Конспект

Огурцов Павел Андреевич

ЧАСТЬ VI.

 

 

1.

Бываю в институте — тянет к товарищам. За мои дипломные проекты поставили тройку. Ну и пусть: это не имеет значения! В дипломе оценки не указываются и к диплому не прилагаются.

Все вокруг уверены, что война долго не протянется, и аргумент у них один: при такой технике!.. А я думаю, что война на несколько лет и будет мучительной.

— При такой технике война длится скоро два года, — говорю я, — и конца ей не видно.

— Горелов, ты соображаешь что говоришь? — обрывает меня Однороб. — До сих пор война шла без нашего участия, а теперь Красная армия быстро даст им прикурить!

— Говорят, Красная армия уже в Восточной Пруссии, — добавляет Лобановская.

Ну да! И у нас об этом молчат? Понимаю, что это слух, рожденный страстным желанием скорой победы, и так хочется ему верить!

— Да брось ты оригинальничать! — говорит мне Бугровский, и то, что сказал это именно он, вызвало взрыв смеха.

Открылась дверь и вошедшая к нам Ася, глядя на нас, засмеялась и сказала:

— А я знаю, почему началась война. Мы весь год без удержу смеялись, а это никогда добром не кончается.

В коридоре Миша Крутиков рассказывает как он сейчас, — вот только что, — задержал шпиона и отвел его в милицию. Слушателей прибывает, каждый требует, чтобы Миша начал сначала, в коридоре становится тесно, и Мишку ведут в зал. Мы рассаживаемся.

— Давай на трибуну! — командует Сеня Рубель.

— Ты помнишь, кажется, его единственное выступление на общеинститутском собрании? — спрашивает меня сидящий рядом Митя.

— Ну, еще бы!

Но помним мы только начало Мишиного выступления. Незадолго до него выступал заместитель директора по административно-хозяйственной части по фамилии Чункан, и Миша начал так: «Здесь выступал один человек, то есть не человек, а Чункан». Хохотали в зале и в президиуме, хохотал Чункан, а Миша терпеливо ждал пока мы угомонимся.

Над трибуной появляется бледное лицо в мелких веснушках и с торчащими ушами, непокорным клоком волос и круглыми возбужденными глазами.

— Рассказывать сначала? — спрашивает Миша.

— Сначала! — дружно откликается зал.

— Послала меня мама за уксусом, — начинает Миша, и мы сдерживаемся, чтобы не засмеяться и не спугнуть Мишу: он обидчив.

— Возвращаюсь домой, и вдруг...

— А где это было? — Вопрос из зала.

— Да на площади Розы Люксембург, мы же там живем! — В голосе слышится досада. — Возвращаюсь домой, и вижу: навстречу идет военный и что-то у него не так. Присматриваюсь. Ага! У нас на гимнастерках какие карманы? Накладные. А у него — вшитые. Значит, не учел. Я его останавливаю...

— А как ты к нему обратился? Товарищ? — Голос Гени Журавлевского. Я оборачиваюсь к нему, встречаемся глазами, и понимаю — Генька развлекается.

— Да какой же он товарищ? Я ему говорю: «Постой! Пошли в милицию!» Он, конечно, ни в какую. Тогда я занес над ним бутылку и говорю: «Пойдешь! А то как дам по голове!» И обращаюсь к людям: «Помогите задержать шпиона». Ну, его окружили, и он, конечно, пошел. Один меня спрашивает: «Откуда ты знаешь, что он шпион?» Я ему тихонько говорю: «Посмотрите внимательно на его гимнастерку, на карманы». Он посмотрел и сказал: «Да, действительно, я таких что-то не видел». Ну, мы и отвели его в милицию.

— А что было в милиции? — Голос из зала.

— Дежурный поблагодарил меня за бдительность.

— А военного оставили у себя?

— Нет. Проверили документы и отпустили. — Миша пытается перекричать наш хохот. — Но меня же поблагодарили!!..

Но мы уже вставали и шли к выходу.

— Повеселились, теперь — за работу, — услышал я голос Удава. В дверях столкнулся с Аничкой и Асей.

— Знаешь, Петя, — сказала Аничка, — Кистюченко два раза задерживали.

— А за что?

— Как за что!? — ответила Ася. — Он же отпустил бородку. Вот и расплачивается — принимают за иностранца.

— Ну, пошла шпиономания, — сказал обгонявший нас Мукомолов.

Во многих окнах крест-накрест бумажные полосы, чтобы не вылетали стекла при взрывах бомб. Налетов на город, слава Богу, еще не было, а ведь Харьков — один из крупнейших промышленных центров. Слишком далеко от их аэродромов? Не доходят руки? Надежная противовоздушная оборона? Кто знает!.. Выйдешь из дому — непременно встретишь патруль. На трамваях — только номера маршрутов, а табличек с указанием маршрутов нет — бдительность на уровне Миши Крутикова. С Сумской выхожу на площадь Тевелева. Слева на широком тротуаре — очередь вдоль нескольких домов, а никаких магазинов, кроме «Оптики». Присмотрелся — очередь в сберегательную кассу. У нас дома сбережений ни у кого, живут от получки до получки. Вскоре у сберкасс — никаких очередей: деньги не выдают.

Уличные фонари не зажигают, в окнах — ни зги. Говорят, если окно светится, в него стреляют. Я в это не верю, другое дело — при налетах. На моторных вагонах установлены вторые дуги-токоприемники, и трамваи меньше искрят. При звездном небе, когда глаза привыкают к темноте, видишь силуэты приближающихся людей. Когда небо затянуто тучами или облаками — кромешная тьма, и все время прислушиваешься к чужим шагам, чтобы не столкнуться.

23 июня Людмила Игнатьевна родила дочку, ее назвали Марией.

Как только началась война, государственные экзамены в медицинском институте прекратили и выпускников мобилизовали в армию. Через несколько дней Резниковы получили вызов из Киева на междугородный переговорный пункт. Звонил Горик, сказал, что у него все благополучно, но не знает, куда направлена Лиза, сообщил номер своей полевой почты. С тех пор от Горика, от Лизы или о них — никаких известий, и нет ответов на письма.

От отца пришла открытка, написанная 22 июня, полная тревоги обо всех нас.

Ждешь очередного сообщения по радио от советского информбюро с молчаливой надеждой, что немцев, — ну, хотя бы на одном направлении, — остановили, но слышишь только о подвигах бойцов и подразделений. И никакой уверенности, что не сдадут и Харьков. Слышим: заводы эвакуируют на восток. Там, конечно, люди нужны, в армию меня не берут, но ехать с Марийкой на Урал или в Сибирь без средств и теплых вещей страшновато. То ли дело — на Кавказ: он далеко от фронтов, и кавказскую нефть отдать — проиграть войну. Уверен: все виды связи с каждым днем будут работать все хуже, и я посылаю маме телеграмму — можно ли в Нальчике снять комнату. В ответ получаю телеграмму из одного слова: приезжайте.

Чтобы никого не волновать, я молчал о попытке добровольцем пойти на фронт и по секрету рассказал об этом только Сереже. Сережа умел держать себя в руках, казалось, в любой ситуации, и очень редко выходил из себя, а если срывался, — я помню два таких случая, – то кричал. Сейчас он остался сидеть, но глаза его округлились и вот-вот выскочат из глазниц, губы приоткрылись, лицо застыло — иллюстрация к понятию остолбенеть. Потом он застонал, обхватил голову и стал раскачиваться. Думая, что ему плохо, я испугался и рванулся за нашатырным спиртом, но он воскликнул «Да не надо!», вытер лоб и перевел дух.

— Мерзавцы, ух, какие мерзавцы! — сказал он. — А ведь я был уверен, что они уже ничем меня удивить не смогут, но такое... такого даже от них не ожидал. — Сережа поднялся. — Я полежу. — Пошел в свою комнату, обернулся и развел руками. — Страна на пороге гибели, а эти... а они все еще держатся за свои идиотские догмы.

Вскоре Сережа спросил меня о наших с Марийкой планах.

— Какие сейчас планы? Война.

— Плыви мой челн по воле волн? Но хотя бы на ближайшее время? Защитит Марийка диплом, а дальше что? В Кировоград встречать немцев не поедете — это ясно. Поедете на Кавказ?

— В Кировоград, конечно, не поедем. Мы решили так: пока есть хоть маленькая надежда что Харьков не отдадут, не поедем никуда, а придется уезжать, ну, тогда — на Кавказ.

— Только не дожидайтесь паники — тогда уехать будет трудно или даже невозможно, а вам при немцах оставаться никак нельзя. А пока придется где-то поработать.

— Конечно, придется. Архитекторы сейчас не нужны. Придется поискать какую-нибудь другую работу. Сейчас столько людей забирают в армию, что устроиться на работу, думаю, не составит труда. Вот только — на какую?

Дня через два-три я, по рекомендации Феди Майорова, уже оформлялся сменным диспетчером в какой-то цех на заводе «Свет Шахтера».

— Федя просил тебе передать, чтобы ты не беспокоился, справишься, — сказал мне Сережа. — На этой работе нужен человек всего лишь грамотный и сообразительный, никаких специальных знаний не требуется.

За дипломные проекты Марийка получила четверку, и после защиты мы переселились в ее проходную комнату на Старомосковской. Ее сосед — одинокий молодой парень, по рассказам Марийки — скромный, спокойный человек, страдающий шизофренией, находился на Сабуровой даче. Когда у него появлялись признаки заболевания, Марийка перебиралась к сестре. Мы носили ему передачу. Я впервые побывал в такой больнице. Меня поразили горящие глаза некоторых больных и тревожила мысль — что будет с ними, если Харьков займут немцы — они таких расстреливали. Вывезут ли их наши?

В аудитории увидел графа Поллитровского, оставившего институт в прошлом году. Война застала его в Киеве, он кружным путем добирался домой и сейчас делился впечатлениями.

— В Белой Церкви нас бомбили. К бомбежкам я уже привык, но тут вот что меня поразило: солдаты стреляют из зениток и в то же время едят из котелков. Вы только подумайте: стреляют и едят. При бомбежке! Одной рукой стреляют, другой едят...

Оказывается, имеющим назначения в другие города полагается пятьсот рублей подъемных, и вслед за другими, получив дипломы, мы с Марийкой отправились в Госпром, — кажется, в облкоммунхоз, — за деньгами. На лице молчаливого важного чиновники, ведавшего выдачей этих денег, было написано: ни в какой Кировоград вы не поедете, и будь моя воля — подъемных вы бы у меня не получили. Деньги мы, конечно, взяли, но в глубине наших душ шевелится сомнение: а имеем ли мы на них право? Спрашиваю у Сережи:

— А ты бы взял эти деньги?

— Если победим, если будем живы, если сохранятся эти денежные документы, то и тогда никому и в голову не взбредет потребовать от вас возвращения этих денег. Разве вы виноваты в том, что не смогли поехать на место назначения? Отработаете на другом месте — только и всего. Чего ты улыбаешься?

— А ты бы взял эти деньги?

— А! Ты о моральной стороне дела? Спи спокойно. Вам деньги дали не потому, что вы едете именно в Кировоград, а потому, что вы едете, вообще, в другой город. Куда бы вы ни поехали, подъемные вам положены.

— Значит, ты думаешь, что Харьков не удержат?

— К сожалению, к этому идет дело.

— И все-таки: ты бы взял эти деньги?

— На твоем месте? Конечно, взял бы. Как ты думаешь: разве власти тебе ничего не должны за причиненный ни за что, ни про что моральный ущерб? Да и за ущерб здоровью? За напрасно потраченные годы? Ты скажешь: так положено в цивилизованном обществе, а не в нашем. А я тебе скажу: если ты догонишь вора, укравшего у тебя деньги, и отнимешь их, — ты будешь прав или нет? У тебя есть хорошая черта — деликатность, но нельзя одинаково относиться к честному человеку и бандиту — так недолго и погибнуть.

 

2.

Пошли на ближайший к нам Конный базар. Вой сирен и стрельба зениток возвещают не первую воздушную тревогу. Высоко-высоко в безоблачном небе самолет почти не видим, а недалеко и далеко от него видны разрывы снарядов. Взрывов бомб не слышно, значит — разведчик. Да и знаем мы — немцы предпочитают бомбить города по ночам. Стоим с Марийкой вблизи прилавков. Осколки снарядов падают далеко и неслышно, а может быть заглушает стрельба? Покупателей как ветром сдуло, только торговки сидят под прилавками, а на прилавках их руки, придерживающие товар. И жалко их, и смешно, и какой кинокадр пропадает!

Не понимаю, что делает цех, в котором я работаю, и что должен делать диспетчер. Никто ничего не объясняет, не поручает и никто ничего от меня не требует. Спрашиваю — отвечают неохотно, туманно, стараются от меня отделаться. Да нужен ли им диспетчер? Обратиться с таким вопросом к начальнику цеха не решаюсь — вдруг скажет: никто вас здесь насильно не держит. Вспоминаю лекции по организации строительных работ. Между продукцией там и здесь — ничего общего, но задачи диспетчера должны быть если не одинаковыми, то схожими. Значит, здесь это — своевременная доставка заготовок и всего того, что необходимо для изготавливаемых здесь стальных деталей, их передвижение в цеху и отправка — примерно так. Откуда и какие заготовки и прочее поступают в цех? Что изготавливает цех и в какой последовательности? Куда доставляет свою продукцию? На эти и другие конкретные вопросы, — и к кому бы я ни обратился, — отвечают охотно и обстоятельно, при этом начальник цеха ответ обычно сопровождает, — ну, прямо как иллюстрация к сказанному, — поручением, а мастера и рабочие – жалобами, нареканиями и просьбами посодействовать. Вскоре я составлял сводки и графики, следил за их выполнением, участвовал в совещаниях, называемых пятиминутками и длившихся иногда до получаса и больше, что-то выяснял в других цехах и заводоуправлении, но только по поручению начальника или с его разрешения, — наверное, он опасался как бы я какой-нибудь неосторожной жалобой или претензией не испортил его отношения с ним. Я смутно чувствовал, что он прав: любые назойливые просьбы, жалобы и претензии, особенно если их много, могут быть истолкованы превратно и привести к неприятностям. Как бы в подтверждение я услышал разговор о том, что начальника какого-то другого цеха сняли с работы и арестовали за срыв плана выпуска чего-то важного, хотя по причинам, от цеха независящим, план выполнить было невозможно.

Вызвали к начальнику цеха.

— Придется вам сегодня поработать и в ночную смену.

— Диспетчер другой смены заболел?

— А его там нет. Обоих сразу забрали в армию. Вы у нас один. Он внимательно на меня посмотрел. — Неужели так трудно не поспать сутки? Ведь война.

— Дело не в этом. Дома будут беспокоиться. Вы мне не разрешите смотаться к своим старикам? Они недалеко, на Сирохинской. А они уже предупредят дома.

— Смотайтесь прямо сейчас. Постарайтесь хоть немного отдохнуть, но к ночной смене не опаздывайте.

Когда выходил от него, успел услышать его голос:

— Вот переедем в Сибирь, паренек уже не сможет смотаться на свою Сирохинскую, к своим старикам. Тяжело покидать насиженные гнезда, особенно нам, пожилым. — Я остановился за открытой дверью, чтобы дослушать. — Не говорю уже о стариках. Да старики никуда не поедут. Их и с места не сдвинешь.

На Сирохинской застал Майоровых, — они уже собирались домой, — и Федя поинтересовался, освоился ли я со своей работой.

— Освоился, но все еще попадаю впросак — задаю вопросы, вызывающие смех. Я думаю, что если придется остаться на этой работе, то не мешает изучить технологию производства, с которым имеешь дело.

— Лишних знаний не бывает, — ответил Федя, но тут получается такая заковырка: при нехватке квалифицированных кадров... Кстати говоря, вы заметили, как редко можно встретить специалиста, знания которого вполне достаточны для занимаемой должности?

— Да, это верно, — отозвался Сережа.

— Вот такой и у нас начальник одного цеха, — сказала Галя. — К нему лучше и не обращаться — ничего не понимает в деле, а руководит.

Были в кино. При выходе из зала — воздушная тревога, и Марийка в дверях упала. Присев и откинувшись назад, упираясь ногами в порог, а спиной в напирающую толпу, поднимаю Марийку. Не уверен, удержал бы я напор толпы, если бы идущие за нами тоже не уперлись ногами и спинами. Толпа стремительно вываливается на узкий тротуар Короленковского переулка. Стоим в ближайшей подворотне. Оглушает стрельба зениток — они, наверное, над нами, — слышны дальние и близкие взрывы бомб, и все это на фоне нежного музыкального звона. Откуда он? Да это же бьются стекла, вылетающие из окон. Над переулком — узкая полоса черного неба. Небо безоблачное, а звезд нет. Да их же тушат лучи прожекторов, шныряющие поперек и вкось этой черной тьмы. Слышим крики: «Лiтак!.. Лiтак!.. Та ось же вiн, ось!» В луче — самолетик, его накрывает другой луч, и теперь два их отрезка — как ножницы, а в месте их пересечения самолетик — как гвоздик. Гвоздик движется, и пересечение лучей следует за ним. Крики: «Ведут!»… «Поймали!»... «Спiймали!»… Стрельба усиливается, и вдруг гвоздик вспыхивает и, оторвавшись от пересечения, падает мерцающим клочком. Мощный вопль «А-а-а-а!!..» почти заглушает стрельбу. Оказывается, и мы с Марийкой кричим. Меня охватывает злорадство. Наверное, так кричали и то же испытывали первобытные люди, когда удавалось убить страшного зверя. Общий крик утихает, но близко раздается другой, одинокий, женский: «Еще!!.. Миленькие! Еще!!»... Ни летающих, ни падающих самолетов мы больше не видели, а взрывы продолжались, и один такой, что никаких сомнений — где-то рядом. Наконец, отбой. Куда ни ступи — хрустит стекло. Хочется общения с хорошими людьми, и по дороге домой мы делаем небольшой крюк — идем на Короленковскую улицу — там живет соученица, первая сообщившая нам о войне. Она стояла у входа в дом и так была возбуждена, что говорила, говорила, говорила и не могла остановиться. Вернулись на Московскую и вблизи построенной еще до революции электростанции на месте последнего перед мостом двухэтажного дома увидели темную гору из обломков и строительного мусора. Гора оцеплена военными, и внутри оцепления в темноте копошатся люди.

— Как ты упала? — спрашиваю Марийку. — Толкнули?

— Так ведь нас учили, что при обстреле и бомбежке надо лечь на землю... Сначала упала, а потом поняла, что это не тот случай. И вообще, нас многим глупостям учили, и не только по военному делу. А мы всему верили.

Ввели карточную систему снабжения, а вслед открыли магазины для продажи хлеба по коммерческим ценам. Очереди за ним на улицу такие огромные, как когда-то во время голода. Проходил мимо такой очереди когда началась воздушная тревога, — и теперь пытаются разогнать, но люди не уходят, и чем это кончилось — не знаю: убежал, чтобы и меня не загнали вместе с ними в убежище. Поделился впечатлением об этом на Сирохинской.

