Конспект

Огурцов Павел Андреевич

ЧАСТЬ V.

 

 

1.

Постоянная озабоченность, бесконечные суетливые хлопоты, более громкий и резкий, чем обычно, разговор Сережи, молчаливость Лизы, растерянность и грустные глаза Гали — вот что я застал дома. Перед сном в постели вспомнил, что подобная атмосфера царила у нас, когда я приехал из Челябинска. Хоть никуда не уезжай! — подумал я в сердцах, но тут же сообразил, что никакая это не примета, а чушь: уезжал в Макеевку, в позапрошлом году — на каникулы, и ничего страшного не произошло. Ах, ты, Господи, да что это со мной? Опять чушь несу: как это ничего страшного не произошло, когда черный кошмар разливается, разливается, и возле нашего дома большие черные лужи с чем-то вязким, их трудно обходить, и голос Мони: «Петя, помоги, дай руку»... Утром сильная головная боль и температура за сорок. Аспирин, чай с малиновым вареньем, доктор Повзнер. На другое утро температура пониженная, сильная слабость, — Лиза меняет постельное белье и белье на мне, — и снова доктор Повзнер, рецепт на лекарство и освобождение от занятий.

— Гриппозное состояние желудка? — спрашиваю я.

— Как, как? Откуда вы взяли такой диагноз? — Доктор усмехается. — По всей видимости это у вас срыв после долгого нервного напряжения. Никаких показаний для какого-нибудь другого диагноза нет.

На досуге слушаю радио и читаю газеты. Когда-то в осуществлении идеи, которой одержимы большевики, были и логика, и последовательность, и вынужденное маневрирование при меняющихся обстоятельствах. Несмотря на жесточайшие, беспощадные, безнравственные и антигуманные методы, применяемые с самого начала осуществления этой, казалось бы, гуманной идеи, и сама идея и, как это ни странно, эти варварские методы, опирающиеся на самые низкие человеческие свойства, одурманивают и привлекают очень многих. Неужели человек, однажды совершивший жестокость, не может остановиться и, как разъяренный бык, снова и снова бросается на кровь? Какая же разница между моралью нашей и фашистской? Со временем я перестал видеть и логику, и последовательность в действиях большевиков. По мере приближения к социализму усиливается классовая борьба? Да ведь и классовых врагов не осталось, всех извели — поэтому и выдумывают врагов народа, над которыми устраивают судебные театрализованные представления. И как только мог им поверить Леон Фейхтвангер? Или он притворяется по каким-нибудь политическим соображениям? А что стоит утверждение Ворошилова в речи на параде, — не помню каком: майском или октябрьском, — что русский народ умеет воевать и любит воевать?

— Каков мерзавец! — воскликнул Сережа по этому поводу.

— А он говорит то, что ему приказано, — сказал Федя.

— Все равно — мерзавец.

Теперь же, слушая новости и комментарии к ним, а потом читая об этом в газетах, я теряюсь. Сразу же после нападения Германии на Польшу, Франция и Англия объявили войну Германии. Мы знаем, что пошли они на это, выполняя свои обязательства по защите Польши от нападения, и очень хорошо, что они, наконец, решились противостоять гитлеровской экспансии. Нам втолковывают, что Франция и Англия — агрессоры, а Германия защищается от этой агрессии.

— Ну, нападение так нападение, слава Богу, что нападение, — говорит Сережа, — но как можно именно Германию называть страной, подвергшейся агрессии? Уму непостижимо.

Дураками всех нас считают, что ли? Как это понять?

— Как проявление нашей слабости, — говорит Клава, — и в результате — угодничество перед Гитлером, лишь бы он на нас не напал. Я не сомневаюсь: то, что мы называем Германию жертвой агрессии — это верхушка айсберга. А что под ней?

— Я не удивлюсь, — говорит Федя, — если в Германию идут эшелоны с зерном, маслом, рудой, даже нефтью — в Германии ее нет. Ублажать, так ублажать.

— С русским революционным размахом, — говорит Клава.

— И американской деловитостью, — добавляет Федя.

— Да перестаньте! — возмущается Нина. — Тоже мне политики.

— Нина, но нельзя же прятать головы в песок как страусы, — говорит Галя.

— А какой смысл высовывать голову? Что-нибудь изменится? Голову оторвут, и все.

— Нина, как ты можешь? — говорит Лиза. — Здесь же все свои.

— Да, свои. Я не об этом. Просто сбились на некрасивый тон.

— Тон красивый, некрасивый, — говорит Сережа. — А каким тоном с нами разговаривали и разговаривают?

— А я разделяю мнение Гриши: когда противник прибегает к нечестным методам и хамским выходкам, не надо опускаться до его уровня.

— Ну-у, это уже что-то вроде толстовского непротивления, — говорит Федя.

— Причем тут непротивление? Я говорю только о форме. Неужели непонятно?

— Ну, а в чем ты нашла у нас, — спрашивает Клава, — нечестные методы или хамские выходки?

— Клава, не придирайся. Я сказала только о некрасивом тоне.

— А по-моему, это ты придираешься...

— А по-моему спор переходит в перебранку, — говорит Сережа, — и лучше нам его пока оставить. Как дела у Горика? Давно мы его не видели. У Горика хорошая новость: он уже не на военно-медицинском факультете, вернулся на свой лечебный.

— Как ему это удалось? — сразу несколько голосов.

— Он и сам толком не знает. Когда его перевели на военно-медицинский факультет, он в разговоре с одним профессором не скрывал своего огорчения, а профессор — своего. В конце прошлого учебного года профессор, встретив Горика, спросил его как он смотрит на то, чтобы вернуться на лечебный факультет. Горик сказал, что был бы рад, но ведь это невозможно. Профессор ответил, что есть небольшой шанс, но гарантировать он ничего не может и просит помалкивать. А теперь он сказал Горику, чтобы он шел на занятия в такую-то группу лечебного факультета, но без шума и лишних разговоров — приказ уже подписан.

— Как это понимать? — задал свой любимый вопрос Сережа.

— Да вот как хочешь, так и понимай, — ответила Клава.

— Горик хорошо учится, — сказала Галя.

— Хорошо. В матрикуле — одни пятерки, за исключением... ну, этих — политэкономии, истории партии, военного дела и еще физкультуры. Мы с Хрисанфом думаем, что, возможно, Горик приглянулся этому профессору, и он хотел бы взять его на свою кафедру. Возможно, у него важная научная работа, в которой есть заинтересованность в каких-то верхних слоях общества, и ему стали создавать нужные условия. Может быть это и не так, но другого объяснения мы не находим.

Я встретился глазами с Федей, и он мне подмигнул.

Когда расходились, я подошел к нему, он взял меня за локоть и отвел в сторону.

— Ты давно видел Горика?

— После приезда не видел. А что?

— Да, понимаешь, эта научная гипотеза Клавы и Хрисанфа мне кажется несколько наивной — так просто из армии, — а военно-медицинский факультет — это армия, — сейчас не уйдешь. Но только, Петя, это — строго между нами.

— Об этом не беспокойся.

Учебная нагрузка так закрутила меня, что я перестал регулярно следить за событиями, только отмечал про себя когда они свершались и не давал себе воли много над ними раздумывать — некогда, некогда, потом, потом... Молотов слетал на свидание с Гитлером… Молотов заявил: фашизм — это идеология, а идеологию не уничтожают... Ну, докатились! Красная армия, не встречая ни сопротивления, ни отпора со стороны немцев, заняла Западную Украину и Западную Белоруссию... Услышал по радио: Польша — детище Версальского договора, искусственно созданное государство перестало существовать. Говорят — так же пишут и газеты.

— Я не помню — это какой по счету раздел Польши? — спрашивает Галя. — Третий или четвертый?

— Теперь понятно, — говорит Сережа — значит, не только договор о ненападении, но еще и сговор Сталина с Гитлером. Этого я и опасался.

— Снюхались бандиты! — сказал Федя.

А я и рад объединению Украины, и страшно подумать что там будет сейчас происходить: принудительная коллективизация, раскулачивание, репрессии против украинской интеллигенции — это уж безусловно. И то же, конечно, в Белоруссии. Встречаешь шагающих в строю красноармейцев и слышишь:

Белоруссия родная. Украина золотая. Ваше счастье молодое Мы стальными штыками оградим.

И оградят. Стальными штыками. Можно не сомневаться. Счастье молодое. От вас!.. Ну и дураки, сами не понимают какую двусмысленную песню заставляют петь.

На перемене подхожу к Толе Мукомолову и Гене Журавлевскому.

— Ну, а что толку переживать? — спрашивает Толя. — Что изменится? Дают еще возможность учиться, и на том спасибо. Вот и учись.

— Да ведь противно. Сидишь, занимаешься, а сам как обос…ный. Петя, противно?

— Противно, Геня, тошно, да и тревожно.

— Ну, ладно, — говорит Толя. — Можете плакать друг другу в жилетки, а я пошел — не люблю бессмысленных занятий.

— Не с кем поговорить, — говорит Геня. — Ты тоже все время молчишь?

— Есть немногие, с которыми говорю, ничего не опасаясь. С тобой, например. Тут другое дело. Не знаю как у тебя, а у меня все время уходит на занятия — такая пошла загрузка...

— У меня тоже.

— И некогда обо всем хорошо подумать. Может быть это и к лучшему, а то ведь недолго и свихнуться.

— Но иногда так наболит, что если не откроешь клапан, то боишься, что взорвешься в самом неподходящем месте.

— Ну, и открывай в подходящем — кто тебе не дает?

— Ну, спасибо, прямо на тебя буду открывать. Ах, черт! Уже звонок. Ты прав — ни на что времени не остается.

— Петя, иди сюда, — на другой перемене зовут Моня, Мотя и Сеня Рубель. — Как ты считаешь, мы успеем кончить институт? – спрашивает Сеня.

— Успеем до чего?

— До войны.

— А против кого мы будем воевать?

— Ну, не знаю... Но дело идет к тому, что будем, — говорит Сеня.

— Идет мировая война, — говорит Моня. — Ты думаешь, мы останемся в стороне? Очень сомнительно.

— А зачем же тогда пакт о ненападении с Германией?

— А ты доверяешь Гитлеру? — спрашивает Моня.

— Я никому не доверяю, — отвечаю, делая ударение на «никому».

— Тем более, — говорит Мотя. — Так как — успеем?

— Да откуда я знаю! Остается только надеяться.

В выходной я работал в институте над курсовым проектом, а вернувшись к обеду, застал дома, как говорит Лиза, сбор всех частей — Клава, Горик, Майоровы, Михаил Сергеевич и Кучеров. С Гориком редко встречаемся, давно не виделись и решили наверстать упущенное. Тут как хочется не поговоришь, и Горик предлагает вечером где-нибудь засесть.

— После Лизиного обеда?

— Тем лучше — меньше будем заказывать еды: фундамент уже заложен. Это я говорю, как будущий врач.

— Между прочим, Вера Кунцевич говорит, что перед тем как выпить надо съесть кусок хлеба с маслом.

— А у нее есть масло? — спросил Федя.

— Было. А теперь не знаю.

— Владимир Степанович, подтверждаете, что перед выпивкой надо съесть кусок хлеба с маслом? — спрашиваю я.

— Подтверждаю, особенно когда слаба закуска, — говорит Кучеров. — Масло обволакивает кишки и желудок, препятствует впитыванию алкоголя, и меньше пьянеешь. А я вижу на столе масло. Где вы его берете? Простите за нескромный вопрос.

— Сами делаем, — отвечает Сережа. — Сметана, слава Богу, еще есть в продаже. Вот и сбиваем.

— Я что-то не видела у вас никакого сепаратора, — говорит Нина.

— А наш сепаратор — макитра и качалка, — ответила Лиза. — И два мотора — Петя и Сережа, крутят по очереди.

— Такой сепаратор и у нас есть, — говорит Кучеров. — Надо будет заняться этим производством.

За обедом не обошлось без того, чтобы, по бытовавшему у нас дома выражению, не поговорить о политике.

— Помянете мое слово, — сказала Клава, — дело не ограничится разделом Польши.

— Граница Российской империи? — спросил Сережа, и сам себе ответил: Их уже не восстановишь — Варшаву забрал Гитлер.

— Границы — не границы, а все что можно, пока Германия воюет, Сталин постарается оттяпать, — сказал Кучеров. — Неужели с согласия Гитлера? Даже не верится. Но если дело дошло до договора о дружбе...

— О ненападении, — поправил я.

— Я говорю о втором договоре.

— Втором? Каком втором?

— Да о дружбе. А ты что, — проспал второй договор? Выходит, проспал.

Стало тихо, на меня смотрят, улыбаясь.

— Чего вы хотите от Пети? — спрашивает Галя. — Он же головы не поднимает от своих занятий.

Мы с Гориком отправились пешком, но погода была такая мерзопакостная, что дошли только до ближайшего ресторана — в гостинице «Грандотель», ныне «Спартак» — большой трехэтажный ампир с такими приятными пропорциями главного фасада и его деталей, что он смотрится дворцовым. В ожидании нашего заказа спрашиваю:

— Ты помнишь «Скучную историю» Чехова?

— Ты хочешь сказать, что в этой гостинице останавливался Николай Степанович? Он, между прочим, назвал Харьков серым городом. Наверное, Чехов бывал или хотя бы раз был в Харькове, и это — его мнение. Ты согласен, что Харьков — серый?

— Если говорить о цвете домов, то да: и теперь, даже в новых зданиях, сплошь серый цвет — темней, светлей, но серый. А в те времена, наверное, было мало зелени, и улицы, а значит — весь город выглядели серыми. Теперь так много зелени, что Харьков серым уже не назовешь. Ну, улица Свердлова — серая, Клочковская — серая, Грековская — серая, но не город в целом. А знаешь, что еще не дает назвать серым любой город? Церкви, а если издали, то — колокольни. Они так сильно приковывают к себе внимание, что рядом с ними теряется любая серость. Или мечети. Ах, какие минареты и колокольни я видел в Казани! Из поезда, проездом. Теперь, конечно, их посносили. А жаль! Любые храмы, независимо от религии, украшали города, а в создании силуэта они незаменимы.

— Знаешь, я пришел к убеждению, что в любой профессии важно не только знать дело, но и чувствовать его нутром. Рад за тебя.

— А ты свое дело чувствуешь?

— Да, начинаю чувствовать – удаются контакты с больными.

— Рад за тебя. Но вернемся на минуточку к Чехову. В Харькове он был и, наверное, останавливался в этой гостинице — тогда она была лучшей в городе. Значит, был и в этом ресторане.

Горик стал оглядывать сидящих за столиками, как будто мог увидеть Чехова.

— Господи! Ни одного лица, хотя бы отдаленно напоминающего Чехова. Аж смотреть противно. Перевелась настоящая интеллигенция.

— Пока еще не совсем. Просто ее остатки вряд ли ходят сейчас по ресторанам.

— Спасибо.

— На здоровье. Я тоже здесь. Расскажи как ты умудрился демобилизоваться.

— Очень просто. А интересно, что говорят мои родители?.. Ну-с, приступим, — сказал Горик, когда официант поставил графинчик водки и какую-то закуску. — За наше нутро! И после того, как выпили, повторил: Так что говорят мои родители о моей демобилизации?

Я старательно пересказал то, что слышал от Клавы.

— И как общество восприняло сию версию? Никто не усомнился?

— Общество приняло к сведению и вроде бы возгордилось: вот какие надежды ты подаешь, если тебя профессура даже из армии вытаскивает. Усомнился только Федя, но виду не подал, а потом сказал мне, что эта научная гипотеза представляется ему наивной, но попросил меня его сомнения держать в секрете.

— Ага! Нашлась-таки в этом обществе критически мыслящая личность, и хорошо, что эта личность свои сомнения держит при себе.

Выпили еще.

— Так что же было на самом деле?

— На самом деле было то, что я не пьяница, — Горик взглянул на меня так, как будто я был пьяницей. — Терпеть не могу регулярно выпивать по маленькой, но считаю полезным изредка устраивать хорошую встряску своему нутру. Ну, вот, в приличной компании прилично выпили, примерно так, как мы с тобой у моряка Кунцевича с той лишь разницей, что у нас обошлось без всяких пошлостей. За разговорами засиделись допоздна, и возвращался домой я ночью. Шел вверх по Сумской и терял уверенность что дойду — захотелось спать или хотя бы присесть отдохнуть. Что ж так сидеть? Давай еще по одной. — Выпили по одной. — На Сумской скамеек нет. Сесть на крыльцо? Так попадаются прохожие и даже мильтон попался. Вот, думаю, дотяну до сада Шевченко, как вдруг вижу — пересекаю такой тихий, такой уютный переулочек, деревья заслоняют свет от фонарей... Ну, я туда, и вскоре попалось большое каменное крыльцо, низкое и немного утопленное в стену. Сел. Кругом тишина и покой... Еще выпили. Не пропадать же добру.

— Если долго смотреть на спящего, он проснется, — продолжал Горик. — Известная истина. Так и я проснулся и увидал, что на меня смотрят несколько человек, и все — в форме НКВД. Первая мысль: когда же это меня арестовали? Не вспомню. Сел. А они улыбаются, рты до ушей, кто-то, глядя на меня, похохатывает. Огляделся — я в вестибюле. Э! В вестибюле арестованных не держат. Значит, на крыльце я заснул, а меня и втащили внутрь. Похоже, что я свернул на Совнаркомовскую, сел на крыльцо у одного из входов в НКВД и заснул. «Как? Отрезвел?» — спрашивает один из них. — «А ну, встань! Пройдись»... Исполняю команду, а куда денешься? Слышу: «Дойдет», «А где твоя фуражка?» Фуражки нет, наверное, осталась на крыльце и, конечно, кто-нибудь ее уже подобрал. «Ну, посидит на гауптвахте — беда небольшая», и у меня с души свалился не камень, а гора: значит, отделаюсь губой — это не катастрофа. В подтверждение этой мысли мне протягивают мой студенческий билет и выпускают на улицу. Улица, действительно, Совнаркомовская. На крыльце фуражки нет. Ощупываю карманы: раз вытащили студенческий билет... Нет, все остальное цело и деньги тоже, иду в магазин, покупаю фуражку и звездочку. Решил, что обошлось. Через несколько дней вдруг: «Пять шагов вперед!» А дальше: «За поведение, порочащее»... и так далее... «Отчислить из рядов РККА». Ну, я думал: раз отчислили из РККА, то есть из военно-медицинского факультета, значит — и из института, и теперь заберут меня в ту же РККА рядовым, строевым, необученным. Вдруг встречаю одного профессора. Он ведет меня в свой кабинет, там я пишу заявление с просьбой зачислить на четвертый курс лечебного факультета, оставляю ему это заявление и иду на занятия этого факультета. Вот и все. Знаешь, сколько слушателей военно-медицинского факультета мне завидовали. Завидовать — завидовали, но никто не решился повторить процедуру, которую проделал я. Ну, как — повторим процедуру или хватит?

— Как по мне, то хватит. Я бы выпил чаю с лимоном.

— Чай с лимоном — это хорошо. Увидишь нашего официанта — помани пальцем. — Горик сидел лицом к окну.

— Вот что я хочу спросить: Феде признаваться или нет? Дело в том, что мои родители не могут себе представить, да что там представить!.. Не могут допустить мысли, что их интеллигентный сын пьяный спал на улице. Ну, а я, конечно, не хотел бы их расстраивать. Вопрос в том — станет ли Федя делиться своими сомнениями еще с кем-нибудь? Если станет, то это может достичь ушей моих родителей, а они снова начнут приставать. Это не беда, но я не поручусь, что отец не отправится наводить справки. Тогда — скандал в благородном семействе. В старину порядочные люди в таких обстоятельствах стрелялись. А мне что-то не хочется.

— Федя просил никому не говорить о его сомнениях. Казалось бы и сам не будет распространяться. Но начал он с вопроса — давно ли я тебя видел? Значит, надеется на твою со мной откровенность. А если его надежды не оправдаются? Поделится ли он с кем-нибудь своими сомнениями? Судить не берусь. С Хрисанфом, — ты же знаешь, — они встречаются. По-моему, тут дело случая.

— Да... Плохо иметь родственников, особенно — умных. Ну, а если признаться ему как было дело?

— Если он пообещает, что будет молчать, слово сдержит.

— Даже Нине не скажет?

— Этого я не знаю, но и в этом случае, думаю, новость за пределы их дома не выйдет.

— Признаться — не признаться?

— Быть или не быть? Решать тебе.

— А ты как бы поступил?

— Феде я бы доверился. Да и Сереже доверился — огорчился бы старик, но молчал. Пожалуй, я бы и Хрисанфу доверился.

— Хрисанфу? Тебе хорошо говорить — ты не его сын. А, впрочем, надо подумать. Ты бы своему отцу признался?

— Скорее, чем кому-нибудь другому.

— Ну, вот что, ты, наверное, раньше меня увидишь Федю. Признавайся. Но слово молчать возьми, от моего имени. А насчет отца я подумаю. Как лето прошло? Время не загубил? Доволен?

— Какое там загубил! Доволен — не то слово. Кавказ, обилие плодов земных, хорошее вино, удивительная природа. Хорошая компания и отрешенность от нашей жизни — ни радио не слушали, ни газет не читали. А вот возвращение — уж слишком сильный контраст, до сих пор не привыкну. А у тебя?

— А я лето, считай, загубил — лагеря, муштра. Ну, правда, компания была неплохая.

 

2.

Жизнь в институте обычная и привычная, как будто нигде ничего не произошло и не происходит. Услышишь о новом событии, удивишься или расстроишься, и снова нырнешь в нашу жизнь... Ультиматум Эстонии, Латвии и Литве: допустить размещение Красной армии на их территориях. И допустили. Германия в состоянии войны с Францией и Англией и, конечно, радуется отсутствию второго фронта. Зачем нужны наши гарнизоны в этих маленьких республиках? Против кого? Неужели против самих этих республик, чтобы, по выражению Кучерова, их оттяпать. Договорились с Гитлером кому что оттяпывать?.. Заелись с Финляндией — требуем обмена территориями, Финляндия не соглашается... Сообщение: Финляндия ведет артиллерийский обстрел нашей территории. Как похоже на сообщение Германии при нападении на Польшу: польские войска первыми пошли на штурм немецкой пограничной, — забыл ее название, — крепости!.. К сожалению, сравнение оказалось уместным: мы уже воюем с Финляндией. И сразу же Карельская автономная республика преобразована в Карело-Финскую Союзную во главе с деятелем Коминтерна Куусиненом. Судьба Финляндии решается заранее, без лишних церемоний. С товарищами все реже и короче говорим об этом. Задашь вопрос, обменяешься репликами, и все. «О Финляндии слышал?» «Угу». Наверное, Толя прав: какой смысл в таких разговорах, и что они изменят? Небывало помпезное празднование шестидесятилетия Сталина. Учреждены Сталинские премии и Сталинские стипендии. На нашем факультете Сталинскую стипендию получает Бугровский.

На четвертом курсе из новых преподавателей хорошо запомнились Борис Давидович Лихтенвальд, по прозвищу грозный Бобик, и Кошелев, имя-отчество которого я давно забыл.

Грозный Бобик, высокий, интересный, лет тридцати с небольшим, но уже известный в Харькове специалист в области строительных конструкций, где-то проектировал, а в нашем институте читал лекции. Нам он в первом семестре прочел курс деревянных конструкций, в просторечье – деревяшки, во втором семестре — курс металлических конструкций, в просторечье — металл. Читал толково, с огоньком и грубоватым юмором.

Вот он на доске заканчивает расчет для нас довольно сложный, поворачивается к нам и, похлопывая руками по верхушкам ушей, спрашивает: Поняли? В эту зиму в нашем институте, — и не только в нем, — в определенное время гас свет. Мы приносили свечи и даже керосиновые лампы. В аудитории горят ряды свечей. Входит Борис Давидович, крестится и, произнеся «Господи, благослови!», читает лекцию и, заканчивая ее, говорит «Аминь». Для многих и для меня его предметы оказались самыми трудными, а грозный Бобик — из всех преподавателей самым требовательным и, как нам казалось, — беспощадным. Экзамен по деревяшкам я вовремя не решился сдавать, сдавал в зимние каникулы у грозного Бобика дома. Меня предупредили, чтобы я ни в коем случае не пользовался шпаргалками: он из комнаты уйдет, я останусь один, но у него такая система зеркал, что он все будет видеть. Никаких зеркал я не заметил, у страха глаза велики, — но шпаргалками, — как всегда, они у меня были, — не пользовался и сдал экзамен на четыре.

О рассеянности профессора Кошелева ходили легенды. Очевидцы утверждали, что он во время дождя стоял под водосточной трубой и о чем-то думал. Лет за сорок, всегда в сером мятом костюме, сам какой-то серый и мятый, и голос у него тоже серый. Целый год читал диамат с истматом, — диалектический и исторический материализм, — вполне профессионально, хотя и монотонно. Предмет был поинтересней политэкономии, истории партии и... я уже забыл чем только нам не пытались засорять мозги. Однажды Кошелев пришел на лекцию с ребенком лет двух-трех, и мы были поражены как тихо сидит ребенок на столе, служившем Кошелеву кафедрой. Кто-то из студентов положил перед ребенком несколько листиков бумаги и дал ему карандаш. Ребенок занялся рисованием, а Кошелев, оторвавшись от лекции, поблагодарил. Вскоре в этих лекциях меня стала раздражать узость подачи материала: когда шла речь о других философских школах, то о них сообщалось только то, что марксизм в них отвергал, что принимал, что развивал, и мы не получали ясного представления об этих философских направлениях. Нам, как лошадям, надевали шоры, чтобы мы не могли видеть ничего, кроме того, что нам видеть положено. Мое раздражение разделяли Моня и Мотя. Остальные либо плохо и с трудом понимали философию, либо вовсе ею не интересовались — к экзамену готовили шпаргалки и зубрили. Толя сказал мне удивленно:

— Да зачем тебе? Чем меньше этой муры, тем легче от нее будет сдыхаться.

Геня Журавлевский и Сеня Рубель его горячо поддержали.

В городе устраивают воздушные тревоги. Работающих принуждают покупать противогазы. Мы проснулись среди ночи от страшного грохота. Впечатление — удар пришелся по нашему домику. Сережа кричит:

— Где противогазы?! Всем надеть противогазы!!

Я поднял оконную штору и открыл форточку. Тишина, и на противоположной стороне улицы темные окна. Оделся и вышел во двор. Тишина. Открылась дверь соседей.

— Что случилось? — спрашивает Юлия Герасимовна.

Непонятно. Слышите — такая тишина. Вышел на улицу: тишина, безлюдье, горят редкие уличные фонари, во всех домах, кроме нашего, темные окна, из дворов никто не выходит. Возвращаюсь — навстречу Сережа. Обошли дом со всех сторон.

— Ничего не понимаю, — говорит Сережа. — Но ведь что-то по дому стукнуло. Может быть что-то от самолета отвалилось? Давай отойдем — посмотрим на крышу... — Когда глаза привыкли к темноте, увидели силуэт крыши. Силуэт цел. — А крыша? Может быть что-то ее пробило и застряло на чердаке? Придется подождать до утра. Пошли спать.

Сообщаем наши наблюдения Юлии Герасимовне и Зине, стоящим на своем крыльце, Лизе и Гале, стоящим на своем.

Все заснули, а мне не спится. Зажег настольную лампу — думал заниматься, но не занимается — возбужден, и мысли о войне. С нашего фронта в Финляндии сообщают только о подвигах отдельных героев и подразделений. Значит, — никаких успехов. Наверное, не можем прорвать линию Маннергейма и топчемся на месте, наверное, финны, защищая свою страну, отчаянно сопротивляются.

Во Франции и Англии формируются корпуса добровольцев в помощь Финляндии, — значит, считают нас союзниками Гитлера. Дожились! С сентября на границе Германии и Франции стоят немецкие и французские войска. В сводках обеих сторон одни и те же сообщения: бои местного значения, поиски разведчиков, перестрелка, на фронте без перемен. Обе стороны все еще накапливают силы? Ведут тайные переговоры? Западная пресса называет эту войну странной. Но города бомбят. Горят и разрушаются дома, гибнет мирное население. Втянемся в мировую войну — то же будет и у нас. Представил бомбежку Харькова, и вдруг, как по дороге от Эльбруса, родились стихи:

Там, где в ночь пожар гудел И огонь пел песнь свою, Темный пепел посветлел. Как покрылся плесенью. Побелел восток вдали, Звезды в небе гаснули, Но светилися угли Огоньками красными.

Дальше не помню. Записал, перечитал, обнаружил грубую ошибку: нет слова «гаснули», правильно — гасли... А, ладно! Все равно никто не прочтет, порвал и выбросил.

Ни спать, ни заниматься не могу. Написать Люсе? Нельзя же не ответить. Но о чем? Не писать же эти стихи! Переписка шла вяло, писали все реже.

Утром Сережа, разбудив меня, сказал:

— Знаешь, что это было? Упала мачта для антенны, прикрепленная к печной трубе.

— А где она лежит?

— На крыше.

— А труба цела?

— Цела. Теперь морока — заново устанавливать антенну. Вдвоем не справимся, кого нанять — ума не приложу.

С удовольствием слушаю Петра Лещенко — его песни часто передает радио Софии. Они приятны уже тем, что это — не «Широка страна моя родная», не «Если завтра война», не «Белоруссия родная, Украина золотая» и не очередная песня о Сталине. Слушая Софию, стал немного понимать болгарский язык и узнавать интересные новости. Во Франции и Англии корпуса добровольцев готовы к отплытию, — с интернациональной помощью республиканской Испании, вдруг услышал: Советский Союз и Финляндия ведут мирные переговоры, где — уже не помню, кажется, — в Стокгольме. Не поверил: или я плохо понимаю болгарский, или это – ложь. Сообщил новость и свои сомнения Сереже — он тоже не поверил, но через день сказал, что я, по-видимому, не ошибся — он тоже услышал из Софии о мирных переговорах. Сообщать эту новость своим друзьям в институте я раздумал — никто не поверит. Но вот передали по радио о прорыве линии Маннергейма, а потом, — как снег на голову, — о заключении мирного договора. На правах победителя мы оттяпали от Финляндии куда больше того, что требовали до войны, включая город-крепость Виипури (Выборг), единственный незамерзающий порт Петсамо (Печенга), разместили на территории Финляндии свою военно-морскую базу и, конечно, ничего, как предлагали раньше, не дали в обмен. Ошеломил пункт договора, — если память не изменяет, то пятый, — по которому на определенный день назначен штурм не взятой крепости Виипури, которая все равно отходит к нам. Задавал себе вопрос: зачем? Ответа не находил. Наверное, ответ надо искать в характере Сталина.

 

3.

Самым трудным из курсовых проектов для многих и для меня оказался проект металлической фермы. Изрядно потрудившись, я благополучно его защитил и на экзамен по «металлу» явился вовремя. Май, тепло, зелено. Аудитория на втором этаже, окна открыты. Тяну билет и сижу над вопросами. Жираф отвечает и получает пять. Вдруг слышу голос грозного Бобика:

— Чего вы роетесь по карманам?

— Охота закурить, если не возражаете, — отвечает Сеня Рубель. Грозный Бобик к нему подходит, кладет на стол пачку папирос.

— Вот вам папиросы. — Кладет на стол коробку спичек. — Вот вам спички. Только не ройтесь в карманах.

Открывается дверь и входит директор с Мишей Гольдштейном, самым старшим нашим соучеником — он в то время был секретарем партийного комитета, они подходят к грозному Бобику, тихо с ним здороваются, и директор говорит Мише:

— Ну, тяни билет.

— Зачем билет? Зачем билет? — возражает Борис Давыдович, прикрывая билеты рукой. — Он уже тянул. — Потом растопыривает указательный и средний палец на левой руке и кладет на них карандаш. — Покажите где консоль.

— Миша колеблется, потом тычет пальцем в середину карандаша.

— Видите? — обращается Бобик к директору. — А вы говорите — тяни билет.

— Зачем ты меня привел? — обрушивается директор на Мишу. — Какой позор! Иди учи! Хоть бы к осени одолел...

Они уходят. Тишина. За окном, перекрывая щебетанье воробьев, раздается бас Жирафа: Лихтенвальд там правит бал! Люди гибнут за металл...

Грозный Бобик хохочет, мы улыбаемся и вздыхаем. Отвечаю по билету, а за дверью нарастает шум, крики, смех. Борис Давидович встает и распахивает дверь.

— Что за базар?

— Поздравьте Женю Гурченко: у него родилась дочь.

— Поздравляю. — Он трясет Женину руку, и тон у него непривычно мягкий. — Все благополучно? Зайдите-ка.

— Да я...

