйста, — говорит тот, кто просил посмотреть мои рисунки, и переворачивает один из них.

— А чем?

— Подойдет? — он протягивает мне карандаш негро.

Перед глазами голова Эйнгорна в профиль, вижу ее и на бумаге, несколько штрихов, и готово. Оживление, шум стихает.

— Давно знаете Александра Львовича?

— Нет. На днях видел его в институте и поговорил с ним.

— Ну, вот что. На экзамен можете не приходить, ставлю вам 5. Как ваша фамилия? Не беспокойтесь, не забуду. — Он вынимает блокнот и записывает мою фамилию.

В этом году на Украине были восстановлены университеты, ликвидированные Советской властью, и тогда, когда их ликвидировали, даже Университетскую улицу переименовали в улицу Свободной академии. Изъян подал заявление на физико-математический факультет восстановленного университета. Надо было сказать нашим руководителям, что мы будем поступать в вузы. Я потихоньку нарисовал Байдученко и Рубана. Сидели они впереди нас, нарисовал я их со спины, но все равно они сразу узнавались. Пытался нарисовать Изъяна, но он сидел рядом, а мне хотелось сделать рисунок потихоньку, без шума, и эту затею пришлось оставить. Когда я сказал, что подал заявление на градостроительный факультет, который готовит архитекторов, Байдученко живо откликнулся:

— Там же, кажется, надо хорошо рисовать.

— А вот! — и протянул ему и Рубану их изображения. Они удивились тому, что я рисую, удивились сходству, попросили оставить им рисунки на память и подписать их.

— Стоило тут сидеть с такими способностями? — спросил Рубан. Я посчитал этот вопрос риторическим — ответить мне на него было бы трудно.

— Я такими способностями не обладаю, — сказал Изъян, — и буду поступать во вновь открытый университет.

— На физико-математический? — спросил Рубан.

— Конечно.

— Ты смотри, — сказал Байдученко Рубану, — какие мы с тобой таланты вырастили.

В конце июля — команда: завтра выезжать на уборку урожая. Изъяна, как болевшего туберкулезом, на сельскохозяйственные работы не брали. Бросился к Байдученко, он пошел к начальству и, вернувшись, сообщил: это не произвол начальства, а указание свыше. Экзамены — не причина для отказа от поездки.

— Не поеду и на работу больше не пойду. Буду сдавать экзамены.

— Петя, не горячитесь. Идите в институт, выясняйте обстановку. В приемной института та же солидная дама сказала:

— Не беспокойтесь. Сейчас все в таком положении, вступительные экзамены отложены.

Когда вернетесь, тогда и будете сдавать.

Доехали до Золочева. Городок — как большое село, сплошь хаты под соломенными крышами. Полдня шли на запад. Прошли село, долго тянувшееся вдоль пыльной дороги. Двери многих хат крест-накрест забиты досками. Ни души, ни собаки, ни кошки. Не слышно птиц. Бурьян во дворах и вдоль плетней. Солнцепек, но кто-то из идущих впереди снял головной убор, а за ним сняли почти все. Смолкли разговоры. Слышны наши шаги, и больше никаких звуков. Пройдя село, долго на него оглядывались и долго молчали.

По ночам на горизонте светилось зарево. Говорили, что это огни над Харьковом и что до Харькова пятьдесят километров. На еду затирка и затирка, иногда галушки. Несколько человек и я мучались запорами, но потом у меня все наладилось само собой. Однажды приехала машина, из нее вышли люди в белых халатах и среди них Вера Кунцевич. Я ей обрадовался, подбежал к ней, поздоровался. Это была бригада, объезжавшая работающих на селе и оказывающая при необходимости медицинскую помощь.

— Ты же не лечащий врач.

— А что делать? Включили в бригаду, отказаться нельзя. А ты напрасно обнаружил наше знакомство — я бы тебя освободила от работы.

— Ничего, я уже втянулся.

В тот же вечер бригада уехала.

Я все время на одной работе: подаю снопы на молотилку. Однажды хлынула кровь из горла и из носа. Перепугались, отправили меня домой, и дали в провожатые Птицоиду. С вокзала — ко мне, помылись под душем, Лиза поставила перед нами большую миску вареников со сливами, мы их все умяли и отправились погулять. Зашли к Птицоиде, он переоделся. В Университетском саду нам обоим стало плохо, и мы дружно, рядом «съездили в ригу».

На утро ничего не хочу слышать о поликлинике и отправляюсь в институт. Уже знакомая дама говорит, что еще никто не вернулся, и экзамены не начинались. Потом обращается к пожилому человеку:

— Не хотите принять экзамен? Вот, первая ласточка прилетела.

— Пожалуйста. Давайте ведомость.

— Принимайте экзамен, а я приготовлю ведомость.

— Ну, пошли, где-нибудь устроимся.

— А что вы будете у меня принимать?

— Математику. Никаких билетов не было. Отвечал все время у доски.