— Хлеба по карточкам пока хватает, село за хлебом в город вроде бы не ездит, цены такие, что каждый день покупать не сможешь, а очереди не меньше, чем во время прошлого голода. Неужели сухари сушат?

— А что же еще? — ответил Сережа. — Разве угадаешь, что нас ждет? Вот и запасаются. Скажу тебе откровенно: мы бы тоже сушили, если бы не такие очереди.

 

3.

С Марийкой пошел в институт, впервые с тех пор, как стал работать. Первого увидел Мотю. Он только что защитился и уже при нас узнал, что получил пятерку. Подошли Марийкины подруги, увлекли ее своими заботами и увели. Подошел Сеня Рубель. Он тоже сегодня защитился и получил пятерку.

— Рассказывайте новости, — сказал я. — Никого еще не взяли в армию? — Нас возьмут оптом как только закончится защита, — сказал Сеня. — Ждать недолго.

— И отправят в Москву на курсы при какой-то военной академии, — добавил Мотя.

— Это точно?

— Точность во время войны? — ответил Сеня. — Ишь, чего захотел!

— Знаешь как это у нас? — сказал Мотя. — Все говорят, а откуда известно — никто не знает.

— Откуда известно? — Сеня ткнул пальцем в Мотю. — А враг специально распускает ложные слухи, чтобы сеять панику. Ты что, — газет не читаешь?

Посмеялись, и Мотя сказал задумчиво:

— И месяца через три разбросают нас, младших лейтенантиков, по всему фронту. Может быть, к тому времени фронт стабилизируется.

— Ты что, не понимаешь, для чего нас посылают на курсы? Чтобы именно мы... — Сеня посмотрел по сторонам, — чтобы мы и такие как мы стабилизировали им фронт. А потом они отпразднуют победу. Похоже на правду, но слишком больно.

— Ладно, давайте другие новости, — сказал я. — Я давно здесь не был.

— А что тебя интересует?

— Судьба завербованных наркоматом боеприпасов.

— Они уже все защитили дипломы, — ответил Сеня. — Я видел Геню Журавлевского. — Их вот-вот отправят в Москву получать дальнейшее назначение.

— Дегуль защитил?

— Конечно. На четверку, — ответил Мотя. — Знаешь, он оказался невоеннообязанным. По состоянию здоровья. Кто бы мог подумать! На вид — здоровяк. Хотя я в Нальчике заметил, что он медленно ходит. И он был освобожден от физкультуры. А ты заметил?

— Ну, в горах он от нас не отставал.

— Так то в горах! И потом, когда ездили в Чегемское ущелье, отставал. Возможно, у него отдышка.

— А как защитил Мукомолов?

— Он — с отличием. Знаешь, у нас многие кончили с отличием: вот Сеня, Журавлевский, Жираф, Лисиченко, Павлюченко, Короблин, Лобановская, Бугровский. Кажется, я еще не всех перечислил. Слушай, Петро, а ты не догадываешься, за что тебя Урюпин зарезал?

— Кажется, догадываюсь. Да стоит ли сейчас об этом говорить?

— Петро, а что ты будешь делать, если... если...

— Ну, что ты тянешь? — говорит Сеня. — Если сдадут Харьков?

— Я же на заводе. Эвакуируемся с заводом, а в случае чего — махнем с Марийкой в Нальчик.

— В Нальчик?! — воскликнул Мотя. — Вот это да, это хорошо! Тебе можно позавидовать.

— А я бы с большим удовольствием поехал с вами и завидую вам.

— Ты же не виноват, что тебя в армию не взяли.

— Пока не взяли, — сказал Сеня. — Придет время — возьмут, а, вообще, ребята, есть такая пословица, что ли: не угадаешь, где найдешь, где потеряешь. Так что не надо друг другу завидовать.

Я сказал, что хочу проведать Курченко.

— Жене привет, — сказал Мотя. — А с тобой, мы надеемся, до нашего отъезда еще увидимся.

— Я тоже надеюсь.

Женю Курченко я встретил в универмаге. Он — в заботах и расстроенных чувствах: брать с собой Настеньку и дочку или не брать?

— Что ехать в Сибирь — это мы знаем, туда и вербовались, а куда именно — только в Москве станет известно. Ведь не спросишь: а где там ваши заводы строятся? Я спросил другое: раз завод, то, конечно, на железной дороге? Ответили: не обязательно — в Сибири много судоходных рек. Значит, могут загнать и к черту на кулички. Одна дорога туда чего стоит, да еще в войну! Генька Журавлевский едет с Асей и дочкой, но, во-первых, Ася тоже завербовалась — тут уж никуда не денешься, а во-вторых, дочке два года, а это все-таки не год. Мои родители и Настенькина мама и слушать не хотят, чтобы я их забрал.

— А Настенька?

— Плачет. И ехать страшно, и оставаться страшно.

— Так еще и не решили?

— Да решили уже. Я еду один, устраиваюсь и приезжаю за Настенькой, дочкой и Настенькиной мамой. Наивные люди! Как будто сейчас мирное время, да где гарантия, что меня отпустят? И где гарантия, что к тому времени в Харькове не будут немцы? Да разве их убедишь! Правда, убеждаю, убеждаю, что я прав, нет — так и дочку загубить можно. Эх, Петя, ведь не в Нальчик ехать!

— С родителями оставляешь?

— Ну, конечно. Как жили у них, так и будут жить. Да и Настенькина мама близко. А как вы?

— Да что мы? С заводом — в ту же Сибирь, а не возьмут, так с Марийкой — в Нальчик. А там, того и гляди, в армию заберут.

— Лучше в Нальчик, для Марийки лучше: работу найдет и с голоду не умрет — не Сибирь.

Марийка меня познакомила с Григорием Семеновичем — мужем ее сестры Валентины Игнатьевны. Он все еще жил в поселке кирпичного завода и работал в Харькове закройщиком, а она все еще учительствовала в Ольшане. Почему они не соединились — Бог весть: об этом не спрашивают, но Григорий Семенович поддерживал родственные отношения со всеми харьковскими Стежками. Он производил очень хорошее впечатление: умный, работящий и по-настоящему интеллигентный. Мастерская, в которой он работал в это лето, как и в предыдущее, отправила его по разнарядке райкома партии на прополку. Он не скрывал, что любит сельскохозяйственные работы, и для него такая поездка — краща вiдпустка. Вернувшись, у нас на Старомосковской за столом делился впечатлениями. В селе — только женщины, старики и дети. Председатель колхоза — в армии, а на его месте пожилая женщина, затурканная и беспомощная. Григорий Семенович вместе с приехавшими и местными пропалывал сахарную свеклу, а по вечерам, не удержавшись, осторожно и деликатно давал советы как лучше организовать работу. Его советам следовали, а потом и просили их. Узнав, что Григория Семеновича по состоянию здоровья никогда в армию не брали и теперь не берут, председательница колхоза, а за ней и другие стали его упрашивать, чтобы он возглавил колхоз.

Не погодились? — спросил я.

— Нi. Я б iз радiстю, — хорошi там люди, — але не можна. З роботи за власним бажанням тепер не вiдпустять. Ну, припустимо, вони б через район добилися мого звiльнення з роботи.

Так там, у районi почали б дiзнаватися, хто я такий та звiдкiля. Отож мiг би дуже просто опинитися в Сибiру на каторзi, а вони б ще вихвалялися: мовляв, спiймали куркуля, який утiк та заховався. Ну, припустимо, якось обiйшлося б, i почав би керувати колгоспом, та прийдуть нiмцi i мене, як голову колгоспу, розстрiляють. Нiмцi ж усiх таких голiв та керiвникiв розстрiлюють — читав у газетi. Отож хоч верть-круть, хоч круть-верть, — а виходить на одне. Та признаюсь: кортило, ах, як кортило, навiть нiч не спав. Ех, Григоровичу, ухвалимо ще по однiй!

Григорий Семенович, — к слову пришлось, — рассказал, что документов о том, что он портной, у него никогда не было, ни на какую работу, — он обошел несколько мастерских, — его не брали, и только в одной из них закройщик ему поверил и уговорил начальство его принять, конечно, не закройщиком, но вскоре этот же закройщик порекомендовал Григория Семеновича на должность закройщика в другую мастерскую. Там Григорий Семенович и работает.

— Iнтересна людина, — сказал Григорий Семенович о поверившем ему закройщике. — Правда, трохи балакуча: все цiкавився що до чого в цьому свiтi. Вже пiдстаркуватий єврей, який у свiй час шукав щастя в Палестинi.

— Чи не Дегуль?

— Дегуль. А ви щось шили в нього?

— Нi, не шив. Я з його сином п’ять рокiв провчився в iнститутi.

— З Монею?

— З Монею.

Як там старий Дегуль? Услышав о судьбе старого Дегуля, Григорий Семенович потемнел, закрыл, как при боли, глаза, помолчал, а потом сказал:

— А є ж такi люди, яким саме таке життя потрiбне, iнакше воно довго не трималося б. Що ж це за люди?

— Григорiю Семеновичу, ухвалимо ще трiшки?

— Нi, спасибi. Душа мiру знає.

Зашли с Марийкой в институт. Непривычно тихо. Дальше Григория Ивановича не пошли.

Он сказал, что из нашего курса никого сейчас нет, завербовавшиеся в Сибирь уехали, уже заходят прощаться уезжающие в Москву, приходил Моня Дегуль, просил мне передать привет и что он уезжает в Среднюю Азию. Расспросил и о наших планах.

— Я ж тут у вас за справочное бюро.

Недалеко от института — мастерская, в которой работает Григорий Семенович и мы пошли его проведать. Повернув с Пушкинской к Художественному институту, вскоре встретили Пексу. Последний раз я видел его, когда однажды зашел в институт, в котором он работал и учился, и отыскал его в какой-то лаборатории. Познакомив меня с сотрудницей — удивительно красивой девушкой, Пекса вышел со мной из лаборатории, и мы в каком-то полутемном коридоре поговорили. Теперь я познакомил его с Марийкой, и оказалось, что и Пекса женат — на той красивой сотруднице, с которой меня знакомил. Они ждут ребенка, и перед самой войной Пекса отвез жену в Полтавскую область к ее родителям. Из-за плохого зрения Пексу в армию не берут. От жены никаких известий, очень возможно, что там уже немцы. И Пекса не знает что делать: эвакуироваться с институтом или дождаться немцев и отправиться к жене. Он смотрел на меня сквозь свои толстые стекла, и мне в его взгляде читалось: а как бы ты, старый дружище, поступил на моем месте? И я смотрел в его глаза и надеялся, что он поймет мой ответ: ты же невоеннообязанный, зачем же вам бедствовать вдали друг от друга? На его лице появилась улыбка, которую называют горькой, мы впервые обнялись, и он так меня стиснул, что мне стало больно, и мелькнула мысль: как бы и я не стал невоеннообязанным. На том и расстались. Когда подошли к мастерской, я попросил Марийку: давай еще немного походим.

От Григория Семеновича Марийка отправилась к Саше Горохиной, а я к Толе Мукомолову. И на этот раз — уже второй, — я его не застал. Оба раза дверь открыла мать, и оба раза было заметно, что она нездорова. Толин брат — в армии. Родителей о Новикове не спросишь. Ладно, буду провожать ребят — увижусь и с Толей... Ребята уезжали когда я работал в ночную смену. Соученицы поделились впечатлениями. Вокзал. Кромешная тьма. Возле первого пути на широчайшем перроне тесно: уезжают выпускники всех многочисленных, — их больше тридцати, — харьковских вузов, но я думаю — только технических. Толпа быстро затихает, прислушиваясь к стуку колес подающегося состава. Одна за другой медленно проплывают чернеющие пятна раззявленных дверей товарных вагонов. Так символично, так страшно — девочки и сейчас, рассказывая, заплакали... Раздаются команды, переклички... Невидимое в темноте движение... Напряженное ожидание... Гудок, стук колес и все заглушивший прощальный рев из вагонов и с перрона.

Вскоре после объявленной для уголовников амнистии часто слышишь: обокрали квартиру, вытащили из кармана. У Феди Майорова в троллейбусе, где и давки вроде бы не было, вытащили бумажник с деньгами. Федя говорит мне:

— Помнишь рассказик Чехова «Жизнь прекрасна!»? Вот и я радуюсь, что хоть документы целы.

Говорят, в Харькове со своим штабом Буденный, командующий южным не то направлением, не то фронтом — не помню, чем он тогда командовал. Издавна в разговорах о Буденном слышались иронические нотки. Когда вышла в свет повесть Бабеля «Конармия», Буденного якобы спросили: «Как вам нравится Бабель?» Семен Михайлович, подкрутив ус и звякнув шпорами, ответил: «Гм-гм... Смотря какая бабель». Будучи подростком, я услышал этот анекдот, и он так меня насмешил, что я все еще его помню. «Мы конница Буденного, и про нас...» пели в школе, а за ее пределами не раз слышал, как мальчишки орали: «О том, как в ночи ясные мы грабили колбасные, потом в лесу делили колбасу». Когда Ворошилову и Буденному присвоили звания маршала Советского Союза, Горик услышал от Хрисанфа, что их называют конно-лошадиными маршалами. Но дело не в том, как их называют и как к ним относятся, а в том, что они командуют не то фронтами, не то направлениями, и еще в том, что командующим и их штабам положено находиться вблизи фронтов.

 

4.

Часто бывая у Людмилы Игнатьевны, — трудно ей с грудным ребенком, — Марийка привезла от нее новость: в случае сдачи Харькова тракторный завод, — оборудование и основные кадры с семьями, — будет эвакуирован в Сталинград. Это — секрет, но Людмила Игнатьевна узнала о нем сначала в магазине и от знакомых, а потом — от мужа. Витковский сказал мне, что его организацию отправят, по-видимому, на Урал, это еще не точно, но куда бы ни поехали, он уже договорился, что Зина поедет с ним. Не пора ли уезжать и нам с Марийкой? В воскресенье мы застали на Сирохинской Михаила Сергеевича и Майоровых. Ждали Клаву, Кучерова, Надежду Павловну, может быть еще кого-нибудь, но никто не пришел.

— А куда в случае эвакуации поедет твое учреждение? — спросил я Федю.

Мое учреждение проектирует предприятия металлургической промышленности, значит — в Сибирь или на Урал. Но говорить об этом пока рано.

— Как рано?! — воскликнул Сережа. — Раз Буденный со своим штабом сидит в Харькове, значит фронт — под боком. Да это видно и по участившимся налетам.

— Командующий со своим штабом всегда вблизи фронта — при отступлении, при стабилизации фронта и при наступлении. Близость фронта еще не означает, что обязательно будет отступление. Когда-нибудь оно же кончится! — ответил Федя. — Ты же воевал и должен знать об этом.

— Да знаю я об этом! Только в наших местах ни крепостей, ни естественных рубежей, чтобы закрепиться, нет. Хорош рубеж — Лопань!

— И на Донце могут не остановиться. Но если отступать и отступать до естественных рубежей, то так можно докатиться до Волги и Кавказских гор. Их ведь и Днепр не остановил, а Днепр — не Лопань.

— Буденный сказал, что Харьков не отдадут, — отозвалась Галя.

Михаил Сергеевич громко засмеялся. Это было так неожиданно, что все смолкли, кроме Нины и Марийки, и стало слышно, как они увлеченно обсуждают какой-то фасон.

— А здесь так, — говорит Нина и кистью руки делает резкое движение от плеча в сторону. — Фрррр!

Засмеялись все.

— Кому що, а курцi — просо, — сказала Лиза, и Марийка покраснела.

— А что тут такого? — спрашивает Нина.

— Да ничего, это я так.

— Я почему засмеялся? — сказал Михаил Сергеевич. — Буденный сказал!.. Ну, какой он авторитет в современной войне? В случае чего сядет на лошадь и ускачет.

— А он обязан так говорить, — сказал Федя. — Представьте себе, что творилось бы в городе, если бы он сказал, что Харьков будет сдан.

— Наверное, и киевлянам говорили, что Киев не сдадут, — сказала Галя.

— Не знаете, от Горика что-нибудь есть? — спросила Лиза.

— Ничего, — ответил Федя. — А от Гриши?

— Ничего, — ответила Лиза.

— А тракторный завод готовится к эвакуации, — сказал я.

— Это в порядке вещей, — ответил Федя. — Такую махину надо заранее готовить к эвакуации, но это не значит, что эвакуация неизбежна.

— А вам с Петей пора бы и ехать, — говорит Нина Марийке. — Чего вам тут сидеть под бомбами? А не отдадут Харьков — всегда успеете вернуться. Федя сказал, что прописка за уезжающими, слава Богу, сохраняется.

— А у меня такая закавыка, — говорю я. — Не уверен, что меня отпустят с завода.

— Это серьезно, — сказал Михаил Сергеевич.

— Если не отпустят, — говорит Федя, — должны взять в эвакуацию.

— Могут пообещать и обмануть, — сказал Сережа. — У нас это просто.

— Я наведу справки, — говорит Федя. — Завод большой, там должны готовить списки эвакуируемых. Может быть, удастся и посодействовать. Вы как бы хотели: уволиться и уехать в Нальчик или эвакуироваться с заводом?

Вопрос застал нас врасплох, но тут заговорил Сережа:

— Я вот что думаю. Самим вам ехать в Сибирь, конечно, очень рискованно: ни средств, ни теплых вещей и никого, у кого можно было бы на первый случай зацепиться. Другое дело — с заводом: хоть комнату в бараке, а дадут, каким-никаким питанием обеспечат, к зиме выдадут ватные куртки и штаны, чтобы не померзли — как-нибудь да перезимуете, а что будет дальше — один Бог знает.

— А на Кавказе тоже может быть несладко, — сказал Михаил Сергеевич. — Разве можно поручиться, что кавказские народы, воспользовавшись случаем, не взбунтуются? И начнут новую священную войну. Как при Шамиле. Это сейчас у Сталина все тихие и безропотные.

— Битва русских с кабардинцами, — очень тихо, как самому себе, сказал Федя. Почему именно с кабардинцами? — подумал я. — А! Нальчик-то в Кабарде.

— Они и до революции не бунтовали, — сказала Галя. Откуда мне знакомо это выражение: битва русских с кабардинцами?

Да, но в Гражданскую войну в горах Кавказа было сильное брожение, — сказал Сережа. А! В детстве у Кропилиных в каком-то журнале я видел репродукцию картины «Битва русских с кабардинцами». Дерутся на конях, саблями. Кажется, — лубок.

— Знаете что? — говорит Федя, глядя то на меня, то на Марийку. — Не надо нам сейчас ничего предвидеть. Не угадаешь, где найдешь, где потеряешь...