— Зайдите! — повторяет уже строгим голосом и, когда они заходят, ставит стул рядом со мной. — Садитесь. — Садится сам. — Что на тройку вы знаете, я не сомневаюсь. Тройка вас устроит?

— Да... Конечно!

Грозный Бобик проставляет в ведомость отметку, смотрит, улыбаясь, на Женю, и я в этот момент вижу, какие у него лучистые и добрые глаза. Получаю четверку, выхожу в коридор. Женя уже ушел. Меня окружают ожидающие очереди, спрашивают как сдал, с какими вопросами попался билет и какие были дополнительные. Услышав о дополнительных, кто листает, кто просит на них ответить, кто просит мои шпаргалки.

— Да пожалуйста. Надеешься воспользоваться?

— На всякий случай. Если уж нечего будет терять. Пользование шпаргалками, с каждым годом совершенствуясь, достигло высокого уровня.

Один из приемов: сесть у запертых дверей, — их двое-трое, но открыты одни, — записать вопросы, на которые не можешь ответить или задачи, которые не можешь решить, прикрепить бумажку с этими записями к угольнику или линейке, улучив момент, опустить на пол, ногой просунуть под дверь, и тем же путем получить ответы и решения. Если кто-нибудь из экзаменующихся умудрился перебросить на твой стол записку, и ее отправляешь таким способом в коридор. У грозного Бобика не проходили никакие способы, а садиться у закрытых дверей он не разрешал.

Выходит Вадик Чимченко, и по его распаренному и расстроенному виду понятно — экзамен не сдал.

— Зарезал на заклепках, — говорит он, разводя руками и застывая с открытым ртом. И добавляет: Кто бы мог подумать!

Ожидающие экзамен хватаются за конспекты, сдавшие ведут Вадика в пустую аудиторию, укладывают на стол, на его подошвах мелом рисуют заклепки, кто-то становится у его изголовья с крестом, наскоро сооруженным из поломанных рейсшин, с двух сторон по три человека скорбно склоняют головы и кто-то аппаратом Вадика фотографирует ему на память.

Экзамен у профессора Кошелева. Отвечаю:

— Как нам говорили, субъективный идеализм... Профессор меня останавливает:

— Вы всякий раз начинаете отвечать с этой фразы — «Как нам говорили». Вы, наверное, знаете о словах-паразитах, а у вас целая фраза такая. Постарайтесь обойтись без нее.

— А у меня нет других источников, — отвечаю я. Несколько секунд он молчит.

— Ах, вы вот о чем... Все равно не нужно так говорить. И прошу вас — не говорите так. — Еще помолчал. — Пожалуйста, так не говорите. – Еще помолчал. — Продолжайте.

Становится его жалко, и я отвечаю без этой фразы. Материал знаю и получаю пять.

Во время сессии Толя Мукомолов сказал мне, что при штурме Виипури погиб его старый друг.

— Вита Новиков?

— Да нет, другой, — наш общий с Витой друг, соученик по техникуму.

Июнь и июль — проектная практика. Как и прошлогодняя строительная, ей положено быть всего лишь ознакомительной. Борис Гуглий и маленький скромный Леша Возженов направлены во Львов, в только что открытый филиал Гипрограда. Кажется, большинство проходило практику в Харькове. Меня направили в один из институтов, проектировавших промышленные предприятия. Какой отраслью там занимались – забылось быстро, работал в отделе, в котором проектировали объекты жилищно-гражданского строительства и поселки для этих предприятий. Отдел перегружен, сроки выполнения под угрозой срыва, и я сразу почувствовал обстановку напряженную и нервную. Больше всего меня заинтересовали поселки, и я по собственной инициативе предложил схему планировки одного из них, до которого не доходили руки. Схему одобрили, мне предложили принять участие в разработке этого проекта и зачислили исполняющим обязанности архитектора. С удовольствием работал и получал зарплату.

Есть свободное время — можно проследить за событиями. А события, — да какие! — барабанят по голове — успевай поворачиваться и изумляться. Событий так много, что теперь, через полстолетия, я вряд ли не перепутаю их очередность. Наводить справки? Уточнять? Какую страну, к примеру, Германия оккупировала немного раньше, какую — немного позже? Это дело историков, не имеющее никакого отношения к моим запискам.

Германские войска вдруг перешли в наступление, и... ах!.. Французская армия разгромлена и бежит. Париж объявлен открытым городом и сдан без боя, потоки беженцев на юг. В курортном городке обосновалось марионеточное французское правительство, и вот — предмет изумления: во главе этого правительства прославленный в первую мировую войну маршал Петен — национальный герой Франции. И новое — ах!.. Италия оттяпала у Франции Ниццу. В помощь Франции Англия высаживает войска в Дюнкерке, и вдруг: войска разгромлены, сброшены в Ла-Манш и с огромными потерями возвращаются в Англию.

Принимают ли европейские страны требования Гитлера о размещении у них немецких войск, — как советские в Прибалтике, — или отвергают, результат один: Германия оккупирует одну страну за другой, иногда обходясь и без ультиматумов. Карту Европы я помню и хорошо представляю как она сейчас выглядит. Фашистская Германия в новых границах, с присоединенными Австрией, Чехией, половиной Польши и западными областями Франции, — самое большое западноевропейское государство с наиболее развитой промышленностью и военной мощью, превышающей мощь остальной Европы. Военные союзники Германии: Италия, Венгрия, Румыния, Болгария и маленькая Словакия, созданная при помощи Гитлера после захвата Чехословакии. Страны с тоталитарными режимами — Испания, Португалия и Советский Союз — в тесных дружеских отношениях с Германией, а если верить радио Софии, то и Финляндия.

Если не считать того обстоятельства, что немецкие войска хорошо увязли в Югославии и Албании, напоровшись на мощное партизанское сопротивление, то в состоянии войны с Германией находится одна Великобритания. Из всех остальных стран Европы только три — Швейцария, Швеция и Ирландия – пока еще сохраняют независимость и соблюдают нейтралитет.

С оккупированных территорий, расположенных поближе к Великобритании, немецкая авиация жестоко ее бомбит. К сбрасываемым бомбам добавились летающие ракеты — новый вид оружия. Иx пусковые установки — на берегу Ла-Манша. Полностью разрушен город Ковентри, и появился новый глагол — ковентировать. Мне этот термин кажется циничным, а наша пресса его чуть ли не смакует.

Опубликованы указы, — теперь сказали бы — пакет указов, — Президиума Верховного Совета СССР. Установлен восьмичасовой, — вместо семичасового, — рабочий день, установлена семидневка, — вместо шестидневки, — рабочая неделя с днями отдыха по воскресеньям. За опоздание свыше 20 минут — под суд, наказание — принудительные работы с удержанием части заработной платы. За прогул — под суд, наказание — тюремное заключение. За укрывательство прогула и опоздания — под суд. Разрешается любого работающего по найму без его согласия переводить на другое предприятие или в другую организацию и в любой другой населенный пункт; за отказ — тюремное заключение. Запрещается увольнение по собственному желанию; за самовольный уход — тюрьма. Я уверен, что эти указы означают одно — запахло войной. Но с кем мы будем воевать? Часто с работы иду пешком, хотя бы часть дороги, иногда встречаю соучеников, теперь они жалуются как трудно высидеть шесть дней по восемь часов. Я же не замечаю как летит время — хватает работы: меня часто отрывают на более срочные или более важные объекты, а так хочется закончить проект поселка!

Румынии объявлен ультиматум, и на другой день Красная Армия, не встречая сопротивления, уже занимала Бессарабию и Северную Буковину. Захват Бессарабии, населенной в большинстве молдаванами, обоснован тем, что до революции она входила в состав Российской империи. Как тут не вспомнить: «Вiд молдаванина до фiна на всiх язиках все мовчить, бо благоденствує». Захват Северной Буковины, населенной преимущественно украинцами, — компенсация за многолетнюю оккупацию Бессарабии. Это событие навело на многие мысли. Румынское правительство — профашистское, в дружбе и союзе с Гитлером, и без его согласия Сталин не решился бы оттяпать часть румынской территории. Значит, и это входило в их сговор… Вторжение в Румынию — не та война, ради которой стоило принимать драконовские указы. Так с кем же мы готовимся воевать? Неужели в союзе с Гитлером?.. И, наконец, было бы глупо надеяться, что Сталин заинтересован в объединении украинских земель, у него это — лишь одна из маскировок каких-то своих целей.

Мой путь с работы лежит через городской сад им. Шевченко мимо овражка, поросшего лесом, — в нем летний шахматный клуб. Наверное, этот клуб работает по вечерам и в выходные — когда я прохожу мимо него, оттуда доносится стук костяшек домино, и однажды после удара я услышал возглас «Гитлер!», а через несколько ударов и «Муссолини!» Спустился вниз, примкнул к зевакам-болельщикам и вскоре увидел, что Гитлер — это дубль-шесть, а Муссолини — это дубль-пять, а когда уходил кто-то сделал крышу, и я услышал: «Дюнкерк».

Дома выхожу на крыльцо и ясно представляю, почти вижу, бегающего по двору малыша в коротких штанишках — моего сына. Переписка с Люсей давно заглохла.

 

4.

В дни рожденья Лизы, Сережи, Гали, когда-то и отца, в большие религиозные праздники, в дни смерти дедушки и бабушки и на Новый год издавна у нас собираются родственники и такие старинные друзья, что их и от родственников не отличишь. Но уже давно они приходят к нам и в тревожные времена. Я много раз слышал как Сережа и Лиза обсуждают, что купить для обеда в выходной день. Иногда Лиза спрашивает: «Ты думаешь — будет сбор всех частей?» – «После таких событий нагрянут непременно», — отвечает Сережа. Для постоянных гостей наш дом – клуб, в котором можно говорить что думаешь, осуждать и высмеивать власти, строить предположения, спорить, — как говорится, — отводить душу. Теперь я удивляюсь долгой жизни этого клуба. Конечно, невозможно представить, чтобы среди его членов был доносчик, но могли кого-то арестовать… А многие ли выдержат пытки?

Приехал в отпуск отец, молчаливый и замкнутый более обычного. Собрался наш клуб. В оценке Финской кампании — единодушие: война — агрессивная, а ее ведение так бездарно, что мы после всех воплей о мощи нашей армии вдруг всему миру показали ее неспособность на протяжении месяцев сокрушить сопротивление маленькой страны.

— Не сомневаюсь, что Сталин намеревался расправиться с Финляндией, как Гитлер с Польшей, — сказал Федя.

— А получился такой позор! — сказала Надежда Павловна. — Даже мне стыдно.

— Я удивляюсь, — говорит Михаил Сергеевич. — Совсем недавно в Монголии успешно били японцев. Что случилось? Неужели финны настолько сильней?

— Не в том дело, Миша, — отвечает Кучеров. — Совсем недавно, но Сталину достаточно, чтобы за это время уничтожить высший командный состав.

— Не только высший, — добавляет Федя. — Кажется, что и от среднего мало что осталось.

— Вот, вот! — говорит Сережа. — Как это прикажете понимать? Не дурак же он, чтобы не видеть, к чему приводит его нескончаемый террор.

— Я иногда думаю вот о чем, — говорит Галя. — Вот шли эти суды над старыми большевиками, и всех их обвинили в том, что они шпионы и агенты империализма. А может быть это — «Держи вора!» Может быть он сам чей-то агент? Тогда хоть как-то можно объяснить то, что у нас делалось и делается.

— Это было бы слишком простое объяснение, — ответил отец.

— Ну и что, что простое?

— Да его бы его бывшие соратники — старые большевики – давно на этом бы поймали, — сказал Федя. — И давно бы с ним расправились.

— У него свои цели, — сказала Клава.

— А какие? — спросила Галя.

— А это ты у него спроси, — ответил отец.

— Похоже, что его цель — власть, личная власть, никем и ничем не ограниченная, — сказала Клава, — над страной, а в мечтах, как у Гитлера, над миром — под видом борьбы за коммунизм. Не сомневаюсь, что он на самом деле мнит себя гением.

— И как у всех большевиков, цель оправдывает средства, — добавил отец. — А по поводу нашей Финской кампании я вот что думаю: как бы Гитлер не переменил свои планы.

— То есть? Ты что имеешь в виду? — спросил Сережа Нашу пословицу: куй железо, пока горячо. Как бы он вместо того, чтобы вторгаться в Англию, не повернул войска против нас.

— И я этого опасаюсь, — сказал Федя.

— Выходит, если Гитлер не дурак, он не упустит такой возможности, — задумчиво, как бы про себя, сказал Кучеров.

— Он будет дураком, если воспользуется этим моментом, — сказала Клава.

— Спасибо, удружила! — ответил Кучеров.

— Ну, чего ты, Володя? Я же о Гитлере. Сережа переводил взгляд с отца на Федю, на Кучерова, на Клаву и, наконец, сказал ей:

— Объясни, пожалуйста, почему ты так думаешь.

— В одиночку немцев не одолеть. Европу, как союзника, мы потеряли, она под каблуком Гитлера и, можете не сомневаться, Гитлер заставил ее хорошо работать на себя. Англия? Она уже пыталась открыть фронт в Европе, но сил у нее для этого нет. Остается надежда на Америку. А для Америки лучшего плацдарма при наступлении на Европу, чем Британские острова, нет. Можно наступать и из Африки, но это куда сложнее.

— Да зачем Америке за нас заступаться? — спросила Надежда Павловна. — Для нее Гитлер и Сталин — два сапога — пара.

— Не за нас, а за Европу, за ее цивилизацию. И получится, что мы с Америкой, хотим этого или нет, окажемся союзниками.

— Значит, ты считаешь, — спросил Сережа, – что Германия нападет на Советский Союз только после захвата Великобритании?

— О, нет! Ручаться за это я не могу — соблазн, действительно, велик. Я говорю только о том, что если Гитлер нападет на нас до захвата Великобритании, он совершит непоправимую ошибку.

— Если бы Америка готова была вступить в войну сейчас, — говорит Федя, — твоя правда, и других мнений быть не может. А ты вспомни, когда Америка вступила в прошлую войну. В немецком генеральном штабе не дураки сидят, разведка у них, можешь не сомневаться, хорошо поставлена, и если Германия сейчас нападет на Советский Союз, можно быть уверенным, что вступления в войну Америки вскоре не ожидается. А захват Великобритании Гитлер отложит на потом, но, конечно, до вступления Америки в войну — тут ты права.

— Потом не получится. Потом немцам будет не до захвата Великобритании — они увязнут в России.

— В России они увязнут, — сказал отец. — Этого им не избежать, получат второй фронт. А этого они больше всего боятся.

— А ты, Федя, рассуждаешь с позиции немцев, — продолжала Клава: — если они нападут, то будут рассчитывать на быструю войну и легкую победу, как в Польше и во Франции. У нас это не пройдет, как не прошло у Наполеона.

— Пожалуй, вы правы, — сказал Федя и поднял руки. — Сдаюсь... Клава — это голова, я бы ей палец в рот не положил.

Когда утих смех, — больше всех смеялись отец, Клава и я, — Кучеров, переглянувшись с Михаилом Сергеевичем, сказал:

— Нас с Мишей еще вот что интересует. Недавние зверские указы, — это, конечно, подготовка в большой войне. Вот мы обсуждаем когда и при каких условиях Германия может напасть на нас. Значит ли, что эти указы — только на случай нападения Германии? Или возможна какая-то другая большая война? В союзе с Германией?

— А если в союзе с Германией, — спросил Михаил Сергеевич, — то против кого и за что? Европу мы, кажется, уже кончили делить.

— А ты забыл про давнее устремление Российской империи? — спросил Сережа. — Дарданеллы, крест на святой Софии, крепость, контролирующая вход в Черное море?

— Но это — война с Турцией, а Турция — в большой дружбе с Германией.

— И Румыния в большой дружбе с Германией, — сказала Надежда Павловна. — Ну и что?

Заговорили вместе Клава, отец и Федя, но сразу остановились, переглянулись и предоставили возможность ответить Клаве. Клава сказала:

— Разница большая, То, что мы до сих пор захватывали, это, конечно, — по сговору с Гитлером. А после Финской войны зачем Гитлеру соглашаться на наши новые территориальные приобретения? Тем более, — на выход к Средиземному морю?

— Совершенно верно, — подтвердил Федя. — Я думаю, что Бессарабия и Северная Буковина — наши последние приобретения.

Рядом с Лизой сидела Юлия Кирилловна. Они то говорили о чем-то своем, то прислушивались к общему разговору, а сейчас Юлия Кирилловна сказала:

— Куди кiнь з копитом, туди i рак з клешнею.

А ведь, действительно, — подумал я, — масштабы оттяпывания не сопоставимы. В проектном институте недалеко от меня вдруг увидел Дмитрия Андреевича Чепуренко, сидевшего рядом с архитектором, под началом которого я работаю. На старших курсах Чепуренко — из самых уважаемых и любимых руководителей. Он доброжелателен, немногословен и привлекает мягким юмором. Ему лет под сорок, он высокого роста и очень курносый. Запомнилась сценка: он заходит в аудиторию, а на доске нарисована его голова со сходством, достаточным, чтобы быть узнанной. В наступившей тишине Чепуренко подходит к доске, стирает нос, рисует другой, поправляет что-то еще, — сходство полное, — вытирает руки и, улыбаясь и глядя на нее издали, говорит: «Видно — хорошо потренировались». Под его руководством в минувшем семестре я проектировал квартал многоэтажных, — по тому времени 4—5 этажей, — домов. Из всех курсовых проектов почему-то именно этот оказался для меня самым трудным и неудачным: много с ним возился, еле успел ко второй выставке и получил тройку. Вдруг мой начальник и Чепуренко оказались возле меня — Чепуренко хочет посмотреть проект поселка, над которым я работаю.

— Начиная с первого эскиза работа выполнена самостоятельно и, — не правда ли? — вполне профессионально, — говорит мой начальник. Мы и зачислили Петра Григорьевича на работу — пусть хоть деньги получит. Ты посмотри на соотношение застройки и ширины улиц. Мало кто уделяет этому внимание, а здесь они приятны. Твоя школа?

— Школа Эйнгорна. Вот я смотрю — площадь масштабна поселку, а не распластана, как теперь часто делают. Проект решен хорошо — логично и красиво. Вы, Горелов, попросите, чтобы вам отсиньковали экземпляр, хотя бы ваших чертежей.

— Давайте выйдем, — говорит мой начальник, протягивая мне папиросы. — Мы с Петром Григорьевичем покурим, а ты подышишь отравленным воздухом. — Вышли, закурили, и он продолжает: — Вот теперь подыши нашим воздухом. Отпечатать чертежи для Петра Григорьевича нельзя: поселок для… ну, для танкозавода. Не знаю, как он будет строиться и эксплуатироваться, но проектирование засекречено. Такое у нас сплошь да рядом — наверное, это и есть бдительность. Стыдно сказать, — даже подписи Петра Григорьевича не будет — у него нет допуска.

— Коля, да разве так можно? Он же автор. Это знаешь как называется?

— Митя, не горячись. Что лучше: держать способного проектанта на вычерчивании чертежей, которые он подпишет в графе «чертил», или дать ему возможность поработать самостоятельно?

— Ну, и пусть не будет моей подписи, — говорю я. — Зато работа интересная.

— Ну, хорошо. Работу Горелова я видел, и для меня этого достаточно.

— Дмитрий Андреевич, вы проверяете как проходит практика? — спрашиваю я.

— Ничего я не проверяю. Я зашел к Николаю Николаевичу по своим делам. А вы кому-нибудь говорили, что вас здесь приняли на работу?

— Дома сказал.

— А еще кому-нибудь? С соучениками видитесь?

— Иногда встречаю. — Несколько секунд я припоминал. — Больше никому не говорил. А что?

— Стипендию получаете?

— Получаю. Ах, вот оно что: наверное, нельзя получать стипендию и зарплату?

— Я точно не знаю, но боюсь, что нельзя. И касается ли это временной работы, тоже не знаю.

— Да по сравнению с зарплатой стипендия так мала, что я готов ее вернуть за эти два месяца.

— Дело не в этом. Вы не сообщили, что получаете зарплату, и если кто-нибудь об этом узнает и захочет вам насолить, у вас могут быть неприятности. Поэтому я и спросил — знает ли еще кто-нибудь?

— Считайте, что все благополучно, — сказал мой начальник. — Петр Григорьевич никому не говорил, а мы не станем сообщать в ваш институт.

— И то верно, — сказал Чепуренко.

Дня через два Сережа мне говорит:

— Я навел справки. Студенты на практике получают либо стипендию, либо зарплату. Но раз ты никому не говорил, что получаешь зарплату, — можно не беспокоиться. Кто там станет тебя проверять? Да еще при нашем хаосе.

На нашем факультете — традиция: после проектной практики — экскурсия в Ленинград почти на весь август, а на обратном пути — несколько дней в Москве. Что может быть лучше для каникул — впервые, да еще с друзьями, побывать в Ленинграде и его пригородах? Скоро август, и вдруг мне предлагают на работе остаться еще на месяц. Из-за денег, хотя они очень не помешают, я бы не остался, но мне страсть как хочется окончить свой первый реальный проект, хорошо начатый и хорошо идущий. Я ни с кем не советуюсь — решать мне. Если будет война, а это будет страшная война, и я погибну, то какая разница — был я в Ленинграде или не был? Выживу или вдруг войны не будет — что я, не побываю в Ленинграде? Поколебавшись несколько дней в размышлениях, решил довериться чувству: поступлю так, как больше хочется. Прислушался к себе: больше хочется закончить проект, и я остался. Лиза расстроилась: как же, Петя в этом году совсем не отдохнет. Отец ее успокаивал: работа по душе лучше любого отдыха. Сережа помалкивал, но в его взгляде угадывались и удивление, и одобрение. Галя сказала:

— Ишь ты какой!

— Какой такой?

— Да вот такой.

 

5.

Обычное дело — обмен впечатлениями о минувшем лете. На этот раз наш курс ездил на экскурсию, и впечатления главным образом о Ленинграде и немного о Львове. Борис Гуглий рассказывает:

— Мы знали каким трамваем ехать с вокзала. Вышли на площадь, видим — наш трамвай.

Побежали к нему и сходу — к площадке. Как у нас. Пожилой мужчина придержал даму и сказал ей: «Зачекай. Нехай бидло сiдає». Там садятся по очереди. Такой позор, хоть сквозь землю провались.

Архитектор Виктор Викторович, сокращенно Вик-Вик, руководивший проектами у гражданцев, молодой, застенчивый, часто краснеющий, рассказывает в кругу студентов:

— Жил я в частном пансионе. Хозяйка спрашивает — почему я не выставляю на ночь обувь за дверь? Я не сразу сообразил, в чем дело, и чуть не ляпнул «Чтобы ее украли?» Беру в буфете компот. У нас как подают? Без ложечки и блюдца. Ну, я по привычке — хап, хап, а косточки в кулак. Смотрю — все едят ложечками и ложечками кладут косточки на блюдца. И они, люди воспитанные, делают вид, что ничего не замечают. Такой конфуз!

Леша Возженов отзывает меня в сторону.

— Когда мы приехали, там работало много поляков — архитекторов и инженеров, а потом они один за другим стали исчезать. Когда я уезжал, жена одного из исчезнувших, — она тоже там работала, — попросила меня взять посылку, — там посылки за пределы Западной Украины не принимают, — и отправить ее мужу. Ну, ты понимаешь куда — в лагерь. Отказать я не мог, а теперь думаю: увидят мой обратный адрес и пришьют мне связь с врагами народа. Как ты думаешь?

— Не знаю, Леша, у нас все может быть. А ты на кого-нибудь имеешь зуб?

— При чем тут зуб?

— Если имеешь, — его адрес и укажи. Леша засмеялся.

— А ну тебя с твоими шуточками! Я серьезно спрашиваю.

— А ты не понял. Укажи липовый адрес.

— А ты бы взял посылку?

— Взял. Отказать было бы бесчеловечно.

— И отправил бы?

— Ну, раз взял, то, конечно, отправил бы. А ты все еще колеблешься?

— Да посылку я давно отправил, еще перед поездкой в Ленинград.

— Ну, и не мучайся. Ты же хорошее дело сделал.

А дело тут такое: если бы не отправил, может быть еще больше мучался. Об экскурсии все рассказы начинались с того, что в Ленинград ехали с пересадкой в Орше, а там штурмовали вагоны и соучениц втаскивали в окна.

У нас, градостроителей, архитектурным проектированием руководили, не считая аспирантов, Дмитрий Андреевич и Сергей Николаевич Турусов — лет тридцати с чем-то, высокий брюнет с большим лбом, красивый и представительный. О таких говорят — импозантный мужчина. Не знаю, работал ли где-нибудь еще Чепуренко, Турусов же иногда говорил: У нас к Гипрограде... Большой мастер антуража: когда брался за кисточку, деревья, люди, автомобили, даже облака у него получались, нам на зависть, эффектно стилизованными. В указаниях категоричен, не любит их обсуждений и возражений, иногда небрежен: сегодня скажет одно, следующий раз — противоположное.

— Сергей Николаевич, а прошлый раз вы сказали...

А ты сам думай! Единственный преподаватель, говоривший студентам «ты» и часто дававший почувствовать свое превосходство. Остроумен, резок и язвителен. Но всегда чувствует грань допустимого и если позволяет себе переходить эту грань в отношениях с одними, то воздерживается — с другими. Хорошенькая Света, поработав в группе Турусова, следующий раз оказалась в группе Чепуренко. На выставке проектов она, показывая Турусову на свои деревья, сказала:

— А правда сделано под Турусова?

Светочка, ты лучше делай под себя. Турусов — кумир многих студентов, они его окружают и ловят каждое слово. Некоторым и мне он несимпатичен: рисуется и любит производить эффект. Красуется — сказала о нем соученица. Артист — сказал о нем соученик. Турусов, конечно, это чувствует и никого из нас в свою группу не берет.

Объявлены списки групп, я — в группе Чепуренко. В семестре только один курсовой проект, но большой — генеральный план города. Просматриваю ситуационные планы городов, выбираю Полтаву и говорю Дмитрию Андреевичу, что хочу туда съездить.

— Дело хорошее, но командировки на обследование оплачиваются только для дипломных проектов.

— А я съезжу так, за свой счет.

— Вы в Полтаве не бывали?

— Не бывал.

— Поезжайте, но ничего не фотографируйте и фотоаппарат с собой не берите — могут быть неприятности.

— Фотоаппарата у меня нет. Я может быть что-нибудь зарисую.

— Тогда возьмите справку — кто вы такой и для чего находитесь в Полтаве. Круглую площадь, музей и, вообще, памятники архитектуры не рисуйте — их найдете в литературе. У вас есть где остановиться?

— А я от поезда до поезда. Дня хватит?

— Для общего впечатления — вполне, город не из больших.

Приехал среди ночи и чуть свет пошел в город. План его помнил и дорогу не спрашивал.

Направляясь в центр, увидел здание музея — бывшего земства. Когда-то его считали примером зарождающейся украинской национальной архитектуры, теперь называют образцом эклектики и потуг буржуазного национализма искусственно создать архитектуру, отличающуюся от русской и польской. Здание своеобразное, красивое и, действительно, чем-то ассоциируется с Украиной, а чем — определить не берусь и решаю поговорить с преподавателем истории архитектуры. В центре города, в середине известной круглой площади — известный монумент победы, возведенный к столетию польской битвы, окруженный зеленью. Не сомневаюсь — зелень была задумана партерной, но посадили деревья, они выросли, закрыли монумент, и он виден только из аллей, к нему ведущих. Теперь там парк с назойливой и безвкусной агитацией. Застройка площади — единый ансамбль и стиль ампир, но этот ансамбль заслонен парком, и видеть его можно только по частям. Обхожу площадь, любуясь этим ансамблем, и вдруг на углу главной улицы вижу четырехэтажный модерн явно -надцатых годов нашего столетия. Изувечен такой ансамбль!..

Старинные церкви, отдельные красивые дома, памятники, много зелени — парки, скверы, улочки, над которыми деревья сплелись кронами, но в целом застройка Полтавы ничем не примечательная, обычная для украинской провинции и даже убогая. А город в целом не просто красив, а очень красив. Его особое очарование — в раскрывающихся далях: долина Ворсклы, леса, луга, ветряк на далеком холме... Застраивая и реконструируя город, такие виды застраивать нельзя. Я стал их рисовать и помечать на рисунках — откуда этот пейзаж виден. Только открыл альбом — окружили зеваки — и дети, и взрослые. Сначала я отвечал на вопросы, но потом, — вопросы не кончались, — попросил не отвлекать меня — у меня мало времени, и вдруг услышал:

— А покажите ваши документы.

Обращался пожилой человек — ни интеллигент, ни рабочий, ни колхозник, похож на кустаря или мелкого торговца, таких теперь нет.

— А вы имеете право проверять документы? Так предъявите свое удостоверение.

— Кажный может проверить, если человек подозрительный.

— Ну, если каждый, вот и предъявите свои документы — вы мне тоже кажетесь подозрительным.

— Значит, не хочете предъявить?

Я обернулся и резко сказал:

— Отстаньте! — И увидел, что зеваки отошли подальше, их уже меньше, они молчат и только одна женщина сказала: «Та чого ви причепилися до нього? Хай собi малює».

Заставил себя не оборачиваться, и не глядя по сторонам, кончить рисунок. Когда рисовал в третьем или четвертом месте, пристававший ко мне явился с милиционером. Милиционер не стал требовать документы, а повел меня, как он сказал, в район. По дороге вспомнил сколько раз меня отводили в милицию: в Харькове, в Макеевке, в Нальчике... Если считать со дня рождения, в среднем выходит через каждые 6 лет и 9 месяцев, если считать со дня совершеннолетия, — через каждые 2 года и 9 месяцев. Если так пойдет и дальше, имею шанс поставить мировой рекорд. В милиции дежурный тоже не стал проверять документы, а оставив меня под охраной того же милиционера, вышел. Все понятно: пошел докладывать начальству или звонить в НКВД — милиция шпионами не занимается. Вскоре явились двое: пожилой, плотный, в штатском и помоложе — высокий, в гимнастерке, синем галифе и пыльных сапогах. Пошли в другую комнату. В штатском сел во главе стола, помоложе — у его торца и поставил стул для меня рядом с собой.

— Предъявите ваши документы, — сказал в штатском.

Положил на стол паспорт, студенческий билет и справку, которую посоветовал взять Чепуренко.

— Еще есть документы?

Положил военный билет. Они сверили документ один с другим, потом посмотрели рисунки и перелистали чистые листы альбома.

— Вы будете проектировать город? — спросил в штатском.

— Да.

— А рисуете не город, а его окрестности. Как вы это объясните?

— Полтава — очень красивый город...

— Неужели?

— Дайте объяснить, я же на ваш вопрос отвечаю. Вы тут живете и к красоте города привыкли...

— Давайте ближе к делу!

— А красота города — в его окрестностях.

— Ну и что?

— А то, что когда будут реконструировать и застраивать город, надо, чтобы не закрыли эти, — я показал на альбом, — красивые виды. Ну, я и замечал места, откуда они открываются, — я раскрыл альбом и показал запись, сделанную на рисунке, — я рисовал эти виды.

Наступило молчание.

— И город будут застраивать по вашему проекту? — спросил младший.

— По какому проекту будут застраивать — я не знаю, но нас учат правильно работать.

— Ну, что? — обратился старший к младшему. — Отпустим парня?

— Отпустим.

— Перепиши документы. А вы, — обратился старший ко мне, — больше не рисуйте.

— Но мне нужно еще один вид зарисовать.

— Обойдетесь.

— Вы даже не спросили какой. Почему же эти, — я показал на альбом – можно, а еще один — нет?

— Здесь вопросы задаем мы.

Я замолчал и, пока в полувоенном что-то выписывал из моих документов, решил: все равно долину Ворсклы зарисую, жаль, что не с нее начал и жаль, что день уже короткий. Когда уходил, услышал как младший сказал:

— А интересная у парня работа.

— У каждого своя работа, — ответил старший. Только вышел из милиции, как меня остановил тот, кто привел милиционера.

— Отпустили? Не надо было артачиться. Набить бы ему морду!

По-шел вон! — отчеканил по слогам и зашагал, не оглядываясь. Рисовать долину Ворсклы не пришлось. Там был фотограф, который снимал всех желающих на фоне этого ландшафта. К сожалению, моя фотография была бы готова завтра, но у фотографа нашелся лишний снимок какой-то парочки. Потом, когда стемнело, я успел порисовать в другом месте. Все время шли люди, наверное, — с работы, но, слава Богу, — ни один человек возле меня не задержался.

 

6.

На пятом курсе — самые скучные лекции: сметное дело, организация строительства, противопожарные мероприятия... Да и читают их нудно. Аудитории полупустые, и мало кто конспектирует. Как-нибудь обойдется! Работаем над курсовым.