— Достаточно, вполне достаточно. Пятерка, твердая пятерка. Спрашиваю у дамы:

— А когда мне теперь прийти?

Наведывайтесь, если хотите. Но не торопитесь, раньше, чем через неделю, вряд ли. В поликлинике Повзнера не было, записался к другому врачу. Ни в легких, ни в горле ничего не нашли. Очевидно, — было раздражение от пыли. Математику пронесло, к другим экзаменам готовился. Какие экзамены сдавал – уже не помню. Когда сдал последний, зашел в канцелярию и спросил у дамы:

— Каковы мои шансы?

— А как вы сейчас сдали?

— На пять.

— Можете не сомневаться — будете приняты.

— А по анкетным сведениям?

С такими оценками примут, не сомневайтесь. Шел сентябрь, когда был вывешен список принятых в институт, и в этом списке я нашел свою фамилию. Мимо проходила дама из канцелярии, отозвала меня в сторону и сказала, чтобы я принес справку о материальном состоянии семьи и заявление на стипендию. Дома больше всех радовалась бабуся.

— Ти був ще немовля, а твiй дiд казав, що з тебе буде архiтектор.

— Та як вiн мiг знати?

— А було так. Пiдняв тебе догори, засмiявся i каже — архiтектором буде: он як зиркає на карнiзи та ще щось таке.

Бабуся и за столом повторила этот рассказ, и Сережа припомнил, что и в Ростове дед предрекал, что быть мне архитектором. Ксения Николаевна пожаловалась, что в Сулине я загромождаю двор кирпичами — строю город, а Петр Трифонович засмеялся и сказал: «А что я говорил? Будет архитектором. Хорошая специальность, при всех правительствах будет хорошо зарабатывать». Но в этом он, кажется, ошибся: что-то я не слышал, чтобы архитекторы сейчас хорошо зарабатывали.

— Да кто сейчас хорошо зарабатывает? — сказала Галя.

В середине октября слегла бабуся. Она ни на что не жаловалась, но сразу так ослабела, что не вставала, и я слышал, как папа сказал Гале:

— Как наш отец.

Приходил Повзнер, приходил Кучеров, потом они вместе смотрели бабусю, Кучеров задержался, а когда мы провожали его до калитки, сказал:

— Молитесь, если в Бога верите. Мы бессильны.

Я раньше всех приходил домой и по просьбе бабуси читал ей Евангелие. Других просьб у нее не было. Как-то войдя в дом, я услышал запах ладана и спросил у Лизы:

— Приходил священник?

— С дьяконом. Отслужили молебен. Мама исповедывалась и приобщилась. — Лиза обняла меня и тихонько поплакала. — Иди к бабусе, она тебя ждет.

Я взял Евангелие, сел рядом, но бабуся положила Евангелие на кровать, взяла мою руку и молча лежала с закрытыми глазами. А я почувствовал холодный ужас от того, что уходит человек, которого любишь, к которому привык и которого больше не будет. Утром бабуся не проснулась. А, может быть, и не спала.

Религиозные процессии уже были запрещены, панихиды отслужили дома и на могиле. Похоронили рядом с дедом.

 

26.

Мне крепко повезло: чуть ли не случайно дорвался до обучения делу, которое очень нравилось. Слава Богу, опомнились: бригадного метода как не было, зачеты, экзамены, а в перспективе — защита диплома. Учусь с азартом, как если бы застоявшегося коня выпустили на простор. Все дается хорошо и с удовольствием, от рисования до политэкономии — ее читает тот же Стеценко, который читал в техникуме, так же толково и очень громко, но в отличие от техникума — с изучением первоисточников. Оценки — только пятерки, но по физкультуре — только тройки. К Октябрьским праздникам вручили пригласительный билет на гостевую трибуну. В коридоре встретил Эйнгорна, он задержал меня, сказал, что рад за меня, знает, что я хорошо учусь, и что его портрет, который я нарисовал по памяти, — «Это просто удивительно», — теперь находится у него. Так же легко и хорошо занимается Миша Ткачук, крепко сбитый и очень сильный парень: прекрасно рисует, ровно идет по всем предметам, обладает хорошим юмором и занимается тяжелой атлетикой. У него и по физкультуре только пятерки. На лекциях мы сидим вместе и понемногу развлекаемся: у Миши каждый конспект начинается с шаржа на преподавателя, у меня — с портрета. Иногда Миша, чтобы размяться, к общему удивлению сажает меня на ладонь и выжимает.

Когда я принес домой первую стипендию, Лиза сказала:

— Мы решили, что стипендия пойдет тебе на твои расходы, только постарайся не тратить ее по-дурному.