— Направо пойдешь — коня потеряешь, налево пойдешь... — как там дальше? — допив рюмку, сказал Михаил Сергеевич.

— Не угадаешь, где найдешь, где потеряешь, — продолжил свою мысль Федя. — Тот случай, когда остается положиться на судьбу.

— А как? Ничего не предпринимать? Плыви, мой челн?

— Ну, нет! Ничего не предпринимать нельзя, это — сидеть и ждать когда тебя на тот свет отправят. А вот что предпринять — тут пусть судьба решает.

— Не понял.

— Сыграть как в лотерею, — сказал Сережа. — Какую судьбу вытащишь — такая и будет.

Все смотрели на Марийку и меня, молчали и улыбались, а мы все еще ничего не понимали.

— Подай заявление об увольнении. Отпустят — поедете на Кавказ, оставят — поедете с заводом, — сказал Федя.

— Сыграем? — спросил я Марийку.

— Ага. Давай. Когда расходились, Федя сказал мне:

— Если оставят — не забудь проследить, чтобы вас внесли в списки эвакуируемых. Вызвали к начальнику цеха.

— Вы подали заявление об увольнении, не указав причины, по которой хотите уволиться.

— А это необязательно.

— Необязательно?! Вот уже сколько лет живу... Сколько здесь работаю, но впервые встречаюсь с таким случаем, когда просьба об увольнении никак не обосновывается.

— Видите ли, до известного прошлогоднего указа и просить-то было не о чем: работать или не работать, у вас или в другом месте — это было мое право.

Прокладываю дорожку в Нальчик? Это же нечестная игра! Почему нечестная? Почему, чтобы уравновесить шансы вариантов, я должен говорить не то, что думаю?

Начальник цеха будто специально, чтобы лучше меня рассмотреть, уперся в край стола, откинулся и спинкой стула врезался в стенку. При этом он вовремя наклонил голову, чтобы не стукнуться затылком.

— Ну, вы не совсем правы. Не работать у нас или в другом месте — действительно, было у вас такое право. А вот работать у нас или в другом месте – это право было не только ваше, но и наше или другого места.

— Согласен. Я неточно сформулировал.

Неточно формулировал, чтобы не усложнять свою мысль, но чтобы не осложнять разговор, я не стал об этом говорить.

— Но все это — в прошлом, теперь никаких этих ваших прав не существует. И неужели вы не понимаете простой вещи: чтобы добиться увольнения надо хорошо обосновать свою просьбу?

Или у вас какая-то такая причина, что вы... ну, не считаете возможным о ней говорить?

Он все еще упирался руками в стол. Наверное, мал угол наклона. Это у него такая разминка, что ли?

— Да нет, просто мне не хочется ее афишировать.

— И мне не скажете?

— Скажу. Я не уверен, что вы возьмете меня, да еще с женой, в эвакуацию. А попадать в оккупацию мы не хотим.

— Ах, вот в чем дело!

Его стул с ним самим вернулся в нормальное положение, а в стене, там, где опиралась спинка стула, темнел небольшой, казавшийся засаленным, след. Разминка — не разминка, во всяком случае — привычка. Не отвлекайся черти на что! — одернул я себя мысленно.

— Так что же в этой причине плохого, что вы не решаетесь указать ее в заявлении?

— Видите ли, я у вас без году неделя, и неудобно мне так ставить вопрос — получилось бы что-то вроде ультиматума. Вам это понятно?

— Понятно.

Он молча пристально смотрел на меня. Ну, и я его рассмотрел: много седины, много морщин, глаза больного или очень усталого человека, возможно — ровесник моего отца. Наверное, связь перерезана, и писем от отца уже не будет. Что же его ожидает там, в одиночестве? У начальника цеха появилась и застыла слабая улыбка и затуманились глаза, будто он вдруг встретил что-то давно забытое, но приятное.

— А родители у вас есть? Ах, да, они тут, на Сирохинской.

— Отец — в Крыму, и никаких известий.

— Я бы вас взял, — вздохнув, сказал он, — с женой, конечно. А кто она по специальности?

— Архитектор.

— И она архитектор! И ее бы взял к себе в цех другим диспетчером. Согласились бы?

— Конечно.

— К сожалению, не все от меня зависит, далеко не все. Я пока оставлю ваше заявление у себя.

Я поднялся.

— Еще минуточку! Присядьте. А что вы будете делать, если мы освободим вас от работы?

— Уедем на Кавказ.

— Если не секрет, почему именно на Кавказ?

— Во-первых, там есть родственники, а, значит, есть где на первый случай зацепиться.

— А во-вторых?

— А во-вторых, на Кавказе — нефть.

— Нефть?! Ах, да! До того затуркался, что сразу и не сообразил. Ну, хорошо. Я постараюсь скорей решить вашу судьбу.

Второй разговор был коротким.

— Гарантировать, что вас с женой возьмут, я не могу. Берут не всех. Остаться рискнете? Может быть, и уедете с нами.

— Нет. Тогда можно и не выехать.

— А как вы хотите: сразу уволиться или доработаете эти две недели?

— Давайте уж сразу!

 

5.

Сережа по-прежнему работает в двух артелях и тянет лямку хозяина дома и главы семьи, выполняя обязанности и управляющего, и снабженца, и разнорабочего, и дворника. Кажется, что он такой же энергичный и предприимчивый, но к его постоянной хлопотливости заметно примешалась суетливость, и он стал еще более шумным. Мотаясь целый день, он раз или два, не раздеваясь, приляжет, заснет минут на пятнадцать-двадцать и снова на ногах. На Лизе по-прежнему домашнее хозяйство, она быстрее устает и не упустит возможности полежать с книжкой. Ее стали утомлять Сережины шум и суетливость, у нее зачастили ангины, но она не ропщет и все такая же доброжелательная и заботливая. С тех пор, как ЦСУ с правительством переехало в Киев, Галя, как нанялась плановиком на небольшой завод, так до сих пор и работает. Из всех сестер она, хотя и младшая, — самая слабая, чаще всех болеет и больше всех устает. При нарастающей усталости от всего пережитого и от условий нашей подневольной жизни, при пошатнувшемся здоровье, — я знаю, — Юровские никуда не поедут. Когда что-то болит, и, наконец, найдешь позу, при которой боль наименее чувствительна, стараешься не шевелиться. Свои стены, какие ни есть, свои вещи на своих местах, отработанный до мелочей быт, привычные заботы и, как ни странно, даже привычные волнения — это та их поза, при которой меньше боли или она легче переносится, а сейчас это — и единственно возможная форма покоя, который им нужен. Не поедет и Галя. Со времен Ростова она — всегда в одной семье с Юровскими, крепко к ним приросла, и их друг от друга не оторвешь. Я и не говорю с ними об этом. И в самом деле: ну, поедем в Нальчик, а дальше что? К Аржанковым не сунешься...

С таким же успехом можно ехать в любое другое место. А в любой день меня могут забрать в армию, и спрашивается, зачем я их тащил за собой? А мне за них страшно, и все думаешь — а что можно для них сделать? А если мы с Марийкой снимем в Нальчике квартиру, и я приеду за ними? Все-таки благодатный край в глубоком тылу, — как-нибудь приживутся. Об этом я и говорил с ними.

— Нет, Петушок, езжайте сами. Вам нельзя оставаться — у вас жизнь впереди, — за всех ответила Лиза. — А мы прожили здесь жизнь и никуда не поедем.

Резниковы решили: если придут немцы, Хрисанф уедет, а Клава останется — искать сына по обе стороны фронта.

Майоровы в один голос:

— Мы, конечно, уедем, куда — еще не знаем. Вот вы напишете — как там. Может быть, к вам и приедем.

В военной комендатуре, выстояв и высидев несколько часов в очереди, получил Марийке и себе разрешения — пропуска в Нальчик. К городским железнодорожным кассам ближе всех живут Майоровы, и мы у них ночуем. Ни свет, ни заря звонит будильник, мы тихонько встаем, захлопываем за собой дверь и на Рождественской улице занимаем очередь. На кавказское направление билетов или вовсе нет, или их так мало, что нам они не достаются. Из касс Марийка чаще всего едет к Людмиле Игнатьевне, а я иду на Сирохинскую.

Придя на Сирохинскую, вижу: садовый стол и скамьи выкопаны и лежат поодаль, а на их месте Сережа копает.

— Да вот, приходило какое-то начальство вместе с милиционером, распорядилось рыть щель для укрытия при бомбардировках.

— Щель защищает только от осколков, а у вас подвал куда лучше щели.

— Я говорил им! Так нельзя: если дом обрушится — не выйдем. Я посмотрел на глухую двухэтажную стену в нескольких шагах от нас.

— А если эта стена обрушится?

Сережа расстроился — не от того, что надо начинать сначала, а от того, что сам не сообразил.

— Как же это я дал маху? Ух, старая индюшка! Ах ты, господи! А знаешь, они ведь одобрили это место. Да что им! Им лишь бы щель была выкопана...

Подобрали место в другой стороне двора, вблизи деревянного забора — я когда-то строил там города.

— Знаешь, если уж делать, то не какую-нибудь траншею, а как следует. Ты поможешь?

— Конечно, помогу. Из касс шел сюда. Предложил оставить землю под сиденья, но Сережа возразил:

Ногам будет неудобно. Много ли тут осталось? Давай докопаем. Но ты сначала отдохни — тебе нельзя много работать.

— Сейчас война — все можно.

Ну, давай вместе отдохнем. Ты покури, а я другими делами займусь. Обшили стены обаполами. Вкопали садовый стол и две скамьи, третью, — против входа, — широкую, чтоб было где полежать, сбили новую, перекрыли двойным накатом из бревен, тонких, но дубовых, и насыпали выкопанную землю. Ступени — земляные, но с дощатыми подступеньками, под навесом. Приспособили дверь от сарая, рухнувшего вместе с погребом.

Сережа сиял.

— Бункерочек хоть для самого Сталина. На крыльцо вышла Юлия Герасимовна. Сережа повел ее показывать убежище.

— И нам можно им пользоваться? — спросила по выходе Юлия Герасимовна.

— Конечно. На всех рассчитано, всем места хватит. Осталось только радио провести, чтобы отбой слышать.

— Отбой и так слышен.

— Ну, все-таки, не скажите... Еще бы электричество провести и розетку установить: зимой плитку включишь — все теплей будет. Я вот о чем хочу вас попросить: не разрешите ли от вас протянуть проводку, гораздо ближе будет?

— Да, пожалуйста, Сергей Сергеич, что за вопрос. Только как вы ее из дома вытяните?

— Что-нибудь придумаем.

Марийка переживала, как Людмила Игнатьевна с грудным ребенком будет жить в эвакуации. Семен Павлович пропадает на работе, дома от него помощи не жди.

— Мне бы надо было с ней поехать, — сказала Марийка.

— А они нас возьмут?

— Нас — нет. Меня — может взять. Семен Павлович на просьбу жены огрызнулся:

— Если все будут брать с собой всех родственников — никаких эшелонов не хватит. — И сказал, что они поедут в пассажирском вагоне, мест там — в обрез, но в дороге у него будет свободное время, чтобы ей помогать.

— А когда приедем? Ты же снова будешь сутками пропадать на работе.

— Ну, продуктами я тебя обеспечу.

Под нажимами жены Семен Павлович пообещал постараться взять с собой и Марийку, но пообещал уж очень неохотно, возможно только для того, чтобы отделаться от надоевших просьб. Никакой уверенности, что Марийка сможет с ними уехать, не было ни у нее, ни у Людмилы Игнатьевны.

Зину с тех пор, как пошел работать, я не видел и вдруг услышал от Марийки, что Зина отговаривает Марийку ехать со мной, не приводя никаких выразительных доводов. Я плохо знал Марийкиных сестер и насторожился: уж не хочет ли Зина оставить Марийку беречь дачу в Южном, антикварные и художественные ценности, унаследованные Витковским?

Марийка переживала и колебалась.

— А что ты будешь делать, если не сможешь уехать из Харькова? — спросил я ее.

— Поеду, а то и пойду в Недригайлов, к сестрам.

— Да ты что! Тебя же немцы отправят в Германию на самую черную работу. Они так поступают во всех оккупированных странах.

А Марийка переживала и колебалась, и вот однажды, когда зазвонил будильник, сказала:

— Я никуда не поеду.

Меня охватили отчаяние и ужас — не от того, что мы расстанемся, — сейчас это общая участь, не исключено, что и нам придется расстаться, — а от того, что ее может ожидать, если она останется в оккупации. Я стал ее горячо отговаривать — она молчала. Я потерял над собой контроль, сказал «Поедешь» и отхлестал ее по щекам. Это было ужасно, но это было. Марийка заплакала и пошла со мной в кассы.

Билетов не хватило, но мы не уходили: бывало, что и в середине дня объявляли о продаже билетов на какой-нибудь поезд. Вдруг Марийка сказала: «Я никуда не поеду», и сейчас же открылось окошечко, и оттуда раздался голос: «Билеты на Симферополь». Раз так — поеду к отцу. Я бросился к кассе и в середину выстроившейся очереди. Оглянулся — Марийки не видно, — наверное, ушла, — но вдруг кто-то тянет меня за руку, вырывая из плотной очереди.

— Пойдем. Я поеду с тобой, — говорит Марийка.

Мы сели на скамейке в ближайшем скверике возле театра миниатюр и эстрады. В том театре бывали Майоровы, и Федя очень хвалил молодого артиста Аркадия Райкина, суля ему большое будущее, и говорил: «Запомните это имя». Посидели в тени огромного дерева и решили в кассы больше не ходить — безнадежно. Выедем рабочим поездом, а там видно будет. Марийка поехала к Людмиле Игнатьевне, а я пошел наводить справки о рабочих поездах. Сережа втрамбовывал в ступени печную золу.

— Чтобы грязь не заносить. Это я сам сделаю. А ты помоги мне, пожалуйста, вкопать столбик возле бункера — для проводки.

В столбик, тонкий, но достаточно высокий, были введены два белых ролика — для электричества и радио.

Утрамбовывая вокруг столбика землю, спрашиваю Сережу:

— Ты все время дома. Твои артели не работают?

— Слепых и глухонемых в армию не берут, артели работают полным ходом. На армию и работают. Я там бываю по утрам, когда ты в своих кассах пытаешься взять билеты. Только юристу теперь там делать нечего. Ну, какой арбитр сейчас возьмется решать спор между артелью и Красной армией? Консультирую работников артели по разным вопросам. Вопросов много, а толку от моих советов мало: кругом — сплошь произвол, и оправдывают его войной... Я думаю уволиться.

От неожиданности я перестал трамбовать землю.

— Да на что ж вы жить будете? Сережа улыбался и смотрел на меня как-то странно.

— А на что мы будем жить, если немцы придут? Меня как ошпарило.

— Давай все-таки сделаем так: мы снимем квартиру, чтобы и для вас...

— Так вы ее и снимете! Да и за какие деньги? Представляешь, сколько всюду понаехало из оккупированных районов? Да если бы и удалось снять, как ты не понимаешь, что мы уже не в состоянии ехать? А придется помирать, так лучше уж дома. Да ты за нас не беспокойся. Не мы одни остаемся, наверное, не меньше полгорода. Как это у Швейка? Как-нибудь да будет, никогда так не было, чтоб никак не было. Ты лучше подумай как вам поскорей отсюда выбраться. Может быть, плюнуть на эти кассы и добираться рабочими поездами?

— А мы так и решили. Выедем рабочим поездом Харьков-Балаклея, а оттуда есть пассажирский до станции… Теперь я уже не помню, какая это была станция: Лихая или Зверево, но обе — на линии Воронеж-Ростов.

— Ну, и хорошо: ближе к Ростову и дальше от фронта и бомбардировок. В Ростове, особенно на вокзале, будьте поосторожней. Там ракло — виртуозы, на всю страну славятся, при всех режимах. А теперь еще повыпускали этих... амнистированных. Знаешь, как их в народе называют? Ворошиловские стрелки.

Зашли к Наташе Кунцевич — и познакомить ее с Марийкой, и попрощаться. Наташа замужем за соучеником, и живут они сейчас у его родителей. Ее застали во дворе многоэтажного дома, сидящей на стуле с грудным ребенком на руках. Они эвакуируются с медицинским институтом, и в доме шла подготовка к отъезду. Вера Николаевна замужем за коллегой — профессором, и они, как началась война, уехали в лепрозорий, в Среднюю Азию.

— В лепрозорий? Она же, кажется, работала в области онкологии?

— Да, она искала возбудителя рака, а случайно обнаружила возбудителя проказы, занялась ею, а тут война...

Коля — в армии, на Смоленском направлении. Он член партии и политрук. Женат, жена — в Ленинграде. От него было только одно письмо, в самом начале...

Мы едем, как сказал Сережа, на перекладных, и никто не знает, сколько будет пересадок. Вещей берем столько, сколько можем нести. Решили взять по чемодану и рюкзаку, чтобы одна рука была свободна. Рюкзаков в продаже нет — их нам пошила Лиза.

Выехали под вечер четвертого сентября со станции Левада рабочим поездом Харьков-Балаклея. На станции увидели Лизу и Сережу. Они принесли нам буханку белого коммерческого хлеба. Не дожидаясь вопроса, Лиза покачала головой и сказала:

— Ничего. Если что будет – я тебе напишу.

 

6.

В Ростов приехали шестого утром. Хотелось пойти к дому, в котором я бывал ребенком, оттуда — к Дону, но продавали билеты на поезд Ростов-Баку, и я стал в длиннющую очередь, а Марийку отправил знакомиться с городом. Билеты достались бесплацкартные, и то слава Богу! Удалось занять вторые полки, а третьих, — багажных, — не было. Странный вагон! Перегородок между отделениями считай, что нет: они не на высоту вагона, а всего лишь сантиметров по двадцать между нижними и верхними полками, и сидящим на нижних полках не на что опереться спиной. Вторые полки, когда их поднимают, сходятся вплотную, разделяя вагон на два этажа. Каждый из этих этажей просматривается от края до края, но с первого этажа не виден второй, а со второго первый. Вскоре после отхода поезда по разговору соседей справа и слева поняли, что находимся среди амнистированных Ворошиловских стрелков. Пассажиров они не задевали, но их разговоры и поведение так далеки от общепринятых, что пребывание вблизи них приятным не назовешь. Спали мы и спускались с полок по очереди. Подушками нам служили рюкзаки, которыми мы прижали чемоданы к наружной стенке. Казалось, обошлось благополучно, но на следующий день, когда мы вышли на станции Прохладная, обнаружили, что один рюкзак разрезан и нет в нем шерстяного отреза, подаренного Григорием Семеновичем. Расстроенная Марийка зашивала рюкзак, а я, вслед за Чеховым и Федей, сказал себе: если у тебя разрезали рюкзак, радуйся, что не два... И вдруг вспомнил, что сказал мне Сережа, когда по моей вине, — как давно это было! — померзли крольчата: «Да не надо расстраиваться! Если бы все огорчения и неприятности были только такие, какая была бы прекрасная жизнь!»