На отдельном листе перерисовываю виды из Полтавы, нумерую их, а на опорном плане наношу стрелки, показывающие откуда и в каком направлении видны эти пейзажи, и ставлю возле стрелок те же номера. Чепуренко говорит:

— Я вижу — вы недаром съездили в Полтаву: ее прелесть — именно в раскрывающихся далях. Идея прекрасная. Но надо не только сохранить эти виды — это что? Надо так решить генеральный план, чтобы эти виды органически вошли в него. Вам это понятно?

— Понятно.

— А как вы представляете себе решение этой задачи?

— Надо, чтобы места, откуда раскрываются эти виды, не казались бы случайными, а были бы... ну, что-то вроде кульминации.

— Верно. Но только не что-то вроде, а настоящими кульминациями. Вы с симфонической музыкой знакомы?

Митя, ты ставишь задачу как для маститого архитектора, — вдруг отозвался Турусов, — да еще знакомого с музыкальной композицией.

— Да не святые горшки лепят. Попробуете справиться?

— Попробую — уж очень интересная задача.

— И нужная. Недостатки некоторых генеральных планов, — это, Коля, я в адрес Гипрограда, — в том, что в них прекрасно решены все инженерные, сантехнические и экономические вопросы, но только не эстетические. Конечно, нельзя забывать и про эти практические дела — транспорт, санитарные разрывы, ориентация домов и прочее. Да, взвалили вы на себя работу. Ничего, справитесь. Четыре месяца — срок немалый. С чего собираетесь начать?

— Со схемы планировки, конечно.

— Ищите в ней определенную систему.

— Дмитрий Андреевич, Тбилиси очень красив, а системы никакой. Хаос.

— Тбилиси стиснут горами, не разгуляешься. И все-таки система есть. Вы заметили чем красив Тбилиси?

— Даже не знаю, но идешь по городу и ахаешь.

— Тбилиси хорош не планировкой, не застройкой, даже не природой, а сочетанием природы с застройкой, – чем не система?

— Да кто эту систему проектировал? — откликнулся Турусов.

— Пусть она сложилась стихийно, но она есть.

— Дмитрий Андреевич, а Полтава, — вот смотрите, — изрезана огромными балками, тоже не разгуляешься. Горы хоть эстетически участвуют в формирования города, а балки лишь место занимают. Какая же тут может быть система? Только сочетание застройки с далекими видами.

Чепуренко засмеялся.

— Ну, вот же вам и система, сама в руки просится. И добейтесь в планировке красивого рисунка. Красиво на бумаге — красиво и в натуре, это относится не только к проектированию зданий.

Работа пошла, быстро ли, медленно — кто знает? Чепуренко предложил продумать состав проекта и наметить сроки выполнения каждого элемента. Наметки мои он смотреть не стал, но я убедился, что времени в обрез, стал работать до позднего вечера и по воскресеньям. Так работает и большинство моих товарищей. Редко заглядываю на лекции, но когда заглядываю — задаю вопросы, чтобы преподаватели запомнили и мою физиономию: зачеты-то придется сдавать! В этой последней сессии — только зачеты, без экзаменов.

Сережа Лисиченко радиофицировал аудитории, и в тех, в которых мы работаем, если включить радио, звучит негромкая, неназойливая музыка, не только не мешающая проектированию, но сдерживающая разговоры и помогающая сосредоточиться, иногда мы слышим танцевальные мелодии, и многие, включая наших руководителей, танцуют. Но и без нашего радиоузла мы не соскучились бы. После практики и экскурсии Эраст Чхеидзе поехал домой и на занятия явился чуть ли не в середине сентября.

— Почему вы опоздали? — спрашивает его руководитель-аспирант. Чхеидзе молчит.

— Чхеидзе, почему вы опоздали? — повторяет вопрос руководитель.

Чхеидзе молчит.

— Чхеидзе, я вас спрашиваю — почему вы опоздали? Чхеидзе молчит.

— Он с Кавказа на ишаке ехал, — объясняет Женя Курченко. Под общий смех Чхеидзе поднимается и с криком «Что ты сказал?!» бросается на Курченко.

Студенты и руководители их разнимают.

— Ты все-таки извинишься за оскорбление, — говорит крепко зажатый Чхеидзе.

— Ладно, Эрик, помиримся, — говорит Женя. — Ты, наверное, привез бутылку хорошего вина? Вот после занятий и помиримся. Да отпустите вы Эрика — он уже остыл.

— Бутылку? — возмущается отпущенный на свободу Эрик. — Одну бутылку? Почему ты так плохо обо мне думаешь?

Утро. У стены два Семена, — из самих старших, — эскизируя и напевая «Калинка, калинка, калинка моя», приплясывают. Вечер. Бугровский, самодовольно ухмыляясь, исполняет в собственном переводе часто передаваемую по радио песню:

Любиме мiсто може спати спокiйно, Бачити сни та зеленiти посерединi весни.

Иногда по вечерам в складчину покупаем легкое вино и конфеты, а наливаем вино в скрученные из полуватмана кулечки, теперь сказали бы — разового пользования. В складчине участвуют наши руководители. Сложился ритуал: когда решаем выпить, студенты, — но не студентки, — становятся в круг и играют в бутылочку — против кого остановится горлышко раскрученной бутылки, тому идти в магазин.

Когда и почему началась война между гражданцами и градачами уже не вспомнить. Паркачи держали нейтралитет. Война длилась долго и принимала неожиданные формы. Перед какой-то лекцией к нам, градачам, заходит хорошенькая Анечка. Звонок. Большинство и не заметило, как Анечка оказалась в стенном шкафу, запертая на крючок. Начинается лекция, а из шкафа доносится жалобный голосок: «Выпустите меня». Потом у нас исчезла хорошенькая Света, и гражданцы требуют за нее выкуп...

Вечер. Под тихую мелодию «Нам не страшен серый волк» кто-то напевает:

Нам не страшен сам Дегуль, сам Дегуль, сам Дегуль, Все гражданцы — только нуль, только нуль, только нуль.

Кто-то подхватывает:

Мы гражданцев всех побьем, всех побьем, всех побьем И спокойно спать пойдем, спать пойдем, спать пойдем.

Кто-то продолжает дальше, и так возникает наш гимн, который мы дружно исполняем, когда к нам заходит кто-нибудь из гражданцев. Наши руководители смеются чуть ли не до слез, но нас не останавливают.

— Пятый курс как с цепи сорвался, — сказал наш декан Урюпин Бугровскому.

Конечно, постоянная напряженная работа требовала разрядки, но чем объяснить бесшабашные формы, которые эта разрядка принимала? Легкомыслие? Безнаказанность? Возможно. Тогда мы об этом не задумывались. Теперь я уверен, что была еще одна причина и, возможно, главная: очень тревожная обстановка в стране и в мире. Никто не знал, что день грядущий нам готовит. В любой момент большая война, может накрыть и нас, да и без войны все больше осознаем — любая ночь может оказаться последней для тебя или твоих близких. Об этом избегаем говорить и стараемся не думать. Но живем-то мы только раз!

Приближается зимняя, — наша последняя, — сессия. Работаю над птичкой. Птичка — это вид с птичьего полета, в моем случае — на часть Полтавы с ее центром. Рядом садится Чепуренко, и я отодвигаюсь, чтобы дать ему возможность рассмотреть мою птичку.

— Идея застройки центра пояснений не требует. Ну что ж, может быть и такая, возражений нет, — говорит Чепуренко. — Парк на круглой площади сохраняете?

— Чесались руки восстановить задуманную партерную зелень. Да жалко рубить такие деревья.

— Правильно. И еще учтите: Полтава — не Северная Пальмира, и такой огромный солнцепек здесь неуместен, нужна тень. Ошибка архитектора, привыкшего работать на севере... Вы что же, сносите четырехэтажный дом на площади?

— Но не оставлять же его! Он портит такой ансамбль!

— Коли бы вместо парка был партер, этот дом вряд ли решились бы построить. А так, когда ансамбль в целом не виден, это не так страшно. Но все равно — варварство. Хорошо, сносите. Дожить бы до того времени, когда так можно будет решать и в реальном проектировании.

— А мой проект нереальный?

— Сегодня — нет, так же, как и у большинства ваших товарищей. Но это не страшно. Важно научиться правильно работать, а уступки, ухудшающие проект, — этому вас жизнь сама научит... Выходит, вам остается кончить птичку, и можно красить. Не торопитесь, не успеете к первой выставке — не страшно, главное — не запороть хороший проект.

Пять девушек подружились на годичных курсах подготовки в наш институт. Обучение на разных отделениях их дружбу не ослабило. Это маленькое замкнутое, ни разу не пополнявшееся общество держалось особняком, и я, и многие другие соученики и соученицы до последнего времени как бы и не учились вместе с ним — казалось, нас ничего не объединяет. Во время экскурсии в Ленинград Саша Горохина из этой компании сблизилась с Жирафом, а может быть сближение тогда только и было замечено, но о себе могу сказать: с Марийкой Стежок из той же компании мы сблизились во время подготовки к зимней сессии. Самая красивая из этих девушек вышла замуж и после четвертого курса оставила институт, самой интересной и эффектной была Саша Горохина, самой милой и симпатичной, во всяком случае по мне, — Марийка Стежок. И почему-то она казалась незащищенной. Из этой компании на градостроительном отделении училась только Марийка.

Доски и подрамники законченных проектов заклеивают калькой, чтобы их случайно не запачкать. Мы видим как Однороб заклеивает перспективу центральной площади городка, который он проектировал. Посреди площади — клумба, а на ней памятник-постамент и чья-то фигура: по идее здесь должен быть памятник, а кому — дело десятое. Марийка и я к первой выставке не успеваем. Когда кому-нибудь из нас удается разжиться конспектом лекций, мы готовимся к зачету. Долго не удается достать конспект по противопожарным делам, наконец, однокурсница обещает Марийке свой, но только на время выставки проектов. Проекты уже выставляют, а напротив, в пустой аудитории Марийка и я засели за конспект. Вдруг доносятся восторженный рев и хохот, потом выбегает соученица и кричит:

— Да вы хоть проект Однороба посмотрите! Скорей, скорей, а то вот-вот явится комиссия!

Она ведет нас к проекту Однороба, там — не протолпиться. В центре площади на постаменте вместо неопределенной фигуры — сам Однороб, потрясающий кулаками и топающий ногами. Но надо возвращаться к конспекту. Вскоре мы в нем прочли: брат Мауэр. Это же вместо брандмауэра! Ничуть не хуже кумпола пантсона и муравчиков. На пятом курсе!! Що ж воно далi буде? — воскликнула Марийка.

Окончилась выставка и стало известно, что вторая назначена не после каникул, как чаще всего бывало, а в их середине. Марийка на каникулы всегда уезжала в Сумскую область, к отцу или сестрам. Сейчас ей еще больше хочется к ним съездить, потому что мы решили пожениться. Она просит меня выставить и защитить ее проект. И она в группе Чепуренко, и проект ее я знаю, и защитить его не трудно, но мы не можем припомнить ни одного случая такой защиты, и это нас смущает. Решаем — будь, что будет! Не исключат же Марийку из-за одного хвоста — на худой конец как-нибудь защитит после каникул.

 

7.

Еще в отрочестве мы крепко усвоили, а многие испытали на себе, что анкетные сведения имеют главенствующее значение, и по сравнению с ними моральные качества, ум, способности, знания и умения — почти ничто, а то и совсем ничто. В наши головы постоянно вдалбливали: справедливое общество, то есть социализм, может построить только пролетариат и только под руководством коммунистической партии, и выходило — предпочтение анкетным данным, как ни крути, — необходимое условие. К постоянным проявлениям этого предпочтения мы привыкли и относились спокойно, как к явлениям природы, вроде града или снежных заносов, да еще удивлялись как это многие взрослые не могут понять такую простую истину. Но сами мы эту простую истину восприняли не нутром, как сказал бы Горик, а только в теории, и так поверхностно, что в повседневной практике в отношениях между собой и с другими опирались только на личные качества, вовсе не интересуясь анкетными данными. Взрослея и прозревая, мы стали смутно чувствовать, а потом и понимать, что такой порядок не только несправедлив, но и вреден. Строим материальную базу социализма? Вреден и для строительства этого. Он вреден везде. Теперь анкетные данные мы игнорируем не безотчетно, а сознательно, может быть и из молчаливого протеста, может быть еще и из духа противоречия, а высмеивание тупого, невежественного и бездарного начальства, — конечно, в своем кругу, — стало обычным.

С Марийкой мы решили пожениться, не зная ни прошлого друг друга и ничего о родителях и родственниках, — тоже для того времени и нашего круга дело обычное. Когда Марийка уезжала на каникулы, я только и знал, что ее отец и сестры живут в разных концах Сумской области, две сестры — в Харькове, и есть брат, в прошлом году окончивший Харьковский медицинский институт и призванный в армию. Мы узнавали прошлое друг друга постепенно, при случае или к слову, и, сообщая сейчас о прошлой Марийкиной жизни, я забегаю вперед. От городка Белополье к соседней станции Ворожба вдоль реки Выр тянутся села, каких много на Слобожанщине: белые хаты под серо-желтыми крышами с садиками и огородами, полого спускающимися к реке, и даже с уцелевшей церковью на холме в одном из сел. На реке — стаи уток, реже — гусей, по берегам — лодки. На плетнях рядом с кувшинами и мисками кое-где сохнут сети. Вокруг сел — поля и поля, в долине Выра — луга и лес за мостом через Выр на линии Ворожба-Курск, кажущийся бескрайним, — такой знакомый, и волнующий, и успокаивающий, но уходящий в небытие мир. Таким я запомнил его летом 1945 года, и удивили лишь рожь и пшеница на огородах.

В одном из этих сел в семье потомственного хлебороба Игната Корнеевича Стежка подряд рождались пять дочерей, потом — сын Степан, потом 1 июня 1918 года, на пять лет позже меня, — Марийка, самая младшая. Дети, получив образование, кто — в Белопольской гимназии, кто — в советских школах всех ступеней, включая высшую, уезжали. Мать умерла, когда Марийка была малышкой, и она мало что помнит о маме и том времени... Мама учит ее молитве Отче наш — потом от сестер она узнает, что мама была религиозной, и к ним часто приходили странствующие монахини... Марийка больна, мама кормит ее узваром, Марийка запоминает мамины руки, а лицо не помнит... Вторая в семье дочка Валя выходит замуж за Григория Семеновича, живущего на хуторе, статного и красивого. В доме свадьба, мама приболела, Марийку уводят ночевать к соседям-родственникам... Над глубокой ямой горько плачет сестра Люда, ее держат, и Марийке кажется, что Люда хочет прыгнуть в яму...

С отцом остались трое младших: пятая дочка Олеся, — она за хозяйку, – Стецько и Марийка... У Марийки и Стецька — чесотка, и Олеся на ночь смазывает им руки вонючей мазью... Отец ременными вожжами порет Стецька за то, что он с компанией воровал яблоки в школьном саду… Приезжала Лида и подарила Марийке игрушечную обезьянку на резинке... Года через два отец женился. К этому времени Люда, — третья дочь Игната Корнеевича, — окончила в Харькове педагогический институт, обосновалась в Сумах, — преподавала в школе природоведение, сняла комнату, — и забрала к себе Стецька. Вторая жена Игната Корнеевича, если воспользоваться старым определением, — белопольская мещанка. У нее своих детей не было, Марийка отзывается о ней тепло: заботливая, работящая... Отец запрягает красивую вороную лошадь — все едут на хутор к Вале. Потом Марийка узнает, что эта лошадь была куплена на деньги самой старшей сестры Кати... Очень красивый и уютный хутор... Пасека в саду и медовые соты... Пирожки с рыбой, но Марийка рыбы не любит... Марийка с Валей идут на хутор пешком. Красивая долина, поле цветущей гречихи... Григорий Семенович — мастер на все руки. У них — две швейные машинки: ножная — Григория Семеновича, и ручная — досталась Вале от матери. Потом Марийка узнает, что Григорий Семенович хорошо шьет и научил шить Валю... Стецько на хуторе и еще один хлопец, тайком от взрослых, катаются верхом на баранах… Марийка ходит в железнодорожную школу на станции Белополье. Ее первая учительница — соученица по гимназии и подруга сестры Кати. Марийкина соученица и подруга — дочь путевого обходчика, они живут в одном из таких домиков, которые построены вдоль железных дорог через каждую версту, и назывались будками... Сохранилась фотография: отец, мачеха, Олеся и Марийка. Фотографировались в Белополье.

Председатель сельсовета — старый друг отца – тайком предупредил: отец включен в список раскулачиваемых, у них отберут все имущество, а их самих с семьями отправят в Сибирь. Марийка помнит опись имущества и как один из описывающих сунул себе за пазуху Олесин пуховой платок. Игнат Корнеевич с семьей ушел в Белополье. Ночевали у родственников мачехи. На другой день Марийка из школы пошла с подругой к ней домой, в будку, а на следующее утро за ней на санях, запряженных лошадью, заехал Григорий Семенович и отвез на станцию Белополье. Пришел поезд, из вагона вышла Люда, вскоре Люда с Марийкой сели в другой поезд, а Григорий Семенович внес в вагон ручную швейную машинку. С тех пор Люда, Стецько и Марийка жили вместе. Пройдет много лет и Марийка что узнает, о чем догадается, и поймет, что Григорий Семенович, сообразив к чему идет дело и не дожидаясь раскулачивания, отвез Валю с кое-какими вещами, в том числе — с ножной швейной машинкой, в Роменский округ к ее старшей сестре Кате, а потом уехал со своими родителями. Они жили под Харьковом в поселке у кирпичного завода, и Григорий Семенович работал в Харькове, в швейной мастерской. Игнат Корнеевич поселился в том же поселке и устроился сторожем на кирпичном заводе. Мачеха оставалась в Белополье в семье племянницы. Об отце Стецько и Марийка знали, что он скрывается, а где — неизвестно, и что об этом никому нельзя говорить.

Катя, первая дочь Игната Корнеевича, имела способности к математике и после гимназии преподавала ее сначала в сельских школах Сумского округа, потом — под Харьковом, в Мерефе. Она вышла замуж за троюродного брата, Андрея Слюсаренко. Он в 1921 году окончил Харьковский ветеринарный институт и получил назначение в Роменский округ. Они жили недалеко от городка Недригайловка, в селе Ольшанка, которое в то время было районным центром. Андрей — главный, а может быть и единственный, ветеринарный врач в районе, Катя — преподаватель математики в семилетней школе и учится на заочном отделении математического факультета Сумского педагогического института. С ними живет мать Андрея. Приехала Валя и стала учительствовать в Ольшанской начальной школе, там и жила: школа — большая, земская, с хорошей квартирой для учителя. Потом приехала Олеся — ее устроили в одном из близких сел воспитательницей в детском саду.

Стецько окончил семилетку, поступил в строительный техникум, но вскоре исключен за сокрытие социального происхождения. Они с Людой переезжают в Харьков и останавливаются у Зины — четвертой дочки Игната Корнеевича. Она окончила химический факультет Харьковского физико-химико-математического института, работает сменным инженером на заводе «Красный химик», на котором работал и мой отец. У Зины есть комната во флигеле на Старомосковской, но она не только без удобств, но и проходная. Люда снимает комнату в частном доме на Холодной горе — теперь они ходят через комнату хозяев. Люда преподает в средней школе, Марийка ходит в ближайшую семилетку, Стецько поступил в ФЗУ при заводе «Свет шахтера».

Зинина соученица по институту и ближайшая подруга жила в начале Конторской в большой комнате с удобствами, включая центральное отопление. Она выходит замуж и уезжает, а перед этим прописывает у себя Зину, а Зина прописывает у себя сестру и брата. Теперь Люда, Стецько и Марийка живут на Старомосковской. Стецько заканчивает ФЗУ, работает формовщиком в литейном цехе и учится на рабфаке. Марийка оканчивает семилетку и поступает в ФЗУ при заводе «Серп и молот». С тех пор, как они переехали в Харьков, их проведывает Григорий Семенович, но отца Стецько и Марийка не видят и не знают, где он живет.

Андрея Слюсаренко переводят в Недригайлов. Он — на той же работе, Катя преподает математику в старших классах. В 31-м году у них родился сын. Валя осталась в Ольшане. Олеся учится в Нежинском педагогическом техникуме. Наступил искусственно созданный голод, когда вымирали селами — дома и на улицах городов. В Недригайлове — никаких карточек, ни хлебных, ни продуктовых. Люда, Стецько и Марийка регулярно втроем с вечера становились в очередь за коммерческим хлебом, на другой день покупали, сушили сухари и отправляли в Недригайлов. Младший брат Андрея тоже окончил Харьковский ветеринарный институт, работал на Киевщине и регулярно высылал матери деньги. Вдруг долгое время — ни писем, ни денег, ни ответа на запрос в ту организацию, в которой он работал. Потом в газете «Вiстi» увидели его фамилию и инициалы в списке ветеринарных врачей, расстрелянных за вредительство: якобы они искусственно устроили массовый падеж скота. От матери это скрыли.

Люда вышла замуж за инженера и уехала с ним в Горький. Марийка окончила ФЗУ, работает токарем на заводе «Серп и молот» и учится на рабфаке. В 1935 году Стецько, – его давно уже называют Степой, – выдержал экзамены и принят в медицинский и химико-технологический институты, и, поколебавшись, выбирает медицинский, а Марийка в нашем институте поступает на годичные подготовительные курсы. 1936 год богат событиями. Из Горького вернулась Люда с мужем. Он назначен начальником цеха тракторного завода и получил комнату в квартире со всеми удобствами в поселке этого завода. Марийка выдержала вступительные экзамены и принята в наш институт. Опубликована новая, — она называется сталинской, — конституция, она многим вселила надежду на лучшую жизнь, хотя бы без террора и произвола, и, возможно, поэтому Степа и Марийка повидались с отцом перед его возвращением в родные места.

В Белополье отца арестовали, продержали два месяца в сумской тюрьме, но выпустили на свободу. В родном селе его приняли в колхоз и наделили приусадебным участком. Надо было строить дом, но и простую хату под соломенной крышей без денег не построишь. Помогали дети, но этого было мало, и мачеха варила на продажу самогон. Возродился семейный очаг Стежков, куда каждый из них приезжал когда мог и хотел, а главное — каждый чувствовал, что он есть. А для отца не было лучшего занятия, чем земледелие, — пусть даже в колхозе.

Окончив техникум, Олеся поселилась у Кати и преподавала математику в пятых-седьмых классах в той же школе, что и Катя. В 1939 году на Украине были образованы новые области; Белополье, Ворожба, Ольшане и Недригайлов вошли в Сумскую.

 

8.

Сдали зачеты. Марийка закончила проект и уехала. Не спеша крашу свой. Заходит Удав и, увидев меня, широко улыбается.

— Вот хорошо, что ты не успел к первой выставке. Охота съездить на родину — заправиться. Не защитишь ли и мой курсовой? Чего ты смеешься?

— Удавчик, я уже взялся защищать проект Марии Стежок. Попроси кого-нибудь другого.

— Это ты молодец, что взялся ее проект защитить, — она девушка хорошая. Ну, тем более — где два проекта, там и три. Даже веселее. Идем — я познакомлю тебя с проектом. А другие — ну их! Еще что-нибудь напутают.

Он на отделении жилищно-гражданского строительства, и проекта его я не видел.

— Ты лучше попроси кого-нибудь, у кого такой же проект.

— Такой же проект нельзя: у кого-то лучше, у кого-то хуже — неудобно получается. А ты — лицо беспристрастное — то, что нужно.

— Ну, тогда попроси кого-нибудь, кто работал рядом с тобой и знает твой проект.

— Пойди найди. — Удав вздыхает. — Они проекты защитили и гуляют. А те, кто еще чухается, хоть бы свои защитили. А ты говоришь!.. Идем, идем! Да ты человек или милиционер? Долго тебя упрашивать?

Выставили проекты. Пришла комиссия, осмотрела, некоторым задали вопросы, и нас попросили удалиться. Не знаю зачем с нами Света — она защитила проект на первой выставке, а сейчас чуть приоткрыла дверь, подсматривает и подслушивает. Кто-то изнутри дверь прихлопнул, Света нагнулась, то посмотрит в замочную скважину одним глазом, то приложит к ней ухо и комментирует. Прошло какое-то время.

— Петя, иди сюда, — зовет она меня. — Обсуждают твою Полтаву. Турусов говорит — дырчатая планировка. Да иди же, иди.

— Не стоит.

— Разве тебе не интересно?

— Не хочу подслушивать.

— Фи, подумаешь!

Наконец, стали вызывать и долго не задерживали. Когда я вошел — сразу же увидел на одном из своих больших подрамников пятерку и рядом — надпись «В альбом». Я засмеялся.

— Радуешься, что осчастливили? — спросил Турусов. Чувствую, что краснею. Отвечаю, глядя на Турусова:

— Представил себе размер альбома. Засмеялись многие.

— Вот пристроим еще одно крыло, и в нем будет постоянная выставка лучших студенческих работ, — говорит заведующий кафедрой. — Вопросов к вам нет, а по мелочам, — он почему-то опустил глаза, — говорить не будем. Поздравляю вас с очень хорошим проектом и желаю таких же успехов и после окончания института.

— И тебя можно поздравить? — спрашивает Турусов Чепуренко.

— А как же! — отвечает заведующий кафедрой. — Успех ученика это и успех его руководителя.

К моему удивлению Чепуренко краснеет и хмурится одновременно, явно хочет что-то сказать, но сдерживается.

— Я рад, я рад, — вдруг говорит Белореченко, обнимая меня за плечи. — Пригласите, пожалуйста… э... Стежко, — говорит мне завкафедрой.

— Стежко больна и просила меня, если вы разрешите, ответить на возможные вопросы, — произнес я заранее приготовленную фразу.

Стало тихо. Комиссия переглядывается. Кто-то спросил:

— Грипп?

— Грипп.

— Кто ее руководитель? — спрашивает завкафедрой.

— Я, — отвечает Чепуренко и добавляет: Я думаю ее проект можно оценить и в отсутствие автора.

— Да мы его уже оценили, — говорит завкафедрой.

Мы подходим к Марийкиному проекту, я вижу выставленную четверку и благополучно отвечаю на пару вопросов.

— Прошу вас, — обращается ко мне завкафедрой, — пригласите Чимченко.

Значит, переходят к проектам паркачей. Долго придется ждать пока дойдет очередь до Удава. Но вот приглашают Буракова. Вижу удивленные лица и не могу сдержать улыбку.

— Подрабатываешь защитой чужих проектов? — спрашивает Турусов.

— Разве можно брать с больных?

— Грипп?

— Грипп, — отвечаю, разводя руками и вздыхая.

— Ну, и эпидемия, — говорит кто-то. — А вы как, держитесь?

— А я гриппом никогда не болею. Посыпались вопросы.

— Как вам это удается?

— Невосприимчивость к гриппу?

— Профилактика. Вся наша семья не болеет.

— Профилактика?!

— Какая же профилактика, если не секрет?

— Водка с перцем, — усмехаясь, говорит Турусов.

— Нет, не водка, а кальцекс.

— Кальцекс?!

— Кальцекс? Кальцекс грипп не лечит, а только смягчает течение болезни.

— Вообще от гриппа нет лекарств.

— Кальцекс грипп не лечит, — говорю я, — но от гриппа предохраняет. Это не мое открытие, а опытного врача, он еще когда-то был земским.

Я не выдумывал, еще подростком слышал наставления Кучерова: узнали об эпидемии гриппа — начинайте принимать кальцекс и принимайте пока эпидемия не пройдет. Мы так и делали и гриппом не болели. Родственники и знакомые сначала отнеслись к этому совету скептически, но, переболев гриппом в тяжелой форме, стали следовать этому совету и гриппом болеть перестали.

— А как фамилия доктора? — спрашивает Белореченко.

— Кучеров.

— Кучеров? Я знал одного доктора с такой фамилией. Он жил на... крутится в голове название улицы... недалеко от Змиевской... Одноэтажный дом из красного кирпича с двумя крыльцами на улицу.

— Он и сейчас там живет.

— А! Так это врач матерый, я бы ему доверился.

— Ну, хорошо. А как, когда, сколько принимать — помните? — спрашивает кто-то. — Подождите, мы запишем.

— И в самом деле, — говорит другой. — Риска никакого, кальцекс, кажется, безвреден. Надо попробовать.

Записали. Заведующий кафедрой говорит:

— Давайте-ка вспомним на чем мы остановились.

— На проекте Буракова.

— А! Совершенно верно. А почему Бураков, — завкафедрой обращается ко мне, — поручил защищать свой проект именно вам? Вы же с ним на разных отделениях.

— Вот на этот вопрос я ответить не берусь.

— А на другие вопросы беретесь?

— Постараюсь. С проектом я знаком.

И с проектом Удава обошлось благополучно.

Соученицы у меня бывали запросто, особенно летом, но о Марийке доме не знали. Пришла телеграмма с извещением о ее приезде, и, как всегда, — никаких вопросов. Но сколько можно молчать? И, встретив Марийку, сообщил, что мы женимся. О ней расспросили и пригласили к нам с ее сестрами, живущими в Харькове.

— Это что же, — будет сбор всех частей?

— Нет, не беспокойся, — ответил Сережа. — Смотрин не устраиваем и сбора не будет. Но надо же познакомиться.

— Майоровым и Резниковым сам скажешь? — спрашивает Галя.

— Кто раньше их увидит — тот и скажет. Это не секрет, но специально извещать не надо.

— Галя помчится к Майоровым — вот и случай, чтобы сказать, — говорит Сережа. Мы посмеялись.

— Ладно уж! — говорит Галя. — До прихода твоей Марийки не пойду. Ну, вы подумайте! Я собиралась к Наде, а теперь выходит — и к ней не пойдешь: сказать нельзя, а не сказать — обидится. Дожилась — из дома и носа никуда не высунешь.

— Сбора не будет, — подтвердила Лиза. — Будет чай с чем Бог послал, только и всего.

Дипломные проекты и никаких лекций. Мы с Марийкой тихо смылись в ЗАГС, предъявили паспорта, написали заявление, что-то заплатили, где-то расписались и получили брачное свидетельство — все это за пятнадцать-двадцать минут. Вернулись в институт, хотели поработать, но не тут-то было. Наша женитьба — для многих неожиданность, поднялся гвалт. Чтобы не мешать другим работать, мы вышли в коридор, и там гвалт продолжался еще долго. Вечером пошли на Сирохинскую, пришла и Марийкина сестра Зина.

Работаем с утра до вечера, часто прихватывая воскресенья, и ни на что другое времени нет: на градостроительном отделении для получения диплома надо защитить два проекта: генеральный план города и общественное здание. Мы с Марийкой как жили, так и живем порознь, пока. После того, как брата забрали в армию, ей не хотелось оставаться одной в проходной комнате да еще тратить время на топку печки, и с наступлением холодов она перебралась к Зине. Скоро распределение, тогда и решим, где и как устраиваться. Наверное, как и в прошлом году, будет мало мест по специальности, — мало где сейчас нужны архитекторы, — и многих отправят на стройки. Еще и распределения нет, а у нас в институте представители наркомата боеприпасов вербуют выпускников на свое строительство где-то на севере и востоке. Завербовалось человек десять, если не больше, а из моих друзей — Геня Журавлевский с женой-соученицей и Женя Курченко. Женя так мне объяснил, почему завербовался:

— Нам с Настенькой хочется жить своей семьей, а тут — пожалуйста: получи квартиру и бронь от службы в армии. Никакой стряпни я не боюсь, в Нальчике убедился — не святые горшки лепят. А достанется ли мне место архитектора — это еще большой вопрос.

Нам с Маришкой тоже хочется жить отдельно, своей семьей, но работать архитекторами. Ради этого мы тоже готовы уехать из Харькова. А сейчас надо гнать дипломные проекты, и было бы расточительством времени ежедневно прерывать работу, чтобы ездить домой обедать. И все же мы частенько ездим, — иногда днем, больше — вечером, — обедать на Сирохинскую, а Лиза снабжает меня завтраками на двоих. Изредка ходим в ближайшую к институту столовую в доме врача — вкусно, но для нас дорого. Запомнились такие непременные строчки в меню этой столовой, отпечатанные на машинке:

Борщ со сметаной 2.00

Борщ без сметаны 1.80

Вечер. Тихо звучащая музыка обрывается — Москва передает последние известия. Кто слушает, кто не слушает. После известий — выступление Кафтанова, председателя Государственного комитета по делам высшей школы на тему что-то вроде — итоги первого семестра и задачи второго. Все, как по команде, положили карандаши, и наступила тишина. Сначала — ничего интересного, ну, прямо — из газетных передовиц. Потом — об уровне дисциплины с конкретными примерами из жизни московского университета имени Ломоносова, Ленинградского педагогического института имени Герцена — это уже интересно. И вдруг мы слышим: «Особенно неблагополучно с дисциплиной в Харьковском институте инженеров коммунального строительства, дошло до того, что студент пятого курса архитектурного факультета Григорий Добней на вопрос декана, почему он на десять дней опоздал на занятия, нахально ответил, что он женился». Взрыв смеха. Женя Курченко и еще несколько студентов срываются с места, мчатся в радиоузел и застают там такую картину: Сережа Лисиченко крутится возле аппаратуры, а перед микрофоном, развалясь, сидит Сеня Рубель и читает с листа, держа его перед собой.