Я так поглощен занятиями, что у меня если и находится свободное время, то не находится желания тратить его на что-либо другое, — лучше порисую, — и я сразу оторвался ото всех своих друзей, кроме Изъяна. Изъян принят в университет, увлечен занятиями, ему, так же как и мне, охота делиться впечатлениями, это нас сближает и, кроме того, Изъян живет ближе остальных друзей, и мы хоть изредка, но встречаемся. Лиза не скрывает удивления, как это я так сразу забыл своих друзей, и изредка бурчит по этому поводу.

Аржанковы живут в селе. Сначала — вблизи Люботина — там Александр Николаевич работал бухгалтером в совхозе. Занятия пением он уже давно оставил, и я тогда думал: вот и его жизнь мама испортила, повиснув у него камнем на шее. В этом совхозе лошадь лягнула Алексена, и когда я их навестил (это было один раз), маленькая Алексанка мне сказала: «Кобыла била Алека кулаком». Потом они переехали в село Красный Оскол, километрах в 12-ти от Изюма. Там Аржанков работал бухгалтером в колхозе. На майские праздники я к ним отправился. На пассажирские поезда билетов не было, рабочим поездом доехал до Балаклеи, оттуда до Изюма недалеко, и кондуктор пассажирского поезда пустил меня в тамбур. В Изюм приехал на рассвете, расспросил дорогу и утром 1 мая был у Аржанковых. Они жили в обыкновенной хате вблизи Оскола. Кругом — уже хорошо распустившаяся зелень. День жаркий. Выйдя к реке, увидел двух плывущих парней и выкупался. На другой день, на зорьке, отправился на прогулку. Шел по берегу Оскола и не мог налюбоваться природой. Противоположный берег — низкий, луга и среди них великолепные деревья — пышные красавцы, одинокие и небольшими группами. Берег, по которому шел, — крутой, холмистый, поросший лиственным лесом. Тропинка вверх-вниз, ниже ее, ближе к воде и доходя до нее, — огромные деревья, сросшиеся стволами по два-три, а то и по четыре и даже по пяти-шести. Как букеты великанов! Поднимаюсь на холм. Листва леса просвечивается солнцем, тишина, легкий ветерок, пение птиц и откуда-то из-за леса — скрип и тарахтенье возов. Охватывает огромная радость и чувство полноты жизни. Дошел до впадения Оскола в Донец. Там — железнодорожная платформа для остановки рабочих поездов, а вокруг нее — цветущие ландыши. На следующее утро я уже был на занятиях.

Учебный год промчался на одном дыхании, и я совершенно не помню, в каких бытовых условиях он мчался. В войну ради хотя бы недолгого тепла вместе со всем, что могло гореть, пошли в огонь и мои конспекты, в том числе — работы Ленина «Империализм как высшая стадия капитализма», на первой странице которого рядом с «5+» было написано: «Очень хороший конспект, показывающий умение работать с такими материалами».

Каникулы проводил дома и восстановил контакты с друзьями. Токочка перешел в другой проектный институт, расположенный в новом огромном здании на площади Дзержинского. Это здание, построенное для проектных организаций, называлось Дом проектов. Пекса продолжал работать на стройках. Птицоида готовился к экзаменам в ХЭТИ. Клара отлично окончила техникум и поступала в только что открытый психоневрологический институт. Встречались мы реже, чем прежде, и без Изъяна.

Среди лета получил письмо от мамы: приглашает погостить. Ехать не хочется, но мама пишет, чтобы я обязательно приехал не позднее такого-то числа. Приехал рано утром и сначала погулял по городку. Недалеко от станции деревянный мост через Донец, за ним булыжное шоссе через огромный луг ведет в город. Старинный собор, старинные казармы и самая высокая на Харьковщине гора Кременец, с которой открываются дальние дали. Говорят, на горе когда-то была казачья сигнальная вышка, потом — ярмарки, а сейчас на голой вершине — безлюдный базарчик с несколькими прилавками, и ветер метет пыль.

Мама сразу говорит, что харьковские домохозяева подали в суд на их выселение, поручает мне защищать их интересы и вручает повестку и приготовленную доверенность. Я удивлен и возмущен: почему это я вместо Аржанкова должен отстаивать их интересы? Но отказать маме в ее просьбе не хочется: что мне, трудно сходить в суд? В повестке указан его адрес — Украинская улица, а это вблизи Сирохинской.

На другое утро отправился к слиянию Оскола с Донцом, сел на рабочий поезд и встал на станции, которая тогда, кажется, называлась Горы Артема. От станции узкоколейка ведет к Святым горам, по узкоколейке миниатюрные открытые вагончики возит дрезина. Когда-то эти вагончики возили ослики — видел такую картину у Кропилиных в журнале «Русский паломник». Иду вдоль узкоколейки. Высоченные сосны в два-три обхвата, а под ногами, — впервые вижу такое в бору, — не песок, усеянный сосновыми иглами, а сочное разнотравье, усеянное цветами. Дошел до лодочной переправы через Донец. Напротив — крутые меловые горы, поросшие лиственным лесом, с церквами и монастырскими постройками, теперь — дом отдыха шахтеров. Видны входы в пещерный монастырь — когда-то убежище от набегов крымских татар. Переправляться через Донец не стал — надо возвращаться в Харьков на суд. Не беда: еще успею здесь побывать. Сколько было в жизни этих несбывшихся — еще успею!..