По-летнему тепло. Поезд Прохладная-Нальчик теперь ходит через день. Рядом с вокзалом — павильон без стен, но под крышей, в нем скамьи. Там мы и переночевали. Утром в поезде хотелось увидеть и показать Марийке цепь снежных гор, но они не видны, а день такой же белесый, как тогда, когда Аржанков водил нас в горы. В Нальчик приехали днем восьмого сентября, в воскресенье. Мы пробыли в пути около четырех суток, сделали четыре пересадки и считали, что нам повезло.

Мы вошли в первую, большую, комнату, увидели всех Аржанковых, поздоровались, сбросили рюкзаки, поставили их и чемоданы куда пришлось, они познакомились с Марийкой, все сели, и мама уже рассказывает. Летом в Нальчике довольно много организованных и неорганизованных туристов, альпинистов и просто отдыхающих, которых называют дачниками, но приезжают они издалека, особенно много — из Баку. Кто успел приехать этим летом — как только началась война – вернулся домой, и какое-то время снять комнату не составляло труда. Потом хлынули эвакуированные, и их поток не прекращается — из Таганрога, Ростова, даже Ленинграда, и теперь снять комнату — проблема, может быть, и удастся на какой-нибудь далекой окраине.

— Мы не знали, приедете вы или нет, — сказала мама. Значит, мое письмо пропало. — Но комнату для вас держали. Можете ее у нас снять.

Я взглянул на Марийку и увидел, как она удивлена.

— А другим бы вы сдали комнату? — спросил я.

— Смотря кому. Приличным людям почему не сдать?

— Но вам в одной комнате будет тесно.

— Сейчас война, можно и потерпеть. Так вы снимете у нас комнату?

— Ксюшенька, дай людям сначала отдохнуть с дороги, — вмешался Александр Николаевич к моему большому удивлению.

— Ну, хорошо. Идите умываться.

Умылись во дворе под рукомойником недалеко от летней печки.

— Знаешь, что меня больше всего смущает, — сказала Марийка. — Одна печка на две хозяйки. Недоразумений и неприятностей не миновать. Давай поищем другую комнату со своей печкой.

— Поищем.

Пока мы распаковывали вещи в маленькой комнате, Аржанковы накрыли во дворе стол.

Обедали все вместе. Не помню что мы ели, но ели вкусно и сытно. Мама предложила нам столоваться у них.

— Отдохнем, осмотримся, подумаем, — ответил я.

О войне напоминают радио, газеты, эвакуированные, раненые, греющиеся на солнышке возле здания, превращенного в госпиталь, да еще затемнение, введенное уже при нас, но все это на фоне тишины, покоя и роскошной природы, не спеша окрашивающейся в осенние цвета. Чувствовал сам и судил по Марийке: парк, горная речка, Долинское, явления снежных вершин — целебные средства. Кучеров прав: красивая природа, как и хорошая музыка, лечит.

Базар поразил нас изобилием и разнообразием продуктов и неправдоподобно низкими ценами на уровне давно забытых нэповских. Аржанковы говорили: продукты были еще дешевле, но стали приезжать эвакуированные и стали расти цены. А в магазинах — залежалые товары, не пользующиеся спросом, и говорят, что на туче даже поношенные вещи неправдоподобно дороги. Станция Нальчик — конечная на Богом забытой ветке, единственный поезд всего лишь до Прохладной и тот через день, и сейчас, наверное, сюда ничего не привозят, но и отсюда ничего не вывозят — не доходят руки.

Дворец советов так и стоит недостроенный, в городе вообще ничего не строится, и нам придется искать работу не по специальности, а это при наплыве эвакуированных и отсутствии знакомых не так просто.

Написал на Сирохинскую и, перечитав письмо, почувствовал, что тому, кто с ним в Харькове ознакомится, захочется сюда приехать. Может быть, я о чем-то забыл сообщить, что-то преувеличил, что-то приуменьшил? Перечитал еще раз: все правильно, просто уж очень разные сейчас условия жизни в Харькове и Нальчике, и, несмотря на все трудности для приезжающих, — жилье, работа, – преимущества здешней жизни очевидны.

Аржанковы, как и раньше, живут на небольшую зарплату Александра Николаевича и готовы сдать комнату со столом нам или еще кому-нибудь не за Марийкины или чьи-то красивые глаза, а для пополнения семейного бюджета — это ясно. При нормальных родственных отношениях, — как-никак я ее сын, — вопрос мог быть поставлен так: давайте жить одной семьей. Но вопрос так не ставится, и я этому рад — иначе мы с Марийкой регулярно сидели бы без денег. Марийка согласна, что лучше платить определенную сумму и ни в чем от них не зависеть, но предпочла бы снять комнату с отдельным ходом. Комнату, как и работу, сразу не найдешь, — это тоже ясно, — и я плачу маме за месяц вперед. Уже зная цены на продукты, понимаю, что плачу больше, чем платил бы другим, но не станешь же торговаться, как торговался бы с чужими людьми!

Подъемных осталось достаточно, чтобы, если не подскочат цены, прожить какое-то время не работая, и мы разленились. Дома убираем свою комнату, ходим на базар, за хлебом, иногда моем посуду. Остальное время проводим в парке, изредка — в Долинском, бываем в кино. Но безмятежной нашу жизнь не назовешь: война, бесконечные отступления на всех фронтах, сдача города за городом, тревога за близких, отсутствие от них писем, а тут еще беспокойство, что вот-вот введут трудовую повинность, и нас направят на любую работу и куда угодно. Во дворе разговорился с соседом по флигелю, пожилым мужем молоденькой жены, с которой встречался Пусанов. Этот человек со странной фамилией Гурейно, бухгалтер по специальности, почему-то отнесся ко мне доброжелательно и обещал поспрашивать знакомых. Мама все еще в ссоре с соседями и, видя, как я разговаривал с Гурейно, высказала недовольство — почему это я поддерживаю с ними отношения в то время, когда она просила и так далее...

— Я ищу работу и обращаюсь к кому только могу, даже к случайным людям.

Мама промолчала, но потом сказала Александру Николаевичу:

— Ты бы поспрашивал своих знакомых насчет работы для Пети и Марийки, тебя же знает весь город.

— Ну, положим не весь город — не надо преувеличивать, но я как-то говорил об этом, и никто не знает, где здесь нужны архитекторы.

— Архитекторы сейчас нигде не нужны, — говорю я. — Мы согласны на любую работу.

— А на какую именно работу вы согласны?

— Хорошо бы на стройку, если здесь что-нибудь строится, можно на ремонтные работы, а вообще — на любую, где нужны просто грамотные люди.

Дня через два Аржанков, ни к кому не обращаясь, сказал:

— Я слышал, что в Нартане в среднюю школу требуются преподаватели немецкого языка.

Нартан — кабардинский поселок и первая станция от Нальчика. Преподавание, конечно, на русском, программа и учебники, конечно, есть — справимся. Туда поехали поездом. Оказалось, что учитель немецкого в школе есть, другого не надо, и, вообще, школа преподавателями укомплектована полностью. Завтрашний поезд ждать не захотели, идем по грунтовой дороге среди убранных полей, а за ними от края до края под безоблачным небом четкие контуры гор со снежными вершинами и искрящимися ледниками. Острый воздух, присущий осени. Безлюдье и тишина. Чуть приподнятое и чуть тревожное настроение. Заходило солнце, мы поспешили. Вдруг горы, от края до края, охватила игра света со сменой цветов и оттенков, как всегда яркая и странно-беззвучная. Марийка, впервые увидевшая это явление, остановилась с радостно-удивленным лицом и заблестевшими глазами, а мне так приятно, будто я — автор этого произведения. Густели сумерки, становилось прохладно. В город вошли по улице, на которой живут таты. На скамейках еще темнели фигуры и кое-где белели бороды. В калитку медленно входила старуха, несшая табуретку и корзину. Нигде никаких огней, только над трубами вдруг, как светлячки, взлетают искры, и на мгновение видишь окружающий их дым. Хорошо, что немцы так далеко — ведь они бы татов уничтожили. Два раза встречал Гурейно, и он, здороваясь, говорил:

— Знаете, пока ничего. Но я вашу просьбу помню, и возможности не упущу.

В парке севшая рядом пожилая женщина, очевидно, прислушивалась к нашему с Марийкой разговору.

— Ищите работу? — спросила она.

— Ищем.

— Многие ищут. И я ищу. Вы только подумайте! — И она стала возмущаться, что ей, учительнице из той школы, в которой была гимназия, где учился Чехов, приходится работать гардеробщицей в бане.

Мы поднялись, извинились, сказали, что нам пора, и ушли. Разыскать бы знакомых, работавших в тресте, но как разыщешь, когда не знаешь их фамилий, а треста нет.

В середине октября Гурейно сказал мне, что есть место нормировщика на мелькомбинате.

— Но это далеко — в степи, за железной дорогой. Вы знаете, это место потому, наверное, и свободно, что так далеко. Пойдете?

— Пойду. Спасибо. Лучше, чем ничего. Он объяснил дорогу, сказал, к кому обратиться и чтобы я сослался на него.

 

7.

Не помню, что произошло раньше: я вышел на работу или приехал Федя Майоров. Было воскресенье, и мы все дома. При виде Феди потеплело на душе, но и встревожились — а где же Нина?

— Как ты быстро хотел! — сказал Федя. — Нина уже не девчонка, какой была в девятнадцатом году — она тогда моталась со мной по всей стране. Вот устроюсь на работу, сниму комнату, заодно посмотрю, так ли здесь прекрасно, как ты расписал, тогда и съезжу за ней...

Скажу вам сразу, от Гриши, от Горика, от его Лизы вестей никаких нет. Остальные родственники живы и здоровы. Тракторный завод, — Федя посмотрел на Марийку, — эвакуируется.

Сережа встретил твою другую сестру Зинаиду Игнатьевну — она с мужем едет в Челябинск.

Она сказала Сереже, что у нее и у Людмилы Игнатьевны ваш адрес есть, и они напишут, как только устроятся на новых местах.

Мама пригласила Федю остановиться у нас с Марийкой.

— Конечно, у нас! — воскликнула Марийка.

— Вот и прекрасно. Ксеня, я все еще помню вкус маринованной рыбы, которой ты меня когда-то угостила. Было это в девятнадцатом году на Нетеченской набережной. Вкуснее рыбы я не ел. А сейчас познакомь меня, пожалуйста, с твоей семьей.

Перенесли Федины вещи в нашу комнату — два здоровенных чемодана в чехлах и большой рюкзак.

— Тут и часть Нининых вещей, — сказал Федя. — Взяли с вас пример и пошили рюкзаки. Шила Нина на Сирохинской под руководством Лизы. Второй рюкзак пока еще дома, а мне придется везти в Харьков пустые чемоданы — новые не купишь ни за какие деньги.

— Значит, и Харьков сдадут? — спросил я, и сердце заныло.

— Мало надежды, что отстоят. Идет эвакуация заводов. Разве произойдет чудо. Да ведь должно же оно когда-нибудь произойти! Скоро четыре месяца как отступаем, отступаем... Уже и под Москву докатились.

— А как ты ехал? — спросил я. — Пассажирским прямо до Прохладной?

— Как быстро хотел! Не знаю как в других местах, а в Харькове пассажирские поезда ходят очень нерегулярно, можно сказать — от случая к случаю, не угадаешь, когда он будет, купить билет — тоже дело случая, и никакие знакомства тут не помогут. Я уехал по дорожке, вами проторенной. Ты написал как вы ехали, и я повторил ваш маршрут тютелька в тютельку за те же четыре дня.

— Четыре пересадки с такими вещами!

— Есть же камеры хранения! Не в том дело. Ни у кого из нас не было уверенности, — и на Сирохинской тоже, — что этот маршрут еще работает, вот я и не решился взять с собой Нину — а ну как в дороге разнервничается и расхворается, ты же знаешь какое у нее здоровье. Теперь моя задача — как можно быстрее найти работу и снять комнату, пока этот маршрут еще действует и пока немцы не в Харькове. Я могу рассчитывать на вашу помощь? — обратился Федя к Аржанковым.

— У меня возможностей помочь тебе в этом деле нет, — ответила мама. Аржанков промолчал.

— А у вас? — спросил его Федя.

— Ммм... Надо будет поспрашивать.

После обеда Федя поспал, а потом мы втроем пошли прогуляться, повели его, конечно, в парк и по дороге стали расспрашивать о положении в Харькове.

— А что мы можем знать о положении? — раздраженно спросил Федя. — Из официальных сообщений разве поймешь как далеко от Харькова фронт? А другой информации нет, — ведь приемники забрали в самом начале войны, — только слухи и, как водится, — самые противоречивые, от восторженно-оптимистических — наши отбили Полтаву, до панических — наши оставили Люботин. Судя по усиленной бомбардировке можно подумать, что немцы под боком, но ведь они и Лондон бомбят! Заводы эвакуируют, а население уверяют, что Харьков не сдадут, и массу людей мобилизуют на строительство оборонительных сооружений. Ну, допустим, заводы эвакуируют на всякий случай, а за Харьков будут драться, как-никак город имеет важное стратегическое значение. Так, побывавшие на строительстве этих укреплений рассказывают одно и то же: лопатами роют противотанковый ров, и никаких других сооружений не видно.

Вот и разбери, какое положение. А, вообще, город заметно опустел — кто в эвакуации, кто на этих рвах.

— Федя, а ваше учреждение уже эвакуировалось?

— Еще нет, но едем в Кемерово. Могли бы и мы с ним поехать, да в Сибирь что-то не хочется: разве сравнишь с Кавказом?

— Федя, ты не слышал — Люда, моя сестра, уже уехала? — спросила Марийка.

— Зинаида Игнатьевна сказала Сереже, что Людмила Игнатьевна или уже уехала, или вот-вот уедет — вещи уже упакованы.

— Федя, а что на Сирохинской?

— Галин завод эвакуируется, и Галя уже рассчиталась. Сережа развил бурную деятельность — делает заготовки на зиму. Все, что можно было купить на харьковских базарах, он уже купил, и сейчас там уже ничего не купишь. — Мы рассмеялись. — Он тоже уволился и объезжал базары в окрестностях Харькова — в Мерефе, Змееве, Чугуеве... Покупал что только находил подходящего: сало, зерно, постное масло, картошку, бурак, морковь, огурцы, яблоки... У него завелись там знакомые продавцы, и он ездит к ним домой. Я удивлялся, как это все он тащил на своем горбу. Свяжет два мешка, перекинет через плечо, и несет. И еще кошелка в руке. Я ему говорю: «Так и свалиться можно». «А что делать? Не помирать же нам с голоду». Ну, я ему дал деньги, между прочим — хорошие деньги. Еле уговорил — никак не хотел брать. Все-таки взял, но расстроился, сильно расстроился, все толковал: «Когда же я смогу тебе отдать?» Чудак! Тут не знаешь, останешься ли жив, а он — о деньгах. Потом уже Лиза мне объяснила, что это он в первый раз в жизни взял деньги, даже у Петра Трифоновича не брал. Перед моим отъездом угомонился — уже никуда не ездил.

Подошли к парку и отвлеклись от разговора. В парке Федя продолжал:

— На том дворе с утра до ночи — дым коромыслом: перебирают, сушат, веют, солят, мочат, шинкуют, маринуют. Как когда-то на барском дворе, только без прислуги. Нина ходит помогать — работы всем хватает. Раз застал там и Клаву — что-то делала. Представьте такую картину: пришел за Ниной, сидим, разговариваем, а Сережа, — что ж так сидеть, — на кофейной мельничке мелит пшеницу. И шутит: «Достать бы жернова, я бы ручную мельницу соорудил, как у первобытных людей, а потом и мотор бы к ней приспособил». Там нас застала воздушная тревога, и Сережа всех нас чуть ли не силой потащил в убежище и соседей позвал. Убежище я, конечно, видел, но до сих пор в нем не был. Когда Сережа зажег там свет и включил радио, глаза его так сияли, что стало понятно, чего он нас загонял в этот, как он говорит, бункерочек — им, действительно, можно задаваться. Да что тебе рассказывать? Вы же вместе его сооружали. Я похвалил бункерочек, Сережа ответил своей обычной шуткой: «Уверяю вас, и у Сталина такого нет». — Мы с Марийкой захохотали, кажется, впервые после приезда.

— У Сережи есть такая черта, — сказал Федя. — Если он за что-нибудь берется, то делает только добросовестно. Иначе он не может. Когда-то все так работали, ну, если и не все, то огромное большинство. А теперь нужен глаз да глаз, чтобы тебя не надули, иначе можешь напороться на халтуру, а то и на чистейший брак.

— А как же сапоги на картонной подошве для армии? — спросил я.

— Ну, это афера, уголовное преступление. Тем не менее, и на картонной подошве сапоги были сработаны добротно.

— Федя, а что у Резниковых?

— Клава остается, Хрисанф едет в Ежово-Черкесск — это недалеко отсюда. Там у него не то родной, не то двоюродный брат. Хрисанф тоже собирается ехать по открытому вами пути. Мы думали ехать вместе, но он задерживался, а я не рискнул ждать. Ему можно задерживаться — обратно не ехать.

Нам на удивленье Федя быстро нашел работу — юрисконсультом в горисполкоме, а его будущие сотрудницы обещали подыскать ему подходящую комнату.

— Взошло юридическое светило над Нальчиком, — шепнул я ему на ухо. Он усмехнулся и прикрыл мне ладонью рот: мол, смотри — не ляпни!

Побыв с Марийкой на базаре, Федя сказал мне:

— Ты в своем письме привел такие цены, поверить в которые было невозможно. Мы не знали что и думать — обманывать ты не станешь, наверное, что-то напутал. Но сегодня на базаре я не верил ни своим ушам, ни своим глазам. — И Федя, все еще удивляясь, стал называть цены.

— Уже подорожало, — сказала мама. — Что ж будет зимой?

— Побывала бы ты на базаре в Харькове! — ответил Федя.

Утром услышали по радио, что наши войска оставили Харьков. Ночью проснулся, прислушался и понял, что Федя не спит. Еще проснулся — Феди нет. Полежал, подождал — не возвращается. Пойти поискать? Но он, знаю по себе, — хочет побыть один. Утром Федя на месте. Мама предлагает ему остаться у нас и столоваться вместе с нами. И мы с Марийкой просим его остаться с нами — ближе его у нас здесь никого нет.

— Спасибо. Подумаю.

Вечером Федя позвал меня пройтись.

— От ускочив, так ускочив! Надо было раньше ехать, так разве угадаешь? Сами себя обманывали, надеясь, что Харьков не сдадут. А, что теперь толковать об этом! Нина, конечно, перебралась под крылышко Юровских. Что ей одной делать дома? Не сторожить же мебель!