И дома, и Майоровы относились к Марийке доброжелательно и с симпатией. Вначале это можно было объяснить тем, что она моя жена, но вскоре я порадовался, убедившись, что она сама вызывает такое к себе отношение. Марийка к ним привыкла, а с Галей, Ниной, а потом и Федей они уже говорили друг другу ты. Юлина Нина сказала мне, когда мы были одни:

— Знаешь, Марийка производит впечатление какой-то незащищенной. Ее, наверное, легко обидеть. — И строгим голосом: — Ты смотри — береги ее. — И снова обычным тоном: — Она хорошая.

 

9.

Я — в группе аспиранта Семена Федоровича Солодкого. Он у нас — с прошлого семестра. Мы часто видели и слышали как он стоит за спиной студента и говорит: «Получается, получается»… Или «Еще не получается». Встретив в коридоре Чепуренко, сказал ему:

— Я надеялся, что вы возьмете меня в свою группу.

— А вам вообще руководитель уже не нужен, разве что консультант. А кое-кто еще ох как нуждается в руководстве. Поймите это правильно и не обижайтесь. Вам же я советую — не берите больших объектов: вы — копуша и можете не успеть к сроку.

— Копуша?

— Да, копуша. Нет, решаете вы быстро и толково, а вот с оформлением ох как возитесь. Поэтому я и говорю: не берите больших объектов. Не сложных, — с ними вы справитесь, — а больших по размерам или по количеству чертежей.

Я последовал совету и из предложенных тем выбрал генеральный план Крюкова и двухзальный кинотеатр.

Маленький городок Крюков расположен на правом берегу Днепра против Кременчуга. Он возник как поселок при вагоностроительном заводе. Многие поехали знакомиться с городами, генеральные планы которых они будут разрабатывать. Я решил сначала прикинуть схему планировки, а потом поехать — проверить ее в натуре.

— Можно и так, — согласился Семен Федорович, а можно и не ездить: там и смотреть-то нечего, и схема планировки предопределена ситуацией. Смотрите: вот железная дорога, вокзал, завод, несколько малоэтажных домов — вы же их не тронете. Вот бараки — они, конечно, под снос...

— Да нет, поехать надо — посмотреть что там ценного, красивого.

— В самом Крюкове красивого только вот эта группа огромных вековых деревьев. А в окрестностях, — конечно, Днепр, вид на Кременчуг и, вообще, на левый берег. Но здесь нет, как в Полтаве, определенных точек, откуда раскрываются эти виды. Они видны со всей прибрежной полосы, хотите поехать — поезжайте. Я только хотел сказать, что можно и не ездить.

Несколько человек поехали в Миргород, в их числе Борис Гуглий. А надобно сказать: заметно было, что он неравнодушен к Жене Скляренко, учившейся на отделении садово-парковой архитектуры, но почему-то старался свое чувство не только скрывать, но и не проявлять. И Женя, по-видимому, была к нему тоже немного неравнодушна. Вдруг из Миргорода приходит телеграмма, адресованная пятому курсу архитектурного факультета:

= борис утоп луже = утоп луже так —

Вторая фраза означала, что в первой ошибок нет. Канцелярия вручила телеграмму Бугровскому. Пригласили Женю, усадили, стали заранее успокаивать: «Ты только не волнуйся»... Держи себя в руках»... Кто-то обмахивал ее ватманом, кто-то поднес к ее носу флакон с тушью... Наконец, прочли телеграмму. Женя смеялась вместе со всеми.

В центре Крюкова — железнодорожная станция с маленькой площадью перед маленьким вокзалом. Мои товарищи, тоже работающие над генпланом Крюкова, решают эту площадь как центральную. Говорят, что так решен генплан и в Гипрограде. Для таких маленьких городков это, конечно, целесообразно, но Крюков тяготеет к Кременчугу и со временем, — вне всяких сомнений, — станет одним из его районов. Я убежден, что нельзя проектировать развитие Крюкова как вещи в себе, независимо от того, есть ли рядом Кременчуг или нет, и в первом эскизе разместил центр Крюкова на высоком берегу, против Кременчуга. Слышу сзади голос Солодкого:

— Получается, получается... И сразу же голос Турусова:

— Получается чистой воды формализм.

Никогда еще ни один руководитель не вмешивался в дела другой группы, во всяком случае — при нас. Все притихли.

— В чем же вы видите формализм? — спросил Солодкий.

— А разве удобно жителям, когда центр города на окраине? Можете не сомневаться — многие жители Крюкова работают в Кременчуге и возвращаются по железной дороге. И если им что-нибудь нужно в центре, они сначала должны идти к Днепру, а оттуда возвращаться домом. Конечно, формализм. На берегу лучше предусмотреть городской парк.

В разговор не вмешиваюсь и не оборачиваюсь, но думаю: не всегда связь между Крюковым и Кременчугом будет поддерживаться только по железной дороге — надо смотреть в будущее...

— Не могу с тобой согласиться. — Это голос Чепуренко. — Не всегда же из Кременчуга будут возвращаться по железной дороге. Будет автобусное, — может быть оно уже есть, — а потом и троллейбусное движение. Надо только его трассу направить поближе к центру на берегу. Вполне может быть и такое решение. А на берегу места много, хватит и для парка.

— А, да делайте как знаете! — В голосе Турусова послышалось раздражение, и он направился к своей группе.

В тот же день, встретив в коридоре Чепуренко, сказал ему:

— Спасибо за поддержку.

— Не стоит. Беда в том, что в Гипрограде, кажется, начинают появляться планировочные штампы и в особенности городов не очень вникают. А это страшная вещь.

Работая над Крюковым, о кинотеатре почти не думал, разве немножко перед сном, и вдруг оказалось, что я его уже представляю: залы — под прямым углом друг к другу, и проекционные со своими подсобными помещениями — в одном блоке, между залами — круглое фойе под куполом, фойе снаружи опоясано служебными помещениями, и между кассами и администратором — вестибюль с главным входом. Но я побаиваюсь, что здание окажется приземистым, распластанным, придавленным куполом. Надо проверить. Замечание Турусова по планировке Крюкова меня все же смутило, и я решил Крюков пока оставить и заняться кинотеатром. Сразу же выяснилось: план кинотеатра компонуется хорошо, а вот фасады при такой высоте, как я и опасался, никуда не годятся, но моя компоновка оказывается вполне приемлемой для четырехзального кинотеатра с размещением залов в два этажа. Надо было решить входы в залы на втором этаже и выходы из них; я засел за проработку и засиделся до ночи, пока не справился со всеми вопросами. Эскиз мне нравился: приятные пропорции, четкий и логичный план, фойе с верхним светом и балконом по второму этажу. Буду проектировать четырехзальный кинотеатр.

Солодкий, рассмотрев мой эскиз, удивился:

— Я знаю случай, когда дипломант просил заменить тему, но предлагать свою — такого еще не было.

— А разве нельзя попросить? Я же хочу выполнить более трудный проект.

— Неужели вы думаете, что чем меньше размеры объекта, тем легче его запроектировать?

— Нет, конечно. Но четырехзальный кинотеатр посложнее двухзального.

— По вашей идее настолько сложен, что с обоими проектами вы вряд ли успеете к сроку. И еще вот о чем подумайте: купол — очень дорогое удовольствие. В цирке, планетарии он необходим, в церкви это — традиция, может быть оправдан в музее, а кинотеатру зачем купол? Вы скажите — красиво, эффектно. Но не станете же вы проектировать, скажем, магазин или пивную под куполом?

Сидящие рядом засмеялись.

— Идите в библиотеку, — продолжал Солодкий, — посмотрите проекты двухзальных кинотеатров, и не надо изобретать то, что уже известно.

Мне понравился проект кинотеатра, опубликованный в журнале «Архитектура Ленинграда». Правда, вместимость залов другая, значит и размеры других помещений другие. Как-то он у меня получится? На другой день Солодкий положил на мой стол два раскрытых журнала.

— Посмотрите. Эти кинотеатры, возможно, вам понравятся. Я посмотрел и засмеялся совпадению:

— Спасибо, Семен Федорович. Я уже взял идею вот из этого журнала.

Вот и хорошо. Скоро эскиз кинотеатра готов, одобрен, и я снова взялся за Крюков. На свежий глаз моя схема мне не понравилась: две площади, и каждая сама по себе. Поэскизировал и соединил площади главной улицей — это и есть центр. Он вытянут, но и городок вытянут вдоль железной дороги, и расстояние от окраин до центра примерно одинаково.

— Удачное решение, — сказал Солодкий. — Оно хорошо и для первой очереди, когда связь с Кременчугом — по железной дороге, и на перспективу, когда эта связь осуществляется городским транспортом. И последовательность застройки центра сама напрашивается.

— Да, от вокзала к Днепру.

— Правильно. А никто не обвинит в формализме.

Уже можно съездить в Крюков — обследовать его и проверить схему на натуре, но близится распределение, я боюсь его пропустить и принялся за разработку проекта кинотеатра. К моему удивлению — скоро готовы все чертежи, только не решен главный вход, а поэтому не окончен главный фасад. Вход сбоку, он на фасаде — главный акцент, и его надо чем-то уравновесить. У меня несколько эскизов, и мои товарищи говорят мне:

— У тебя два хороших варианта, выбирай любой. Чего ты мудришь?

То же говорит Солодкий, но ни один из вариантов мне не нравится. Не нравится, и все!

— Я сейчас главный фасад кончать не буду, — говорю Солодкому. — Если не найду лучшего решения, вычертить по любому из этих вариантов всегда успею.

— Но я боюсь, что вы потратите уйму времени на поиски этого решения, а в этом нет необходимости.

— Нет, не беспокойтесь. Просто я знаю: если долго что-то не решается, лучше на время заняться чем-нибудь другим.

А распределение все откладывается и откладывается.

— Ну, тогда приступайте к разработке генерального плана Крюкова и не беспокоитесь: я там был и уверяю вас, что ваша поездка ничего в проекте не изменит.

Генеральный план вычерчивается по ситуационному. Ситуационные же планы, — геодезические съемки, — кто-то приносил из Гипрограда, мы их копировали через светопульт на ватман. В первом семестре эти съемки староста возвратил тому, кто их принес, а сейчас мы почему-то должны были сами относить их в архив Гипрограда. По жребию мне досталось копировать съемку Крюкова последним, и отнес ее я. На копию съемки накладывается карандашная калька, и на ней разрабатывается генеральный план, который потом надо начисто вычертить на ситуационном. Работа шла легко и споро. Снова за спиной вдруг — голос Турусова:

— А ты, брат, хитер — и овцы целы, и волки сыты.

— А вам, Сергей Николаевич, такое решение не нравится?

— Я этого не говорю. Решение интересное, хотя и необычное — вытянутый центр.

— А что тут необычного? Не везде же, как в Москве, центры круглые. В Харькове, например, он вытянут да еще в нескольких направлениях.

— А как ты себе его представляешь?

— Я его не представляю, а вижу в натуре: три площади с Университетской горкой между ними и от них он вытянут в трех направлениях. Перечисляю эти направления.

— Ого! Но так можно включить в центр и улицу Броненосца Потемкина, и площадь Урицкого, да мало ли что.

— Пока они на центр никак не похожи, да и трудно, не зная или не разрабатывая генплан Харькова, угадать куда он будет развиваться.

— А он будет развиваться?

— Конечно, если город будет расти. Наверное, есть какое-то оптимальное соотношение между размерами города и его центра.

— Интересная мысль. Хорошая тема для диссертации. Турусова окликнули, и он пошел к своей группе.

 

10.

По вызову заходили в кабинет директора. Вызвали меня, зашли с Марийкой. Директор сказал — муж и жена, и пригласил нас сесть. Мы сели у стены. Сидевший за приставным столом уткнулся носом в бумаги, потом сказал, что два места архитектора есть только в Кировограде.

— А как с жильем? — спросила Марийка.

— Получите комнату.

— А в Харькове?

— В Харькове... — снова нос в бумаги, — в Харькове осталось одно место архитектора, но есть еще места прорабов. Жилье не предоставляется.

Мы с Марийкой переглянулись.

— Кировоград? — спросил тихонечко. Марийка кивнула, и мы согласились на Кировоград.

Я подумал: не прошло и двух лет, как образована Кировоградская область, в Кировограде, конечно, будет новое строительство, и работа для нас найдется.

Наконец, можно смотаться в Крюков. Хотел оформить командировку, но вдруг Бугровский во всеуслышанье объявил, что меня сегодня к 6 часам вызывают в архив Гипрограда. Я встревожился. Если не могут найти съемку Крюкова, то, конечно, будут утверждать, что я ее не сдал, а за утерю секретных документов не помню сколько, но много лет тюрьмы, а по сути, наверное, — лагерей. И почему вызывают к определенному часу, да еще после окончания рабочего дня? Странно.

В архиве полумрак, горит только настольная лампа и поблескивают торцы металлических стеллажей. За столом сидят тот, кому я отдал съемку, и еще двое.

— Горелов?

— Горелов.

— Проходите и садитесь, — говорит тот, кому я отдал съемку. Эти товарищи хотят с вами поговорить. — Он уступил мне место в торце стола и ушел, захлопнув дверь.

Когда замок щелкнул, сидевший у другого торца сказал:

— Мы из НКВД.

Они издали что-то показали, после чего сидевший в середине стола повернул лампу так, что ее яркий свет ударил мне в глаза. Я отвернул голову от света и услышал:

— Сядьте так, как сидели.

— Но мне свет режет глаза.

— Ничего, потерпите.

— Поверните лампу. Пока не повернете, я ни о чем с вами говорить не буду.

Не будете говорить здесь — заговорите в другом мосте. Трудно передать, что я ощутил: и возмущение, и злость, и беспомощность, и, конечно, страх.

— Что вы от меня хотите? — Голос у меня охрипший.

— Чтобы вы ответили на наши вопросы.

— Ну, задавайте. — Голос охрипший, но я откашлялся.

— Вы за Советскую власть? Какой идиотский вопрос! Если кто-то против Советской власти, не скажет же он об этом!

Но так ответить нельзя.

— Об этом судят не по словам, а по делам. — Голос у меня обычный.

— Совершенно верно. Вот мы и хотим, чтобы вы на деле доказали, что вы за Советскую власть.

— На каком деле?

— На том, которое мы вам поручим.

— А именно?

— Вы что? Хотите, чтобы мы вам рассказали о деле, не зная будете ли вы с нами сотрудничать или нет? Вы что — дураками нас считаете?

Я растерялся, молчу, собираюсь с мыслями.

— Согласны с нами сотрудничать?

— У каждого своя специальность, каждый должен заниматься своим делом и не садиться в чужие сани. У меня свое дело, у вас — свое.

— И это верно. За одним исключением: Советскую власть должны защищать все, при любой специальности, это вам понятно?

Молчу. Что им от меня надо? Какие-нибудь сведения? Они не остановятся ни перед чем, чтобы их из меня выбить.

— Вы знаете как был раскрыт заговор Локкарта? Молчу. Неужели будут пытать? Не здесь, конечно.

— Знаете или нет?

— Знаю.

Можем привести и другие примеры. Молчу. Боже мой! Неужели вот так, на этом и кончится моя жизнь? Нет, это слишком нелепо.

— Привести?

— Что?

— Вы что, глухой? Я спрашиваю: привести другие примеры?

— Как хотите О, Господи! Ну, чего они тянут? Я же не стану с ними сотрудничать.

— Так будете с нами сотрудничать или нет?

— А вам нужны сотрудники из-под палки?

— Не виляйте и отвечайте на вопрос.

— А если нет?

— Я вам уже сказал: не виляйте и отвечайте на вопрос, да или нет?

Не знаю как у меня вырвалось:

— Да и нет не говорить, черного и белого не покупать, не смеяться...

Не валяйте дурака! Да или нет? Мне больше не жить... Так лучше самому... Без пыток… Лишь бы сейчас как-то вырваться от них...

— Да или нет?

— И все-таки: а если нет? Наступило молчание, до сих пор говорил только сидевший напротив меня, у другого торца.

Сейчас заговорил другой — тот, который направил мне свет в глаза:

— Чего с ним возиться? Не понимаешь что он за фрукт? Звони.

— И все-таки: а если нет? Молчание. Потом заговорил сидевший напротив меня:

— Отказ может означать только одно — вы враг Советской власти.

— Со всеми вытекающими последствиями, — добавил другой. — Кто не с нами — тот против нас.

С вами? Нет, лучше я умру. Но надо соглашаться, иначе я отсюда сам не уйду — отвезут к себе.

— Спрашиваю последний раз: будете с нами сотрудничать?

— Буду.

— Вот и правильно.

— Тем более, — добавляет другой и ухмыляется, — еще неизвестно кому вы отдали съемку Крюкова, Как кому? Сюда отдал.

— А может быть кому-нибудь другому? Это еще вопрос.

Положение безвыходное. В случае чего я — шпион. И, конечно, — пытки, чтобы я признался.

Лампу отодвинули и дают что-то переписать своей рукой.

— Подождите: я ничего не вижу.

Текст того, что я переписал, не помню, а содержание такое: я обязуюсь с ними сотрудничать и никому об этом не говорить.

— Подпишите и поставьте дату.

Дату мне подсказали.

— Вот теперь можно заняться делом, — говорит сидящий напротив. — Вы Новикова, конечно, знаете?

— Новикова? Фамилия распространенная... В школе был соученик Новиков.

— А имя-отчество?

Митя. А отчествами в школе не интересуются, — Виталий Новиков. Вы его должны знать.

Ах, вот что за Новиков! У Мукомолова друг — Витя Новиков. Я его никогда не видел, мог о нем и ничего не слышать.

— Не знаю такого.

— Ну как же! Посидите спокойно — непременно вспомните.

— Нет, не знаю, — повторил я, когда меня снова о нем спросили.

— Мукомолова знаете?

— Учусь вместе с ним.

— Ну теперь-то вспомните Новикова? Помолчал, делая вид, что стараюсь вспомнить.

— Нет, не припомню.

— Как же так? Вы с Мукомоловым друзья?

— Да, дружны.

— А Мукомолов с Новиковым дружен. Как же вы могли о нем ничего не слышать? Можно подумать, что Мукомолов так ни разу о нем не упомянул. Что-то не верится.

— И у меня много друзей, и у Мукомолова, наверное, не меньше. Разве обо всех друзьях обязательно рассказывают? Ну, может быть Мукомолов по какому-нибудь случаю и упомянул Новикова — разве можно запомнить такие мелочи? О существовании этого Новикова я только сейчас от вас узнал.

Ну, хорошо. Знаете вы Новикова или нет — не в этом дело. Есть основания считать, что он — затаившийся враг. Как все такие, он, конечно, клевещет на наш строй и оскорбляет товарища Сталина. Его нужно разоблачить. А о вас мы знаем, что вы человек сообразительный, находчивый, за словом в карман не лезете и с вами охотно дружат. Ваше задание: постарайтесь с Новиковым сблизиться, подыграете его взглядам, — вы это сможете, — и дайте нам факты, его разоблачающие.

— Как же я с ним сближусь, если мы незнакомы?

— Так познакомьтесь.

— А как?

— Ну, вы меня удивляете! Вы оба — студенты, у вас — общие интересы и общий друг, и вы еще меня спрашиваете как с ним познакомиться. — Он фыркнул. — Черного, белого не покупать... Любите вы, я вижу, валять дурака. У нас это не принято, так что не советую. И не тяните с выполнением задания. Сами понимаете — чем раньше обезвредить врага, тем лучше. Через несколько дней мы вам позвоним, договоримся о встрече, и вы доложите как выполняете задание. Все понятно?

Гипроград — в Госпроме. Стою у входа, смотрю на площадь Дзержинского. Она огромна, пустынна и тонет во мгле: светятся лишь прожекторы на Госпроме, фонари на тротуарах и окна в гостинице «Интернационал». Вдруг осознаю: вижу в последним раз. Боль в груди и больно дышать, но надо уходить: сейчас выйдут эти... эти мерзавцы. Вот бы подстеречь их и размозжить им головы. Умирать — так с музыкой! Осматриваюсь и вижу недалеко на снегу темнеет что-то длинное. Подбегаю, — терять времени нельзя, — наклоняюсь, хватаю: в руке — узкая полоса картона. Снова смотрю кругом, ничего подходящего не вижу и быстро ухожу, не глядя куда. Оказывается, вышел к трамваю. Ой нет: в трамваях светло и люди. По Сумской? Там тоже светло и люди. На Клочковскую — вот куда! Она полутемная и в это время почти безлюдна.

 

11.

Быстро вниз по Клочковскому спуску... А потом — куда? Клочковская длинная — успею решить... Увидел себя на веранде. Папа спит. Приглушенный шум города и сквозь него — паровозные гудки, зовущие в поездку. Ну, вот и все — на Основу! Там длинный-длинный переходный мостик, под ним много путей в разных уровнях и все время идут поезда... Написать записку? Если правду, записка попадет к этим... Зайти на почту — написать письмо? Марийке, папе, на Сирохинскую? Второй самоубийца в семье... Не надо им лишней боли! Пусть будет несчастный нелепый случай — так лучше. Опять задыхаюсь и опять какая-то дурацкая боль в груди, сердце, что ли? Нет, боль справа. А чего я мчусь? Никто за мной не гонится, и время еще есть. Ни завтра, ни послезавтра эти еще не позвонят. Ну и что? Это ничего не меняет — от них уже никуда не денешься. Тянуть бессмысленно. Не горячись, не горячись! Еще есть время хорошо подумать. Глупости! Никакого выхода нет... Да не схожу ли я с ума? Спорю сам с собой, как два человека, только не знаю — мысленно или вслух. Держи себя в руках!

— А если забрать все документы и уехать? В Макеевку, на Урал, к черту на кулички...

— Без прописки нигде не примут на работу. Пропишешься — найдут.

— А будут ли тебя искать?

— Найти просто: везде — НКВД.

— А если в какую-нибудь экспедицию? Там не прописывают.

— Список участников с их анкетными данными где-то остается.

Возвращаться придется. Только оттяжка. Да стоит ли эта жизнь того, чтобы за нее цепляться?!

— Да чего ради они тебя будут искать? Кому ты нужен? Ты что, для них незаменим?

— От сотрудничества с ними я сбежал. Значит — враг Советской власти. Ну, так мы его за передачу секретной съемки Крюкова иностранной разведке, — он у нас в чем угодно признается, — расстреляем или упрячем в лагеря. Лучше самому, без мучений. Жить сможешь только доносчиком и провокатором. Как ты не понимаешь?

Я раздвоился: какое-то второе я идет сзади вплотную со своими «А если...» и даже хватает за плечо. Говорят, перед самоубийством сходят с ума. Лишь бы не настолько, чтобы наделать глупостей. А почему боль переместилась в плечо?

— А если имитировать самоубийство?

— Как в «Что делать?» Какой же ты дурак! Там было все приготовлено: и документы, и возможность уехать за границу. А у меня что?

Опять задыхаюсь, и боль усилилась. Я остановился, и тот, другой, с разгону стукнулся об меня. Я сделал шаг влево и повернулся к нему. Он сделал шаг вправо, и повернулся ко мне. На того, кто стоял передо мною, падал свет уличного фонаря, и я увидел, что это не я, а парень лет пятнадцати-шестнадцати.

— Проходи, — сказал я, собравшись с мыслями. Он продолжал стоять и молчал.

— Да проходи же!

— Я ничего плохого вам не делаю.

— А зачем хватал за плечо?

— Я? Я вас не трогал, что вы! А чего мне бояться? Пырнет финкой в спину? Так даже лучше. Я пошел дальше, а он, — я уже не соображал кто, — за мной вплотную, шаг в шаг, иногда хватая за плечо и говоря «А если...» Я его не слушал, сказал «отстань», сказал «ты мне надоел», а он шел, не отставая ни на шаг. Остановился отдохнуть и отдышаться. Он отошел на пару шагов, молчит и будто чего-то ждет. Я осмотрелся: мы где-то между бывшей церковью и переулком Благбазу.

— Петро, чего ты тут стоишь? — Передо мною Гена Журавлевский. — А, и ты тут! — закричал он на паренька. — Что, и за тобой шел по пятам? Ну, теперь скажу твоим родителям.

— Дядя Гена, извините, я не знал, что он ваш знакомый.

— А к незнакомым можно приставать? Иди отсюда!!

Паренек стоял. Гена нагнулся, что-то схватил или сделал вид, что схватил, и замахнулся на паренька. Паренек шарахнулся, и из темноты раздалось:

— Дядя Гена, не говорите родителям. Ну, пожалуйста.

— Валяй отсюда! — закричал Гена, снова нагнулся, что-то схватил или не схватил и побежал к пареньку.

— Дядя Гена! — донеслось издалека. — Не говорите родителям. Ну, пожалуйста!

— Вот паразит! — сказал Гена, вернувшись. — Соседский парень. В одной квартире. И родители вроде приличные. И парень тихий, и учится вроде прилично. А вот же придумал развлечение: пристроится сзади и идет вплотную. И за мной пытался так ходить. До чего неприятное ощущение. Тихое хулиганство. Я его отшил раз, другой, а потом как врезал ему! Перестал. И не пожаловался, что я его стукнул. А я его хорошо стукнул, от сердца — вот в чем дело. А теперь мне как-то совестно сказать его родителям. Да ну его к черту! Ты как тут оказался?

— Захотелось пешком пройтись.

— По Клочковской?!.. Ах, да. Ты же из Гипрограда. Из-за съемки? Она нашлась?

— И ты уже знаешь?

— Да мы с Мукомоловым вышли покурить, зашли за тобой, а тебя нет. Говорят — вызвали в архив Гипрограда. Чего?! Говорят — ты относил съемку Крюкова и, наверное, ее не могут найти. Нашли?

— Да вот только что. Сволочи! — вырвалось у меня.

— Конечно, сволочи. После такой передряги не только по Клочковской, вокруг Харькова захочешь прогуляться.

— Вы с Марийкой разговаривали?

— Нет, Марийки уже не было. С Женькой Курченко. А ты в этом Крюкове был?

— Нет еще. Только сейчас, после распределения собрался.

— А вы с Марийкой согласились на Кировоград? Что ж, Кировоград, так Кировоград. А мы с Асей сыграли втемную: не знаешь в какую Сибирь эти боеприпасы нас загонят. Ну, до завтра! Да, как ты считаешь: сказать родителям этого парня про его штучки или не говорить?

— Ну, Гена, это тебе видней. Прощай! Я пошел.

— Ишь, как торжественно: прощай! Вот если бы съемка не нашлась, тогда, конечно, и прощай. А пока... Пока! До завтра.

До завтра? Завтра не для меня. Вдруг я увидел Марийку и себя в начале Конторской, вблизи дома, в котором она сейчас живет. Мы редко бываем вдвоем, вот ходим и ходим и никак не расстанемся... На губах возникло и не проходит ощущение ее поцелуя... Это и есть искушение? Нет, завтра уже не для меня! А завтра собирался в Крюков... Нет уж, все кончено: не Крюков завтра, а Основа сегодня, сейчас, не откладывая. Крюков... Основа... Крюков-Основа... Крюков или Основа? Почему или? Почему Крюков? Что я имел в виду? Трудно сосредоточиться. А ведь что-то мелькнуло... Ага! Почему Основа? Почему я оказался на Основе? Вопрос возникнет. А действительно — почему я оказался на Основе, да еще на путях, когда рядом мостик?..

Плохо продумано, плохо продумано. Что будет потом? Сережа пойдет в Гипроград, в архив... Или Федя… А может быть вместе. Что им наврут? Не угадаешь. Поймут, что я сам... Нет, так нельзя. Крюков лучше. Никаких почему. Несчастный случаи, и все... Чище сработано. А не ищу ли я повод для оттяжки? Пошел медленно.

— Эй, ты! — это другому своему я. — Радуешься оттяжке?

В ответ — молчание, и нет никакого другого я. Но столько ждать? Мучительно. Ждать и не подавать вида. Смогу ли? А что поделаешь? Держи себя в руках, крепко держи! Успеешь: эти еще не позвонят. Это окончательно? Да, окончательно. Окончательно и бесповоротно — наше домашнее выражение. Страшнее всего пытки, а вдруг не выдержу и соглашусь на все?

Еще раз случился приступ боли в груди и не хватало дыхания. Было это в начале Клочковской, у аптеки. Я стал и ждал когда пройдет. Пожилая женщина пыталась взять мою руку, говорила, что она врач, что рядом аптека, и мне там окажут помощь, повторяла, что у меня белые губы. Я сказал ей какую-то пошлость вроде — медицина тут бессильна, нагрубил, закричав, чтобы она оставила меня в покое, вырвал руку и ушел, шел ли я дальше пешком или доехал остаток пути трамваем — не помню.

Открыл дверь в переднюю — разговор мгновенно стих. Громко сказал «Добрый вечер!» — задвигались стулья, и пока я раздевался — все столпились возле меня. Тут были и Марийка, и Майоровы.

— Съемка? — спросила Марийка.

— Да, но она нашлась, только долго искали. А потом я прошелся пешком, Слава Богу! — сказала Лиза, перекрестилась и заплакала.

— Ух, и мерзавцы! — сказал Федя.

— Нашел время для прогулок! — сердито сказала Нина.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — сказала Галя.

— Садитесь за стол, — сказал Сережа, — Марийка без тебя не хотела обедать. Марийка обедала, остальные и я пили чай. Есть я не мог.

— Ты похож на привидение, — сказала мне Галя.

— А ты видела привидения? — спросил Сережа.

Так вот же оно сидит и пьет чай. Иногда Марийка ночевала у нас, но на этот раз не решилась: не предупредила Зину — она будет беспокоиться. Проводить Марийку мне не дали: наволновался, нагулялся — отдыхай.

— Ты же знаешь, что нам по дороге, — сказала Нина. — Ничего с твоей Марийкой не случится: пойдем по Конторской, доведем до самого дома. Спи спокойно.

— Тебя завтра будить? — спросил Сережа, когда я стелил постель. — Как всегда?

— Нет, минут на пятнадцать раньше.

Засну ли? — успел я подумать, а Сережа меня уже будит. Вспомнив, что было вчера, замер и так же, как тогда, когда меня исключили из института, с острой душевной болью и подумал, и почувствовал: лучше бы мне не проснуться! Но надо вставать, идти в институт и ехать в Крюков. В Крюков? На тот свет надо ехать. На тот свет через Крюков. А пока доеду — держать себя в руках.

 

12.

Я стоял в полутемном вестибюле-фойе, отделенном массивными квадратными колоннами от студентов и преподавателей, идущих на занятия. Увидев Мукомолова, увел его вглубь фойе.

— В Гипроград из-за съемки вызывали? — спросил Мукомолов.

— В архиве Гипрограда меня ждали двое из НКВД. Они интересовались Виталием Новиковым. Предупреди его, чтобы был осторожней. Я сказал, что никогда его не видел и ничего о нем не слышал.

Глаза привыкли к полумраку, и я увидел, что Толя побледнел.

— Та-ак... А почему они именно тебя спрашивали? Они не говорили?

— Они знают, что ты дружен с ним и со мной и были уверены, что мы с Новиковым знакомы. Они удивились, что я его не знаю, а может быть и не поверили.

— Та-ак... А из разговора нельзя было понять почему они им занялись?

— Они сказали... Постой, постой... Постараюсь передать точно. Значит, так: есть основания считать, что он — затаившийся враг, и, как все они, конечно, клевещет на Советскую власть и оскорбляет товарища Сталина.

— Ох, ты!.. Кто-то донес. А конкретных фактов не приводили?

— Нет. Думаю, если б они имели конкретные факты, зачем бы я им понадобился?

— Логично. Уже легче. Хотя... Может быть мало фактов?

— Они же, кажется, и за один анекдот забирают.

— Тоже верно. Но тогда с чего они взяли, что он враг?

— Откуда мне знать? Может быть это всего лишь подозрение, а доказательств нет.

— Гаданье на кофейной гуще... А что они от тебя хотели?

— Наверное, этих доказательств. Я вот сейчас подумал: не такие они уж толковые, как их изображают. Не удосужились узнать о моих отношениях с Новиковым, вернее — об их отсутствии, или не сумели. И попали пальцем в небо. Это же промах.