В самом начале судебного разбирательства я понял, что дело проиграно: в исковом заявлении, или как там оно называется, было написано, что Аржанковы так долго отсутствуют на своей квартире, что потеряли на нее право, и, кроме того, за нее не платят. На суде интересы хозяев дома защищала их дочь — студентка медицинского института. Она говорила не столько по существу, сколько о моем социальном происхождении: оба деда, отец, мужья маминых сестер... Понятно: эти сведения хозяева дома могли знать только от мамы. Эта девушка с ненавистью говорила обо мне, как о представителе классового врага, и я не мог понять, что это было: то ли спекуляция классовой борьбой (пролетариат против буржуазии), то ли искреннее чувство. Судьи смотрели на меня злыми глазами. В конце выступления девушка спросила — где я работаю или учусь. Я ответил, что это к делу не относится. Судья повторил вопрос от своего имени и, получив тот же ответ, заявил, что суд лучше знает, что относится к делу, а что не относится. Я ответил:

— Надеюсь, вы знаете, что я имею право не отвечать на вопросы.

— Имеете, — ответил судья таким тоном, что не осталось никаких сомнений в том, что дело я проиграл. Ну, и пусть! Пусть Аржанковы не используют меня для безнадежной борьбы за свои интересы. Но в Харькове им уже не жить — прописка утрачена. О решении суда я написал маме, а о том, что был в суде, дома никому не говорил.

Птицоида принят в ХЭТИ, Клара — в психоневрологический институт. Казалось, начавшийся учебный год будет для меня таким же, как и предыдущий. Рисовали гипсовую голову Зевса. Я долго выбирал место, наконец, выбрал. Подошел преподаватель, взглянул на Зевса и воскликнул: — Какой интересный ракурс! Но вы усложнили себе задачу, трудно вам придется.

К концу часа слышу над собой голос преподавателя:

— Справились, хорошо получается. Смотрите — не переусердствуйте.

В читальном зале пугал сидящую рядом соученицу — пытался дотронуться до нее штепсельной вилкой от настольной лампы. Соученица шарахалась, отодвигалась и жалобно говорила: «Ну, Петя!..» Кругом смеялись. Я тянулся за ней вилкой, лампа упала и разбилась.

Представилась возможность немного подработать. Проводился одновременный учет загрузки трамваев на всех маршрутах и остановках: на каждой площадке трамвая учетчик отмечает количество вошедших и вышедших. Мне достался самый знакомый маршрут с последней остановкой недалеко от дома, в котором жили Аржанковы. Через несколько дней после беспрерывного катания на трамвае вижу, что в институте меня сторонятся и при моем появлении замолкают. Не понимаю, что случилось, чувствую себя сковано, не могу заставить себя заниматься. Наконец, мне сообщают, что поступило заявление о том, будто я при поступлении в институт скрыл социальное происхождение, и дают прочесть заявление. Оно написано той же дочкой бывших маминых домовладельцев, которая выступала в суде. Значит, она или кто-нибудь другой из ее семьи видел меня в трамвае, когда я ездил учетчиком, и расспросил обо мне учетчика с другой площадки. В заявлении приводятся те же сведения, что и на суде.

— Это правда, что тут написано?

— Все правда, кроме одного: я ничего не скрывал. Прочтите мою анкету.

Прочтем. Если так, как ты говоришь, то спрос не с тебя. Странная фраза: спрос не с тебя. А с кого-то есть? С кого же? Я решил дома ничего не говорить: помочь ничем не смогут, только разволнуются. Причин для волнения как будто нет, а сам волнуюсь и невольно думаю, что же будет дальше. Если с кого-то спрос, то это — директор или приемная комиссия. Кто бы это ни был, попытаются выкрутиться и свалить все на меня.

Но как же это можно сделать? Пропадет анкета, и пойди докажи, что я в ней ничего не скрыл? Странно, что ее не прочли, когда пришло заявление. А, может быть, прочли, но молчат? А дочка маминых хозяев дома? Зачем ей это понадобилось? Ведь она выиграла судебный процесс, что ей еще нужно? Мстить? За что? Значит, она убеждена, что со мной надо бороться, как с классовым врагом, и будет гнуть свою линию. Вспомнился плакат в Челябинске: «Никакой пощады классовому врагу». Неужели это и ко мне относится?

 

27.

Убит Киров. Идут аресты, но на этот раз отца не тронули. Читаю в газете: для следствия по таким делам устанавливается срок, если память не изменяет, не больше десяти дней. К чему такая спешка? Боже мой! Неужели идет заметание следов? Какое-то темное и страшное дело. Ладно, ко мне это не имеет никакого отношения.