Знаешь, ведь и со мной могло и может что-нибудь случиться, никто от этого не застрахован, тем более во время войны. Мы на Сирохинской договорились: если я не вернусь, — мало ли что, — Нина будет жить у них. На том дворе люди отзывчивые и надежные.

Мне кажется, что Федя старается себя успокоить, и я ему поддакиваю.

— Так что, оставаться у вас?

— Ты еще спрашиваешь! А разве тебе одному лучше будет?

— За стол вы, конечно, платите.

— И за комнату.

— И за комнату?! — Федя присвистнул и взялся рукой за щеку. — Ну, и сколько всего? Значит, с меня половину этой суммы. А может быть и больше — Ксения своего не упустит. Просто удивительно: всю жизнь ничего не упускает и всю жизнь ничего не имеет. Расчетлива, даже хитра, но не умна. Ты меня уж извини.

— Да чего там! Будто я сам не знаю — не ребенок. Она еще и лжива. А как тебе Аржанков?

— Тенор? — Федя сделал ударение на последнем слоге и усмехнулся. — Очень важничает, а что в нем? Полное ничтожество. А как Ксения за ним ухаживает, как ублажает — смотреть противно. Впрочем, что ей остается делать? Годы не те. Тут уж не менять, а удержать... Мужчина он, бесспорно, интересный, а дур на свете много.

— Не кажется ли тебе, что мама, повиснув камнем на его шее, загубила его жизнь? Говорят, что у него великолепный драматический тенор.

— Что Ксения повисла у него камнем на шее, — это, конечно, так. Но я тебе вот что скажу: настоящий певец, — оперный ли, эстрадный, — все равно из него не получился бы и без Ксении. Мало иметь хороший голос, хороший слух и хорошую школу — большого артиста без большой внутренней культуры не бывает. А у него что? Внешний лоск и больше ничего, хоть шаром покати. Ну, был бы он второсортным провинциальным певцом и пользовался бы успехом у провинциальных дамочек, только и всего. Ну что ж... Он мало зарабатывает, семья по нынешним временам большая, и они заинтересованы в столовниках — сами при них прокормятся. Не из симпатии же ко мне Ксения предложила столоваться — я это прекрасно понимаю. Ну, что ж... Пока поживем у них, а потом видно будет.

По дороге домой Федя спросил:

— А как у Марийки с работой?

— Пока никак. И я только-только устроился.

— А на что же вы живете?

— А мы получили подъемные в связи с назначением в Кировоград.

— Ну, ничего. Пристроим и Марийку.

 

8.

Наши войска оставляют город за городом, а по радио каждое утро в одно и то же время, как и прежде, слышишь «Широка страна моя родная». Похоже на издевательство: так широка страна, что можно оставлять сколько угодно городов. Оторопь берет: да соображают ли там, наверху, что они делают? Кажется, начинаешь догадываться: наверное, Сталин встает поздно, а если и рано, то не слушает наши утренние передачи, а без него никто не решится изменить установленный обряд, на том стоим. Теперь, когда ранним утром я выхожу на работу, из уличных репродукторов раздается, слава Богу, не набившая оскомину «Широка страна моя родная», а торжественный марш с такими словами: «Идет война народная, священная война». Пусть это произведение не станет классическим и не будет отнесено к шедеврам мирового искусства, но оно хорошо отражает наше душевное состояние.

У меня работа — не бей лежачего, и освоил я ее за пару часов. Наряды заполняют и объемы работы определяют не знаю кто, а мое дело — расценить их по справочникам — вот и все.

— Сижу в одной комнате с пожилыми женщинами — конторскими работниками, и они, судя по всему, работой не изнурены: обсуждают свои домашние дела и перемывают косточки сотрудников и сотрудниц, которых я еще не знаю. У меня много свободного времени, читать постороннюю литературу неудобно, и от нудного безделья я устаю больше, чем когда-либо уставал от работы. Не понимаю, зачем им должность нормировщика — его работу может выполнять любой другой конторский работник, но я об этом помалкиваю: вдруг сократят эту должность что я тогда буду делать? Уже опубликован указ о всеобщей трудовой повинности, и меня могут запроторить на любую работу в любое место страны, может быть и разнарядка уже есть. Сначала надо найти другую работу, а как ее, находясь на работе, найти? Обращаюсь к Феде не сможет ли он мне помочь.

— Постараюсь, — говорит Федя, — но после указа все бросились искать работу, и сейчас вряд ли что-нибудь удастся. Так что пока сиди на своей синекуре и помалкивай.

Марийке мобилизация не грозит: Федя успел ее пристроить в горжилуправление на должность техника-смотрителя зданий. Работа чуть ближе к нашей специальности, чем у меня. Вскоре Марийка рассказывает о курьезах, встречающихся в ее работе. В районе парка новые здания канализованы, и вот — вызов: в жилом доме канализация засорилась. А как ей не засориться, если в нее умудрились засунуть голову барашка!

Отношения с Аржанковыми сложились так: в одной квартире — две семьи, каждая живет в своей комнате своей жизнью и не вмешивается в жизнь другой. К столу нас приглашают в их большую, но проходную комнату. Платим мы хорошо, претензий к нам и недоразумений пока нет. За столом Федя иногда позволяет себе пошутить, но шутки эти — мягкие и как бы испытывающие Аржанковых: как они будут реагировать. Мама вяло улыбается, Александр Николаевич не реагирует никак. Белье нам стирает прачка — сами относим и сами забираем. Днем еще тепло, и Марийка иногда во дворе устраивает постирушки. Хотели купить таз, так нет в продаже. Когда мы на работе, дети по нашему приглашению занимаются у нас. Свою комнату, мы, конечно, убираем сами.

Топят здесь кукурузными кочанами, их называют кочерыжками. Мелькомбинат снабжает ими своих сотрудников. Привезли и мне в количестве, обрадовавшем маму — хватит до лета. Оказалось, можно еще получить кочерыжек, обосновав просьбу. По совету сотрудниц, обосновал необходимостью делиться топливом с квартирными хозяевами и отправил кочерыжки соседям. Гурейно тряс мою руку, пытался заплатить, а потом спросил:

— Ну, может быть вам что-нибудь из вещей нужно? У вас же тут ничего нет. Вы не стесняйтесь.

Я спросил, нет ли лишнего таза?

— Да у нас их несколько!

Обзавелись собственным тазом. Аржанковы не сказали мне ни слова, но смотрели на меня хмуро и удивленно: изучали, что ли?

— Хорошо сделал, — сказал мне Федя. — За добро надо платить добром. — Помолчал, усмехнулся и добавил: — тем более, когда это ничего не стоит.

Феде пришел вызов из Ежово-Черкесска на переговорный пункт. Федя пригласил и меня. По дороге вспомнил, как из Макеевки звонил Майоровым, и Федя у меня все выпытал.

— А теперь нам надо у Хрисанфа все выпытать, — сказал Федя.

— Правда, он не будет ничего скрывать, как ты тогда, но как бы нам не пришлось прибегнуть к эзопову языку.

Я был в кабине вместе с Федей. По его вопросам и репликам понял не все. Спросил о Грише, Федя тут же заговорил о другом, значит, писем от отца так и не было. Федя передал трубку мне. Поздоровавшись, Xрисанф сказал:

— Все что знаю, я сообщил Феде.

— А о моем отце?

— Никаких сведений. Повторяю: я все сказал Феде, а об отсутствующих ни о ком ничего не знаем.

— А как ты живешь?

— Работаю и пишу запросы во все концы. На ответ надежды мало — представляешь, сколько народу шлет запросы? И если бы дело было только в этом! Ну, привет Марийке и всего вам доброго.

Когда возвращались, Федя рассказал:

— Накануне отъезда Клава была на Сирохинской и застала там Нину. Представляешь, Нина была готова к отъезду и ждала меня. Клава остается жить у себя — беречь комнату на случай, если объявится Горик. Пока все были здоровы. На Сирохинской уже угомонились. Представляешь, Клава застала там такую картину: Лиза, Галя, Нина и Юлия Кирилловна играют в подкидного дурака, Сережа сидит рядом и на кофейной мельничке мелет пшеницу на крупу. Еще Хрисанф сказал, что город как-то притих.

– А когда он уехал из Харькова?

– Вот не спросил. Забыл.

– А как он ехал?

– И об этом не спросил. Но это не так важно. Главное — доехал.

Шли молча. Не доходя до нашего двора Федя сказал:

— Подумать только! Это была последняя весточка от наших. А когда и какой будет новая весть — один Бог знает. Страшно, Петя. Лучше не думать.

— Это, конечно, так — и страшно, и больно, но об отце и Горике вообще никаких вестей. Горик был в Киеве, и хоть до сих пор нам ничего о киевских событиях так и не сообщили, все время ходят упорные слухи, что наша киевская группа войск была окружена, разгромлена и ликвидирована. Погиб? В плену? А в Крыму везде немцы. Кроме Севастополя. Вторая его оборона. И вторая сдача врагу? Или уничтожение?

Свободное время проводим вместе. Хорошая погода, много гуляем. В Нальчике оказались знаменитые артисты московских театров — Художественного и Малого. Они дали два концерта, и на оба Аржанков принес нам контрамарки на хорошие места. Качалов, Москвин, Книппер-Чехова, Тарасова, Хмелев — всех и не помню. Они декламировали, читали монологи, разыгрывали сценки, — и по рассказам Чехова тоже. Многое забылось, но не впечатления. Зал горячо аплодирует, артист раскланивается, мы переводим дух, отрываем взгляд от сцены, видим в ложе белую бороду Немировича-Данченко... Ага, мы же в Нальчике! И война… Но это — как в тумане, где-то там, далеко, а мы снова в их власти и забываем обо всем. Они живут в гостинице «Нальчик» против парка, и иногда мы их встречаем. Вот по аллее парка идет с кем-то Рыжова и говорит: «Все, все посмотрим, милая». Мы с Марийкой замерли: Рыжова как вышла из кинофильма «Бесприданница», ей, наверное, и грим не нужен. Вот в парке, в компании Тарасова, и мы удивлены: она в капоте и домашних туфлях. В городе стоим в очереди к пивному киоску, очень вкусное бархатное пиво, — видим и слышим как в ее начале Качалов и Москвин, тыкая друг друга, разыгрывают уличный скандал: «А еще в шляпе!..» «Сам ты такой!» Очередь аплодирует, Качалов и Москвин, пригубив из кружек, раскланиваются.

Коротать время — выражение старинное и емкое. В осеннюю непогоду мы коротали время в нашей маленькой комнатке. Федя читал наизусть стихи и прозу, читал вслух книги, и как читал! Знакомые вещи, а наслушаешься, насмеешься и напереживаешься. Рассказывал эпизоды из своей жизни, о городах, в которых побывал, и о людях, с которыми встречался. Будучи студентом, перебивался репетиторством и случайными заработками, потом нанялся статистом в драматический театр — труппу Синельникова. Если в его роли была хотя бы одна фраза — «Кушать подано», «Вас спрашивает незнакомая дама» и тому подобное, то в вечер три рубля. Если роль немая — пятьдесят копеек.

— Выступаешь в роли негра — так вымажут лицо, уши, шею, руки, что не сразу и отмоешься, а роль немая — полтинник и ни копейки больше. Не ропщи и о прибавке не заикайся: на твое место желающие всегда найдутся.

Шла пьеса, по ходу которой в суматошной обстановке происходит убийство. Университетский профессор пригласил слушавших его лекции студентов посмотреть эту пьесу, а после того, как они посмотрели, предложил описать сцену убийства. Не оказалось двух одинаковых описаний, и профессор сказал, что это для них хороший пример, как осторожно надо относиться к свидетельским показаниям. Он сказал, что только у одного Майорова сцена убийства описана правильно. Раздался смех. Но у Майорова, — продолжал профессор, — эта сцена описана очень точно, и это заставляет предполагать, что он пользовался текстом пьесы. Раздался еще больший смех, и недоумевающему профессору объяснили, что в сцене убийства вместе с другими статистами участвует и Майоров.

Играли пьесу из русской истории, Федя в ней — бессловесный польский гонец, – подавал царице грамоту, свернутую в рулон. Царица сама читала написанный в ней текст, и суфлер на это время умолкал. Все шло благополучно, пока на гастроли не приехала известная московская артистка, теперь знаменитая, народная. Забыл ее фамилию — не то Яблочкина, не то Пашенная, не то еще кто-то из этих корифеев. Я видел ее на сцене в пьесе Скриба — играла она великолепно.

— В этой сцене она играла царицу, — рассказывал Федя. — Ну, и гоняла она меня: не так вошел, не так поклонился, не так расшаркался, не так повел шляпой, не так подал грамоту...

Как я ни старался — все не так. И режиссер меня отчитывает, и сам Синельников отчитал и предупредил, что если… Ну, все понятно — не работать мне тут. За кулисами я услышал от стариков, как когда-то в этой же пьесе актриса, игравшая царицу, так же гоняла актера, игравшего гонца, и как он ей отомстил. Потом я где-то даже читал об этой истории. Я решил: погибать, так с музыкой! Заменил грамоту рулоном без текста. Моя царица ее развернула и так на меня посмотрела — до сих пор помню ее взгляд. Свернула рулон, протянула его мне и говорит: «Прочти, гонец». Я рулон не взял, расшаркался и ответил: «Я грамоте, царица, не обучен». Тут зашевелился суфлер, стал подавать текст. На этом моя карьера статиста была закончена.

Русская армия, вторгшаяся в Австро-Венгрию, заняла Черновцы. Вольноопределяющийся, — вольнопер, как их называли, – вспоминает, как он был поражен контрастом между Черновцами и нашими провинциальными городами. Небольшой, хорошо благоустроенный, не просто чистый, а вымытый город, есть университет, красивый и уютный. На центральной площади базар, но в воскресенье к полудню лотки и прилавки куда-то убраны, площадь вымыта и играет духовой оркестр. На улицах говорят по-немецки, по-румынски, по-еврейски, на базаре еще и по-украински: в окрестных селах живут гуцулы... Федя прервал рассказ и прислушался: по радио передавали «Однозвучно звенит колокольчик». Дослушав, вздохнул и сказал:

— Когда началась первая мировая война, это была первая песня, которую я услышал. Как летит время!..

Марийка говорит, что нет писем от сестер ни из Сталинграда, ни из Челябинска. Федя ее успокаивает:

— Еще рано ждать писем. Пока доехали в этих эшелонах — они же очень долго идут, стоят часами, а то и сутками, чуть ли не на каждой станции…

— Откуда ты знаешь?

— Люди письма получают от эвакуированных родственников. Потом — пока устроятся на новых местах. Да и письма идут страшно долго, а тут еще в цензуре лежат — шутка ли, все проверить. Сотрудница получила письмо из Саратова — шло три недели.

Похолодало, ходим в пальто, Аржанковы и другие местные жители жалуются на холодную осень. А какой же ей быть в ноябре?

 

9.

В понедельник 30 ноября днем на работе я вдруг выдвинул из стола средний ящик, сгреб в него все, что было на столе, встал, оделся и, никому ничего не сказав, устремился к городу. Шел, все ускоряя шаг, бежал, уставал, задыхался, замедлял шаг и снова бежал. Вбежал в дом, распахнул дверь в нашу комнату, увидел сидящего на кровати отца, понял, что он очень болен, с трудом сидит, и я, прежде всего, уложил его, не раздевая.

Отец сказал, что он регулярно писал на Сирохинскую, но от нас ничего не получал, и только раз пришла открытка от Лизы — в ней она сообщала, что мы с Марийкой собираемся в Нальчик. Отца, состоящего на учете в НКВД, выслали в Кустанайскую область, и в его паспорте, – я потом это видел, — стоял штамп с соответствующей записью, подписью и, кажется, печатью. В Керченском проливе их бомбили, и у самого Кубанского берега потопили, отец выбрался, но промок, потерял часть вещей и сильно простудился. Еще часть вещей у него украли на берегу. Чувствуя, что ни в какой Кустанай уже не доедет, он стал пробираться в Нальчик, надеясь, что я там.

— Папа, когда ты приехал? Поезда сегодня нет.

— Вчера. Было воскресенье, адресный стол закрыт.

— Где же ты ночевал?

— В парке на скамейке. Это ничего, не в первый раз.

Ему на моих глазах становилось хуже, он с трудом говорил, я побежал в скорую помощь, — это недалеко, — приехал в ее машине, и нас повезли в больницу. Отца посадили на больничном крыльце, и врач сказал:

— Ради бога, простите за такое варварство, но иначе его могут не принять — знаю по опыту. Сейчас мы уедем, а вы звоните.

Отца приняли, раздели, поместили в большую светлую комнату, заставленную мебелью и каким-то оборудованием, и положили на хороший мягкий топчан, похожий на кушетку. Пожилой врач выслушивал, выстукивал, щупал, считал пульс, задавал мне вопросы, потом встал, качнул головой в сторону двери и пошел. Я — за ним. В коридоре он остановился, спросил, кем я довожусь больному, сказал «Н-да» и снова пошел. Я — за ним.

— Доктор, а назначения?

— Назначения будут, да что толку, голубчик. Пришла пожилая сестра, сделала укол и сказала мне, где ее найти. Пришла Марийка.

Отец сказал:

— Так вот вы какая. — Заметно было, что ему трудно говорить. — А где Федя?

— Он в ополчении, на занятиях.

Месит грязь, бедняжка. И я месил. Он заснул. Марийка ушла. В полной тишине только и слышно тяжелое дыхание. Пошел к сестре, подождал, пока она откуда-то вернулась, и спросил что у отца.

— Двухсторонняя пневмония, — и может быть, думая, что я не пойму, объяснила, — воспаление обоих легких, еще бронхит, что-то с желудком и как бы не начался сепсис. — Что такое сепсис она объяснять не стала, но я знал что это такое.

За ночь она приходила несколько раз и раз сделала укол. Отец не просыпался, все так же тяжело дышал и на укол не реагировал. Проснулся утром, увидел меня, улыбнулся и стал что-то говорить с трудом и неразборчиво. Я нагнулся и услышал:

— Дай Бог вам счастья. Он еще что-то говорит. Наклоняюсь, прислушиваюсь.

Будешь в Харькове — кланяйся. Он еще говорит, невнятно, с перерывами. Вслушиваюсь, стараюсь понять, но входят те же врач и сестра. Она делает укол, он считает пульс и, не отпуская руки отца, говорит мне:

— Не могли бы вы достать стрептоцид? Постарайтесь, голубчик, и хорошо бы побыстрей.

Сталкиваюсь с Федей, идущим в больницу. Я сказал, что нужен стрептоцид. Условились: я — в аптеки, Федя — в горздрав, в госпиталь и еще куда потребуется.

— Мама работала в наркомздраве.

— Учту. Встретимся в больнице.