— А верно! Еще какой промах: ты предупредил меня, я предупрежу Виту, и если у них нет фактов, черта с два они их теперь получат.

— Новых не получат! А прежние? Ты уверен, что никто не предаст?

— Как я могу быть уверенным? Откуда мне знать, с кем он еще был откровенным?.. Да, обкладывают Виту... Как охотники зверя... Пока издалека. На тебе осеклись, за других возьмутся. Очень-очень возможно, что и меня чаша сия не минует. Как тебя. А знаешь, они сделали еще один промах: понадеялись на то, что ты такой же, как большинство: или настолько оболваненный, что веришь всему, что нам говорят и готов ловить врагов народа, или мерзавец и трус, готовый на все. Неужели не навели справок? Не знают, как ты держался, когда тебя исключали из института?

— Справки они наводили. Дело в том, что я, кажется, не давал повода уличить меня в нелояльности режиму. Бога нет, а на еврейскую Пасху холодно — это же не серьезно.

— Откуда ты знаешь, что они наводили справки?

— Один из них сказал: Они знают, что я человек сообразительный, находчивый, за словом в карман не полезу, и со мной охотно дружат. Вот такие комплименты.

— Ох, ты!.. Они что же, тебя уговаривали, чтобы... чтобы ты...

— В том то и дело. И мне очень повезло, что я с ним не знаком.

— И они отвалились?

— Во всяком случае, отпустили. Взяли подписку, что никому не буду говорить, и отпустили.

— Слушай, а ведь кто-то же дал им твою характеристику.

— Может быть и рекомендовал. Иначе как бы они узнали о моем существовании.

— У кого-то узнали, что Вита дружен со мной, у кого-то узнали, что я дружен с тобой... А отзыв о тебе дал кто-то, кто тебя хорошо знает, по всему соученик. И не каждый сумеет так сформулировать. Тут и недолго догадаться. Кого-нибудь подозреваешь?

— Я об этом не думал, да и думай — не думай, все равно — ни доказательств, ни уверенности. Только подозрения.

— Гуглий?

— Возможно.

— Логично. Таких, наверное, и вербуют. Ну, спасибо, что предупредил. А о съемке, значит, ни полслова?

Я колебался: сказать — не сказать?

— Знаешь, Петя, мы сейчас с тобой в таком положении, что лучше знать все подробности. Мало ли что. Если есть что сказать — не скрывай.

— Ты прав. Сейчас услышишь, на что они способны. Один из них сказал, при этом нагло ухмыляясь, что еще неизвестно — отдал ли я съемку в архив или кому-нибудь другому.

— Какие сволочи!.. Это же откровенный шантаж... Ай-ай-ай!.. И что же? Принуждали к сотрудничеству?

Сказать правду я побоялся: а вдруг Толя перестанет мне доверять да еще предупредит наших друзей. Меня охватил ужас.

— Пока нет: я же не знаком с Новиковым, — сказал я, — но я боюсь их.

— Кошмар! Какой кошмар!

Скорей бы уж в Крюков! Пора кончать с этим кошмаром. Я сказал Толе, что хочу хорошо опоздать и прийти, когда все будут в сборе, чтобы избежать повторения вопросов. Толя ушел, а я впал в какое-то странное оцепенение, в котором не чувствовал ничего, кроме тупой боли, сквозь которую росло желание... Нет, даже не желание, а устремление к исполнению задуманного, даже нетерпение. Чтобы только поскорей и чтобы ничего не помешало. Громкие голоса вывели меня из этого состояния, и я, раздевшись в гардеробе, быстро пошел в аудиторию, ставшую нашей мастерской.

Когда вошел и громко поздоровался, все замолчали и повернулись ко мне. Марийка была здесь, и вопросы, конечно, уже достались ей. Я был как в тумане и видел как в тумане, но пока шел к своему месту заметил сквозь этот несуществующий туман обращенные ко мне сочувствующие глаза и дружеские улыбки. Марийка села рядом, пристально взглянула, сказала, что я плохо выгляжу, и спросила как себя чувствую. Ответить я не успел.

— А ты, когда отнес съемку, расписку взял? — как всегда громогласно спросил Бугровский.

— Я получил ее без расписки и отдал без расписки.

— А если бы съемка не нашлась, кто бы отвечал? Ты! Ты — последний, у кого она была. И ты понес ее в Гипроград, а там скажут, что ты ее не приносил.

На Бугровского напустились:

— Глеб, перестань! Петро и так пережил, а тут еще ты.

— Съемка нашлась и нечего приставать.

— А ты вчера взял расписку?

— Зачем? Ведь съемка нашлась.

— А если еще пропадет? Курченко вскочил и направился к Бугровскому.

— Заткнись зануда! А то будешь иметь дело со мной.

— Правильно, Женя, правильно, — сказал Эрик Чхеидзе, вставая. — Я тебе помогу бить Бугровского.

— А ну, все по местам! — скомандовал Турусов. — И давайте работать. Без глупостей!

— А вы, Бугровский, считаете, — спросил Чепуренко, — что читать мораль входит в обязанности старосты?

— А я не как староста, я по-дружески.

Раздался общий смех.

— У меня нормальная температура и ничего не болит, — сказал я Марийке и не заметил, что за соседний стол сел Чепуренко. — Освобождения не получишь, а работать все равно не смогу.

— Ты очень плохо выглядишь, — сказала Марийка.

— На всех зверей похож, как говорит твоя тетушка, — отозвался Курченко.

— А как у вас с проектами? — спросил Чепуренко.

— У Горелова с проектами дело идет хорошо, — за меня ответил Солодкий. — Кинотеатр, можно считать, вычерчен, а по Крюкову все уже решено и проработано — можно гнать начисто.

— Можно и не гнать, а работать спокойно — время еще есть, — ответил Чепуренко. — Я бы отпустил его на несколько дней — пусть как следует отдохнет после пережитого. Потом успеет наверстать. Как вы, Семен Федорович, на это смотрите?

— Положительно. Езжайте, Горелов, домой и спокойно отдыхайте.

— Спасибо. Немножко посижу и поеду.

— Горелов! С деканом сам будешь объясняться, когда вернешься, — сказал Бугровский.

— Не беспокойтесь, Бугровский, — ответил Солодкий, — декану я сам объясню, если понадобится.

— Надо оформить командировку. Сказать об этом здесь сейчас нельзя: Марийка разволнуется, станет уговаривать отложить поездку, и сердобольная публика будет ее поддерживать ты нездоров, какая надобность ехать именно сейчас, вот отдохнешь, придешь в себя, тогда и поедешь... Все добрые, когда это ничего не стоит. И Солодкий может не завизировать заявление да еще снова будет толковать о том, что в Крюков вообще можно не ездить. Поехать так, без командировки? Пойдут догадки, предположения, подозрения: а почему он даже не оформил командировку? Нехорошо. Ну, а в отсутствие руководителя кто может завизировать заявление? Наверное, декан. Дождусь ухода Солодкого и пойду к декану. Солодкий сегодня с утра, значит — скоро уйдет. Сегодня и уехать. Нет, нельзя: Марийка придет к нам, а я уехал, ничего не сказав, а потом… а потом... Нет, так нельзя! Да что ж это такое?! Сплошные препятствия, а время идет. Спокойно, спокойно! Как же быть? Значит, придется ехать завтра, ничего не поделаешь. Сегодня вечером скажу дома и Марийке: чем так сидеть, решил съездить в Крюков, развеяться, у меня уже и билет есть на завтра. Так и сделаю. Пишу заявление и прячу в карман. Чуть не забыл! Надо взять ситуационный план и свой генеральный на карандашной кальке — я еду обследовать Крюков и проверить проектные предложения. Скатываю их в трубку и заворачиваю в бумагу. Снова рядом садится Марийка.

— Ты же обещал поехать домой. По тебе видно как ты нездоров.

— Сейчас поеду. Возьму с собой вот это, — показываю на сверток. — Если не захочется идти в институт, может быть поработаю дома. — Господи, все время вру и вру... Скорей бы это уже кончилось.

Вижу, уходят Турусов и Солодкий.

— Приедешь? — спрашиваю Марийку. — Лиза звала обедать.

— Приеду. Только, наверное, к вечеру.

— Ну, я поехал, — сказал я и пошел к декану.

— Я слушаю вас, — сказал Урюпин, не отрывая глаз от бумаг.

— Я прошу завизировать заявление на поездку в Крюков.

— С этим — к своему руководителю.

— Я знаю. Но Солодкий уже ушел, а я сегодня опоздал. Проспал.

— Проспал? — Урюпин уставился на меня. — Горелов... А, вас вызывали в Гипроград. Были?

— Был.

— Зачем вас вызывали?

— Я относил съемку Крюкова. Ее не могли найти и стали сомневаться — вернули ее или нет.

— Горелов! Это же очень серьезно. — Его глаза округлились. — Вы понимаете насколько серьезно?

— Я знаю. Съемка нашлась, только искали очень долго. Ну, я и проспал. А поездку в Крюков все откладывал и так затянул...

Но Урюпин уже что-то писал на моем заявлении. Командировочное удостоверение я получил сразу, но деньги обещают завтра. А я за ними не пойду — их можно получать и после командировок. А мои уже не получит никто.

 

13.

В бумажнике — билет в Крюков на завтра, и время от времени я механически щупаю внутренний карман пиджака. В руке — рулончик чертежей. Дома еще не был. Стою возле школы, в которой учился. Теперь в ней какой-то техникум. Когда здесь бывал, любил смотреть на другую сторону реки — привлекала панорама над Харьковской набережной: высокий склон, плотно и пестро застроенный, с невидимыми отсюда крутыми улицами, — по ним и бродить было приятно, — а над склоном — верхушки колоколен кирхи и костела, сейчас уже без крестов. Левее этого склона над Московской улицей — колокольня Успенского Кафедрального собора с золотым куполом, тоже уже без креста, и остановившимися, — навсегда? — часами под куполом, такая высокая, что, глядя издали, не замечаешь и самого собора, — в нем теперь какие-то мастерские и склады, но сохранилась надпись над входом под колокольней: «Богу — спасителю от нашествия галлов и с ними двунадесяти язык».

...Тихая темная ночь под Пасху. Начинает накрапывать теплый дождик, но, спохватившись, перестает. Пахнет весной. Для этого часа много людей. Приподнятое торжественное настроение. Бабуся, Лиза и я идем в нашу Москалевскую церковь. С нами папа, но он идет в Успенский собор. Так хочется написать отцу — он бы понял, что мое положение безвыходное, и иначе я поступить не могу. Но он столько в жизни пережил, что нанести еще и этот удар я не могу. И никому не скажешь — ни Марийке, ни дома, никому... Пусть будет несчастный случай — так легче им всем перенести. Все решено и все продумано. А что-то тревожит, как покалывает... Что-то новое. Но что?

...Лицо Марийки. Никогда не видел его таким искаженным — моя непоправимая вина: он был измучен, нездоров, а я не удержала его от этой поездки, и вот... Ой, нет! Слишком жестоко, нельзя думать только о себе. Но что же делать? Где выход? Основа? Зачем Основа? Здесь близко Левада. Прямо сейчас? Но я ведь отверг Основу и правильно сделал. Как же быть? Ждать, пока буду прилично выглядеть? Где взять силы? И дождусь ли приличного вида? А тем временем позвонят эти. Что я им скажу? Ну, это — не проблема: болел, все заняты дипломными проектами и Мукомолов тоже, ни на что другое нет времени... Стоп, стоп, стоп!.. А ведь это на самом деле так. Стоп, стоп!.. Тут что-то есть, что-то забрезжило. Почему-то подкашиваются ноги. Рядом скверик. Смел снег со скамьи и сел.

...Когда это все произошло? Вчера вечером? Всего лишь вчера? И я впал в панику? Давай постараемся во всем этом спокойно разобраться. Итак, они явно исходили из того, что я знаком с Новиковым, — это их ошибка, — или, по крайней мере, наслышан о нем от Мукомолова, иначе — зачем я им нужен? Я Новикова никогда не видел, — это на самом деле так, — и ничего о нем не слышал — так я утверждаю, и опровергнуть это невозможно — я предупредил Мукомолова и этим заодно отрезал себе единственную возможность с Новиковым познакомиться. И как бы они ни заставляли выполнить их задание, теперь я это сделать никак не смогу. Факт, а они думают, что смогут не мытьем, так катаньем, — нажим, шантаж, — меня заставить. Пытки? Вряд ли: после них меня останется списать на тот свет или в лагеря, а я им пока нужен. Надо твердо стоять на своем, и они не только ничего не добьются, но и убедятся, что это невозможно. Может быть они уже сомневаются смогу ли я выполнить их задание, может даже это поняли и всего лишь прут по инерции — а вдруг!.. Терять-то им нечего. В том, что это так, никакой уверенности, конечно, быть не может, но, если они не круглые дураки, то к такому выводу должны прийти. Выходит — еще рано торопиться под колеса. Ух! Начал было мерзнуть, а сейчас стало жарко.

А нет ли промаха в моих рассуждениях? Я снова прохожу всю их цепочку, со всех сторон рассматриваю каждое ее звено, не нахожу ни в одном из них никакой ошибки, а под конец вдруг осознаю, что все мои рассуждения в целом не стоят выеденного яйца, если только эти энкавэдисты убеждены, что я вру: тогда они не остановятся ни перед чем, чтобы заставить меня выполнить задание, а то, что у меня ничего не получается, будут рассматривать как увиливание со всеми вытекающими последствиями. Так ли это или не так — как знать? Чужая душа — потемки, а когда, души нет — потемки еще гуще. Так что же делать? Пока понятно одно: уж очень рискованно пассивно ждать, чтобы они сами убедились в своей ошибке, — настоящей или нет — это неважно, лишь бы убедились. Надо бы их постараться убедить. Легко сказать — постараться убедить. А как? Никакие уверения, заклинания, битье себя в грудь не помогу, наоборот — послужат доказательством увиливания. Так что же — сдаться? Ехать в Крюков?

Но я же видел мелькнувший просвет, и меня охватило такое сильное желание бороться, что я почувствовал: в Крюков не поеду, во всяком случае сейчас. Какого черта отдавать жизнь без борьбы. Умереть всегда успею! Не может быть, чтобы не было выхода. Надо искать.

...Как убедить их в том, что заставлять меня выполнять их задание — без толку? В который раз спрашиваю себя об этом. Невыполнимо, как бы я ни старался. Как бы ни старался? Так вот и ответ: не говорить об этом, а стараться, то есть изображать старание, и пусть они сами видят, без моей подсказки, что ничего из этого не получается... да и не может получиться. Побольше инициативы, всяких предложений, даже самых глупых. Этакий добросовестный старательный дурень. Так это же Швейк! Ну не буквально Швейк, но в том же духе. А что? Это, кажется, единственный способ от них избавиться. Трудно? Еще бы! Рискуешь жизнью? Хуже — пытками. Но уж очень большой выигрыш: жизнь, и не просто жизнь, а незамаранная жизнь. Надо попробовать. Умереть всегда успеешь. Надо бы еще раз все проверить и продумать, но у меня уже ни на что нет сил. Потом, потом... А сейчас — никакого Крюкова и отдохнуть. Я сел на трамвай, пересел на другой, приехал домой, пообедал, прилег на кровать и заснул.

Поздно вечером меня разбудили, чтобы, как у нас говорят, сделать пересадку, то есть раздеться, а заодно можно и поужинать.

— Ты спал как из пушки и ничего не слышал, — сказала Галя. — Приходила Марийка.

— Не велела тебя будить, — сказала Лиза.

— Долго была?

— Нет, недолго, — ответила Лиза. — Пообедала и ушла.

— Просила тебе напомнить, что ты завтра можешь в институт не ходить.

— Сказал Сережа. — Ты собирался ехать в Крюков?

— Давно собираюсь. Откладывал, чтобы не пропустить распределение. А что?

— Марийка считает, что тебе сейчас не надо ехать, — сказала Лиза. — Сначала отдохни как следует.

— Насчет отдыха — это ты говоришь или Марийка?

— Мы обе, придира!

— Марийка сказала, что тебе в Крюков можно и не ехать. Это правда? — спросила Галя.

Так считает мой руководитель. Но проектировать реконструкцию города, не видев его, — как-то странно.

— Странно или не странно — судить не берусь, — сказал Сережа, но ехать тебе сейчас куда бы то ни было не стоит.

— А я сейчас и не собираюсь.

— А в институт завтра пойдешь? Тебя будить?

— Пойду ли — не знаю. Утро вечера мудренее. Но не буди. Да, Марийка вам рассказала куда мы получили назначение?

— Сказала. В Кировоград, — ответила Галя.

— Тут вам решать. Вам виднее, — сказала Лиза.

— Может быть вам и повезло, — сказал Сережа. — Елизаветград был одним из лучших уездных городов — культурный и хорошо благоустроенный, лучше многих губернских. Интеллигентный город. Родина известных украинских писателей и артистов.

— Троцкого и Зиновьева, — добавила Галя.

— Ну, это не делает чести городу, — сказал Сережа. — Я это говорю не потому, что на них сейчас гонения. Все они хороши. Впрочем, что Кировоград теперь представляет я, конечно, не знаю.

Ночью проснулся с чувством радостного удивления: приснился вход в кинотеатр — такой, какой бы я хотел запроектировать. Вставать не хотелось, и я старался закрепить его в памяти, но вспомнив историю с интегралом, встал, зажег настольную лампу и на листе пищей бумаги нарисовал вход так, как увидел во сне: с противоположной стороны улицы, немного не доходя до кинотеатра. Ложась, заметил, что держу рисунок в руке, и сунул его под подушку.

Когда проснулся снова, в доме было темно и тихо, все спали, но по улице проехала грузовая машина, а на оконных шторах изредка стали мелькать темные полосы. Сел. Чувствую себя здоровым и бодрым, но сосредоточенным и напряженным куда больше, чем перед каким-нибудь трудным экзаменом. Идти в институт? Посижу-ка я несколько дней дома: позвонят, а меня нет. Это хорошо. А усижу? Раз так лучше — надо усидеть. А в Крюков вообще не поеду, ни сейчас, ни позже. Раз руководитель считает, что это не обязательно… Да ведь и не все ездили... И Марийка не ездила. Смешно: чего я рвался в Крюков, будто в Харькове на улицах нет ни трамваев, ни машин. Бросило в жар: если бы вчера или позавчера я это сообразил, меня могло бы уже не быть. Перехватило дыхание, зазвенело в ушах, заколотилось сердце. Снова улегся, ожидая когда пройдет. Прошло. Ну, гады, посмотрим кто кого!

В соседней комнате зажглась настенная лампочка над Сережиной кроватью, завозились и заговорили Сережа и Лиза. Вдруг я вспомнил приснившийся вход, засмеялся и услышал Сережин голос:

— Ты проснулся или еще во сне смеешься?

— А я смеялся во сне?

— Смеялся и разговаривал. Вставай, Архимед, если хочешь идти в институт.

— С чего это я попал в Архимеды?

— А ты ночью сказал «эврика».

— Эврика? А еще что говорил?

— Много говорил, но невнятно.

— Да, спишь ты беспокойно, — сказала Лиза.

— А что, лучше храпеть?

— В мой огород камешек? — спросил Сережа. — Я стал храпеть?

— Нет, не храпишь.

— Не хватало еще вашего храпа, — пробурчала Лиза.

— А Марийка не сердится, что ты так бурно спишь? — спросила Галя из другой комнаты.

— Нет, не сердится, только удивляется.

— А чего ты сейчас смеялся?

— Сон вспомнил.

— Такой смешной?

— Нет, не смешной, а радостный и даже полезный.

— Даже полезный? Ну и ну! Это интересно, расскажи.

— Какая тонкая натура! — воскликнула Галя, когда я рассказал. Сережа с Лизой засмеялись.

— Это ты из зависти говоришь! — сказал я Гале.

— Так ты пойдешь в институт? — спросил Сережа из своей комнаты. — Если пойдешь, то вставай. Пора.

— Нет, не пойду. Ни сегодня, ни завтра. Вход в кинотеатр — это единственное, что у меня не было решено, можно и отдохнуть, все остальное готово.

— Как! — воскликнул Сережа. — Готовы оба проекта?

— Как ты быстро хотел. Готовы начерно. Теперь надо вычерчивать и подавать, как у нас говорят.

— Вставай, лежебока, — сказала Лиза. — Буду на стол подавать.

— Как у нас говорят, — добавил Сережа. За завтраком нашли, что я лучше выгляжу.

— Только глаза блестят, — сказала Лиза.

— И в самом деле, — подтвердила Галя. — Чего ты глазами сверкаешь?

— Освещенье тусклое.

 

14.

Ушла на работу Галя, потом, побрившись, Сережа. Побрился и я и стал помогать Лизе: принес ведро угля, несколько поленьев, щепок, и наколол их впрок. Хотел выгрести золу из печи, но Лиза попросила меня сходить в магазин за текущими покупками. Хороша погода: легкий мороз и тихо. Пойду погулять и на вокзале сдам билет. Кажется, и недолго пробыл в магазине, — очередь была небольшой, — а когда вышел, погода успела измениться — дул резкий холодный ветер. Не погуляешь и билет не сдашь. Подумаешь, — нашел о чем беспокоиться, даже смешно.

— Достань, пожалуйста, из подвала овощи, и больше от тебя ничего не требуется, — сказала Лиза. — Отдыхай.

Розово светится поддувало, от печи идет тепло, тишина, тикают ходики. Не хватает только сверчка. А залягу-ка я с книжкой, давно ничего не читал. Еще учась в школе, с интересом читал подряд пьесы Островского, а на «Грозе» запнулся — так было страшно.

— Ну, и не читай, — сказал папа. — Подрастешь, тогда и прочтешь, а может быть и в театре посмотришь.

В разговорах и спорах дома порой ссылаешься на Достоевского. Когда учился в профшколе, а может быть в техникуме, взялся за «Преступление и наказание» и тоже не одолел. «Грозу» давно прочел, не взяться ли за «Преступление и наказание»? Возможно, что не было такой книги, на которой я смог бы сейчас сосредоточиться. Предпочел бы побродить, но в такую погоду не погуляешь. Заставил себя читать. Мысли, переживания, заботы так далеки от этой книги, но понемногу я втянулся в чтение, а потом и увлекся. Читал с перерывами: сострадания, вызываемые автором, так сильны, что требовали передышки, и возникали мысли, в которых хотелось разобраться. Еще далеко до середины книги, а у меня появляются какие-то новые взгляды на жизнь, от которых так просто не отмахнешься. Да и нужно ли отмахиваться?

...Страдания были всегда, будут всегда, и никакие переустройства общества от них не избавят. Если не считать стихийных бедствий, катастроф, болезней, причина страданий — в самих людях. Часто слышишь: мы бессильны — таковы условия или обстоятельства. Но условия или обстоятельства создают люди. И если что-то облегчает или снимает страдание, то и это делают люди. Все зависит от людей, от того каковы они. И выходит, что единственно верный путь развития человечества — в совершенствовании человека, другими, когда-то слышанными словами — в приближении к Богу.

Это или нечто подобное не раз приходилось слышать и читать, но раньше я над этим много не задумывался, как говорит Лиза — в одно ухо вошло, в другое вышло. А вот сейчас такие мысли стали восприниматься очень остро и, если воспользоваться термином Горика, нутром. Не в этом ли призвании человека смысл христианского учения? Надо по свободе прочесть Евангелие. Ну, теперь понятно почему большевики во главе с Лениным аттестовали Достоевского реакционным писателем и мракобесом. Еще бы!

...Интересно бы проследить развитие человечества от первобытных племен до нашего времени с точки зрения нравственного уровня: поднялся ли он на более высокую ступень или каким был, таким и остался. Когда-то отец смутил меня, сказав: если Бога нет, то человек ничем не отличается от животного, а его ум — всего лишь приспособление в борьбе за существование, как у быка рога или у волка клыки. Но ведь можно сказать и так: если нравственный уровень человечества за всю историю его существования остался таким, как был, значит никакого Бога нет. Я слишком мало знаком с всеобщей историей, чтобы ответить на такой вопрос. Хочется верить, что с развитием человечества поднимался и его нравственный уровень. Происходило это, — если происходило, — не плавно, а рывками, и за каждым подъемом следовал откат назад. Как далеко?.. После распространения гуманнейшей из религий — христианства, вдруг — охота на ведьм, гонения на еретиков, испанская инквизиция, и сколько веков потребовалось, чтобы это преодолеть?.. Мечтания о справедливом обществе, учения о социализме, коммунизме, и вдруг — большевики с их многолетним, почти беспрерывным массовым кровавым террором.

Сколько времени понадобится, чтобы преодолеть последствия такого падения нравственности?.. Когда-то слышал от Феди Майорова: мир спасет красота. Пожалуй, Италия больше других стран насыщена красотой — природа, архитектура, изобразительное искусство, музыка... И вдруг именно там возник фашизм... Дисциплинированность, аккуратность и честность — общепризнанные достоинства немцев, высокий уровень цивилизации, издавна гуманное искусство Германии и вдруг — успех Гитлера с его бесчеловечной расовой теорией... А может быть и нет никакого роста нравственности? Не знаю, не знаю... Поговорить бы с отцом.

...А я христианин или нет? То, что я не придерживаюсь никакой религии и не исполняю обрядов ни о чем не говорит, христианин ли я по своим убеждениям? Христос учил: если тебя ударят по одной щеке, подставь другую. Выходит — я своим энкаведешникам должен подставить другую щеку? Да никогда! Я даже готов был их убить. А теперь убил бы? Если бы представилась такая возможность? Чувствую, что нет. И не исходя из христианской морали, а потому, что это бессмысленно: ну, что такое два подлеца, когда их тысячи? Лишить их возможности растлевать нас — вот что нужно. Так христианин ли я? Не знаю. Может быть в этом поучении Христа есть какой-то скрытый смысл, а я его не понимаю? Человечество шло от религии, а я в своем развитии не застрял ли на уровне индивидуализма с его моралью — око за око, зуб за зуб? Не знаю. И об этом надо поговорить с отцом.

Вечером провожал Марийку. Продолжал дуть ледяной ветер, и мы поехали трамваем. В коротком и узеньком переулочке от Конторской к речке ветра не было — там мы стояли, ходили, целовались и говорили о каких-то маленьких курсовых новостях, о Кировограде и о том, как проведем отпуск по окончании института. Возвращаясь домой, подумал: говорил я так, будто ничего не угрожает нашему будущему — снова ложь. Во лжи, как в грязи. Противно. Скорей бы развязка! Пора идти в институт. Вот дочитаю «Преступление и наказание» и пойду. Через день или два проснулся с сильной головной болью и температурой за сорок, а на следующее утро температура пониженная, ничего не болит и слабость. Сменил белье, оделся и, лежа одетым, читал. Доктор Повзнер приходил два дня подряд и во второй визит, выписывая освобождение от занятий, сказал мне:

— У вас такая штука случается не первый раз. Как только окрепнете, приходите в поликлинику — мы вас обследуем.

— Доктор, я увяз в дипломном проекте и до его защиты прийти не смогу. Прошел еще один день или два, и Марийка сказала:

— Тебе кто-то звонил по телефону. Не знаешь кто?

— Понятия не имею.

— Может, приехала Вера Кунцевич, — сказала Галя, — и хочет тебя видеть.

— Она никогда мне не звонила, да и номера телефона не знает. Между прочим, и я не знаю.

— Но ведь есть же справочное бюро.

— А кто приходил звать к телефону? — спросил я Марийку.

— Анечка. Она не зашла, а только просунула голову в дверь — ее же похищали... Я подумала — может быть что важное и пошла вслед за ней, но опоздала: Анечка уже возвращалась, а Григорий Иванович повесил трубку.

Вот и хорошо, что опоздала. Теперь пойду в институт. Хватит отсиживаться. Заинтересовались — как это Анечку похищали, — она у нас бывала, и ее хорошо знали, — и пошел разговор о студенческой жизни, нашей и прошлой.

Придя в институт, стал по своему ночному рисунку заканчивать главный фасад кинотеатра.

— Получилось, — сказал Солодкий, рассматривая мой эскиз. — Лучше прежних вариантов. Долго работали?

— Нет, неожиданно само получилось.

Кто-то из коридора открыл дверь и, разговаривая, придерживал ее. У нас открыта форточка, и со столов полетели бумаги. С криком «Закройте дверь!» бросились их подбирать. Кинулся и я за своим эскизом, но его поймал на лету и рассматривал Чепуренко.

— Ваш?

— Спасибо. Мой. Я взялся за листок, но Чепуренко его придержал.

— Лихо сделано: ни одной лишней линии, и все ясно. Дома работали?

Дома. Сделано было так, как я когда-то умел, но признаться себе в этом чтобы не сглазить, не решался.

Над проектами работают по-разному. Одни в эскизах прорабатывают все, вплоть до мелочей, и, вычерчивая, уже ничего или почти ничего не меняют, отсюда и выражение — гнать начисто. У других и у меня на такую проработку, особенно если проект большой, не хватает терпения, и мы, найдя принципиальное решение, приступаем к вычерчиванию, попутно решая детали проекта и иногда кое-что переделывая. Продолжив вычерчивание генерального плана Крюкова, я вскоре вынужден был эту работу оставить, потому что не мог на ней сосредоточиться — нарастало напряжение в ожидании вызова к телефону. Тогда я стал строить перспективу кинотеатра: вначале эта работа — механическая. За ней и застал меня вызов. Телефон настенный, сразу за углом от стола Григория Ивановича.

— Горелов?

— Горелов.

— Не повторяйте то, что я вам буду говорить. Слышно хорошо.

— Не повторять? Чего не повторять? Пауза.

— Вы что, нарочно?

— Плохо слышно, плохо слышно!

— Повесьте трубку и не отходите от телефона, я сейчас еще раз позвоню. Вы поняли, что я сказал?

— Понял.

— Повторите, Так ведь нельзя!

— Это можно. И не кричите.

— Не отходить от телефона, вы еще раз позвоните. Вешаю трубку. Жду. Звонок. Поднимаю трубку.

— Я слушаю.

— Горелов?

— Горелов.

— Как слышно?

— Хорошо.

— Когда плохо слышно, нужно сразу об этом сказать.

— А я и сказал сразу.

— Не сразу! Ну, ладно. Не повторяйте того, что я вам сейчас скажу. Завтра к двум часам дня придете в гостиницу «Интернационал». — Он назвал этаж и номер. — Повторите мысленно про себя. — Пауза. — Повторили? Запомнили?

— Запомнил.

— Ах, да отвечайте «да», а не повторяйте мои слова. В гостинице ни у кого ничего не спрашивайте. Поднимитесь лифтом и найдете номер. — Он повторил этаж и номер. — Мы вас будем ждать. Ничего не записывайте. Запомнили?

— Да.

— Не опаздывайте. До завтра.

Короткие гудки.

Дрессировка! Возвращаюсь к себе, встретил Бугровского. — Горелов, зайди в бухгалтерию — тебя давно ждут деньги на поездку в Крюков.

Первый порыв: раз решил не ехать — от денег отказаться. Стоп!.. Пока отказываться нельзя — неизвестно как повернется дело. Марийке сказал: звонили второй раз, предлагают халтуру, но сейчас на нее нет времени. Опять ложь. Сколько можно?

 

15.

Пусто и тихо в коридоре гостиницы. Постучал в дверь, подождал. Постучал сильнее, подождал. Стал дубасить кулаком. Открылась дверь соседнего номера, и пожилой мужчина, стоя на пороге, сказал:

— Чего вы ломитесь? Раз не открывают, значит никого нет.

Он продолжал стоять, держась за ручку двери. Я направился к лифту. Он вошел в номер, закрыв за собой дверь. Я остановился. Ждать в коридоре? Прийти позже? Уйти? Вспомнилось: «Мы вас будем ждать»… «Не опаздывайте». У, гады!.. Постучу-ка еще. Подходя к двери, увидел звонок. Он был меньше обычного, утоплен в выступающую дверную раму и того же светло-коричневого цвета, включая кнопку. Его не сразу заметишь. Подошел к соседним дверям справа и слева — никаких звонков, протянул руку к звонку, но опустил: я не обязан замечать такие звонки. Стал грохать кулаком и ногой. Сейчас опять выйдет сосед. Открылась дверь, в которую я ломился, на ее пороге стоял один из тех... Тот, который направил свет мне в глаза.

— Вы что, звонка не видели?

— А где звонок? Он посмотрел по сторонам, потом пальцем показал на звонок и сказал :

Надо быть внимательным. Проходите. Тамбур, вторая дверь. Он шел за мной и запирал двери — одну и другую. За тамбуром почти пустая комната, всего лишь несколько стульев и вешалка, — и дверь налево. Он предложил мне раздеться. Во второй комнате у окна — письменный стол с телефоном, и за столом спиной к окну сидит тот, который в Гипрограде вел со мной разговор, а вчера мне звонил. Раз он сидит во главе стола, значит он здесь главный. Другой сел в торце стола.