В институте назначен день курсового собрания с одним вопросом на повестке дня — обо мне. К нам пришел Изъян, я его провожал и рассказал о своем деле. Он взволновался и произнес монолог о том, что нельзя огульно относиться ко всем детям бывших, что и среди революционеров сколько было выходцев из враждебных классов, что он за меня может ручаться и придет меня защищать. Я высказал сомнение в целесообразности его защиты — она вряд ли мне поможет, а ему может навредить. Изъян помолчал, сказал «Там видно будет» и спросил, что из себя представляют мои соученики.

Соученики у меня самые разные и по некоторым признакам многие из них тоже с подмоченным происхождением, только скрыли это при поступлении. Это для меня плохо.

— Почему плохо?

— Потому что, боясь за свою судьбу, они будут молчать и проголосуют за все что угодно. Изъян, а кем был твой отец до революции?

— Торговцем. Имел лавку в уездном городишке.

— Ты так и пишешь в анкете?

— Я могу писать только то, что пишут отец и сестра, а они пишут — приказчик. Хотя приказчики из хороших магазинов жили получше нас.

На курсовом собрании, кроме соучеников, присутствует несколько пожилых мужчин, большинство из которых мы раньше не видели, секретарь комитета комсомола — ярко-рыжая студентка, и председатель профкома — оба со старшего курса инженерно-экономического факультета. Нет директора и декана, ни одного преподавателя. Вошел Изъян, нашел глазами меня, кивнул, у кого-то что-то спросил, подошел к рыжей студентке, о чем-то с ней поговорил и остался.

Меня обвиняют в том, что при поступлении в институт я скрыл социальное происхождение, и предоставляют мне слово для объяснения. Говорю, что происхождение я не скрывал и прошу прочесть мою анкету.

— А мы ее уже читали – отвечает кто-то из пожилых.

Хотел сказать: ну так чего же вы меня обвиняете в скрытии происхождения? Но меня заглушил гул голосов и выкрики соучеников, требовавших, чтобы анкету прочли. Прочли. Пожилые задают вопросы.

— А вот ты скрыл, что твой отец был в эмиграции.

— А я не составлял анкету и не отвечаю за ее содержание. Смех. Кто-то мне подмигивает.

— И ничего о мужьях твоих теток... Ах, да, в анкете тоже об этом не спрашивается. Снова смех, и почти у всех моих соучеников — какие-то кривые улыбки.

— А почему ты на суде не хотел сказать, где ты учишься? — Гул мгновенно стихает.

— Потому что это не относилось к делу.

— Петя, тебя судили? — это голос соученицы. Не знаю можно ли отвечать на вопрос из аудитории. Тишина. Смотрю на председательствующего — это председатель профкома.

— Отвечай, — говорит он.

— Нет, не судили. Это был спор из-за квартиры между моими родственниками и родителями студентки, заявление которой вы сейчас разбираете. Мои родственники...

Дружное «А-а!», и гул голосов меня опять заглушил. Председатель минуты две наводил порядок.

— Мои родственники были не в Харькове, и вместо них в суде был я.

— Дело выиграл? — голос соученика.

— Проиграл. Снова гул: переговариваются друг с другом.

— Каких это родственников ты защищал в суде? — Вопрос кого-то из пожилых.

А это тоже к делу не относится. Смех. Смеется и крутит головой задавший этот вопрос. Были ли еще вопросы — не помню, кроме одного, последнего, заданного пожилым, до сих пор молчавшим:

— Но теперь ты хоть отказываешься от отца и ему подобных родственников? Потемнело в глазах, и зазвенело в ушах, вскочил. Сзади кто-то тихо сказал:

— Петя, спокойно.

— Может еще и фамилию переменить? Не дождетесь! — Сказал и сел.

В тишине две сидевшие соученицы, прикрыв лица руками, выбежали из аудитории. Дальнейшее помню смутно.

Рыжая говорила обо мне с такой ненавистью, с какой дочка маминых домовладельцев говорила в суде. Меня поразило, что по ее словам, я прячусь за анкету, а если бы хотел, давно бы сообщил всю правду о своем происхождении. Человек не выбирает родителей, но, подрастая, дает им правильную оценку и делает необходимые выводы. Я родился в семье классовых врагов и вырос таким же, как они, — в этом все сейчас убедились. И еще, оказывается, я отношусь ко всем с презрением и насмешкой. «Я не составлял анкету...», «Это к делу не относится», «Не дождетесь...» – передразнила она меня, добавив: «Какая наглость!» Она еще что-то говорила и закончила так: «Таким, как Горелов, не место в институте и, вообще, в нашем обществе».