В аптеках стрептоцида нет. Скорей в больницу. Сестра, сидевшая возле отца, молча поднялась и вышла. Папа дышит и тяжело, и редко, реже и реже, глаза полузакрыты, а пальцы делают такие движения, будто сбрасывают пушинки — странная примета агонии…

Узнав о смерти отца, мама сказала:

— Это он за мной приходил, я это чувствую. — Несколько раз повторяла эту фразу, но никто никак на нее не откликнулся.

Идешь на работу, обернешься и видишь городок, прикорнувший у подножия отрогов. Ветра нет, из труб дым идет вверх, но в одном краю он отклоняется вправо, а в другом — влево. Как это может быть? Но в следующие дни видишь ту же картину. Наконец, понимаешь: к городу выходят ущелья, эти места очерчены контуром ближайших гор, да я и так их знаю — там и отклоняются дымы.

Слышим по радио о небывало жестоких морозах. Лютая зима была и при нашествии войск Наполеона. Не поможет ли нам и теперь мороз-воевода? Здесь — небольшой снег, легкий морозец, нет ветра — приятная зимняя погодка, но местные жители жалуются на сильные холода. Пожилая сотрудница говорит:

— Вообще, у нас зиму можно проходить без пальто — в жакете и теплом платке.

Наконец, Марийка получила письма из Сталинграда и Челябинска: все живы и здоровы.

Втроем идем в какой-то клубик на доклад — не помню, как он назван на афише. Это был обзор военных действий во всем мире. На маленькой эстраде — большая карта мира и маленький генерал с большой указкой. Ничего, что мы не знали бы из газет и радио, он не сказал. Хотя бы какие-нибудь интересные подробности! Но и подробности нам знакомы из тех же источников — о героических подвигах наших летчиков, подразделений и бойцов. Перейдя к действиям союзников, генерал сказал:

— Войска союзников высадились на африканском контингенте.

Ну, и оговорочка! — подумал я, но генерал еще не раз назвал Африку контингентом.

Вспомнился генерал из «Поединка» Куприна, и я шепнул Феде:

— Возлежим, как древнеримские греки.

— Видно, русские генералы не изменяются ни при каких режимах, — усмехнувшись, ответил Федя, помолчал и добавил: — Только раньше они не брались за такие доклады.

В двадцатых числах февраля 1942 года получил повестку в военкомат. На медицинской комиссии меня признали годным к строевой службе, и вот я с другими призывниками — в поезде. Хорошо, что в Нальчике Федя.

 

10.

Мы находимся возле станции Прохладной, получившей статус города, но на город не похожей. Наша воинская часть называется Запасной полк средних минометов. Ночуем в огромной землянке без потолка с лежачими узкими окнами, как в коровнике, и нарами в два яруса, как в местах заключения. Лагеря напоминает и режим: почти полное отсутствие свободного времени и полная изоляция от окружающего мира: никто из нас не бывает за пределами полка и никто из посторонних не бывает у нас. Сон — семь часов. Побудка, зарядка во дворе без рубашек, там же умывание. Церемония раздачи хлеба, разрезанного на примерно равные куски — вид беспроигрышной лотереи – и завтрак из котелка — где присядешь. Занятия до ужина с перерывом на обед: кроме строевых и изучения стрелкового оружия больше всего — возня с минометами. Стволы тяжелые, очень устаю и никогда не думал, что буду рад политзанятиям, — они, кажется, называются политзанятиями: в тепле отдыхаешь от физического переутомления, расслабишься, мысли далеко отсюда, и о чем только ни вспомнишь, как перед сном, но одна забота — только б не заснуть и не получить наряд вне очереди или губу.

Как и раньше, когда просыпаюсь, не могу сразу встать — это у меня не прошло, а вскакивать надо мгновенно. Я боюсь потерять сознание и прошу дневальных будить меня за пять минут до побудки. Но вот дневальный не разбудил, я вскочил, в глазах — вертящиеся круги и, чтобы не упасть, хватаюсь за верхние нары.

— Горелов, чухаешься?! Хочешь наряд вне очереди?

Пронесло — успел встать в строй. Еще раз дневальный не разбудил, и я потерял сознание.

Врач спросил, после чего это меня угораздило и часто ли бывает, и на полдня освободил от занятий. На вечерней поверке слышу:

— Горелов, пять шагов вперед! — И потом: — Дневальным будить Горелова за пять минут до побудки... А то он, как барышня, будет падать в обморок... Гы-гы-гы…

Приятно поразило: в строю никто не засмеялся. Мелькают дни, ничем не отличающиеся друг от друга, разве только тем, что сводят в баню. Мы уже ничего нового не узнаем, и странно, что нас не отправляют на фронт, но об этом никто не говорит и не спрашивает. Кажется, я начинаю тупеть. На меня напали чирьи — один за другим, а то и сразу несколько. С опозданием пришла весна, и так приятно на полевых учениях, под теплым солнышком, на зеленой травке. И вдруг я очнулся в медпункте, а дня через два-три меня с запечатанным пакетом отправляют в госпиталь, находящийся в Нальчике.

Госпиталь — в центре города, недалеко от Аржанковых. В широком коридоре головой к окнам на полу лежат раненые, а у противоположной стены — проход. Не хватало, чтобы еще я их потеснил! Но мне, слава Богу, сразу и охотно разрешили ночевать дома, а здесь проходить курс лечения.

Первой я увидел маму, а она сразу сообщила: Федя нашел себе комнату, а Марийку они не отпустили — неудобно же ей жить в одной комнате с мужчиной!

Марийка рассказывает: — После твоего отъезда Ксения Николаевна потребовала от нас, чтобы мы выбрались. Комнату снять трудно, время идет, Ксения Николаевна устраивает нам скандал за скандалом. Но когда Федя снял комнату, Ксения Николаевна стала уговаривать меня остаться. Она хотела, чтобы ушел только Федя — он чужой, а я своя. Федя посоветовал мне попробовать остаться, — уйти всегда успею, все-таки не надо заниматься хозяйством. Я и осталась. Они меня не трогают, но обстановка там неприятная: Аржанков страшно важничает, говорит — одолжение делает, Ксения Николаевна ему во всем потакает, за столом лучший кусок не детям, а ему. Жалко очень Алексенку. Девочка милая, ласковая, но учится слабо, Ксения Николаевна помогает ей делать уроки и так на нее кричит, что она трясется и перестает что-нибудь понимать. Аржанков, конечно, не вмешивается. Но я дома мало бываю.

Федя историю с Аржанковыми объясняет так:

— Или они перестали нуждаться, значит — незачем держать квартирантов и столовников.

Но это, сам понимаешь, — уж очень неправдоподобно. Или, — куда правдоподобней, — нашли более выгодных квартирантов, привалило эвакуированных, и плата за комнату сильно подскочила. Из боязни упустить таких квартирантов она, наверное, и устраивала скандалы, чтобы мы поскорее выбрались. Но пока мы искали комнату, они их, очевидно, упустили.

— Но при таком спросе на комнаты нашлись бы другие выгодные квартиранты.

— Но ведь не всякие квартиранты подойдут, тем более — они не будут ходить через их комнату. Наверное, были чем-то подходящие для них люди. Но раз упустили, то и решили: пусть хоть Марийка останется... Да и с тобой не стоит портить отношения — мало ли что может быть в будущем.

— У Аржанковых не бываешь?

— Еще бы! Конечно, нет. С Марийкой видимся постоянно. — И как бы отвечая на мои мысли, Федя сказал: — Ты не сомневайся — правильно сделал, что привез сюда Марийку. При нынешних обстоятельствах это лучший вариант. Ну, уйдет она от Аржанковых — не пропадет же из-за этого.

— А как ты устроился с питанием?

— Обедаю в столовой... Знаешь, сейчас очень модное слово — организовать. Начальник созывает совещание и отдает распоряжение — организовать стулья. Вот и я организую себе завтраки и ужины... Знаешь, когда Ксения уговорила Марийку она и мне робко намекнула, что я, если хочу, тоже могу остаться. Ни в какие ворота не лезет, но это серьезный довод в пользу моей версии.

В сообщениях информбюро появилось Изюм-Барвенковское направление. Это же Харьковская область! Неужели всерьез перешли в наступление?

— Не спеши радоваться, — говорит Федя. — Поживем — увидим.

Лечение окончено, комиссия признала меня годным к нестроевой службе, я снова — в том же полку, и там меня сразу определяют писарем в штаб. Живу в той же роте, с ней и питаюсь, по-прежнему меня будят до побудки, но когда все отправляются на занятия, я иду в штаб. Там я — в подчинении помощника начальника штаба капитана Бакунина, мы в его комнате сидим вдвоем. Капитану лет под пятьдесят. В его облике — ничего военного: немного сутулится, походка, о которой говорят — шкандыбает, складки гимнастерки сбиты в сторону, а из расстегнутого кармана, — был бы его начальником старшина нашей роты! — выглядывает пенсне, привязанное к пуговице. Не знаю почему, но кажется мне, что его профессия — учитель. Переписываю начисто бумаги, написанные капитаном, в двух, иногда и больше, экземплярах, снимаю копии — вот, кажется, и вся моя работа. Капитан все эти бумаги, независимо от содержания, называет, если маленькая, то цидулькой, если большая, то, — с легкой усмешкой, — реляцией. Когда никого нет, мы между делом разговариваем на самые разные темы, но никогда не обсуждаем положение на фронте. Однажды я обратился к капитану с таким вопросом:

— Скажите, пожалуйста, если это не секрет, — все ли писаря в штабе нестроевые?

— Где их сейчас возьмешь — нестроевых? Всех таких, как вы, в строевые записали. Вы, наверное, думаете, что вас врачи по ошибке признали строевым? Не по ошибке, а по инструкции. Наша медицина первым делом в инструкцию смотрит, а инструкции меняются. Требуется новое пополнение, а где его взять? И вот, пожалуйста, какие-то болезни или дефекты организма уже не считаются основанием для освобождения от строевой службы. С другой стороны, есть среди солдат проныры, умеющие устраиваться — они и попадают в писаря.

— А почему же теперь меня признали нестроевым? Значит, в предыдущий раз ошиблись?

— У вас ухудшилось состояние здоровья. И, наверное, значительно, раз перевели в нестроевые. Но и тут, не сомневайтесь, действовали по инструкции. Вы не из тех, кто умеет устраиваться.

— Откуда вы знаете?

— Ну, батенька, я все-таки педагог с большим опытом — думаю, что в людях разбираюсь.

— А что вы преподавали?

— Историю. А почему вы спросили о писарях?

— Да по сравнению с нагрузкой в роте здесь просто синекура.

— Синекура? В армии? А интересная мысль: может ли синекура быть в неволе? Скажем, — у крепостных? Не только могла быть, но и бывала — у любимцев и любимиц крепостников, это общеизвестно. То же, конечно, и в рабовладельческом обществе, и тоже известно. А в нашей армии, да еще во время войны? Армия — тоже неволя, пусть необходимая, но неволя. Вы, конечно, не в счет — какая у вас там синекура! Но, знаете, с попытками создать себе синекуру я уже встречался... Кто-то вошел, разговор оборвался. Потом капитан спросил:

— А что, так уж тяжело в строю?

— Как кому. Большинству не тяжело, некоторым трудно дается учение, но физически не тяжело. А есть такие, для которых вся эта нагрузка как игра.

— Да, такие богатыри встречаются.

— Но есть и такие, для которых эта нагрузка не по силам. В нашей роте один юноша такой хилый, страшно устает, ну, просто с ног валится и держится, пожалуй, усилием воли. Он, как и я, сердечник и был признан годным к строевой службе.

— А кто он по специальности?

— Китаевед. Аспирант в ленинградском академическом институте, кажется, востоковедения. Знает китайский.

— Что ни говорите, а никакими инструкциями все случаи не охватишь. Этому китаеведу быть бы сейчас в Дальневосточной армии переводчиком. Такая редкая специальность! А как его фамилия? — Капитан записал фамилию. — Буду иметь его в виду. А как он оказался на Кавказе? Ах, да, он — из Ленинграда.

Переписывая какую-то бумагу, я внес в нее стилистические поправки и сохранил текст. Капитан одобрил и сказал:

— Назвались груздем — полезайте в кузов. Теперь и вы будете сочинять цидульки и реляции, чтобы не говорили, что у вас — синекура.

Жизнью штабных работников, — почти все они офицеры, — я не интересовался. До меня докатывались обрывки слухов о том, что майор, которого я не раз видел с опухшей физиономией, устраивает пьянки с участием медсестер, но я пропускал и эти, и другие сплетни мимо ушей. Какое мне до этого дело?

По увеличению писанины и ее содержанию понятно: начинается подготовка к отправке полка. Поинтересовался у своего начальника:

— Полк сохранится или его состав пойдет на пополнение других частей?

— Бывает по-разному. Петр Григорьевич, хочу вас предупредить: с офицерами, которые останутся, да и с новыми, которые могут сюда прибыть, будьте осторожны в разговорах и поменьше задавайте вопросов — только такие, которые касаются порученных вам бумаг.

— А разве я не поеду?

— Нет. Поедут те, кого обучили воевать, а вы в штате запасного полка.

— А вы поедете?

— Не знаю. Я, знаете ли, держусь старинного правила, которому были привержены многие русские офицеры: от службы не отказываюсь, на службу не напрашиваюсь. Это, если хотите, своего рода фатализм — жизнь научила понимать, как мало от нас зависит. Как прикажут, так и будет, все равно судьбу не угадаешь.

 

11.

Из разговора Бакунина с другим офицером узнал о приказе Верховного главнокомандующего: нестроевых, имеющих высшее образование и ранее работавших в угольной промышленности Донбасса, откомандировать на ее восстановление. Значит, есть там, наверху, уверенность, что Донбасс будет вот-вот отвоеван. Неужели наступит перелом?

Когда офицер ушел, Бакунин говорит:

— Вы даже писать бросили — так на нас смотрели.

— Еще бы! Если сопоставить бои на Изюм-Барвенковском направлении с этим приказом...

— Ах, вы вот о чем! Хотелось бы и мне так думать. Только, знаете ли, фортуна на войне весьма переменчива — лучше не будем заранее обольщаться. А я подумал: уж не работали ли вы, грешным делом, в угольной промышленности Донбасса?

Грешным делом? А ведь, действительно, о моей работе в Донбассе можно сказать — грешным делом.

— Я там работал, но этот приказ ко мне не относится: я тогда не имел высшего образования.

— Э, батенька, пустое говорите. В приказе сказано: имеющие высшее образование, ранее работавшие в угольной промышленности Донбасса. Но ведь не сказано: ранее работавшие, уже имея высшее образование.

— Как нечетко сформулировано!

— Возможно. У нас это сплошь да рядом. А может быть сформулировано так, как задумано. Разве кто-нибудь пойдет к Сталину за разъяснением? А вам грех не воспользоваться такой возможностью. Восстановление угольной промышленности — это ведь не только шахты. Людям жить надо, значит и дома, и школы, и многое другое. А вы — архитектор, это ваше дело. Что ж в писарях-то сидеть? Для этого не надо быть специалистом. А жену к себе возьмете. Правда, там сейчас фронт под боком, так не угадаешь, где он завтра будет: под Харьковом или под Нальчиком. А кем вы в Донбассе работали?

— Техником-электриком.

— А документы об этом где? В Нальчике? А привезти их сюда кто-нибудь сможет? Тогда срочно сообщите, лучше — телеграммой.

Когда приехала Марийка Бакунин отпустил меня до утра, до ее поезда. И Марийка восприняла мое откомандирование в Донбасс как признак начинающегося перелома в войне, и обрадовалась возможному возвращению на Украину. Потянулись дни ожидания, и мне казалось, что они тянутся долго. В это время много говорили о каком-то приказе Сталина. С тех пор, как я в штабе, на политзанятия меня не водят, я не напрашиваюсь, и в ознакомлении с этим приказом или изучении его, — не знаю, что это было, — не участвовал. Читать мне его не пришлось, и вопросов о нем я никому не задавал. Зачем? Я же вот-вот уйду из армии. Но, постепенно, прислушиваясь к дневным разговорам в штабе и вечерним в роте, узнавал отдельные положения этого приказа и получил представление о его характере. Категорически запрещалось самовольное отступление с занимаемых позиций при любых обстоятельствах; отступать только по приказу сверху; создавались заградительные отряды, расстреливающие самовольно отступающих; за отказ от выполнения приказа, — любого приказа, — расстрел на месте, разрешалось бить солдат. В моем представлении такой приказ мог быть вызван только катастрофическим положением на фронте. Неужели и на Изюм-Барвенковском направлении? Тогда, конечно, прощай мое откомандирование в Донбасс. А в это время в полку висели плакаты с таким текстом: «Непрочные вещи — немецкие клещи. Куда похлеще — советские клещи». Текст сопровождался лубочными рисунками, иллюстрирующими эти мысли.

С Бакуниным перекуры устраиваем одновременно.

— Товарищ Бакунин, давайте покурим! — обращаюсь к нему. Он посмотрел по сторонам.

— Если бы тут был еще кто-нибудь, я бы вынужден был отправить вас на гауптвахту.

— За разложение армии?

— Вот именно. А покурить, действительно, не мешает. Угощайтесь, — он протягивает мне кисет с офицерским табаком.

И вдруг у меня в руках документ о том, что я направлен в распоряжение комбината «Ворошиловградуголь».

Сначала Нальчик, и сразу — в Ворошиловград с пересадками в Прохладной и Миллерово, без затруднений и помех, как будто и войны нет. В центре Ворошиловграда у зданий многовато легковых машин, — здесь правительство Украины. В отделе кадров комбината получаю направление в общежитие для приезжих, талоны в столовую и напутствие «наведывайтесь». В столовой у каждого посетителя — определенное место и постоянные соседи. Сосед справа — лет тридцати пяти, может быть чуть больше, в военной форме без знаков различия. Разговорились и познакомились. Его фамилия — Табулевич, он — нарком коммунального хозяйства.

— А где же Шейко?

— Он участвовал в обороне Киева и, наверное, погиб. Вы его знали?

— Он короткое время был директором нашего института.

— А, так вы из коммунального! Значит, окончили в прошлом году. А по специальности?

— Архитектор.

— Градостроитель?

— Градостроитель.

— На ловца и зверь бежит. — Табулевич перестал есть, откинулся на спинку стула, заулыбался и сказал, что предстоит огромная работа по восстановлению разрушенных городов, они хотят уже сейчас организовать проектную группу, пусть для начала — небольшую, и если я согласен войти в нее, он постарается забрать меня в эту группу.

— Охотно в ней работал бы — это же моя специальность – и привел бы еще свою жену, соученицу.

Табулевич записал нужные сведения, предупредив о трудности: угольная промышленность, куда я направлен, — союзного подчинения, но архитекторы-градостроители нужны не угольщикам, а им, и он надеется, что там, где надо, это поймут.

Каждое утро захожу в отдел кадров и слышу одно и то же: «Ждите». Табулевич помалкивает, я не спрашиваю. Наконец, он сказал:

— Пока ничего не выходит.