— Садитесь.

Предназначенный мне стул стоит у края длинной стороны стола, боком к нему, и я сижу боком к главному и лицом к другому. Вот теперь я их хорошо рассмотрел. Одинаково одеты: синие с фиолетовым оттенком шевиотовые, — или габардиновые? — костюмы. Вместо гороховых пальто? Сидящий напротив отставил ногу в коричневом ботинке. Опускаю глаза: такие же ботинки торчат из-под стола. Через много лет в кинокомедии «Римские каникулы» увижу, как по трапу самолета спускается вереница одинаково одетых детективов и вспоминаю эту пару. Только галстуки у этой пары разные. Тоже интеллигенты! Тщательно причесаны. У сидящего в торце стола вьющиеся волосы. Да нет, это же завивка! Невольно посмотрел на губы: нет, не накрашены. Сидящему во главе стола лет тридцать пять — сорок, лицо его в каких-то мелких бугорках. Другому — меньше тридцати, может быть и мой ровесник. Лицо чистое, с легким румянцем, парень рослый, крепкий и, наверное, очень сильный. Удивили их глаза: без всякого выражения, какие-то мертвые глаза. Говорят ровно, однотонно, не повышая и не понижая голоса, похоже на то, как теперь по радио имитируют голос робота. Какая-то новая порода... людей? Не, гадов: ничего человеческого в них не видно. Говорил со мной, как и прошлый раз, старший, младший, показывая красивые зубы, открывал рот раза два-три, не больше. Он, по-видимому, помощник, и очень возможно, основное его назначение — физические методы воздействия.

— Чего это у вас в институте столько разговоров о вашем вызове в Гипроград?

— Да ведь объявили об этом во всеуслышание.

— А что тут такого, чтобы об этом разговаривать?

— Я относил туда в архив съемку Крюкова. В архив и вызвали. А значит, чего меня туда вызывают? Не могут найти съемку. Наверное, так подумали. Да и я так подумал — другой причины для вызова не было, Ну, не могут найти съемку. Ну, за пропажу съемки кто-то ответит. А другим что об этом разговаривать? Они же не относили, с них и спроса нет.

Неужели он удивляется искренне? Неужели обыкновенные нормальные чувства могут так атрофироваться?

— А разве за товарищей не переживают?

— Ну и что же вы сказали о своем вызове?

Вот паразит: ведь уже обо всем осведомлен, зачем же спрашивать?

— Сказал, что съемка нашлась, только ее долго искали. А что, я неправильно сказал? Надо было объяснить как-то иначе?

— Да нет, ответили правильно. Так и надо было ответить.

— А съемка, конечно, и не пропадала?

— Откуда нам знать? Спросите в архиве. — Молодой при этом усмехнулся. — С Новиковым познакомились?

— Нет. Я болел. Вы же знаете об этом. Но если бы и не болел, все равно бы не познакомился.

— Почему?

— Не знаю как это сделать.

— Опять вы за свое?

— Да не за свое, а за наше общее. Подождите! Выслушайте. У вас в вашей работе — опыт, у меня — никакого, и я боюсь каким-нибудь опрометчивым шагом все испортить. Мне надо с вами посоветоваться.

— Ну, я слушаю.

— Проще всего познакомиться через Мукомолова. Вот я и думаю: а не рискнуть ли мне просто попросить его познакомить меня с Новиковым?

— А в чем вы видите риск?

— Риск в том, что Мукомолов может ответить: «Откуда ты его знаешь?» Я, конечно, скажу: «От тебя». А он: «Ничего подобного. Я тебе о нем никогда ничего не рассказывал». Ну и все — путь к знакомству закрыт.

— Вы с Мукомоловым сколько знакомы? И дружны. И за все это время он ни разу не упомянул о Новикове?

— Ручаться за то, что не упомянул, я не могу, но не помню такого случая — вот в чем дело. Постойте, постойте!.. За все время нашего знакомства он вообще ни разу не говорил ни о каких своих друзьях, за исключением тех, с которыми мы учились. Так что риск, конечно, есть.

Этот тип молчал, смотрел на меня в упор, и в его мертвых глазах вдруг вроде бы промелькнуло что-то похожее на раздражение или злость.

— Это все?

— Нет, не все. Предположим, Мукомолов мне когда-нибудь и сказал что-либо о Новикове. Ну, так он скажет теперь: «Чего это тебе вдруг приспичило знакомиться?» Или: «Нашел время знакомиться!» И будет тянуть до защиты диплома.

Тип молчал.

— Мне нужен ваш совет: просить Мукомолова, чтобы он познакомил меня с Новиковым, или нет?

— Нет. Не просите. И, вообще, о Новикове не заговаривайте. Ищите другие пути для знакомства.

— Но какие у меня могут быть другие пути?

— При желании найдете. Было бы желание.

— Да как найти? Я его никогда не видел, не знаю где он учится... Или он работает?.. Не знаю, где он живет. Даже не знаю его отчества и года рождения, чтобы обратиться в адресное бюро.

— А вы что, — пойдете к нему домой?

— Я еще не знаю куда пойду — домой, туда, где он учится или работает, но ведь пути к нему придется искать.

— А у Мукомолова вы бываете?

— Бывал.

— Что значит — бывал? Вы что, — поссорились?

Ну, и индюк же я: с самого начала надо было сказать, что мы поссорились, и Мукомолов со мной не разговаривает. Спокойно, спокойно: его агенты сообщили бы, что на перекурах мы друг с другом мирно беседуем.

— Нет, мы не ссорились. У Мукомолова я бывал, когда мы вместе готовились к экзаменам.

— И только? Друзья, а бывали друг у друга только по делу?

— Я вам говорю правду. Какая надобность нам бывать друг у друга, когда мы видимся каждый день в институте? А Мукомолов у меня, вообще, ни разу не был.

— Вот теперь и ищите надобность бывать у Мукомолова. Понятно?

— Понятно-то понятно, да мы оба с утра до вечера в институте, включая выходные. Когда же я буду к нему ходить?

— Горелов, опять увиливаете?

— Да не увиливаю я! Я обрисовал вам обстановку и спрашиваю: когда я смогу к нему пойти? А вы — «Увиливаете»... Не скажешь же ему: иди домой — я к тебе в гости приду.

— Увиливаете. Если б не увиливали, сами бы сообразили когда к нему пойти. Да не делайте такие глаза — я не предлагаю ходить к нему по ночам. И вы и он в институте с утра до позднего вечера? Каждый день? И никто никогда не приходит позже и не уходит раньше? И не болеет? А может быть и просто пропускает целый день? — Он помолчал. — Отвечайте, я вас спрашиваю.

— Ну, бывают изредка такие случаи.

— Вот и надо не пропускать такие случаи. А что касается поводов для посещения — меня не спрашивайте, тут вам видней: общие интересы, общая литература, желание что-то обсудить в спокойной обстановке, да мало ли что! Вопросы есть? — как спрашивают на ваших лекциях.

— Вопросов нет. Есть сомнение.

— Сомнение? Ну, давайте сомнение.

— Только не думайте, что я увиливаю. Может быть не все понимаю, так я вам уже говорил — нет опыта…

— Ладно, ладно... В чем сомнение?

— Все заняты под завязку, никто ни к кому в гости не ходит, а я вдруг повадился. Это и странно и даже подозрительно.

— Почему подозрительно? Не будете упоминать о Новикове, и ничего нет подозрительного. А то что странно… Это не страшно. Да и странно ли? Человек устал, рад отвлечься и поболтать с другом. Что тут странного? Вот так и действуйте, Горелов.

— Хорошо. Но вы мне можете сказать: Новиков — студент?

— Почему вы спрашиваете?

— Если он работает, смогу его застать только вечером и в выходные. Если работает посменно — черт знает когда его можно застать. Если студент — можно застать днем.

— Студент.

— А на каком курсе?

— На пятом.

— А! — Я даже махнул рукой. — Так ведь он тоже увяз в дипломном проекте и никуда не ходит.

— Ошибаетесь. У Мукомолова он бывает. По-соседски.

— Он сосед?

— Ну, не сосед, но живет близко. Вместе ходили в школу, в профшколу, в техникум — старые друзья. Конечно, застать Новикова у Мукомолова — дело случая. На это потребуется время. Время мы вам даем, но вы его даром не теряйте. Пока все. Со временем позвоним.

Возвращался с противоречивыми чувствами. Нельзя просить Мукомолова, чтобы он познакомил с Новиковым, — это хорошо: поверили, что я о нем ничего не знаю, на худой конец, — допускают такую возможность. Да нет, поверили — нутром чувствую. Ходить к Мукомолову? Я с ним договорюсь, и это им ничего не даст: Новикова я не увижу. А можно и не ходить, а договориться, будто хожу, только надо придумать конкретные случаи. Нет, рискованно: могут узнать, что я никуда не отлучаюсь. Черт с ними, придется отлучаться. Жаль только тратить на это время. Время... Время... Вот что скверно: то, что они дают мне время. Сколько же это время будет тянуться?.. Но как я им врал! Врал удачно. Вспомнив об этом, чуть не засмеялся от удовольствия. Значит, бывает ложь нужная, полезная, даже приятная. Все это так, но если спросит меня Марийка, где я был, что я ей скажу? И заболеть от такой лжи недолго.

 

16.

На другой день спросил Толю:

— Где бы нам поговорить? Испуг в его глазах.

— Что, опять?

— Да, опять. Надо, Толя, надо. Ничего не поделаешь.

— Надо так надо. Как ты смотришь, чтобы прогуляться на воздухе? А то засиделись.

— Так даже лучше.

— Это очень срочно?

— Нет, не очень.

— Ну, тогда давай попозже — скоро придет мой руководитель. Давай под вечер, чтобы уже не возвращаться.

Когда мы вышли, было темно, пасмурно и тепло не по-зимнему.

— Засесть бы в забегаловке, — сказал Толя. — Вот было бы хорошо.

— Там люди, и не поговоришь как следует.

— Так для начала засесть, а потом прогуляться и поговорить.

— Лучше уж поговорить, а потом засесть.

— Для начала, потом... Ни для начала, ни для потом нет денег. А у тебя?

— И у меня. — У меня немного денег нашлось бы, но теперь мне хотелось проводить редкое свободное время с Марийкой, а не в забегаловке.

— Ну, значит пустые разговоры. Так куда мы пойдем?

— Давай я тебя провожу, если не возражаешь.

— Какие могут быть возражения? Тогда пойдем по Артема — там меньше народу и как-то уютней.

Я рассказывал довольно подробно, пропуская лишь несущественные вещи. Толя спрашивал и изредка вставлял замечания.

— Вызвали опять в Гипроград?

— В гостиницу «Интернационал».

— Ишь ты, — резиденция! А как вызвали?

— По телефону. И первое, что я услышал — «Не повторяйте того, что я буду говорить». А я сделал вид, что плохо слышу и стал спрашивать «Чего не повторять»?

— Да ты что! Зачем ты их злишь?

— А почему и не позлить, когда это безопасно? Ведь плохо слышно. Рассказал как стучал, делая вид, что не заметил звонка.

— Не понимаю зачем ты делаешь такие вещи. Ничего, кроме неприятностей, не наживешь.

— Им же, наверное, годятся не любые люди, а обладающие определенными качествами. Ну, я и опровергаю свою характеристику, которую они получили от кого-то.

— Ну, предположим — опровергнешь. А что дальше?

— Отвалятся.

— Так просто отвалятся?

— А другого выхода у меня нет. Толя остановился.

— Петя, извини ради Бога — не подумал. Голова кругом идет. Пошли дальше. Продолжаю рассказывать.

— Значит съемку держат в резерве, для шантажа — я так понимаю.

— Я думаю, что чем больше уходит времени, тем меньше эта съемка становится пригодной для шантажа.

— Я понимаю, что ты хочешь сказать, но, по-моему, для них тут время не играет большой роли: всегда можно сказать, что раньше съемка никому не требовалась, и только теперь обнаружилось, что ее нет.

— Как бы не так! Тогда, кроме меня, надо будет привлечь к ответственности еще двоих: в нашем институте и в Гипрограде тех, кто отвечает за сохранность секретных материалов. Халатность, потеря бдительности...

— Да это их люди! Поди узнай — кого они привлекли к ответственности, а кого нет. Но, конечно, с течением времени шантажировать съемкой будет труднее. Да, и, вообще, какое они имели право доверить тебе относить секретную съемку!

Продолжаю рассказ, и мы уже подходим к дому, в котором живет Толя.

— Ну, Виту у меня сейчас застать трудно, а меня самого, пожалуй, еще трудней. Ладно, сыграем этот спектакль. Будем договариваться, когда ты ко мне придешь, а я побеспокоюсь, чтобы вы не встретились. Ну, раз ты уже дошел до моего дома — заходи.

— Открываем театральный сезон?

— Вот именно.

Когда мы раздевались, Толя заметил, что я без портфеля.

— А что в нем носить? Все, что надо, — в институте. Не носить же все это туда-сюда. А ты что в портфеле носишь?

— Завтрак. А ты что, — целый день ничего не ешь?

— Почему? И я беру с собой завтрак, только — в свертке. Вошли в темную комнату.

— Давно я тут был, года два назад, наверное.

— И не при таких неприятных обстоятельствах. Я вот о чем хочу тебя попросить. Я думаю — дело идет к тому, что эти твои новые друзья скоро станут нашими общими друзьями.

— А я так не думаю.

— Почему?

— Они знают, что вы с Новиковым — старые друзья, вместе ходили в школу, в профшколу и техникум — так сказал один из них, главный в этом деле. И они должны понимать, что тебя не заставишь давать порочащие его показания. И ты не относил съемку, им не к чему прицепиться.

— Ты так думаешь? Но все-таки на всякий случай, мало ли что... У тебя уже есть опыт в общении с ними. Так вот, — что они из себя представляют и как лучше с ними себя держать?

Их двое. Старший, — и по возрасту, а судя по всему — и по положению, — не дурак и, по всему, опытен в своем грязном деле. Судя по одной его фразе, а фраза была такая: «Вопросы есть? — как спрашивают на ваших лекциях», — я думаю: а не специализировался ли он на студентах? Наверное, и у них — специализация. Но все равно он не умней нас с тобой и делает промахи. Ты о них знаешь. Есть уже и другие. Если у них есть очень умные, то они, наверное, заняты более важными делами.

— А что за новые промахи?

— А то, что он поверил будто я о Новикове впервые узнал от него.

— Ты в этом уверен?

— Но не разрешил же он мне, чтобы ты познакомил меня с Новиковым.

— Да, это верно. Ну, а второй?

— Молодой красавчик да еще с завитыми волосами. Наверное, думает, что он неотразим. Производит впечатление физически очень сильного.

— А что? В определенном кругу и неотразим. Так что же он?

— Больше молчит, а когда говорит — подыгрывает старшему: «Не понимаешь, что он за фрукт? Звони». Это он направил мне свет в глаза.

— Что? Направил свет в глаза?

— А я тебе не говорил? В архиве, прежде чем начался разговор, он повернул настольную лампу так, что свет слепил глаза. Я отвернулся, он потребовал, чтобы я принял прежнюю позу, я сказал, что в таком положении ни о чем не буду разговаривать, а он в ответ: «Не будете говорить здесь — заговорите в другом месте». И это он сказал, что еще неизвестно, кому я отдал съемку Крюкова. Но это потом. Вообще, у меня такое впечатление, что его специализация — физические методы воздействия.

— Палач, значит.

— Значит, палач.

— Хорошая компания.

— А ты какую ожидал? Но бояться их не надо. Во всяком случае нельзя показать, что ты их боишься. Они рассчитывают на твой страх, для этого — их приемы и угрозы.

— Легко сказать — не бояться.

— Понимаешь, им надо, чтобы ты, ошарашенный, смотрел на них, как кролик в рот удава — тогда они из тебя будут веревки вить. А тебе чего бояться? Отвечая на вопросы, твердо стой на определенной позиции, и — ни с места. Надо только, чтобы твои слова невозможно было опровергнуть. Я твердо держусь позиции, что Новикова я никогда не видел и ничего о нем не слышал, и опровергнуть это они не смогут. Вот похожу, похожу к тебе без толку, они и отвалятся.

— Вроде бы логично. Тогда зачем тебе еще стараться опровергнуть свою характеристику?

— А я не считаю это таким уж рискованным, хотя, конечно, сердце немножко сжимается, когда откалываешь какой-нибудь такой номер. А делать это нужно, чтобы они махнули на тебя рукой: ну что с такого толку? И не пытались бы привлечь меня еще к какому-нибудь своему делу. А то понравлюсь им — и снова будут пытаться привлечь. Это, Толя, — профилактика.

— Да-а, тебе не позавидуешь. Хорошо, что меня ввел в курс дела, надеюсь — не застанут врасплох.

— Зато заранее напереживаешься.

— А что делать?

Во втором вагоне трамвая, — прицепе, — стоял на задней площадке и смотрел как убегают вечерние улицы. Толю учил, а сам? Растерялся, струсил и подписал эту гнусную бумагу, о которой даже вспомнить страшно. Вот теперь и выкручивайся. И выкручусь! Рассказывая Толе, я и себе лучше уяснил как это сделать. Ну, гады, посмотрим кто кого! — повторил я эту, уже не раз сказанную самому себе, фразу. Не хватит ли сидеть в обороне?

Теперь-то я понимаю, что не бодрое настроение это было, а агрессивное состояние, как у загнанного зверя, защищающего свою жизнь. Такое состояние сменялось волнением без видимого повода, а на смену ему опять приходила агрессивность еще более злобного характера, и порой меня охватывало, как возле Госпрома, сильное желание как-то расправиться с этими мерзавцами, и дело с концом!.. Трудно в таком состоянии работать. Понимал — недолго и диплом завалить, но до диплома ли, когда речь идет о жизни? Ну, завалю, ну и что? Велика ли беда? Огромное большинство живет без дипломов. А выживу — что помешает защитить через год? Но и томиться без дела невмоготу, и понемногу, понемногу я втянулся в работу, прорабатывая детали и постепенно вычерчивая начисто генеральный план этого окаянного Крюкова.

Марийка, как и другие, с утра до вечера работала над проектами, а когда усталость требовала хоть немного от них отвлечься, — проводила время с подругами. Она открыла мне их секрет: они называют свою компанию ТОВВ, что означает: тайное общество взаимного восхищения. И Марийка, и я считали: любишь — значит веришь. Мы не сомневались друг в друге и не докучали друг другу вопросами — где был, с кем была и тому подобными, и не потому, что считали нужным придерживаться такого взгляда, а потому, что действительно доверяли друг другу. Марийка, естественно, воспринимала мои посещения Мукомолова, — хотя мы и не говорили об этом, — как такую же, как у нее, потребность отвлечься от проектов, но эта моя молчаливая ложь еще больше отравляла мне жизнь.

 

17.

Китайская тушь имеет то достоинство, что если чертеж намочить, она не расплывается, — мы говорим: не плывет, — и можно спокойно красить его акварелью. В продаже она — не всегда, но мы эти черные палочки с выдавленными иероглифами как-то достаем и делимся друг с другом. Говорят, что это не настоящая китайская, но она не плывет, и ладно. Палочку трут в воде пока вода не потемнеет до нужного уровня. Геодезическую съемку копируем, — или наводим, если она скопирована карандашом, — серыми линиями, а поверх черными линиями наносим генеральный план. Ватман, а чаще полуватман, наклеиваем на доску мучным клеем, нанося его на края листа, а остальную его плоскость смачиваем. Высыхая, лист хорошо, — без морщин, — натягивается, но бывает, — правда, редко, — когда, высыхая, он лопается, поэтому копию съемки наклеиваем очень осторожно, и у нас не было случая, чтобы такой лист лопнул. Рассказ об этих маленьких премудростях потребовался, чтобы лучше понять дальнейшие события.

Эрик Чхеидзе вычерчивал начисто генеральный план Крюкова, и вдруг давно наклеенный лист лопнул. Такого случая не знали ни мы, ни наши преподаватели, но Эрику от этого не легче, и он громко сокрушается:

— Ай-ай-ай! Это же надо опять копировать съемку! А она бледная, на светопульте ничего не увидишь. Надо наводить съемку черной тушью. Ай-ай-ай, сколько лишней работы!

— Не надо наводить съемку, — сказал Турусов. — Можно взять ее в Гипрограде.

— Правда? Это хорошо. Бугровский, ты знаешь как ее взять?

— Поговори с деканом. Да покажи ему лопнувший лист.

Чхеидзе взял доску с лопнувшим чертежом и пошел к декану. Вернувшись, сказал:

— Очень удивлялся почему так поздно лопнул, спрашивал — не держал ли доску возле батареи. — Эрик посмотрел кругом. — Батареи близко нету, так я ему и сказал. Съемку принесут завтра или послезавтра, раньше не получится — письмо писать надо, специально человека посылать надо, мне съемку не дадут. Вам спасибо, Сергей Николаевич, за хороший совет — немножко меньше работы будет.

Завтра — послезавтра прояснится моя судьба. Принесут съемку или нет и если нет — как объяснят отказ? Несколько минут я старался что-то чертить, почувствовал — работать не смогу, и вышел покурить. Среди куривших стоял Мукомолов. Я разминал папиросу. Толя поднес спичку.

— Есть новости?

— Будут завтра — послезавтра. Это точно.

— Ну, пойдем. Уединились, и я рассказал о случившемся.

— Это ж дожить надо. Пойдем, напьемся.

— Думаю, меня сейчас ничто не проймет.

— Понимаю. Работать не можешь?

— Не могу…

— Что же ты будешь делать? Это ж как-то дожить надо. Хочешь, — пойдем ко мне, я тебе дам снотворного, у нас есть.

— Не надо. Пойду бродить. При таких обстоятельствах лучшее средство, для меня, во всяком случае.

— Завтра придешь?

— Наверное, не с утра.

Утром по просьбе Лизы, — плохо выгляжу, — принял кальцекс. Вышел в институт, оказался на Журавлевке, — не был почти двенадцать лет, и ничего не изменилось. Оттуда на дачу Рашке — никогда не бывал. Вернулся на Журавлевку и по Белгородскому спуску, — когда-то здесь весной писали этюды, — поднялся к нашему институту. Потом казалось: прохожу мимо бывшего технологического института и сразу вхожу в нашу мастерскую, не было между ними никакого отрезка ни времени, ни пространства, — и вижу Чхеидзе, согнувшегося над светопультом. Подхожу, склоняюсь рядом — под полуватманом хорошо видна геодезическая съемка Крюкова.

— Съемку принесли, — говорит Эрик. — Начинаю с самого начала. И это называется — все в порядке.

Стало жарко, кружится голова, звон в ушах. Сажусь на первый попавшийся стул. Подходит Солодкий.

— У вас что-то неблагополучно со здоровьем, — говорит он тихонько. — Вы бы обратились к врачу.

— Пройденный этап. У меня врожденный порок сердца, и я плохо переношу всякие перегрузки.

Солодкий переводит взгляд на мой генплан, подходит к нему и проводит рукой по краю доски, на которую он наклеен.

— Время есть, еще успеете. Отдохните, — наверное, так будет лучше. Марийка обеспокоена моим состоянием.

— Пойду, отосплюсь, — говорю ей. — Ты придешь? Она качает головой.

Много работы. Оставляю Марийке завтрак — ее любимую шарлотку. Заглянул к Мукомолову. Он вышел со мной в коридор:

— Поздравляю, — говорит он, улыбаясь и пожимая мою руку. — Вышел покурить — Курченко рассказал, как у Чхеидзе лопнул генплан, и он теперь заново копирует съемку. Принесли из Гипрограда. Нет, каково? Такое событие стоит отметить. Деньги есть. Пошли? Прямо сейчас.

— Деньги есть и у меня. Пошли.

— Кутить, так кутить! Кацо! Дай нам одну порцию мороженного и двенадцать ложечек, как говорит Чхеидзе. Знаешь, и я не мог работать, и сейчас все еще не работается.

В забегаловке взяли водку, селедку, соленые огурчики, заказали домашнюю колбасу с тушеной капустой.

— Что нужно бедному студенту? Рюмку водки и хвост селедки, — говорили наши отцы и деды. За погибель супостатов! — предложил тост Толя.

— Да сгинет нечистая сила! — поддержал его я.

Выпили, закусили.

— Ты прав. — Толя наклонился ко мне и продолжил почти шепотом. — Толковыми их не назовешь: шантажировать съемкой и не предупредить, чтоб ее не передавали в институт... Ну и работники!

— Кто их знает! Я же делаю вид, что стараюсь выполнить их задание. Может быть они и решили, что можно обойтись без шантажа.

— Не обижайся, но ты иногда удивляешь меня своей наивностью. Неужели ты допускаешь, что они могут доверять таким как ты, случайным для них людям? Ручаюсь — они никому не доверяют, очень может быть, что и своим сотрудникам не доверяют. Ты говоришь: решили, что можно обойтись без шантажа. И обходятся. Пока. А в случае чего? Неужели ты думаешь — они постесняются снова пустить в ход шантаж и даже осуществить угрозу? Нет, это их промах, да еще какой! Все было построено на том, что ты относил съемку, а что отнес — доказательств нет, значит — есть возможность шантажировать. Ты думаешь, что тебя кто-то рекомендовал. Вообще рекомендовал — для работы на них. А я теперь представляю себе эту механику иначе. Брали съемку не только Крюкова, и относил съемку не только ты, конечно, это специально было установлено, чтобы, — Толя снова перешел на шепот, — секретные материалы относили вы. А из относивших выбрали тебя, потому что их интересует Новиков, а ты оказался звеном в цепи Новиков — Мукомолов — Горелов. Они и решили ухватиться за это звено, надеясь, что оно окажется слабым, чтобы вытащить всю цепь.

Мы захохотали от такого применения известного выражения Ленина. Выпив и закусив, продолжили эту тему — у кого что болит...

— Твой дедуктивный метод, — говорю я, — сделал бы честь Шерлоку Холмсу, если бы не одно обстоятельство. У тебя они должны отличаться умом, рассудительностью, словом — быть толковыми работниками, а ты их такими не считаешь. И я не считаю.

Понимаешь в чем дело. У них, — я говорю не о твоей паре, а об их организации в целом, — наверное, отработаны какие-то методы и приемы для разных случаев, а эта пара их только применяет. Вот как в нашем деле стали применять типовые секции жилых домов, а теперь даже типовые малоэтажные дома. А может быть кто-то другой разработал эту операцию, а этой паре поручили ее выполнить. А впрочем, что мы о них знаем? Эти мои гипотезы — гадание на кофейной гуще. Давай лучше выпьем за твое освобождение.

— Ой, нет! За это рано: так и сглазить можно. Выпьем просто так, ну хотя бы под стук входной двери.

Помолчали, подождали пока стукнет дверь. Выпили, закусили.

— Петя, ты скажешь этой своей паре о съемке или промолчишь?

— Не знаю, не думал еще об этом.

— Наверное, лучше сказать.

— Почему?

— Увидят, что ты работаешь не за страх, а за совесть.

— Да ты что! Как же я тогда от них вырвусь? Такое скажешь! Лучше еще выпьем. — Выпили, закусили. — Они, наверное, долго не будут знать, что шантаж со съемкой не получился, а может быть и совсем не узнают — им и в голову не придет такой оборот событий. Это если исходить из твоей теории, а она хорошо обоснована — тут ты прав. Тем временем они убедятся — от меня нет никакой пользы – и отвалятся. А если я скажу о съемке, они тут же придумают что-нибудь другое для запугивания. Вот к чему приведет твое не страх, а совесть.

— Не за страх, а за совесть можно работать по-разному. Можно так стараться, чтобы не знали как от тебя избавиться. Чего ты усмехаешься?

— А ты говорил, что напрасно я их злю. Все дело в том, как избавиться. Вариант первый. Они, наконец, убеждаются, что в том конкретном деле, которым они сейчас занимаются, по причинам, от меня не зависящим, я для них бесполезен. И еще: они видят, что по своим личным качествам я вообще непригоден для их работы. И только. Вот удивительно: я так и веду себя, а только сейчас четко сформулировал эти свои задачи… И вариант второй. Они приходят к выводу: услужливый дурак опаснее врага. Тогда мне крышка. Переигрывать опасно.

— Ух, черт! Ты прав. Я все время стараюсь ставить себя на твое место, и не всегда это удается. А надо бы: я могу оказаться в твоем положении. Ну, что? Не повторить ли нам заказ?

— Нет, Толя. Чувствую, что пьянею — не спал ночь из-за этой съемки.

— Ну, тогда пошли. А на дворе уже вечер. — Он встал. — Ох, ты, черт! И я окосел.

Мы оба хороши, но Толя трезвее и меня провожает. Шли пешком. Легкий морозец, без ветра, облачно. А я на воздухе почему-то не отрезвел, а больше опьянел, плохо понимал и плохо запомнил что говорил Толя. А он уговаривал прийти к нему с портфелем — нужно для какой-то проверки этих гадов, и как-то это объяснял. Решили обсудить этот вопрос на свежую голову. Потом он заговорил об интеллигенции, о том, что из поколения в поколение она утрачивает какие-то хорошие качества и приобретает новые плохие, но и новые ценные, и трудно сказать, каких больше.

— Это как у кого, — сказал я, чувствуя что трезвею.

— Верная мысль. Действительно, как у кого, — подтвердил Толя и заговорил о Марийке: он не сомневается, хотя не имеет никаких сведений, что она — интеллигент в первом поколении, что это хорошо, и он рад, что у меня такая жена, и считает, что мне повезло.

— А тебе не повезло?

— Нет, почему же? Если смотреть на жизнь реально, то все в порядке. А Марийка знает об этих твоих… ну, деятелях?

— Что ты! Конечно, нет. Ни она, ни дома — никто не знает, кроме тебя. Да и тебе я сказал только потому... ну, сам знаешь почему. Все списывается на диплом.

— Ну, и правильно. Я тоже никому не говорю, кроме Виты.

— А как он?

— Да держится хорошо. Стал очень осторожным. Зайти к нам Толя наотрез отказался:

— Да ты что! В таком состоянии? Я проводил его до остановки и дождался трамвая, которым он уехал. Седьмой маршрут.

Пять остановок до института, еще пять до Толи.

 

18.

Приехал к Толе, как условились, около шести вечера и по его просьбе — с портфелем. В комнате стоял, по-видимому собираясь уходить, молодой человек примерно нашего с Толей возраста. Знакомясь буркнул фамилию, — я расслышал только окончание: шниченко, — сейчас же попрощался и ушел. Проводив его до наружных дверей, Толя сказал:

— Ну, и побледнел ты, когда его увидел. Испугался, что Новиков?

— Ага.

— Всего лишь наш с Витой соученик по техникуму. Мирошниченко. Считает долгом время от времени наносить визиты. Выходит — сдают нервы?

— Это от неожиданности.

— А у меня, кажется, сдают. Появилось ощущение, что за мной следят. Понимаю — глупость это: кто мы с тобой такие, чтобы за нами устраивали слежку? И ничего не могу с собой поделать. Подхожу к дому — смотрю по сторонам. Конечно, — ничего и никого подозрительного, и все равно это дурацкое ощущение не проходит. Наверное, так и начинается мания преследования. Не хватало еще попасть на Сабурку. Вот и хочется убедиться — следят или нет, для этого и потребовался твой портфель. Ты его у меня забудешь, а завтра утром я занесу его тебе в мастерскую. А ты обрадуешься, скажешь что-нибудь вроде: думал, что забыл в трамвае. Понял в чем дело?

— Нет, не понял.

— Ну как же? Сексоты везде понатыканы.

— Кто-кто?

— Сексоты. Секретные сотрудники. Агенты НКВД. Их еще стукачами называют. Неужели не слышал?

— Таких названий? Не слышал.

— Где ты живешь? Ну, ладно. Не может не быть хоть одного такого у вас, градачей... Теперь понял?

Я мычал, стараясь понять.

— Если за нами следят, сексот обязательно доложит, что ты был у меня накануне.

— Толя, что с тобой? Если следят, то доложит. Ну, и что? Мы-то с тобой об этом не узнаем. Неужели ты думаешь, что им интересно, чтобы мы знали о том, что за нами следят? Ну, как мы с тобой узнаем?

— О, Господи! Как же я не сообразил? Это у меня уже что-то с головой... Хотя... Постой, постой!.. А вдруг они тебе доверяют? Тогда есть шанс, что узнаем.

— Ты сам говорил, что они никому не доверяют. И не дай Бог вдруг стали мне доверять — тогда мне крышка: много буду знать.

— Но я тебя прошу — оставь портфель. Мы же ничем не рискуем.