Изъян стал горячо меня защищать, ссылаясь на десятилетнее знакомство и ручаясь, что я вполне советский человек. Рыжая и пожилые сбивали его репликами, но Изъян, нагнув голову и ни на кого не глядя, гнул свою линию. «Мы еще разберемся, что ты сам из себя представляешь, защитник классового врага» — перебил его тот, кто спросил меня — отказываюсь ли я от отца и родственников. Изъян поднял голову, огляделся вокруг, как-то криво усмехнулся, сказал: «Да разбирайтесь сколько хотите, мне нечего бояться — у меня совесть чиста» — на этом кончил и сел.

Председатель профкома говорил тягуче и запинаясь. Его трудно было слушать, но слушали. Он сказал, что та характеристика Горелова, которую тут дал «этот студент университета» совершенно не соответствует тому, что Горелов из себя представляет, и при их десятилетнем знакомстве это очень подозрительно и, конечно, надо будет связаться с университетом, чтобы там хорошо разобрались, что из себя представляет «этот дружок Горелова». И, конечно, надо будет сообщить по месту работы отца Горелова: кто может поручиться, что и он не скрывает своего прошлого?

Еще говорили, но я запомнил лишь начало выступления того, кто предложил, чтобы я отказался от отца и родственников. Он говорил об убийстве Кирова и призывал к бдительности. Из соучеников никто не выступил.

Не помню, кто внес предложение: просить директора об исключении меня из института за скрытие социального происхождения и исключить из профсоюза; сообщить по месту работы моего отца о моем исключении и о его прошлом; сообщить в университет о недостойном поведении студента второго курса физико-математического факультета Колосовича.

— Другие предложения есть? Нет. Кто «За»? Опустите. «Против»? Нет. «Воздержался»?

Нет. Принято единогласно.

Я сразу ушел. Несколько человек остались в аудитории, и вместе с ними Изъян.

Сижу за столом на своем месте, напротив сидят Лиза и Галя, в торце — отец. Сережа стоит в дверях своей комнаты, привалившись к раме. Рассказываю о случившемся, стараясь ничего не пропустить — все равно будут спрашивать, но умолчал о том, что мне предлагали от них отречься: даже говорить об этом стыдно. Сначала — молчание, потом заплакала Лиза, да еще в голос — никогда такого не было, за ней — Галя, и тоже в голос. Сережа рывком оторвался от двери.

— Слезами горю не поможешь. — Он подошел ко мне и положил руки мне на плечи. — Только не отчаивайся. Перемелется — мука будет, вспомни ту немецкую пословицу, которой тебя учил Гриша. Деньги потерял — ничего не потерял, друга потерял — много потерял, бодрость потерял — все потерял. Гриша, мы ведь и не такое пережили!

— То — мы, а при чем тут Петя? — Отец встал, молча оделся и ушел. На утро первой мыслью было: лучше бы я не проснулся.

 

28.

В выходной приехали Майоровы и Клава с Гориком, пришел Михаил Сергеевич. Пришлось заново все рассказывать. Только рассказал — приехал Кучеров, но он уже все знал от отца.

— Не знаешь, кто написал донос? — спросил Горик.

— Дочь хозяев дома, в котором жили Аржанковы.

— Ах, вот оно что! — воскликнула Клава. — Можно представить, как им допекла Ксения. А перед этим успела выложить всю подноготную.

— Да что об этом говорить! — сказал Сережа. — Толку-то от этого? Я вот что думаю: Петя не скрывал своего происхождения — анкета тому доказательство, и надо обжаловать исключение, не теряя времени.

— Ни в коем случае! — возразил Федя. — Сейчас пошли такие дела, что лучше не высовываться, не подставлять себя под удар. Обжалование не только ничего не даст, но может сильно повредить и Пете, и всем вам.

— Так что же делать? — спросила Галя.

— Пережидать, и тихонечко, не привлекая к себе внимания.

— И сколько времени пережидать?

— Ну, Галя, ну, кто это может знать! — с раздражением сказала Нина.

— Но это мучительно, — сказал Горик.

— А что ты можешь предложить? — вздыхая, спросил Федя.

— Не знаю. Но молча мучиться, ничего не делая... Иди к нам в санитары.

— Может быть, и пойду.

— Только не сейчас! — воскликнул Федя. — Ни в коем случае! Можешь напороться на мерзавца, который на тебе карьеру сделает.

— Перестаю понимать, что кругом делается и зачем, — говорит Клава — и какими средствами...

— Не надо, — прерывает ее Сережа. — А то мы так далеко зайдем.

— А то мы вдруг догадаемся, — говорит Горик, — о чем и о ком вы говорите.

Засмеялся даже отец, не сказавший до этого ни слова.

— А ты, Гриша, — говорит Кучеров, — постарайся удалиться до того, как придет письмо из Петиного института. Это осуществимо?

— Вряд ли, — сказала Галя. — Надо ждать две недели.

— А я уже увольняюсь.

— Это хорошо, — сказал Михаил Сергеевич. — Но как это тебе удалось?