— С моим откомандированием?

— Такие дела, что вообще не до проектной группы. Приходится ее организацию отложить до лучших времен.

На другое утро в отделе кадров комбината получил назначение в трест «Ворошиловскуголь».

— Доедете до Ворошиловска — это в направлении Дебальцево, станция называется Алчевск, и поедете через город по шоссе в Паркоммуну. Это недалеко.

— Куда?

— В Паркоммуну. Город так называется — Парижская коммуна. Там находится трест «Ворошиловскуголь».

В тот же день поездом Миллерово-Дебальцево я выехал, вышел из него в сумерки и когда шел по длинному пешеходному мостику на другую сторону станции, в небе тихо и мирно догорала заря. Шагал в степи вдоль безлюдного булыжного шоссе при свете ярких звезд. Тепло, сухо. И тихо-тихо, только на горизонте или за ним, — чуть правее, когда смотришь вперед, — беспрерывно сверкают зарницы и глухо урчит гром. Вдруг навстречу надвигается что-то темное, шире шоссе, слышится что-то негромкое и невнятное и, наконец, мимо меня по шоссе и обочинам, выплывая из мрака и скрываясь в нем, движутся подводы и возы, привязанные к ним коровы и стадо коров, люди, идущие пешком, и редко обгоняющие их грузовые машины, и все это — силуэты с расплывающимися контурами. А под ними и вместе с ними плывет темная полоса неба с погасшими от пыли звездами. Господи, да это же эвакуация! А на горизонте или за ним — никакие не зарницы и не гром — это и есть фронт.

Пытаюсь представить как выглядит незнакомый и невидимый городок, по которому иду чуть ли не на ощупь, и очень скоро оказываюсь в тресте «Ворошиловскуголь». В двухэтажном здании суета и беготня.

— Поедете с нами в Челябинскую область. Поторопитесь оформить удостоверение — последние эшелоны под погрузкой. — На моем направлении появляется резолюция.

— Мне надо заехать в Нальчик за семьей.

— Это невозможно: сегодня уйдет последний эшелон.

— Мы и сами доедем.

— Разрешить не можем. Война. Вы вместе с нами на казарменном положении.

В комнате, куда меня направили, отдаю направление. Несколько человек выписывают удостоверения, заполняя бланки. Предлагаю помочь. Охотно соглашаются, дают список и стопку бланков. Их текста не помню, остались в памяти два слова: комбинат Челябинскуголь. Пишу мелко, плотно, но четко и добиваюсь того, что между текстом и заготовленными подписями остается свободное пространство. Заполненные бланки сверяют со списками и уносят на подпись. Заканчиваю список и спрашиваю:

— Можно и себе заполнить?

Меня заносят в какой-то список и дают его мне. Слышу, что работает столовая. Хочется есть, но надо потерпеть. Наконец, когда заполнял бланки по четвертому или пятому списку, принесли очередную стопку удостоверений с подписями и печатями, в которой оказалось и мое, и я расписываюсь в его получении. Продолжаю заполнять бланки, а в своем удостоверении дописываю: «Разрешается заехать в город Нальчик за семьей...» Вписываю Марийку и Федю. Заканчиваю заполнение бланков и, отдавая их, спрашиваю:

— Нельзя ли мне поесть в столовой?

Получаю талон. Объясняют как найти столовую, и я рад, что никто не идет со мной за компанию — очевидно, все уже поели. Хочется есть, но я иду не в столовую, а на станцию Алчевск — не знаю, когда проходит единственный поезд Дебальцево-Миллерово, а спросить неудобно. В степи тепло и сухо, в небе звездно, на шоссе безлюдно, а на горизонте или за ним гулкое урчание фронта, а если обернуться, то и его полыханье.

Поздним утром или уже днем я — в Миллерово. Хочется есть. Вокзала нет — одни развалины. Касса занимает часть маленького барака, но ее окошко закрыто фанерной дверкой. Ни расписания, ни справочного бюро и никого в путейской форме. Немногие люди сидят и лежат возле кассы и возле барака. На привокзальной площади в будке-мазанке парикмахерская. Захожу побриться. Никого, кроме мастера — старого еврея. Он побрил одну щеку, и прозвучала воздушная тревога. Прошу добрить — не соглашается:

— Вы не знаете, что тут делается. Я сразу увидел, что вы приезжий. Пошли в убежище!

Скорей, да скорей же! Сейчас начнут бросать бомбы. — Он запирает дверь ключом и висячим замком. — В самый раз под шумок бомбежки обворовать этот салон. Пошли! Не беспокойтесь, после отбоя я вас добрею и освежу.

Сидим в щели. Взрывы бомб далеко, ближе, и один такой, что по стенам щели затрещала земля. Вышли и увидели: парикмахерской нет, — хибарка развалилась. Какая сила войны — это не стекло в окне выдавить!

— Скажите спасибо, что я не стал вас добривать, — говорит старик. — Я не в упрек, а так — никто не знает своей судьбы. Разве бомба не может попасть в щель? Но что теперь мне делать? Була колысь в собаки хата... Когда разбомбили вокзал, развалины разбирали. Не все, а так, частично, — может, что искали. А кто придет разбирать эти Помпеи? И что в них искать? Разбитое трюмо? Мне жаль мои инструменты... Молодой человек, вам надо умыться.

Вода — на перроне.

Смыл мыло, провел ладонью по одной щеке, по другой. В дороге небритыми теперь не удивишь, но с одной стороны бритый, с другой — небритый?!.. Надо идти в город. Заодно может быть удастся на базаре поесть. Заглянул в кассу — все как было. В раздумье оперся на полочку под окошечком и, как по заказу, дверка открылась, а надо мной — голос из репродуктора: «Поезд Москва-Баку. Есть свободные места». Нельзя упустить такую возможность.

Утром — Ростов. Вокзал разрушен. Хочется есть. Днем — Армавир. Объявлена большая стоянка, — кажется, — минут двадцать. Выбегаю на крыльцо вокзала, ищу глазами базарчик, удивляюсь домам в три и пять этажей и слышу: «Воздушная тревога. Поезд номер такой-то Москва-Баку отправляется». Выбегаю на перрон — поезд набирает скорость. Под непрерывный стук осколков и знакомый мелодичный звон разбивающегося стекла вскакиваю на подножку какого-то вагона, женщина-проводница почти втаскивает меня на площадку, и я вхожу в вагон.

— Вы ранены! — Я не сразу понял, что это относится ко мне. — Вы же ранены! Сядьте. — Кто-то подвигается, освобождая мне место.

— Я не ранен! С чего вы взяли?

Меня усаживают, вкладывают в руку зеркальце, направляют мою руку, и я вижу два маленьких осколочка, застрявших в скуле. Меня снова усаживают, кто-то запрокидывает мою голову, кто-то прикладывает и отрывает вату, прикладывает и отрывает, — наверное, вытирает кровь. Слышу острый запах йода и пекущую боль, кто-то прижимает вату и говорит: «Держите». Держу. Подносят бинт.

— Не надо! Само засохнет. Подумаешь — раны! Слышу голоса:

— Парень в рубашке родился.

Ох, не загадывайте! Когда кровь перестала течь, я встал, под добродушный смех окружающих ощупал себя сверху донизу, поблагодарил и пошел в свой вагон. Вещи мои целы. Поел я на базарчике при станции Прохладная, а утром и побрился. Ничто не напоминало войну.

 

12.

Мама возмущена тем, что я их, то есть всех Аржанковых, не беру с собой, и никогда раньше на меня так не кричала.

— Чего ты молчишь! Чего ты молчишь! Я тебя спрашиваю!

— У тебя есть муж — он и должен позаботиться о своей семье. Хотелось сказать: мы же у тебя всего лишь квартиранты, но я промолчал и ушел. Федя ехать отказался наотрез.

— Тебе не ехать нельзя — у тебя нет выбора. И ехать надо поскорей. С тобой едет Марийка — это естественно. Но посуди сам — какой смысл мне отсюда уезжать? Тут пока еще жить можно: цены, хотя и поднялись, но доступны, я здесь как-то приспособился, и никто меня отсюда не гонит. А там нечего есть, грамм любого жира стоит рубль. Чего я туда поеду? Я тебе благодарен, что ты соблазнил нас Нальчиком, я тебе очень признателен, что ты, когда вписывал в удостоверение Марийку, не забыл и меня, но уеду я отсюда только в Харьков.

— Федя, но ведь немцы продвигаются.

— А ты заметил, насколько медленнее продвигаются? С прошлым годом не сравнишь. Они уже выдыхаются, и Кавказа им не видать.

Средств на дорогу у нас с Марийкой — никаких, но на толкучке любые ношеные вещи, — новых мы не видели, — невероятно дороги, и мы решили продать все, что можно. Продадим папины носильные вещи. Пригодился бы его меховой жилет, но что поделаешь, если это, пожалуй, самая дорогая вещь. У меня есть шинель — можно продать пальто. Федя пожертвовал брюки и пару верхних рубашек. Толкучка по воскресеньям, но зарядили дожди, и толкучки нет. Три года тому сезон дождей пришелся на август, в этом году — на июль. Марийка уже уволилась, а мы сидим в буквальном смысле слова ждем погоду, но события не ждут: оставили Ростов, отбили и снова оставили. Поезда в Москву из Тихорецкой поворачивают на Сталинград — это единственная железнодорожная линия, связывающая страну с Кавказом. Людмила Игнатьевна из Сталинграда приехала на Алтай, в какой-то Рубцовск — там теперь строится Харьковский тракторный.

Дожди как начались неожиданно, так и кончились, и в первое погожее воскресенье мы с Марийкой очень быстро продали все намеченное, накупили сала и сливочного масла, масло растопили и, получив дорожные хлебные карточки, готовы к отъезду.

— Бои уже в районе Тихорецкой, — говорю Феде, и остается нам одна дорога — через Каспийское море. Ты понимаешь, что это значит?

— А ты понимаешь, что немцев все равно остановят? Ты можешь представить войну без нефти? Если отдадут Кавказ — война проиграна, а тогда, вообще, какой смысл куда-нибудь ехать? Можно отдать Москву, как Кутузов отдал ее Наполеону, и все-таки войну выиграть, а Кавказ отдать нельзя. В конце концов, не дураки же в Кремле сидят — они прекрасно это понимают.

— Ты в этом уверен?

— Да ведь правительство — в Куйбышеве. Это что-нибудь да значит!

Пересадка на неизбежной Прохладной, и на следующее утро мы — в Махачкале. На площади перед морским вокзалом — бивуак тех, кто эвакуируется, а попросту — беженцев. На море ни дымка, ни паруса. Кассы закрыты, расписания нет, и никто ничего не знает. Оставив Марийку с вещами, я помотался в районе порта, снял комнату в полуподвале, и у нас устанавливается такой режим: с утра — на базар, с продуктами — на пляж, с пляжа — домой. С пляжа и из окна нашей комнаты порт виден хорошо — пароход не упустим. Цвет моря не синий, как Черного, не бутылочно-зеленый, как Азовского, а серо-синий. Интересно: каждое ли море имеет свой цвет? А в остальном – море как море, с прекрасными песчаными пляжами. Я хотел бы плыть в Астрахань — самый короткий путь. Марийка предпочитает Красноводск, чтобы оттуда заехать к Людмиле Игнатьевне, но это была бы дорога через всю Среднюю Азию и Казахстан, а из Рубцовска — почти через всю Западную Сибирь. На такое длительное, похожее на кругосветное, путешествие, имея направление в Челябинск, я не решаюсь: и так из-за нальчикских дождей сильно задержался. Мы, было, заспорили, но спохватились — глупо спорить: куда будет пароход — туда и поплывем. А если не достанем билетов или не будет парохода? — думаю я. Тогда придется ехать в Баку: там уж переправа через море, конечно, работает.

Прошло два или три дня. Утром проснулись и увидели в порту пароход. Помчались к морскому вокзалу — его штурмуют, даже не войдешь. Надо ехать в Баку, а пока идем по обратному маршруту — базар и пляж. Ближе к вечеру морской вокзал почти безлюден, хотя на площади перед ним народу много. Кассы закрыты. Вижу пустой коридор и двух военных, выскочивших из какой-то комнаты. У одного в руке — бумажка, другой засовывает револьвер в кобуру. Интересно! Подхожу к еще открытой двери. За столом — пожилой человек в морской форме с совершенно отрешенным выражением лица. Капли пота на лбу — не вытирает, посмотрел на меня и меня не увидел, наверное, не видит сейчас ничего. Я стою в дверях. Вдруг он увидел меня, попытался что-то сказать, вытирает пот, откашливается, и я слышу:

— Что вам?

— А вы забыли? — отвечаю я, удивляясь своему нахальству.

— Сколько? — спрашивает он хрипло, Два. — Я поднимаю руку с двумя растопыренными пальцами. Он пишет на листке блокнота. Подхожу. Протягивает листок и так же хрипло говорит:

— Во вторую кассу.

— Она закрыта.

— Постучите.

— Большое спасибо.

Пароход шел в Астрахань. Мы — на палубе, у стенки с окнами кают. От жаркого и слепящего солнца натянули тент из простыни — не могу вспомнить, как и на чем его закрепили. Плывем остаток дня, ночь, день и на следующую ночь в темноте пришвартовываемся к причалу. Порт морской и речной. Продают билеты на теплоход «Большевик», отходящий в Горький в пять утра. В кассу очередь. Не предпочесть ли железную дорогу? В незнакомом затемненном городе искать вокзал? Ждать утра, не зная, когда поезд и есть ли билеты? А теплоход уйдет, справочное бюро не знает когда следующий, и я беру билеты до Куйбышева. На рассвете посадка. Теплоход — трехпалубный красавец, но, — думаю я полушутя, полусерьезно, — с таким названием немцы его постараются потопить. Мы опять у стенки с окнами кают, но тесно — можно только сидеть. Прогуливаясь и прислушиваясь к разговорам, узнаем — многие плывут до Сталинграда. Помощник капитана говорит, что большинство пассажиров выходит в Сталинграде и обещает нам двухместную каюту.

Плывем день, ночь и утром должны быть в Сталинграде. На рассвете просыпаюсь от того, что нет ставших привычными ритмичного постукивания и мелкого дрожания. Стоим среди реки. Тишина. Иду к носу вдоль спящих и замираю: впереди, охватывая часть горизонта, — дергающаяся и беспрерывно меняющая очертания полоса черного дыма, а в ней взлетающие и опадающие вспышки пламени. Нет надобности спрашивать: бомбят Сталинград, и он горит. Полная тишина, не доносится ни звука, будто в кино, когда звук пропадет, и хочется крикнуть: «Сапожник, звук!» Сколько стояли – сказать не берусь. Пошли тогда, когда не стало новых вспышек пламени и взлетов дыма. В Сталинград пришли днем. Перебрались в двухместную каюту — поплывем с комфортом. Стоянка четыре часа. Иду за хлебом. Иду, как все, посредине улицы: тротуары и края мостовой завалены обломками. Остовы домов чередуются с уцелевшими и руинами. Всюду запах гари. В подвальчике по дорожным хлебным карточкам получил бублики. Помылись в душе, поели бубликов с салом, запили водой. Голод утолили, напряжение спало — заснули и не слышали как отошел теплоход.

Поздний вечер. Сидим на корме. Полная луна и лунная дорожка. Оба берега выглядят далекими нескончаемыми черными каемками. Тепло, легко дышится, не хочется уходить и не верится, что война и сюда может дотянуть свою длинную лапу. Марийка идет спать, я остаюсь покурить. Вдруг где-то за бортом слышен сильный всплеск и сразу — взрыв. Второй раз, третий... Мчусь в каюту. Это похуже, чем бомбежка на земле: целят в нас, и никуда не денешься.

— Вставай скорей, нас бомбят!

А если я встану — бомбить перестанут? Она быстро одевается, мы сидим рядом на койке, и не хочется надевать плавательные пояса, висящие на обеих стенах. Взрывы как внезапно начались, так же внезапно и прекратились. Или прервались? Марийка снова укладывается, а я слишком возбужден, чтобы спать, и, когда Марийка уснула, иду на корму. Закуриваю и снова слышу всплески за бортом, жду взрывов, но их почему-то нет, и чей-то голос: «Кидает мины». Теплоход останавливается. Давно уже и всплески не слышны, а теплоход стоит. Иду к носу. На капитанском мостике стоит сухощавый старичок лет семидесяти. Спрашиваю — почему мы стоим? Капитан окающим говором объясняет:

— Видите ли, мины бывают двоякого рода — плавучие и якорные. Если набросать плавучих — хоть иди, хоть стой, — судьбы не угадаешь, если якорные — лучше до свету постоять.

Вот и стоим. Читал я, молодой человек, что изобрели еще и прыгающие мины. Это как плоские камушки, которые мальчишки бросают, а камушки несколько раз от воды отскакивают. Чего только ни напридумывают для погибели людей!

Рассвело. Пошли медленно-медленно и остановились на левом берегу у маленького причала. Над причалом — маленький деревянный домик, на нем вывеска: «Горный Балыклей». За домиком — голый косогор, у его подножия — большие деревянные склады на высоких сваях, по косогору несколько изб. Капитан и еще кто-то из команды сошли на берег, долго не возвращались, а когда вернулись, мы услышали по судовому радио: «Теплоход дальше не пойдет. Всем сойти на берег». На берегу спрашиваю местного жителя:

— Далеко ли до железной дороги?

— Сорок километров.

Сорок километров с вещами! Неужели придется их бросить? Но пассажиры не уходят, располагаются у пристани — значит, на что-то надеются. Остаемся и мы. В течение дня подошли пять судов — пассажирских и грузовых, все — снизу. Причал маленький, и суда останавливаются друг за другом, перекидывая мостки от одного к другому. Сходят пассажиры и, как мы, остаются возле пристани.

 

13.

К вечеру суда отходят и останавливаются в разных местах у крутых берегов. Наползают тучи, идет тихий дождь — неслышный, но въедливый. Забираемся под склад. Куда-то попрятались все пассажиры, возле пристани — ни души. Проходит местный житель и говорит нам:

— Здесь нельзя оставаться. В одиннадцать часов будет бомбить. Каждый вечер как по расписанию, можно часы проверять. Уходите отсюда.

— А куда идти?

— Туда идите! — Он махнул рукой по течению Волги. — В балку. Там и спасаемся.

Идет дождь. У Марийки сломался каблук, от чемодана оторвалась ручка. На склоне балки — редкие деревца. У одного из них сели на чемодан и раскрыли зонтик. Сквозь дождь там и сям видны сидящие люди, некоторые — под зонтиками. Темнеет.