Ничем не рискуем — это верно, и портфель я оставил, но ушел со смутным чувством беспокойства.

Утром, после того, как мы разыграли сцену с портфелем, Женя Курченко сказал мне:

— Значит к Мукомолову время есть прийти, а ко мне прийти с Марийкой — нет.

— Ты думаешь нам не хочется к тебе прийти? Уж больно далеко живешь. Договорись с Марийкой на когда — постараемся приехать.

На следующий день или через день позвонили по телефону. Звонил тот же самый. Поймал себя на том, что не знаю ни фамилий их, ни имен, и нет желания знать. Звонивший предложил прийти сегодня же к шести часам на Сумскую к главному входу в обком.

— И принесите с собой рапорт.

— Какой рапорт?

— Горелов, сколько раз вас предупреждать, чтобы вы не повторяли моих слов?

— Но если мне не понятно о чем речь?

— О ваших успехах. Рапорт о ваших успехах.

— У меня нет никаких успехов.

— Опять повторяете?

— Но если их нет?

— Ладно. Не опаздывайте. Я вас буду ждать.

О каких успехах речь? Что он имеет в виду под успехами? Загадка. А если подумать?

Если он знает о моем последнем посещении Мукомолова... Знает: портфель!.. Если он каким-то образом узнал, что я там встретился с этим... Стоп! А если это был Новиков? Ох, ты, черт!.. Тогда это в его глазах, конечно, успех. Как же себя держать? Сказать, что я не знал, что это Новиков — сильно повредит Мукомолову: он его укрывает от меня. Но почему? Неужели подозревает меня? Надо обдумать. Оделся и ушел бродить.

Вывод, который я сделал: следят, но следят не за Мукомоловым, не за мной, а за Новиковым. Вспомнилось: «Ошибаетесь. У Мукомолова он бывает. По-соседски». Значит, сведения об этом имеют. С какой целью слежка? Цели могут быть разные, например, — установить круг друзей, а значит — единомышленников. Может быть и такая: установить — есть ли какая-нибудь закономерность в посещениях Новиковым Мукомолова, а если есть — можно сообщить мне, когда я могу застать там Новикова. Вроде бы логика в моих рассуждениях есть. Они знают, когда пришел Новиков, но вряд ли — когда ушел: не станет сексот торчать на улице — это может его разоблачить. Они знают, что я там был в тот же день, но не знают когда. Сексот, наверное, знает в лицо Мукомолова, но вряд ли знает меня. Так что мне говорить? Наверное, не скрывать, что я встретился с Мирошниченко, но в какое-то другое время и, — а вдруг это Новиков, — выдумать его наружность. Никакой уверенности, что эта версия пройдет благополучно, у меня нет, но и лучшей придумать не могу. Так что же делать? Какой же я индюк! Надо было не шататься по городу, а расспросить Мукомолова. Посмотрел на часы: время еще есть, и я помчался в институт.

— Клянусь тебе, что это не был Новиков, — сказал Толя. — Это на самом деле был Мирошниченко. Чего бы я тебе врал? Новиков пришел после тебя. Я уже посматривал на часы, боясь как бы ты не задержался.

— А ты заметил когда я ушел?

— В четверть восьмого. А Вита пришел в семь тридцать пять.

— Ну, теперь я на коне!

— Слушай, придешь в институт? Я тебя буду ждать. Или, может быть, прямо ко мне.

— Видишь, эти встречи так выматывают — не остается никаких сил. Потерпи до завтра.

— Понимаю. Что ж, придется потерпеть.

По дороге к обкому появилась уверенность в себе, но вдруг подумалось: зачем им слежка, зачем вся эта игра в кошки-мышки, когда они умеют заставлять кого угодно дать какие угодно показания? Изображают работу, как говорили Байдученко и Рубан?

В гостинице, в их резиденции я видел на вешалке два хороших теплых пальто. Сейчас он был в сапогах и не то в коротком пальто, не то в длинной куртке — распространившейся верхней мужской одежде, которую в народе называют неприличным словом полуп...унчик. В руке у него были скатанные в тонкую трубку бумаги, и, когда он меня еще не видел, он этой трубкой постукивал по ноге. Он увел меня в сторону от подъезда.

— Когда вы последний раз были у Мукомолова? — Я назвал день. — И вы никого там не встретили?

— Встретил одного его знакомого.

— Что за знакомый?

— Соученик по техникуму.

— Как фамилия?

— Он фамилию назвал неразборчиво. Я разобрал только окончание: -ченко.

— И не переспросили?!

— А зачем? Не он же мне нужен.

— Горелов, нельзя быть таким. Сведения о нем могут пригодиться. А потом — вы ручаетесь, что это был какой-то -ченко, а не кто-нибудь другой?

Я сделал вид, что потрясен его догадкой, и даже открыл рот.

— А в тот день у Мукомолова был Новиков.

Я продолжал разыгрывать изумление, он молчал.

— Зачем же Мукомолов скрыл, что это Новиков? Неужели что-то заподозрил? — спросил я не то у него, не то себя.

— Опишите этого человека.

— Он ниже Мукомолова и выше меня. — Я описал правдиво. — Куда плотней нас и вас. У него в очках такие толстые стекла, что его глаза кажутся очень маленькими.

— А что еще?

— А что вы хотите?

— Во что был одет?

— Вот этого не скажу.

— Горелов! Разве можно быть таким ненаблюдательным? Вы же скоро будете архитектором.

Я ахнул про себя: нашел родственную специальность!

— Я его застал, когда он уже уходил. Где же тут все заметить?

— Когда вы пришли к Мукомолову? — Я ответил: около шести часов. — А точнее?

— Не знаю.

— У вас есть часы? — Ответил, что есть. — Когда выполняете задание, нужно фиксировать время.

— Учту. — Вдруг захотелось созорничать, и я не удержался. — А если бы у меня не было часов, вы бы мне их подарили?

— Горелов! Я вас предупреждал: дурака не валяйте... Черного, белого не покупать... — пробурчал он.

— А я серьезно спрашиваю.

Он ответил не сразу.

— Такой подарок надо заслужить. — И продолжал наставительно: В каждом доме есть часы. Если их не видно, можно спросить который час.

От вопроса — а вы такой подарок заслужили? — я с трудом удержался и подумал: да что это со мной делается?

— В котором часу вы ушли от Мукомолова?

— Его будильник показывал девятнадцать пятнадцать.

Тот, кого вы застали у Мукомолова — не Новиков. Новиков пришел после вас. Впервые увидел его улыбку, открывшую зубы, вперемежку белые и золотые. Приятным этот оскал не назовешь. Я стал сокрушаться:

— Поди знай когда его застать. Ходишь, ходишь и все без толку. Так и диплом завалишь. Знаете что? Дайте мне адрес Новикова и опишите его внешность.

— Вы уже второй раз просите его адрес. Для чего он вам?

— Как для чего? Чтобы познакомиться. Случайно.

— А вы с ним познакомитесь?

— Да разве можно заранее знать? Дело случая. Кто ищет, тот всегда найдет. — Фу, какую пошлость я понес!

— Горелов! Прошлый раз вы совершенно правильно сказали, что у вас нет никакого опыта и вы боитесь... как его... опрометчивым шагом все испортить. Так слушайте, что вам говорят! Вы сейчас предлагаете именно такой опрометчивый шаг, который очень просто может все испортить.

— Да почему обязательно испортить? Есть же интуиция...

— Горелов, прекратите. У нас не спорят. И чтобы к этому вопросу больше не возвращаться, вот что я вам скажу: продумайте план как познакомиться с Новиковым, а мы посмотрим, годится он или нет. А пока походите еще к Мукомолову. А под какими предлогами вы к нему ходите?

— Под разными.

— Ну, вот последний раз под каким предлогом вы к нему пошли? — Я ответил: отнес его журнал. — А Мукомолов что, не был в институте? — Я ответил, что был. — Вы же могли отдать журнал в институте.

— Но ведь надо же иметь причину, чтобы пойти!

— Не кричите. Соображать надо, хоть немного.

— Ну, чего вы? Вы сами мне сказали — не буду говорить о Новикове и ничего подозрительного не будет, а что странно — это не страшно.

— А я еще раз говорю: соображать надо. То, что я говорил, относилось к посещениям, к самим фактам посещения, а не к причинам. Неужели вы не видите разницы? Такие надуманные причины настораживают. Как отнесся Мукомолов к этой причине?

— А он не спрашивал чего я пришел.

— А к тому, что вы принесли журнал?

— Сказал, что не было срочной необходимости.

— Вот видите. Ну, а другие поводы?

— Выйдя из института, решили прогуляться, я его проводил, и он пригласил меня зайти.

— А еще? Вот бы сказать: а еще мы сидели в забегаловке, и он меня провожал.

— А еще я сказал, что был неподалеку и решил зайти.

— Как Мукомолов к этому отнесся?

— Давайте походим, ноги начинают мерзнуть. — Мы двинулись вверх по Сумской. — Мукомолов сказал, что завидует мне, потому что у меня есть время ходить в гости. Вон идет Мукомолов. — Никакого Мукомолова я не видел.

— Где, где?

— Вон, на той стороне. Сейчас закрыла вот эта группа.

— Какая группа? В каком направлении он идет?

— В том же, что и мы.

— Пошли назад. Он нас видел?

— По-моему, нет.

Возле площади Дзержинского мы расстались. Он направился в сторону гостиницы «Интернационал», я — вниз по Сумской. Перед этим он давал мне какие-то наставления и спросил уверен ли я, что Мукомолов нас не заметил. Я ответил, что не уверен. У меня было хорошее, приятное настроение. Можно было бы пойти в институт или к Мукомолову, но я решил продумать результаты рандеву и отдохнуть. Не спеша пошел пешком домой. Интересно — что за бумаги у него были? Уж не донесения ли сексотов он собирал возле обкома?

 

19.

Следующий день был воскресенье, Марийка обещала Жене Курченко, что мы к нему приедем, а с утра Мукомолов и я уединились, — в малолюдном институте это не трудно, — и я рассказал о вчерашнем разговоре с энкаведешником. Толя поражался слежке за нами, а я, пересказывая подробности разговора, даже повторяя некоторые из них, доказывал, что следят за Новиковым, о чем мы и раньше знали, но не за нами. Потом Толя изумился тому, что я сказал энкаведешнику будто вижу его, Толю.

— Зачем тебе это понадобилось?

— Понимаешь, во время разговора я перестал его бояться и почувствовал такое отвращение к нему, что не удержался и немножко над ним поиздевался: часы, адрес Новикова, ну, и выдумал будто вижу тебя. Это, конечно, всего лишь озорство, но после я сообразил, что насчет тебя здорово получилось, лучше и придумать трудно.

— Не понимаю, что ты тут нашел хорошего.

— А представь себе: ты увидел меня с этим человеком, потом он тебя вызвал, и ты его узнал. Что ты обо мне должен подумать?

— А что тут думать? Я знал куда тебя вызвали, ну, вот и увидел тебя и того, кто тебя вызвал.

— Гм... Он-то не знает, что ты в курсе этих моих дел. И он допускает возможность, что ты нас видел и можешь его узнать, если он тебя вызовет. И вот, посмотри с его точки зрения: что ты должен обо мне подумать? Теперь понял? Это же, — с его точки зрения, — мой провал.

— Ух, ты! А ведь действительно...

— И получается, что теперь вызывать тебя рискованно, во всяком случае — к нему. А вряд ли еще кого-нибудь подключат к этому делу — он сам не захочет, чтобы обнаружили его оплошность.

— А в чем ты видишь оплошность?

— В том, что нельзя, наверное, такие свидания назначать на улице.

— Ну, хорошо. А что бы ты делал, если бы он вдруг сказал: «Давайте подойдем к Мукомолову»?

— Да зачем ему подходить к тебе вместе со мной?

— Ну, а вдруг?

— Ну, и что? Разве я не имею права обознаться?

Мы взглянули друг на друга и засмеялись.

К Мукомолову я ходить перестал. Когда вызовут, о, Господи, ну, сколько еще будут таскать, черт бы их побрал! — тогда и условлюсь с Толей, когда я у него был — это на всякий случай, а лучше — скажу, что не нашел повода для посещения. Прошло несколько дней, и Толя предложил прогуляться.

— Новостей нет, но охота поговорить. Да и ты у меня давно был, а тебе это надо.

Вечером шли по улице Артема, бывшей Епархиальной. Когда-то в конце ее находилось епархиальное училище, в нем училась мама, учились и все ее сестры, за исключением младшей. Теперь там какой-то институт. Как в театре: подняли занавес — другая декорация. Название параллельной Чернышевской улицы осталось, а следующую, Мироносицкую, переименовывали дважды: сначала в улицу Равенства и братства, потом — имени Дзержинского.

— Дзержинский — олицетворение равенства и братства, — сказал я.

— Он не мироносец, — добавил Толя, поняв о чем я сказал, и пожаловался на то, что снова ему кажется, будто за нами следят. — Можешь свои доводы не повторять — я с ними полностью согласен. Но доводы сами по себе, я ощущения сами по себе. Что тут поделаешь?

— Ну, допустим, следят. Что они узнают? Что у тебя бывает Новиков? Это им известно.

Что у тебя я бываю? Так это мне положено. Что в вашем доме бывают и другие люди? Что такое они могут узнать или кто такой у вас бывает, чтобы это вызвало беспокойство? Ответь на этот вопрос. Не мне, самому себе ответь.

Почти квартал мы прошли молча, потом Толя сказал:

— Ничего другого, кроме дружбы с Новиковым, что бы могло нас скомпрометировать, нет. Ты прав, и... «А ну их всех! Полыхаев». А мы с тобой — тоже хороши — только об этом и говорим. Как у тебя с дипломом? Сильно отстал?

— Да еще не безнадежно. Солодкий говорит, что время еще есть. А у тебя?

— С трудом заставляю себя работать. Генька Журавлевский издевается к общему удовольствию: «Посмотрите на влюбленного Толика — устремил взгляд вперед и мечтает».

В Толиной комнате со стула кто-то поднялся. Не сомневаясь, что это Новиков, взглянул на Толю. Он был смущен.

— Ну, раз уж так получилось, — сказал он хмуро, — знакомьтесь.

— Горелов.

— Новиков. Мы пожали друг другу руки.

— Что-нибудь случилось? — так же хмуро спросил Толя.

— Извините, что я невпопад, — сказал Новиков. — Я хотел узнать: тебя еще никуда не вызывали?

— Нет. А что?

— Вызывают моих соучеников. Одни рассказывают мне об этом, другие меня сторонятся, и это так наглядно, что и без слов все ясно.

— Ну, я вижу вам есть, о чем поговорить. Я пойду, — сказал я.

— Подожди уходить! — сказал Толя. — У меня возникла одна идея. Раз уж так получилось, что вы познакомились, то давайте вот что сделаем: вы еще повстречаетесь, а потом ты, Петя, дашь Вите там, где надо, положительную характеристику.

Новиков и я откликнулись одновременно.

— Нет, я на это не пойду, — сказал я решительно.

— Кто ей поверит? Знакомы без году неделя, — сказал Новиков.

— Но почему? — спросил меня Толя.

— Положительную характеристику можно дать хорошо зная человека, для этого надо много времени — Вита прав, а за такой короткий срок убедительной будет только отрицательная характеристика. Но даже не в этом дело. Устная характеристика их не устроит, потребуют письменную, а письменная, даже положительная, — это документ о моем с ними сотрудничестве. Они за этот документ уцепятся и будут меня шантажировать, требуя продолжения сотрудничества. На такое самопожертвование я не способен.

— Толя, он прав! — сказал Новиков. — Подумай, на что ты его, толкаешь. Какое ты имеешь на это право?

— Извините, ради Бога, ляпнул, не подумав, — сказал Толя. — Тогда, значит, так: Вита, ты тут побудь, я немного провожу Петю — это недолго.

Новиков крепко пожал мою руку и, глядя в глаза синими-синими глазами, сказал:

— Спасибо. Не надо, не надо — понятно за что. Очень, очень жаль, что мы вряд ли еще увидимся, так сказать — пройдем мимо друг друга.

— Ни пуха, ни пера! — сказал я.

— К черту, к черту! — ответил Новиков.

— Не сюда, — сказал мне Толя, когда мы вышли из его комнаты и оделись. Он повел меня в узкий коридорчик. Там он постучал в боковую дверь и сказал:

— Мама, я выйду через кухню и возьму с собой ключ. А ты лежи — я быстро.

— Хорошо, — донеслось из-за двери. Открыв наружную дверь, Толя стоял на пороге, оставив меня в темном тамбуре.

— Подождем пока глаза привыкнут, — сказал он.

В безлюдных дворах светились не все окна одноэтажных домов, бывших когда-то особняками, сгущая тьму, в которой мы шли быстро и молча.

— Постой, — сказал Толя, вышел на тускло освещенную улицу, параллельную той, на которой он живет, и немного постоял. — Ничего подозрительного не видно. К трамваю идти не на Дзержинского, а на Бассейную.

— Я зайду к двоюродному брату — давно его не видел. Он живет на этой улице.

— А! Так даже лучше.

Горика я не застал — он по вечерам занимается в читалке или с товарищами и часто поздно приходит.

— Раз пришел в кои веки, — сказал Хрисанф, — раздевайся и садись чай пить.

Давно, — несколько лет, — я его не видел и давно у них не был. Ничего здесь не изменилось: та же большая комната, разделенная на две шкафами, те же вещи. В квартирах никогда ничего не менялось, разве что кто-нибудь уезжал, умирал или подвергался аресту — тогда переставляли мебель, и когда кто-нибудь вводил в дом жену или мужа — тогда тоже, теснясь, переставляли мебель. Неизменность обстановки свидетельствовала об отсутствии событий.

Клава сказала, что два раза была на Сирохинской в надежде застать меня и Марийку.

— Уж не прячешь ли ты ее?

— Мы еще ни у кого не были — ни у вас, ни у Майоровых, ни у сестер Марийки. Горик ведь тоже, наверное, нигде не бывает?

— Только у товарищей, с которыми занимается. Правда, один раз мы с ним выбрались на Сирохинскую и вас не застали.

Сообщили новость: Горик остается в аспирантуре, вчера стало известно — это уже окончательно.

— У того профессора, — сказал Хрисанф, — который помог ему вернуться на лечебный факультет. Новость приятная, что и говорить. — А почему вы выбрали Кировоград? Что вас в нем прельстило?

— Да выбирать-то было не из чего. Только там оставались два места архитекторов.

— Что значит — оставались два места?

— Это к тому времени, когда до нас дошла очередь. Вызывали по успеваемости, а мы не из первых, мы шли во втором десятке, и до нас лучшие места разобрали.

— А сколько всего получало назначения?

— Около ста.

— При таком количестве второй десяток — не из худших. Что же досталось остальным?

— Большинство получило назначения на стройки, прорабами, и почти все — на выезд.

— Ты говоришь: так вам сказали. А ты уверен, что вам сказали правду? — спросила Клава.

— Нет, конечно. Список мест не вывешивали и не объявляли. Пойди, проверь.

— А можно отказаться от назначения не по специальности? — спросил Хрисанф.

— Нет. Работа на строительстве считается работой по специальности. Во всяком случае — так нам говорили. И такие назначения получают не первый год.

— Опять — так нам говорят, — сказала Клава. — И опять пойди, проверь.

— А что мы в нашем царстве-государстве, вообще, можем проверить? — спросил Хрисанф. — Пойди, проверь правильно ли осужден тот или иной человек за закрытыми дверями? Что им выгодно, то нам и говорят. На том стоим.

 

20.

Знают ли они о том, что я встречался с Новиковым? Вот в чем вопрос, но на него нет ответа, и, когда вызовут, придется держать ухо востро. Состояние мое приятным не назовешь. Опять не могу сосредоточиться на проекте и занимаюсь механической работой: наклеиваю ватман, обвожу рамками готовые чертежи и делаю на них надписи. Заранее сделал надпись на чистом листе.

— Надпись — это уже половина работы, — сказал Турусов, проходя мимо.

Когда они случайно, из-за портфеля, узнали, что я был у Мукомолова, и знали, что в тот же день там был Новиков, они, надеясь, что я с ним встретился, вызвали меня сразу. Проходит дня два, и напряжение из-за ожидания вызова начинает спадать. Появляется надежда: сразу не вызвали — о встрече с Новиковым не знают. С каждым новым днем надежда усиливается, перерастает в уверенность, и я уже спокойно работаю.

Вечером с Марийкой приезжаем на Сирохинскую, застаем там Майоровых и слышим новость: Федя видел Хрисанфа — Горик женился. Известно немного: соученица Горика, моложе его на три года. Зовут Лиза, ее родители живут в Полтавской области. На другой день к Резниковым съездила Галя, молодых не застала — они где-то занимаются. Узнала, что до государственных экзаменов Лиза будет, как и раньше, жить в общежитии.

Вызвали в гостиницу, к двум часам. Позвонил, открыл младший. Направился к вешалке, но услышал:

— Раздеваться не надо.

К двери в другую комнату несколько шагов — за это время только и подумал: сразу отпустят или вместе выйдем, и отведут на Совнаркомовскую? Тот же и так же стоящий стул для меня, да разве только для меня: сколько таких, запутавшихся в их сетях.

— Какие успехи? Развел руками, покачал головой.

— Никаких.

— Не удается познакомиться с Новиковым?

Вот сейчас все и выяснится. Развел руками, покачал головой. Чувствую — в горле пересохло.

— Ну, а план знакомства с ним продумали?

— Думал. — Я откашлялся. — Составить такой план невозможно — зацепиться не за что. Разве можно предусмотреть все случаи? Любой такой план, ни на что не опирающийся, построен на песке, хуже — на воде, которая все время уходит.

— Философствуете, Горелов? — Он оскалился, как прошлый раз, когда сообщил, что с Новиковым я разминулся. — Работать надо, а не философствовать.

...Сталин думает за нас — промелькнуло мгновенно...

— Вот что, Горелов, — выйдите в коридор и там подождите. Мы вас позовем. Только не вздумайте отлучиться.

Слышал как младший запер дверь.

Что там происходит? Советуются? Вряд ли: старший достаточно умен, чтобы не нуждаться в советах этого красавчика, разве что обязан. Звонит начальству, и решается моя судьба. Никто меня не держит, не сторожит, кажется — могу уйти на все четыре стороны, а не уйдешь: невидимые цепи не только держат в этом коридоре, но и сковывают и направляют, как вожжи лошадь, нашу жизнь. Какая же тут свобода? Осознанная необходимость? Вранье! У кого осознанное, у кого неосознанное подчинение произволу, всему, что с нами вытворяют. Под страхом уничтожения, то ли мгновенного — пуля в голову, – то ли мучительно долгого — каторга. Живем как в виварии. На том стоим, — говорит Хрисанф. Не знаю, сколько прошло времени, когда открылась дверь.

— К Мукомолову можете больше не ходить. И, вообще, без нас ничего не предпринимайте. Ничего! Поняли? Ни-че-го. Не забывайте — вы дали подписку в том, что ничего никому не будете рассказывать. Если вы что-нибудь предпримите без нашего ведома или кому-нибудь что-нибудь расскажете, понимаете что вас ждет?

— А он тогда и понять не успеет, — добавил другой.

— Так что шутить с этим не советую. Оказалось — я неплотно закрыл дверь, пока дошел до другой — услышал голос старшего:

— Какой дурак его реко...

В двери торчал ключ, но я стал ее дергать, чтобы заглушить доносившийся разговор. Услышал шаги и голос молодого:

— Вы что, ключа не видите?

Но я уже отпер дверь, за ней — вторую и, не оглядываясь, вышел, плотно прикрыл дверь и услышал как в ней поворачивается ключ. Не стал вызывать лифт, по безлюдной лестнице перепрыгивал через ступеньки. Спрыгнул в вестибюль и чуть не столкнулся с пожилым военным, шедшим к лестнице.

— Вы думаете что делаете?! — закричал он свирепо.

— А это не запрещено, — ответил я весело и помчался к выходу.

— Запрещено — не запрещено, соображать надо, где находитесь, — неслось мне вдогонку. А я уже выскочил на площадь и ринулся наискось к Сумской, но сейчас же умерил пыл: из окна могли смотреть энкаведешники. Завизжали тормоза, возле меня остановилась эмка, открылась дверь, кто-то, сидящий рядом с шофером, высунул голову и закричал:

— Ты что, с ума сошел?! Я показал на него пальцем и закричал еще громче:

Смотрите — сумасшедшего везут! Дверца захлопнулась, и машина умчалась. Шел навстречу южному ветерку, расстегнув пальто, жмурился от слепящих бликов на тающем снегу, кусочках льда, сосульках и на темной воде бегущего у тротуара ручья, по которому мчались бумажные кораблики, а за ними, не огибая луж, мальчишки. Солнце в городском саду цеплялось за черные ветви дубов, стараясь задержаться в таком хорошем дне и над таким хорошим городом. Я раздумал идти в институт и направился домой. Фигуры на памятнике Шевченко, опоясывающие по спирали пьедестал — герои его произведений, а затем — символизирующие революционные события, свершившиеся, когда Шевченко давно не было в живых, и сам Шевченко, возвышающийся над всеми фигурами, в этот час с Сумской смотрелись силуэтами. Этим памятником харьковчане гордятся. Им и можно законно гордиться, имея в виду талантливое исполнение. Но памятник пропагандирует идею, будто Октябрьская революция и ее продолжение, включая коллективизацию, организованный голод, русификацию и нескончаемый террор — это и есть осуществленная мечта Шевченко. Тогда уж во главе группы надо поставить Ленина и Сталина. Я представил себе их, стоящих здесь в обнимку, засмеялся и пошел дальше.

За вечерним чаем Лиза говорит мне:

— Ты так крепко спал, что тебя жалко было будить.

— Что ты будешь ночью делать? — спрашивает Галя. — Читать?

— Да пусть отоспится, — говорит Сережа. — Он вечно недосыпает.

Когда улегся, подкрались тревожные мысли. Что в НКВД делают с несостоявшимися агентами? Не может быть, чтобы все это случилось только со мной. Наверное, были и такие, кто, не в пример мне, сразу наотрез отказывались с ними сотрудничать. «Отказ может означать только одно: вы враг советской власти» — сказал один, другой добавил: «со всеми вытекающими последствиями». Что это? Только запугивание, чтобы принудить к сотрудничеству, или угроза, которую они осуществляют? И относится ли это ко мне? Я не отказался от сотрудничества, но все время валял дурака, только вряд ли они это раскусили. Ну и что? Все равно я — несостоявшийся агент, и понятия не имею, что они с ними делают. Когда-то гэпэушники, предупредив, чтобы молчал, отпустили меня. Сейчас тоже предупредили и отпустили. Времена, впрочем, другие. Но ведь не забрали к себе на расправу! Так они днем не забирают, тем более — из гостиницы, у всех на виду. Конечно, они запросто, тихо и спокойно, могли бы прогуляться со мной на Совнаркомовскую — всего два квартала, но общеизвестно, что забирают они по ночам. Наверное, конвейер по приему арестованных работает ночью. А сейчас наступает ночь... К черту такие мысли! Зачем себя запугивать? Это ничего не даст. Чтобы отвлечься, я заставил себя считать: раз, два, три, четыре и так далее... Проснулся от стука, понял, что стучат во входную дверь, увидел свет над Сережиной кроватью и Сережу, идущего в переднюю. Вот и все. Лучше бы уж сам... в Крюкове или под трамваем.

— Кто там? — спрашивает Сережа и открывает дверь.

— Извините за беспокойство. — Голос соседки Юлии Герасимовны. — Болеет наша малышка, не спит, мучится. Не найдется ли у вас — она называет какое-то лекарство.

— Зайдите. Сейчас посмотрим.

Поднимаются Лиза и Галя, зажигают свет, ищут лекарство. Галя дает его Юлии Герасимовне. Расспрашивает, что с ребенком.

— Ого, какая температура! — говорит Галя. — Вы бы вызвали скорую помощь.

Да вот, если легче не станет — побегу в роддом вызывать. В темноте и в тишине чуть слышен плач ребенка — Сережину кровать отделяет от соседей дверь, завешанная старым обрезанным ковриком. Плач то стихает, то доносится снова.

— О, Господи! — тихо говорит Лиза. — Как мучится ребенок. Вызвали бы они скорую помощь.

Никто не откликается. Тишина тянется-тянется, и с перерывами тянется плач ребенка. Не спится. Не знаю сколько так лежал, пока не услышал, как возле нас остановилась машина. Какая? Сейчас узнаю — ждать недолго. Смутно доносится шум у соседей, усиливается плач ребенка, потом стихают и шум, и плач, и слышу — отъезжает машина. Значит, — скорая помощь, которую вызвали, а не скорая расправа, которую никто не вызывает. Никак не засну, и не лежится. В полной тьме тихо одеваюсь, тихо иду в переднюю, закрываю за собой дверь, нащупываю пальто, шарф, кепку, одеваю их, чиркаю спичкой, опознавая свои калоши, отпираю входную дверь, вхожу в общую с соседями галерею, оттуда — на крыльцо и там, топая, надеваю калоши. По краям луж отсвечивает тонкий ледок, похожий на слюду и кружева. Он хрустит под ногами, и я нарочно на него наступаю.

Курю, хожу по двору и настораживаю уши, как зверь в вольере. Ну, подъедет машина, звякнет щеколда калитки, станут стучать в окна или лезть через забор. А дальше что? А дальше я быстро в закоулок, из которого когда-то лез в окно, перелезу в соседний двор, оттуда через задний забор — во двор, выходящий на Единоверческую улицу, и поминайте как звали! Трамваи ночью не ходят, но ведь поезда идут! Живым они меня не возьмут. Зашел в узкий закоулок — сирень густая и высокая вдоль забора и соседского сарая. Пробрался сквозь сирень к забору, влез на него — спуститься нетрудно, но заднего забора не видно — сплошь флигели и сараи. Лучше перелезть в следующий двор по Сирохинской. Спрыгнул — все равно делать нечего, — пересек двор, перелез через другой забор, через третий и вышел на Единоверческую улицу, и все это — таясь и озираясь, яко тать в нощи. Через короткий переулок выхожу на Сирохинскую, — нигде ни души, — и вдруг вижу: черный ворон стоит у нашего дома. Шарахнулся в переулок, прижался к забору. Первая мысль: вовремя ушел, скорее по Единоверческой до «Свет Шахтера», от него — к кладкам на Основу, прямо к путям. Теперь, когда за мной приехали, поймут, простят, только всю жизнь будут строить догадки — как мне удалось уйти. Но так близко, в такой тишине и не слышно было машины? Уж не померещилось ли? Осторожно глянул из-за угла: нет никакой машины. Уехала? Так беззвучно? Да не могла она уже уехать — они должны меня искать. Еще выглянул, потом вышел на Сирохинскую, глянул в оба конца – нигде никакой машины, только далеко-далеко кто-то идет. Медленно двинулся к нашему дому — сплошь темные окна на обеих сторонах улицы и в нашем доме. Дожился до галлюцинаций? Отпер ключом калитку и снова курю, хожу по двору и прислушиваюсь. А холодает! Еще бы: как вызвездило! Стал мерзнуть, бросает в дрожь. Плюнуть на все и лечь в постель? Вдруг донесся шум трамвая. Вот он остановился, вот снова поехал. Вышел на улицу — редко, но уже идут люди. Начинается рабочее утро, а по утрам не забирают, и я отправился спать.

Никто не заметил моего отсутствия, Сережа разбудил меня как всегда, и я пошел в институт. Следующую ночь проспал как убитый. Прошло несколько дней, и я, как мне казалось, успокоился: раз не забрали в первые ночи, значит — уже не заберут.

 

21.

В тринадцать лет я болел скарлатиной, позже узнал, что был период, когда опасались за мою жизнь, и из шестимесячного пребывания в больнице больше всего запомнились первые дни после кризиса, когда ничего не болело, ярким и интересным воспринималось то, на что обычно мало обращаешь внимание: огромные, в несколько обхватов, тополя, шелест ветра в листве, необычный воздух в грозу, оживленное чирикание воробьев и то, как они, подпрыгивая, поворачиваются, смешанный запах земли и цветов вечером после поливки... Нарушив запрет, я и встал впервые, увидев на подоконнике божью коровку, посадил ее на ладонь и шептал почти бессмысленный набор слов, который в детстве мы с удовольствием орали: «...Полети на небо, там твои детки кушают котлетки...» Теперь, приходя в себя после пережитого, я стал осознавать, в каком напряженном состоянии находился последнее время: борьба за свою жизнь и свою честь заслонила все, — и любые другие события, включая женитьбу Горика, скользили по поверхности сознания и чувств — казалось, ни до чего нет дела. Когда напряжение спало я почувствовал нечто похожее на то, что испытал, выздоравливая, в больнице, но длилось это блаженное состояние уж очень короткое время — предстояло наверстывать упущенное, наваливались неотложные заботы и очередные тревоги.