— Наш главный бухгалтер — порядочный человек. Он мне посоветовал написать заявление задним числом, написал на нем «не возражаю» и пошел с ним к директору извиняться, будто он замотался и забыл об этом заявлении. Завтра должен получить расчет.

— Какая умница! — сказал Сережа.

— Свет не без добрых людей, — сказала Лиза.

— Ты смотри! — сказал мне Горик. — И среди бухгалтеров бывают умные люди.

Что касается меня, то согласились с Федей, чтобы я никуда не ходил — ни обжаловать увольнение, ни поступать на работу. Посыпались советы: ни о чем не думай, ни о чем не беспокойся — все равно это ничего не даст; приходи в себя, рисуй, встречайся с друзьями.

— Клара поступила в институт, а ты ее и не видел, — говорит Лиза.

— Пекса давно не был, — говорит Галя.

— Совет мудрецов окончен, — сказал Горик. — Пойдем покурим? Тогда мы еще не курили. Оделись и немного прошлись.

Я тебя увел от всяких советов. Помолчим? Ни рисовать, ни читать — ничем не могу заняться, ни на чем не могу сосредоточиться, ни с кем не хочу встречаться. Пришел Кучеров — я оделся и ушел. Живу как в густом тумане, даже во времени не всегда ориентируюсь. Дома меня не трогают, не досаждают никакими разговорами и советами. Часами брожу подальше от центра, чтобы не встретить знакомых. Не знаю, сколько прошло времени, когда там, где меньше всего можно было этого ожидать, я наткнулся на нескольких соучеников. Они меня окружили.

— Ты хлопотал о восстановлении?

— Нет. Это ничего не даст.

— Да, напортил тебе твой друг.

— Какой друг?

— Тот, что приходил тебя защищать.

— Ну, приходил, защищал. Чем же он напортил?

— А ты что, ничего не знаешь?

— Я же вам говорила, что Петя тут ни при чем! Не может быть, чтобы с его согласия...

— Да о чем вы говорите?

— Ты его после собрания видел?

— Нет, да что случилось?

— Понимаешь, он сказал... Ну, этой, рыжей... что чего они на тебя взъелись... что ты тут не один такой — таких тут много.

— Не может этого быть!

— Но я сам слышал, и не только я.

— И я слышала. И рыжая сама рассказывала об этом.

— Ох, какая подлость! Еще только этого не хватало.

— И знаешь, что она ему ответила? «Передай своему Горелову, что это ему не поможет».

Ни до, ни после не приходилось испытывать такого жгучего стыда, чувствовал, что горит лицо, и понял, как возникает желание провалиться сквозь землю. Я растерялся, молчал, не спросил, когда это произошло — до или после собрания и, не уверен, что попрощался. Оказывается, я пришел домой под утро. В доме темно, все — в своих постелях, но никто не спит.

— Где ты был?

— Нигде. Бродил по городу.

— Господи, да разве можно так? — воскликнула Лиза. — До чего ты себя доведешь?

Постарайся держать себя в руках, — сказал отец. — Надо же и с другими считаться. По какой причине Колосович нанес мне этот удар – я не знаю, пусть из самых благих намерений, но никакие контакты с ним для меня теперь невозможны, и очень хорошо, что после собрания он у нас не появляется — то ли самому стало стыдно, то ли покаялся за связи с классовым врагом и попытку за него вступиться.

И время — великий лекарь, и клин клином вышибают: после встречи с соучениками я стал приходить в себя и задумываться — что мне делать дальше... И отец еще без работы... Я уже не студент, и меня вот-вот призовут в армию. И дома, и доктор Кучеров, и доктор Повзнер уверены — по состоянию здоровья меня в армию не возьмут, но дома советуют подождать. Догадываюсь: советуют не потому, что в армию меня могут взять, а потому, что считают — еще рискованно высовываться. А Федя сказал мне так:

— Знаешь, что написано под окнами в одесских трамваях? «Висувайтесь, висувайтесь! Вы будете иметь тот вид».

Читаю газеты. Столица Украины перенесена в Киев. Правительство Украины проехало на вокзал по только что заасфальтированной улице Карла Маркса, любуясь ею. Побывал на этой улице: смотришь вниз — можно любоваться, смотришь по сторонам — любоваться нечем. Слава Богу, образумились: на Украине образовано шесть крупных областей, города и районы Донбасса остались непосредственно подчиненными центру.

 

29.

Наконец, получил повестку в военкомат и после медицинской комиссии — справку или удостоверение (не помню, как это называлось) о том, что по состоянию здоровья я не пригоден к службе в армии. Узнал и диагноз: врожденный порок сердца. Дома, конечно, об этом давно знали. В быту еще сохранялась старая терминология: такое свидетельство называлось белый билет, а я белобилетчик. Чуть ли не на другой день после того, как я стал белобилетчиком, наткнулся в газете на объявление: Макеевскому научно-исследовательскому институту организации труда и безопасности работ в угольной промышленности требуются на постоянную работу такие-то специалисты и среди них — инженеры и техники-электрики. Это же и есть тот институт, куда перешел работать Рубан! Вот туда и поеду, если меня возьмут. Сказал об этом как о принятом решении.

— Господи! — воскликнула Лиза. — Только Донбасса тебе не хватало!

— Спокойно, Лиза, спокойно, — говорит отец. — Это же не на шахте уголек рубить. Работа кабинетная, люди интеллигентные. Предоставляют жилье. И от нас недалеко — не Челябинск. Вот только — примут ли? Конечно, в Харькове было бы лучше. У своего Байдученко был?

— Нет. Вы же говорили, чтобы я никуда не ходил.

— Я думаю, — говорит Сережа, — если будет возможность в этот институт попасть, лучше сейчас уехать. В Харькове уж очень ненадежно.

— А если оставаться в Харькове, придется работать электромонтером — рабочих не чистят и не увольняют за происхождение, если сидеть тихо и не лезть на рожон.

— Сережа, что ты говоришь! — воскликнула Лиза. — На физическую работу с его-то здоровьем!

— А монтером — это не такая уж тяжелая работа, не вагоны разгружать и не уголь рубить.

— А ты видел, как они в морозы лазят по столбам? — возражает Лиза.

— Просись к Пексе, — говорит Галя.

— У Пексы как раз и лазят по столбам, — говорит отец. — Ты хочешь сразу послать заявление в Макеевку?

— Нет, сразу поехать.

— Можешь напороться на отказ. Я уже напарывался. Ты сначала напиши Рубану, все как есть. И подожди, что он ответит.

— Это резон, — сказал Сережа, и, кроме Гали, все с ним согласились.

— Ну, не все же монтеры лазят по столбам. Можно и к Горику санитаром пойти, — говорила Галя, но никто ее не поддержал. Лиза молчала.

Вскоре получил от Рубана ответ. Он уже договорился с начальством — меня примут, и я буду работать под его руководством. Сочувствует моему несчастью и считает, что я правильно делаю, уезжая из Харькова. Предупреждает, чтобы в анкете я ничего не скрывал, но сверх анкеты не откровенничал. В анкете нет вопроса — почему ушел из института, а причины бывают разные, самая распространенная — материальное положение.

В поезде Харьков-Ростов два вагона — в Макеевку. В городской кассе беру билет и получаю два: один — обыкновенный коричневый картонный прямоугольник Харьков-Харцизск, второй — бумажный белый квадрат побольше: Харцизск-Унион.

— Я просил до Макеевки, вы дали два: до Харцизска и какого-то Униона.

— Город Макеевка, станция — Унион. Так бывает.

— А почему два билета?

— А вам не все равно?

Дома переживают еще и потому, что я теряю харьковскую прописку. Меня это не волнует, а Федя Майоров говорит:

— Когда вернется, что-нибудь придумаем. Тут у него отец — должны прописать. Захотелось повидаться с Байдученко.

— Зашел попрощаться — уезжаю в Макеевку, к Рубану. — И вкратце сказал, что случилось. Лицо его покрылось пятнами, он издал звук, похожий и на кряхтенье, и на рычание.

— А я вас тоже могу взять на работу.

— А как же...

— А так же! Мало ли почему вы оставили институт.

— Но я даже не член профсоюза.

— Да об этом смешно говорить! Но раз вы едете к Рубану, то езжайте. Все-таки какой-то риск оставаться есть, много развелось всякой сволочи. Подождите-ка меня.

Вернулся не раньше, чем через полчаса.

— Зайдите ко мне в конце работы, непременно зайдите. Обещаете?

Зашел перед концом работы. Байдученко вышел, вернулся, сказал, чтобы я ждал, снова вышел. Комната опустела. Наконец, он пришел с какой-то бумагой и положил ее передо мной на стол. Это была моя характеристика по всей форме, на бланке, с печатью и подписями. Да какая! Даже — политически надежен. Дана для поступления на работу. Наверное, я вылупил глаза.

— А что они знают и понимают! — зло сказал Байдученко.

— Но в случае чего...

— А в случае чего — моей подписи здесь нет. Только вот что, Петя: эту бумагу в институт Рубана не давайте, там вас и так примут. Это вам на черный день. Ну, пошли.

По выходе из ВЭО столкнулись нос к носу с Токочкой и Птицоидой — они шли из Короленковской библиотеки, покупали билеты на какой-то концерт, обо мне ничего не знали, а услышав, — растерялись.

— Знаете что, ребята? — говорит Байдученко. — Пошли все ко мне — погладим Пете дорожку.

Ребята мнутся.

— Ну, пошли, пошли! Экие вы! Ломаетесь как красные девицы. — Изображает, как ломаются красные девицы.

Мы засмеялись и пошли. Вечер провели у Байдученко и впервые выпили по рюмке водки. Грустный был вечер.