Не только Горик женился. Вышли замуж Марийкина подруга Саша Горохина — за Жирафа, и Марийкина сестра Зина — за Виталия Николаевича Витковского, инженера-электрика. Он когда-то работал в общепромышленном отделе Электропрома ВЭО. Я его не запомнил, а он сказал, что помнит и меня, и моих товарищей Толю Имявернова и Мишу Гордона, с которыми ему доводилось работать. Я спросил его о Байдученко. Помолчав и нахмурившись, он тихо сказал:

— Забрали в тридцать седьмом. — Еще помолчал. — А Рубана помнишь? Уехал в Макеевку и как в воду канул.

— А Рубана забрали в тридцать пятом, в январе.

— Этого я и боялся. А откуда ты знаешь?

Разговорились. Виталий Николаевич был солидного возраста и солидного вида. Его отец, — известный в Харькове адвокат, мать — известная в Харькове драматическая актриса. Виталий Николаевич запомнил Резниковых, живших в их доме на Скобелевской площади. Он с гордостью говорил, что у него — известные предки: художник Трутовский и кто-то еще, я уже не помню. В его комнате в позолоченных и не позолоченных, но обязательно в рамках, висели пейзажи — работы его отца, выполненные в академической манере. Писал маслом и Виталий Николаевич, подражая отцу, и пейзажи, и портреты, но работы его были заметно слабее и уже без рам. Зина перебралась к мужу, а мы с Марийкой обосновались на Конторской, но приходили туда только ночевать.

За время обучения в институте я поднаторел в рисунке, вполне достаточно для эскизирования и подачи проектов. Эскизировал быстро, как и большинство, оформлял проекты гораздо медленнее многих, но на приличном уровне. Вдруг оказалось: затаенная надежда на то, что ночной рисунок означал восстановление утраченных способностей не только не оправдалась, но, кажется, я снова разучился рисовать и даже утратил приобретенные навыки. Для того, чтобы в проекте кинотеатра нарисовать людей, деревья, автомобиль, сижу в библиотеке, ищу в журналах подходящие рисунки, копирую их, перевожу в нужные размеры и переношу на чертежи. Генеральный план Крюкова вычерчен полностью, начинаю перспективу городка с птичьего полета. Работая над полтавской птичкой вычерчивал — у нас говорят — строил, — контуры кварталов и других крупных объектов, а остальное почти все рисовал. Чувствую — теперь строить придется все. Терпения хватит, а времени?

Теплое апрельской воскресенье. Марийка и я, наконец, выбрались в поселок тракторного завода к ее сестре Людмиле Игнатьевне. Комната в квартире со всеми тогдашними удобствами в четырехэтажном доме. По его местоположению мне кажется, что это тот дом, на стройке которого мы, учащиеся техникума, носили по стремянкам кирпичи, но он и соседние дома совершенно одинаковые, и уверенности, что это тот самый дом, у меня нет.

Людмила Игнатьевна старше Марийки на пятнадцать лет. Она вся в заботах и хлопотах, и чувствуется, что это ее обычное состояние. Я знаю, что она ждет ребенка, в декретном отпуске, и это заметно. По взглядам, которыми Марийка с сестрами обменивается, по вопросам, которые они друг другу задают, по обсуждаемым темам, по интонациям я заметил разницу в отношениях Марийки с Зиной и с Людмилой Игнатьевной. С Зиной — более деловые, и темы почти только практические, с Людмилой Игнатьевной — не только практические, но и разговоры, которые кажутся — ни о чем. Почувствовал: если бы Марийке пришлось прислониться к одной из этих сестер, она бы выбрала старшую. Это понятно: Марийка с братом годы прожили под крылышком Людмилы Игнатьевны, она заменила им мать, как Лиза мне. Но и без знания этих обстоятельств, — я тогда мало что знал о них, — понятен характер их отношений. А интересно: я отношусь к своим теткам одинаково? Если взять отдельно Гореловых и отдельно Кропилиных – никакого сравнения. А если только Гореловых? Не знаю, должно быть, не одинаково, а в чем разница — никогда не думал. Да и зачем?

Муж Людмилы Игнатьевны, Семен Павлович Гордиенко, не из тех людей, о которых я бы мог с первого взгляда составить определенное мнение. Я знаю, что он член партии, инженер и начальник цеха на большом заводе. Внешностью, манерами, разговором он нисколько не походит на Торонько, но напоминает его своей замкнутостью и еще тем, что не знаешь, о чем с ним разговаривать; во всяком случае он был таким при нас: говорил мало и почти только с женой о домашних делах. В ожидании обеда я просмотрел корешки книг. Они делились на две части: большая — природоведение, педагогика и главным образом — художественная литература, меньшая — технические справочники и политическая литература с «Вопросами ленинизма» Сталина и «Кратким курсом истории ВКП(б)». Маркса, Энгельса и Ленина я не увидел. Я решил, что Гордиенко, — думая о нем, хотелось называть его по фамилии, — не из тех фигур, которые привлекают людей в дом. Давно не виделась Марийка с Людмилой Игнатьевной, но мы здесь не задержались.

Я не сразу узнал, что у нас сменился директор. Вместо него наш завуч Шейко, верзила с буйной шевелюрой. Мне не приходилось к нему обращаться ни как к завучу, ни как к директору, и я не берусь о нем судить, но некоторые мои соученики, — не из близких, — вдруг стали отзываться о нем с восторгом, а с некоторых пор это меня настораживает и вызывает во мне предубеждение, может быть и напрасное, против того, к кому относятся восторги. Другие, — больше соученицы, — в своем кругу жалели об исчезнувшем директоре, вспоминая его угадывавшуюся порядочность, доброжелательность, интеллигентность, чувство юмора, что при нем воспринималось как обычные, даже обязательные черты, о которых и говорить не стоит. Профессор Линецкий рассказал своей группе студентов, что был у директора, когда по радио объявили о выступлении Кафтанова. Директор предложил послушать, присутствующие примолкли. Когда же стало ясно, что это мистификация, некоторые возмущенно говорили, что наш курс чересчур распоясался, и его надо призвать к порядку. Директор, больше всех смеявшийся, сказал:

— А я вот думаю: скоро они уйдут, пройдет какое-то время, и мы с удовольствием будем о них вспоминать.

В коридоре меня остановил Чепуренко.

— Смотрел ваш Крюков. Здорово сбит. Знаете, если в проекте видишь — вот тут можно решить и так и этак, что-то можно передвинуть — значит, это не лучшее решение. У вас, — а я смотрел с пристрастием, — не сдвинешь ни одной линии — так все завязано.

— Хорошо только на плане.

— Ну, почему же?

— Город без силуэта.

— А какой может быть силуэт при малоэтажной застройке? Ведь не станете же вы предусматривать строительство церквей?

— А разве можно так проектировать города? Эйнгорн говорил...

— Эйнгорн!.. Эйнгорн был выдающийся теоретик и говорил о том, какие города должны быть в идеале. А что сейчас у нас? Реконструкция городов замерла, строят, в основном, бараки. А вы не огорчайтесь — у всех сейчас города без силуэта, хоть с малоэтажной, хоть с многоэтажной застройкой. Попробуйте предложить дома-башни или небоскреб! Засмеялись? Вот то-то.

С птичкой получается не так страшно, как я опасался: начал строить чуть ли не каждый дом, незаметно перешел на рисование, дело пошло куда веселее, на душе полегчало и улучшилось настроение. И у Марийки с проектами благополучно. Успеваем вполне.

Соседка с семьей куда-то уехала на майские праздники, просила присматривать за ее квартирой и охотно согласилась с предложением Лизы, чтобы мы с Марийкой в ней пожили. Мы, конечно, с удовольствием: на всем готовом у Лизы. На моей памяти самый холодный май был в 41-м году, на праздники топили печи, и мы, чтобы не мерзнуть, тоже протопили. 5-го, в день рождения Клавы, с Марийкой поехали к Резниковым и застали там Горика с его Лизой. Подробностей этого дня я не помню, но сохранилась на память подаренная фотография молодых.

Июнь тоже прохладный, хорошего летнего тепла, — не говорю о жаре, — еще не было. Приходят незнакомые архитекторы рецензировать наши проекты. Мой рецензент, как я и опасался, говорит об отсутствии силуэта в проекте Крюкова. Это сильный удар. Я знакомлю его с заданием на проектирование, и он что-то добавляет в свои записи.

Уже вывешено расписание защиты проектов. Дату защиты моих не помню, но она приходится на начало июля, Марийкина — на несколько дней позже, времени у нас достаточно, и мы работаем спокойно. Рецензент познакомил меня с заключениями. Он отметил достоинства генерального плана Крюкова и его основной недостаток — невыразительный силуэт города, но указал, что это не вина автора — недостаток предопределен заданием. По проекту кинотеатра — всего лишь два-три незначительных замечания. Я еще раз просмотрел проекты Крюкова у своих товарищей — силуэтов ни у кого, да их и не могло быть. Вернулся за свой стол и услышал от Солодкого:

— Заключение я читал. Вы не беспокойтесь — все благополучно.

Новый директор института Шейко назначен наркомом коммунального хозяйства, его обязанности исполняет декан факультета. Из Киева приехал председатель государственной комиссии. Какая приятная новость: он заведовал у нас кафедрой и хорошо всех нас знает!

 

22.

Хмурый, очень хмурый Моня Дегуль. Спросил у Толи — как дела у Мони с проектом.

— А ты не видел? Музей неплохой, лучше чем у Короблина. Кстати, не знаешь что с Короблиным случилось? Был такой компанейский парень. Теперь замкнулся, даже курит в одиночестве.

— Не знаю, Толя. Он и от меня уже пару лет как замкнулся, вроде бы сторонится. Что ж набиваться?

В коридоре спрашиваю Моню:

— Что-нибудь случилось?

Моня смотрит в пол и молчит. Зная его манеру не слышать вопроса, поворачиваюсь уходить, но он берет меня за локоть.

— Тебе я скажу, только не здесь. Пойдем куда-нибудь.

Находим укромное место — люди здесь редко проходят.

— Я тебе доверяю, ты же знаешь, — говорит Моня, — И все-таки: дай слово, что никому не скажешь.

— Честное слово — никому не скажу.

Моня молчит. Колеблется? Собирается с духом?

— Забрали отца, — наконец, говорит он и замолкает.

— Господи, да что же это? — вырывается у меня. — Ой, извини за дурацкий вопрос.

— Он не мог понять кому и для чего все это надо... Ну, ты знаешь о чем я говорю. Не понимает никто, — я так думаю, — кроме тех, кто слепо верит и ни о чем не задумывается, но все молчат, а отец позволял себе то какой-нибудь наивный вопрос, то неосторожное слово, не осуждения, а так — недоумения. А работал он на людях — он же закройщик. Ну, и вот...

— Моня помолчал. — Теперь такое дело: как член партии, я обязан о случившемся сообщить.

А я не сообщил: от отца я не откажусь и клеймить его не стану. И выходит — сообщу я или нет, все равно исключат. Черт с ней, с такой партией! Не в этом дело. Я надеюсь — пока здесь узнают, успею получить диплом и постараюсь уехать куда-нибудь подальше, может и удастся уцелеть. — Он опять помолчал. — Знаешь, я рад нашему знакомству.

— И я рад. Надеюсь, еще увидимся на этом свете.

— И при лучших обстоятельствах. Мы взглянули друг на друга, вдруг обнялись и тихо покачивались.

— Братцы, что это вы? — раздался голос Сени Рубеля.

— Да вот, — ответил Моня, отталкивая меня, — вздумал со мной бороться.

— Петька? Такой храбрый? А со мной не хочешь?

В другой раз. Сеня ушел, оглядываясь и улыбаясь. Пошли и мы по своим местам. Холодом полоснуло по душе: вот так любого, ни за что, ни про что... И не видно этому конца.

Начинается защита. За длинным столом — государственная комиссия, лица в большинстве незнакомые. Процедура известна: доклад автора с указкой в руке, председатель читает заключение рецензента, автор отвечает на вопросы, обсуждение проекта, положительного характера — с места, критические замечания — и с места, и с указкой в руке, потом замена выставленного проекта новым и его защита. После нескольких проектов — перерыв, затем председатель объявляет результаты защиты, и снова — та же процедура. Который год с выпускниками защищают проекты два-три человека, по разным причинам не смогшие их выполнить или закончить в прошлом году. Редкий случай, когда не допускают к защите проект из-за его низкого качества. На нашем курсе незаконченных или недопущенных проектов не было. Кажется никто не назовет случай, чтобы допущенный к защите проект завалили, а все волнуются, иные — так сильно, что на них больно смотреть. Помню только один случай, когда защищавший проект театра Миша Ткачук, — мой соученик по первому пребыванию в институте, — был, а может быть казался, совершенно спокойным, невозмутимым и даже флегматичным. Его проект был подан блестяще, а в интерьере на балконе стояли в одиночку и группами, иные облокотясь на перила, наши преподаватели. Один из них задал вопрос:

— А почему это вы всех нас загнали на балкон?

— А я, как автор проекта, достал вам контрамарки на свободные места, — последовал ответ, и присутствующие, включая комиссию и ее председателя, захохотали.

Мои наблюдения отрывочны — я редко бывал на защитах: кончаешь курсовой или сдаешь экзамен. И на этот раз мы с Марийкой вместе с большинством наших товарищей после защиты первого проекта ушли заканчивать свои.

На другой день защищавшему проект Павлику Павлюченко до сих пор молчавший член комиссии, — его не знают ни студенты, ни преподаватели, — задал вопрос:

— Что такое социалистический реализм в архитектуре?

Павлик молчит. Член комиссии говорит:

— Архитектура — это искусство, а советское искусство должно отвечать требованиям социалистического реализма. Прошу ответить на мой вопрос.

Павлик вытирает со лба пот и, наконец, выдавливает из себя:

— Не берусь сформулировать ответ.

— Отвечайте как понимаете.

— Это будет кустарщина. А я не принимаю кустарщину ни в чем. Члены комиссии улыбаются, в зале — смешки.

— Советский архитектор должен знать что такое социалистический реализм в архитектуре. И ничего смешного тут нет.

Павлик молчит. Председатель, выждав в тишине полминуты, спрашивает:

— Еще вопросы есть?

Весть об этой истории моментально облетела наш курс. Побросали работу. Никто из нас не слышал, не читал и не задавался вопросом о социалистическом реализме в архитектуре.

Беготня из группы в группу — может быть кто-нибудь знает. Наши руководители пожимают плечами и разводят руками, ищут преподавателя истории архитектуры — его нет в институте. Курченко обращается к Бугровскому:

— Ты, конечно, знаешь что это такое. Диктуй — мы запишем.

— Я как раз обдумываю этот вопрос.

— А ты когда защищаешься?

— Пятого июля.

— Такой срок нас не устраивает. Думай скорей.

— Тебе лишь бы побалагурить, Курченко, — говорит Турусов. — Если исходить из определения социалистического реализма и особенностей архитектуры как искусства, думаю можно найти определение и для социалистического реализма в архитектуре. Давайте попробуем. Семен Федорович, Гуглий, Бугровский, Горелов! Где бы нам сесть?

— Я не берусь, — говорю я.

— Я тоже, — говорит Солодкий.

— А ты, Митя? — обращается Турусов к Чепуренко.

— Да какой из меня теоретик? Ты же знаешь. В это время вбегает студентка и кричит:

— Павлюченко получил пять! Раздается восторженный вопль. Открывается дверь — вопли доносятся из других аудиторий.

— Ну, вот, — улыбаясь, говорит Чепуренко, — теперь можно спокойно работать.

Курю в компании Толи Мукомолова и Гени Журавлевского. Подходит Сеня Рубель, закуривает и говорит:

— Сейчас защищалась Лобановская, так этот паразит и ей задал вопрос о соцреализме. Всем задает.

— Не ответила?

— Не ответила, хоть она и умничка. Так и сказала, что на этот вопрос ответить не сможет. Да и кто из нас ответит? Как-нибудь обойдутся.

— А я отвечу, пожалуйста, — сказал Геня.

— Ты такой умный? — спрашивает Сеня.

— А ты не знал?

— Ну, давай, — говорит Толя.

— Но это только для вас. — Мы, посмотрев по сторонам, наклоняем к нему головы. — Классический пример социалистического реализма в архитектуре — потемкинские деревни.

Мы так захохотали, что проходивший мимо Женя Курчак подошел к нам.

— И я хочу, — сказал он.

— Ты еще маленький и ничего в любви не понимаешь, — ответил ему Геня.

— А ну вас! Когда Курчак удалился, Толя сказал Гене:

— Определение, вытекающее из твоего примера, годится для всех видов искусства.

— Я очень рад, — ответил Геня.

— И выходит, — сказал Сеня, — правильное название социалистического реализма, — он гордо посмотрел на нас и сделал паузу, — очковтирательство!

— Умница, — сказал Геня и попытался погладить Сеню по голове, но Сеня не дался.

На этом разошлись, но я задержал Толю и спросил его о Новикове.

— Не знаю, давно не видел. — Толя снова закурил. — Должен тебе признаться: он у меня не бывает и мне запретил к нему ходить.

— Что ты!.. Но почему?

— Помнишь, ты как-то сказал, что цель слежки за ним может быть и такая: определить круг знакомых, а значит — единомышленников. — Он несколько раз затянулся. — Черт меня дернул сказать ему об этом.

— И он так болезненно воспринял?

— Не так все просто. — Толя прерывал речь частыми затяжками. — Мы давно и хорошо знаем друг друга... Он не сомневается, что мне плевать на какой-то там риск... Но он решил — было бы ненужным подвергать риску и меня... Удивляется, как это сам не сообразил.

— Да какое имеет значение, что вы сейчас перестали встречаться? После стольких лет дружбы.

Он считает, что имеет... Последние годы мы встречались реже и реже... Вита зачастил ко мне после того, как я передал ему твое предупреждение — может, узнает что нового... Он знал, что за ним следят — я ему сказал... Я тоже считаю, что то, что он перестал у меня бывать уже не имеет значения. Но он так не считает, и тут ничего не поделаешь. Ну, ничего... Вот защищусь и заявлюсь к нему несмотря на запрет.

Дай Бог, чтобы ты его застал, — подумал я.

Не следующее утро одним из первых защищался Вадик Чимченко и в ответ на ставший неизбежным вопрос о социалистическом реализме сказал:

— А вы знаете что это такое? Если знаете, то скажите и нам — тогда и мы будем знать. Задавший вопрос обратился к председателю:

— Объясните этому товарищу кто здесь задает вопросы и кто должен на них отвечать.

— А я не задавал никаких вопросов, — отпарировал Чимченко. — Я всего лишь обратился с просьбой.

— А я не к вам обращаюсь.

— Помолчите, Чимченко, — сказал председатель и в тишине выждал с полминуты. — Вопросы еще есть?

Когда убирали проект Чимченко и выставляли следующий, тот кто постоянно задавал один и тот же вопрос, вышел, не вернулся и больше на защите не появлялся. Волна радостного, а может быть и злорадного смеха прокатилась по нашим аудиториям, но уже возникло и беспокойство: если этот тип со своим сакраментальным вопросом окажется каким-нибудь, как у нас говорят, великим Цобе, агройсер пурицем, то не последуют ли неприятности?

— Да кому могут быть неприятности? Директора нет, завуча, кажется, тоже нет или он новый, председатель комиссии — приезжий.

— Но есть декан, кафедры, преподаватели.

— На них не отыграешься, — сказал Турусов. — Не знаю, составляют ли учебные программы в институте, во всяком случае утверждают их не здесь. Но я не исключаю, что нам с тобой, Митя, со следующего года придется обучать студентов социалистическому реализму в архитектуре.

Я посмотрел на Чепуренко и по движению его губ понял, что он молча нецензурно выругался.

 

23.

Пошел на защиту генерального плана Крюкова. Запроектирован толково и подан броско — чувствуется руководство Турусова. Главные замечания: жилые кварталы слишком близки к заводу и слаба связь с Днепром. О том, что город без силуэта ни в рецензии, ни в выступлениях ни слова, стало быть считают, что предъявлять такое требование к проекту Крюкова не имеет смысла. Никого не смутило и то, что городок запроектирован так, будто рядом нет Кременчуга. Это меня удивило, — здесь же должны быть хорошие специалисты, — и, признаюсь, огорчило: неужели отраженное в моем проекте тяготение к Кременчугу не будет замеченным?

Вскоре узнал — четверка за проект. Ну, значит, беспокоиться не о чем.

— Кинотеатр готов полностью, планшеты заклеены калькой. В перспективе Крюкова с птичьего полета осталось показать железную дорогу и вокзал. Я их не видел и знаю только, что дорога одноколейная, а вокзальчик одноэтажный. Не беда: прикрою их деревьями, а в промежутках отрезки путей и кусок крыши. Да так и следует: броско подавать то, что выявляет идею застройки, и притушевывать остальное — уроки Чепуренко. Работы на полдня. Еще остается вычертить поперечники улиц. Они проработаны, полуватман наклеен, даже надпись готова работы часа на два. А потом с чувством, толком, расстановкой буду красить генеральный план и птичку. Работалось хорошо, и, задержавшись допоздна, я закончил строить птичку и вычертил поперечники. Завтра — воскресенье, можно бы и отдохнуть, но не хотелось терять темп. Отдохну когда все будет готово. С утра подбирал краски для генерального плана, потом их разводил, — называется наболтать, — и начал красить. Распахнулась дверь, вбежала самая младшая соученица и закричала:

— Психи? Что вы сидите! Война!

Возбуждение, беготня из аудитории в аудиторию. Скопление в радиоузле. Кто-то ушел.

Но вскоре те, кого подпирают сроки защиты, сидят за своими досками, и наши мысли больше о предстоящей защите, чем о начавшейся войне. Кто-то меня спрашивает:

— А ты чего работаешь? Тебе защищаться еще когда!

— А мне послезавтра в армию.

— Ты что, — успел получить повестку?

— У меня в военном билете предписание: явиться на третий день всеобщей мобилизации.

— А она объявлена?

— Можешь не сомневаться, — отвечает кто-то за меня, — если еще не объявлена, то вот-вот объявят.

Подошла Марийка со своей кисточкой и стала красить вместе со мной.

— Не беспокойся, я успею. Я думала побыть на твоей защите, но лучше помогу покрасить.

Надо бы съездить на Сирохинскую за военным билетом, но я вижу глаза Лизы, Гали, да и Сережи, какими они будут смотреть на меня, и вечером прошу съездить Марийку, а сам остаюсь еще поработать. Утром показал Солодкому военный билет с мобилизационным листком.

— Защитите и так — причина уважительная, только постарайтесь докрасить генплан, — сказал он и вышел с моим военным билетом.

— На диплом с отличием тянешь? — спрашивает Турусов.

— Нет. Много четверок и тройки есть.

— Тогда и беспокоиться не о чем — снизят оценку, только и всего. Но генплан постарайся докрасить.

— За такой проект снижать оценку! — говорит Чепуренко и качает головой.

— Петя, а ты обратись к Кирилкину, — говорит Ася, — я и не заметил как она вошла. — Он покрасит твою птичку, хорошо покрасит, Что еще за Кирилкин?

— С четвертого курса. Он очень хорошо подает проекты, на этом и выезжает.

— Это верно, — говорит Чепуренко. — Оформляет он лучше, чем проектирует.

— Он с удовольствием, — продолжает Ася. — За деньги, конечно. Он это делает.

— Не надо. Пусть останется непокрашенной.

— А вы поручите Кирилкину, поручите, не стесняйтесь — в вашем положении ничего такого тут нет, — говорит Чепуренко. — Но не птичку. Пусть докрасит генплан. А вы покрасьте птичку сами.

— Не успею.

— Успеете. Да успеете, можете не сомневаться.

Вошел Солодкий, вернул военный билет и сказал, что завтра утром я защищаюсь первым. Кирилкин забрал генплан и банки с наболтанными красками, сказал, что утром получу готовый.

— Вы видите, как начат генплан? — спросил его Солодкий. — Не на контрасте, а в гамме.

— Да не слепой. Не беспокойтесь — не испорчу.

Я наболтал первую краску для птички, — Покажите, — говорит Чепуренко и пробует краску на бумаге. — Подойдет. Где у вас еще кисти? — Выбирает кисть. — Подойдет. Ну, с Богом, как говорили в старину.

Мы красим вдвоем, и до чего же быстро он работает. В середине дня Чепуренко уходит, но я и один успеваю кончить, и под вечер мы с Марийкой уходим.

— Как там на Сирохинской? — спрашиваю я.

— Ждут тебя. Я сказала, что тебе нужно закончить и защитить проект, что ты, возможно, будешь работать и ночью и придешь к ним, наверное, во вторник, после защиты, перед военкоматом. А они просят тебя прийти рано утром, до защиты, потому что Галя и Сережа должны идти на работу.

Эту ночь мы не спали и напоследок условились, что Марийка не будет меня провожать ни в военкомат, ни до трамвая... Дальние проводы — лишние слезы. Простились, и я пошел на Сирохинскую.

— Здесь кружка, ложка и полотенце, — сказала Лиза, протягивая мне пакет. — Я ничего не забыла? Я положила еще немного еды и носовые платки — в армии их, наверное, не дают.

Позавтракаешь с нами? Время есть? Тогда садитесь все за стол. Мы тебя ждали.

Завтрак прошел в ничего не значащих разговорах, и слава Богу! Мне не хватало сорока рублей, чтобы расплатиться с Кирилкиным, и, объяснив в чем дело, я попросил Сережу выручить. Мы пошли в его комнату, двери в которую почти всегда распахнуты, и вдруг Сережа их плотно закрыл.

— Надеюсь, ты понимаешь разницу между отечеством и властями? — спросил Сережа. — Отечество надо защищать при любых, даже самых ужасных властях. Это не междоусобная война.

— Я это понимаю. А как тебе, белобилетчику, удалось попасть на фронт?

Было бы желание. — Сережа открыл шифоньер, вынул из-под стопки белья и протянул мне деньги. — Здесь двести рублей от нас и Гали. Ну, ну, ну!.. Не разводи церемоний, нельзя же ехать совсем без денег. И Марийке оставишь на первое время. О ней не беспокойся — она нам не чужая. Ну, попрощаемся. — Мы обнялись и поцеловались. Сережа меня перекрестил и сказал: Это я за Гришу. А теперь иди к ним.

Пройдя несколько домов, я обернулся: три фигуры стояли возле нашей калитки и смотрели в мою сторону. Я помахал рукой, в ответ замахала Галя, а затем и Лиза с Сережей. По дороге я зашел в парикмахерскую и подстригся под машинку. Когда в 24-м году я впервые пришел сюда с папой, здесь между зеркалами висел большой лист с надписью «Кредит портит отношения».

В маленькой аудиторий несколько студентов младших курсов, Женя Курченко и Толя Мукомолов — вот и вся публика. За столом государственной комиссии три или четыре человека во главе с Урюпиным. После моего доклада Урюпин почему-то не стал читать заключение рецензента, а перешел к вопросам. Вопросов и желающих выступить не было. Поднялся Урюпин, и ничего не сказав о проекте кинотеатра, стал громить меня за отсутствие силуэта в проекте Крюкова. Выступление было кратким, резким и заключил он его так: «От кого, от кого, но от Горелова я этого никак не ожидал». На этом моя защита закончилась. Подскочили Женя и Толя, помогли убрать планшеты, и уже кто-то выставлял другие. Мы вышли и закурили.

— За что он на тебя набросился? — спросил Женя.

— Ты же слышал: за отсутствие силуэта.

— Я не об этом. Силуэта нет ни у кого. Я о другом: почему он именно к тебе прицепился?

— Откуда я знаю? — Я пожал плечами, но подумал: а нет ли связи между его выступлением и тем, что он не прочел рецензию? Бережет честь мундира? Ну, тогда рецензия должна затеряться.

— Сейчас идешь? — спросил Толя. — Мы тебя проводим до трамвая.

— Надо подождать результата. Интересно все-таки: защитил я диплом или нет?

— Да ты что! — почти закричал Женя. — Не может быть, чтобы не защитил. Это он так.

— У нас все может быть, — ответил ему Толя. — Не будь наивным.

В это время подошла дама из канцелярии, посмотрела на мою стриженую голову и протянула мне какую-то бумагу. Оказалось — это справка о том, когда я поступил в институт и что 24 июня 1941 года я защитил дипломный проект и мне присвоено звание архитектора. Подлежит обмену на диплом. Директор института Урюпин. Печать.

— Урюпин же не директор, — сказал я.

— А ты не знал? — спросил Толя.

— Как всегда, — добавил Женя.

И моего сына вчера призвали, — сказала дама. Мне хотелось сказать ей что-нибудь в утешение и поблагодарить за доброжелательное ко мне отношение, но у нее задрожали губы, она резко повернулась и быстро ушла.

— Эта война как страшный ураган после страшной духоты, — говорит Толя по дороге к трамваю. — Натворит он бед.

— Может быть после него хоть дышать будет легче, — говорю я.

— А многие ли будут дышать? — спрашивает Женя.

— Ладно, не будем каркать, — говорит Толя. Когда подходил мой трамвай, Толя сказал:

— В шесть часов вечера после войны.

— А где? — спросил я.

— Давай возле Григория Ивановича, — сказал Женя.

Договорились, — ответил я. Мы друг друга похлопали, и я уехал. Мой призывной пункт на Основе. Очень широкая улица с базаром посередине, по одну ее сторону за кирпичными домиками — сельские хаты, вековые деревья, бывшая земская больница, где я лежал со скарлатиной, и кладбище, на котором лежат мои дедушка и бабушка. По другую сторону от железнодорожных путей среди одиноких уцелевших сосен когда-то росшего здесь бора — кирпичные домики горожан. Призывной пункт — на этой широкой улице возле базара, в одноэтажном доме казенного характера. Наверное, в нем когда-то была волостная управа и здесь же собирали новобранцев. Очень много людей, больше — группами и парами. Ходят, стоят, сидят, лежат. Пьют, едят, поют, играют на гармошках. Смеются и плачут. На крыльце военный, держа список, выкрикивает фамилии и люди выстраиваются в ряд. С трудом протолпился к входу и протянул стоящему в дверях военному с красной повязкой на рукаве военный билет, раскрытый на мобилизационном листке.

— Нестроевой, необученный? Таких сейчас не берем. Понадобишься — получишь повестку.

Я так настроился на армию, что растерялся и, отойдя от двери, стоял в раздумьях. Что же теперь делать? Мои товарищи пойдут на фронт, а я? Ну и что, что я нестроевой? Все равно — военнообязанный, значит — нужен. Сережа был совсем непригодным для военной службы, а добился, чтобы его взяли в действующую армию. Я снова протолпился к стоящему в дверях военному и спросил: Где записывают добровольцев? Он ответил, что добровольцами занимается райком комсомола, и дал адрес.

В трамвае, — ехать всего три остановки, — вдруг всплыло из каких-то моих недр затаенное опасение: я не гарантирован от того, что энкаведешники однажды не вызовут меня и не станут снова требовать сотрудничества с ними. А уйду на фронт — как в воду канул. И лучше погибнуть на войне, чем из-за них или от них.

В большой комнате несколько столов и шкафов, но просторно. Всего два человека, высокие, лет больше тридцати, один — кудрявый брюнет с синевой на подбородке, — он со мной и разговаривал, — другого не запомнил.

— А почему в армию не взяли?

— Только что на призывном пункте сказали, что нестроевых сейчас не берут.

— Мы набираем добровольцев для десанта в тыл. Пойдешь?

— В тыл, так в тыл. На своей земле, среди своих людей.

— А свои тоже разные бывают.

— Постой! — вмешался другой. — Нестроевой? По какой причине?

— Врожденный порок сердца.

— Что ж ты ему предлагаешь тыл? Он там только обузой будет. Да его и на медкомиссии забракуют.

— Да-а... Это верно. Значит, парень, не пойдешь.

— Ну, хорошо. В десант не пойду. Но я же — военнообязанный, значит для чего-нибудь подойду. Почему же я не могу пойти добровольцем?

— Тебе же сказали — мы набираем добровольцев в тыл. Придет время — призовут.

— Ну, наберете добровольцев в тыл. А потом? Не может быть, чтобы в армию не брали добровольцев, быть такого не может!

Они переглянулись и улыбнулись.

— Ладно. Будем тебя иметь в виду и при первой возможности возьмем. Садись за этот стол и заполняй анкету.

Он стоял сзади меня, держась за спинку стула, и я услышал: Дальше можешь не писать. Таких не берем. Я обернулся.

— Как! Вообще в армию не берете? В ответ – молчание.

— Не доверяете?

— Ты же не маленький — должен понимать, что это от нас не зависит.