Тучи рассеиваются, дождя нет, видны контуры широкой балки, еще больше расширяющейся к Волге, и там на широком пространстве водная гладь поблескивает под лунным светом. Какое-то белое судно подходит к крутому берегу, пропадает в кромешной тьме, и надо напрячь зрение, чтобы в этой мгле различить едва белеющее пятно. Чуть слышен гул самолетов, и кажется — даже природа замерла в напряженном ожидании. Гул усиливается, усиливается, усиливается, начинает ослабевать, и откуда-то доносятся взрывы, чередующиеся с этим гулом. Над берегом, по течению выше нас, появляется колеблющийся свет, он растягивается и растягивается, движется к нам. Вдруг мы видим пламя, плывущее по воде, и кажется — от берега до берега горит Волга. Понятно — горит нефть из потопленных барж, но утрачены чувство реальности и чувство времени, и я не могу сказать, сколько это длилось.

Светает. К пристани возвращаются люди и суда. Под складами сухо, и после двух бессонных ночей там спят. Спит и Марийка. Проходит какое-то время, и от причала отправляется вверх по Волге буксирный пароходик. Все стоят, и все головы повернуты к буксиру. Во внезапно наступившей тишине хорошо слышен его шум. На изгибе реки пароходик скрывается, и вдруг оттуда раздается взрыв, валит черный дым и слышны отрывистые, тоскливые, душу выматывающие гудки. Цепенею и, приходя в себя, вижу: мужчины — без головных уборов, многие женщины и старики крестятся, пожилая женщина одной рукой прижимает к себе ребенка, другой — вытирает глаза. И еще долго стояли люди, и долго стояла тишина. И в тихом летнем воздухе, в этом широком просторе тихо плыл вопрос: что нас всех ждет?

Прошел мимо пристанского домика и замедлил шаг у открытого окна. Там за столом сидят люди в форме речного флота, а во главе стола — капитан нашего теплохода. Они о чем-то разговаривают, и меня тянет к этому окну. Прохожу в очередной раз и слышу:

— Так из Астрахани вышли тральщики.

Прижимаюсь к стене возле окна. С детства усвоил, что подслушивать нехорошо, но заставить себя уйти и не пытаюсь.

Голос нашего капитана:

— Пока они доползут, немец так заминирует Волгу, что мы тут застрянем надолго. Чей-то голос:

— Но не идти же по минам!

— Зачем по минам? — отвечает наш капитан. — Не по фарватеру надо идти, а по рукавам. Туда немцу мины бросать ни к чему.

— Поведешь караван?

— Поведу. Я эти рукава знаю, пройдем. Голоса сливаются в гул. Выделяется голос:

— Идти, так идти. Что ж сидеть-то, новых мин ждать?

Слышно как двигаются стулья. Прохожу мимо окна — все стоят. Так хочется спросить: сами пойдете или с пассажирами? Рассказываю Марийке о том, что слышал. Ждем. Наконец, по пристанскому радио приглашают на посадку занять свои места, просят не толпиться и не создавать паники — заберут всех.

Впереди каравана — катерок, на его носу — наш капитан с длинным шестом в руках. Обжигает догадка; старик, рискуя жизнью, проверяет, нет ли мин. Тут же становится стыдно — не сообразил, что капитан проверяет глубину: идем не по фарватеру, и бакенов нет. За катерком — наш «Большевик», на капитанском мостике — помощник капитана, рядом с мостиком стоит старушка, говорят — жена капитана и живет сейчас на теплоходе. За «Большевиком» гуськом идут другие суда. Шли очень медленно. Когда через несколько часов, во второй половине дня, вошли в основное русло, капитан поднялся на теплоход и пошли хорошим ходом, как изменились лица! Были напряженные, скованные, иногда — с вымученными улыбками, стали обмякшие, усталые, но как смотрели вслед капитану!

По судовому радио приглашают пассажиров в кают-компанию на обед, но со своим хлебом. Марийка и я идем с бубликами. Расселись за длинными столами. Возле каждого столового прибора на маленькой тарелочке кусочек сливочного масла. Едим уху, поглядывая на масло, и... Из окон вылетают стекла, звон, крики. Вскакивают, лезут под столы, давка у входа в коридор... Мы с Марийкой сидим, не понимая, что случилось. Оказалось — самолет обстрелял из пулемета. Девушка в военной форме ранена в руку. Больше пострадавших нет. Разбрелись по своим углам. К вечеру пришли в Камышин. Над Волгой беседка на горе напоминает снятую в финале «Бесприданницы». Марийка с ее подружками бегали на этот фильм несколько раз. Дальше шли без происшествий, только каждый вечер к одиннадцати часам у Марийки подскакивала температура, ее лихорадило, ей слышался гул самолетов, и с трудом удавалось убедить ее, что ей это только кажется.

 

14.

Не помню, откуда у меня адрес Куреневских, — наверное, от мамы, — и с пристани мы — к ним. В их квартире, — полуподвальный этаж, две длинные комнаты, вытянутые одна за другой, — застали только Митю Лесного. Он живет один, и от него мы узнали судьбу Кропилиных.

На Сирохинской говорили по-старому — Кропилины, хотя после смерти отца Николая никто из этой семьи такой фамилии не носил. Дмитрия Степановича Куреневского перед переездом правительства в Куйбышев выслали в Ставрополь-на-Волге. У Юли — туберкулез легких, и сейчас она в санатории, где-то в здешних местах. Их двенадцатилетняя Любочка — у Веры Кунцевич, в лепрозории. Там же и Наташа Кунцевич, в эвакуации окончившая институт, с дочкой. Муж Наташи — на фронте. О Коле Кунцевиче никаких известий. Катя Лесная жила и осталась в Днепропетровске. Мите семнадцать лет. Он в этом году окончил школу, работает на заводе слесарем, просится на фронт, но его не берут: отец — репрессированный враг народа. Митю я видел тринадцать лет назад, когда в Дружковке ловил для него лягушонка, но он меня помнит и очень нам обрадовался, — наверное, ему одиноко и тоскливо. Он работает посменно и днем, когда не на работе, мотается по каким-то учреждениям, добиваясь, чтобы его взяли в армию.

Мы предоставлены самим себе, и нам после дорожных передряг хочется в спокойной обстановке прийти в себя и отдохнуть, а Марийке это просто необходимо: в одиннадцать вечера ее все еще преследует гул самолетов и подскакивает температура. Опаздываю в Челябинск? Ну и что? Беспокойство, владевшее мною из-за этого в Нальчике и Махачкале, прошло, и вместо него — уверенность: нигде меня не ждут и не ищут, и нужен я им, как пятое колесо до возу. Меня к ним направили — ну, и приткнут куда-нибудь. Несколько дней больше или меньше — какая разница? Да и пароход, на который мы попали в Махачкале, мог идти в Красноводск, и мы бы все еще ехали и ехали. Меня беспокоит состояние Марийки, а не задержка в дороге — тут моя совесть спокойна.

Недалеко от квартиры Куреневских, в самом центре, в новом дворце культуры обосновался московский Большой театр. Билеты можно купить свободно, и мы туда повадились. А в театре к одиннадцати часам Марийку лихорадит, но она говорит, что тут ей легче: видит, как спокойна публика и понимает, что гул самолетов только кажется. Билеты брали в первые ряды партера и, обдрипанные, я — в замызганной солдатской форме, солдатских ботинках и обмотках, сидели среди дипломатов и изысканно одетых дам, раз — рядом с японцами. Ну, и пусть, подумаешь! А им, бедняжкам, по вечерам и деваться, наверное, больше некуда.

Изумились счастливому концу в «Лебедином озере». Впрочем, бесцеремонное обращение с классиками искусства — явление распространенное. В Харьковском оперном «Пиковая дама» начиналась с пролога, в котором возле полосатой будки маршировали солдаты — это, очевидно, должно было символизировать эпоху. В кинофильме «Капитанская дочка», — еще немом, — Гринев получал свободу потому, что приглянулся Екатерине и стал ее любовником. И не может уже Пушкин никого вызвать на дуэль, и не может уже Чайковский протестовать против нелепейших изменений в его шедеврах и таких же дополнений к ним. Встретить бы наглеца, паразитирующего на классиках, и — по морде! Но ничего это не даст: такой бурьян растет и процветает на подготовленной почве, из которой бесцеремонно выпалывается все неугодное властям, будь то классика или новая талантливая поросль.

Прожили мы здесь неделю и когда уезжали, Митя примчался домой, сияя — добился, что его берут в армию. На радостях он чуть ли не силой навязал нам свое одеяло: ему не нужно, а у нас одеяла нет.

Воздушных тревог в Куйбышеве не было, но светомаскировка соблюдалась, и приятно было, проезжая Уфу, увидеть вечерние огни, от которых мы успели отвыкнуть, но и за пределами досягаемости немецкой авиации Марийку не оставляли вечерние галлюцинации.

В Челябинске не было необходимости спрашивать дорогу — город мало изменился с тех пор, как десять лет назад я отсюда удрал. Витковские занимали комнату в поселке тракторного завода в таком же доме, в каком жил и я. Ходят трамваи, но редко и всегда переполненные, к тракторному заводу проложена троллейбусная линия, на которой еще реже можно увидеть битком набитый троллейбус с незакрывающимися дверьми. В центре обращают на себя внимание два больших жилых дома подстать строившимся в Москве, стоящих рядом, с большой отступкой, а перед ними остались рубленные одно- и двухэтажные дома. В недостроенном оперном театре разместились какие-то мастерские. Из окна трамвая где-то увидел промелькнувшие сосны парка культуры и отдыха. Не сомневаюсь, — были и другие изменения, которые я не видел или не заметил. Витковские с утра до вечера на работе, мы, как и в Куйбышеве, предоставлены самим себе. В здании городского театра имени какого-то Цвиллинга обосновался московский Малый, и мы не упустили возможность несколько раз в нем побывать.

В комбинате «Челябинскуголь», в отделе кадров сижу рядом с пожилым человеком — одновременно заполняем одинаковые многостраничные анкеты. Ему лет за сорок. Гимнастерка пригнана по плотной фигуре и отутюжена. Галифе заправлены в хорошо начищенные хромовые сапоги. Скуласт, маленькие сверлящие глазки. Подбородок несколько великоват и вместе со сжатыми губами свидетельствует о наличии характера. Бычья шея с поперечными складками побрита. Пальцы белые, толстые, без каких-либо следов физической работы, ногти коротко подстрижены и все-таки некоторые грязноваты. Я потому его так рассматриваю, что не могу определить, кто он по специальности. Не рабочий и не колхозник — об этом и думать нечего. Неинтеллигентен, мало образован и мало культурен — это бесспорно. Кадровый военный? Нет выправки, намечается животик, немного сутулится и сидит вразвалочку. Заглядываю в его анкету, но он уже перевернул первую страницу с вопросами об основной специальности. Замедляю заполнение анкеты — пусть он закончит раньше и перевернет ее первой страницей кверху. Закончив заполнять, он сразу поднялся и, переворачивая анкету поднял и ее, но я успел прочесть то, что меня интересовало: руководящий работник. А! Так он из тех, кому чем бы ни руководить, лишь бы руководить, сегодня — макаронной фабрикой, завтра — тарным цехом или мыловаренным заводом. Он ни в чем не перечит начальству, не раздумывая выполнит любые указания — нужные и ненужные, толковые и бестолковые, полезные и вредные, — он не станет в этом и разбираться, а заставит, — тут он большой мастер, — выполнять их любой ценой, как говорится, — хоть кровь из носа. Он — надежнейшая опора Сталину, такие и нужны нашему режиму. Теперь понятно, почему каждая кухарка должна уметь управлять государством.

Получаю направление в Подуральск на машиностроительный завод, эвакуированный из Донбасса. Подуральск от Челябинска, если по прямой, километров пятнадцать-двадцать, но рабочий поезд едет чуть ли не полтора часа, катясь после какой-то станции почти в обратном направлении. Городок маленький. На площади — большой дворец культуры со сценической коробкой и двухэтажные дома. Такие же дома и на недлинной главной улице. Остальная застройка — маленькие домики, избы, землянки и полуземлянки. Вокруг городка — шахты и степь.

В конце главной улицы — завод, на который меня направили, это, кажется, — самое крупное предприятие в городе. В отделе кадров его начальник или сотрудник, — откуда мне знать? — читает мою только что заполненную анкету, такую же, какую я заполнял вчера в Челябинске.

— А! Вы еще техник-электрик. Это хорошо — электрики нам нужны. Пойдете дежурным электриком в цех.

— Нет, электриком я работать не буду, не для того я институт окончил.

— Как это не пойдете! Вы думаете, что говорите? Сейчас война, дисциплина военная, и вы обязаны работать там, куда вас поставят. Шутить не советую.

— А я вам без всяких шуток заявляю: электриком работать не пойду. Техникум я окончил больше десяти лет назад, электриком работал давно и мало, и все забыл.

Я говорил правду. Память, — моя, во всяком случае, — выбрасывает, как ненужный хлам, то, что не любит, иначе говоря, — стирает, как на магнитофонной ленте запись, освобождая место для новой. Помнил я, пожалуй, только закон Ома, который учил еще в семилетке. Вот преследует меня эта специальность! Нет уж, кем угодно, только не электриком.

— Ничего, на работе вспомните, — настаивает кадровик, чем-то напоминающий того руководящего работника, который вчера рядом со мной заполнял анкету. Ага, значит со мной разговаривает заведующий отделом кадров. — Есть инструкции, и главный электрик поможет вам советом.

— Когда ничего не помнишь, не помогут ни инструкции, ни главный электрик. Для меня взяться за эту работу было бы преступлением. Я могу в цеху такого натворить!.. Ну, назначите меня дежурным электриком, а я напишу заявление, в котором изложу, почему не могу взяться за эту работу...

— Это называется докладная, а не заявление.

— Пусть как угодно называется, не в этом дело, а в том, что если произойдет какая-нибудь авария, отвечать за нее буду не только я, но еще и тот, кто насильно заставил меня взяться за это дело. Вам это понятно? И я направлен к вам не в цех, а в ОКС. Вы прочли об этом в направлении?

— Понимаете, у нас уже есть один городской архитектор из Донбасса, он руководит проектным бюро ОКС’а, а больше архитекторов нам не нужно.

— Раз не нужно, отпустите меня — я сам найду работу по специальности.

— Несерьезный разговор, сами понимаете.

Он звонит по телефону, сообщает, что прибыл по назначению демобилизованный из армии архитектор, спрашивает:

— Найдется ли у вас для него работа? Выслушав какой-то короткий ответ, говорит:

— Пойдете на стройку прорабом.

— На стройку, так на стройку. А с кем вы говорили?

— С начальником ОКС’а. А ведь скоро зима, а в цеху тепло.

— Особенно при пожаре.

— При чем тут пожар?

— А как с жильем? Я с женой.

— А жена кто по специальности?

— Архитектор.

Обеспечить не сможем. Ищите сами. Встретились возле дворца культуры. Марийка уже договорилась о работе: в строительной конторе треста «Предуральскуголь» нормировщицей. Трудно здесь рассчитывать на что-нибудь лучшее. Жилья, конечно, не предоставляют. Останавливаем женщин, спрашиваем: не знают ли они где можно снять комнату? Под вечер сняли — в грязном, без мостовой и тротуаров, переулке в полуземлянке — из окна видны ноги редких прохожих. Комнатка маленькая, в ней — кровать, столик, две табуретки, гвозди в стене для одежды, дверной проем в общую комнату хозяев, завешанный какой-то материей. Ладно, на первый случай — хоть крыша над головой. Наутро я — на работу, Марийка — оформляться.

На работе Марийка познакомилась с молодой женщиной — главным геологом треста. Ее муж — главный инженер шахты. Они занимают большую квартиру и, не дожидаясь принудительного уплотнения, сами подыскивают себе соседей по квартире. Прожив всего несколько дней в полуземлянке, перебираемся к ним. Дом рядом с дворцом культуры, второй этаж, две квартиры на лестничную площадку. Большой холл, в который выходят и комнаты, и подсобные помещения. Две большие комнаты у хозяев, — с ними мать хозяйки и четырехлетний малыш, в маленькой живет пожилая женщина из Киева, жена офицера, другую такую же занимаем мы. В квартире — все тогдашние удобства, включая колонку в ванной. С жильем повезло. В ближайший выходной привезли из Челябинска свои вещи. Здесь, наконец, прошли Марийкины слуховые галлюцинации.

 

15.

Завод работает и на добычу угля, и на войну, на что больше и что он выпускает – не знаю, не спрашиваю, и не потому, что такие вопросы задавать рискованно — мне это неинтересно, да и в цехах бывать не приходится. Цеха работают в две смены. Рабочий день, как везде, — одиннадцатичасовый, выходной день — через воскресенье, ни отпусков, ни компенсаций. Подписка на заем, как до войны, добровольно-принудительная: попробуй не подписаться! Сдельщики зарабатывают больше, чем при восьмичасовом рабочем дне, но без доплаты за сверхурочные. Инженеры, техники, служащие и другие повременщики сколько получали, столько и получают. Рабочий класс считается господствующим — значит, так положено, и попробуй усомниться! Никто не ропщет. Да и черт с ними, с обесцененными деньгами: война, и даже подумать об этом совестно.

Завод продолжает строиться. Начальник ОКС’а и прорабы, по тому, как они уверенно держатся, видно, что строители матерые, но, судя по их разговору, — без солидного образования. Когда-то, может быть, кончили курсы десятников, может быть, учились в заочном или вечернем техникуме. Первый мой объект — большой заводской склад из нескольких отделений, о которых, ввиду разной высоты, и не скажешь, что под одной крышей. К моему удивлению мое рабочее место — в проектном бюро ОКС’а.

— На стройку побегаешь, — говорит начальник ОКС’а, — зато зимой будет где погреться.

— А где рабочие будут греться?

Как где? В нарядной, она — тут, в этой конторе. В проектном бюро людей немного: заведующий Алексей Николаевич Гуляшов — архитектор лет тридцати пяти – сорока, примерно такого же возраста угрюмый и замкнутый инженер-конструктор и, как контраст ему, молодые женщины-техники, которых молчаливыми не назовешь. Проект выполнен в этом бюро карандашом, в одном экземпляре, без разработки узлов и деталей — рассчитан на строителей, которые такие вещи столько раз делали, что знают их наизусть. Но я-то помню не все. Не беда! Когда меня не взяли в армию, я прекрасно понимал: лучшее, на что я могу рассчитывать вне армии во время войны — работа на строительстве и, уезжая из Харькова, взял с собой конспекты по строительным дисциплинам. Завтра их принесу. А пока можно начинать кирпичную кладку — дело знакомое по строительной практике. Тихонько говорю Алексею Николаевичу, что склад очень длинный, а брандмауэр не предусмотрен.

— Да кто сейчас считается со всякими нормами? Сплошные нарушения.

— А какая надобность нарушать здесь? Брандмауэр выполнить не проблема.

— В прошлом году, когда сюда приехали, была такая страшная гонка, такое давай-давай!.. Ну, и отучили соблюдать нормы. Но вы правы. Галя! — обратился он к сотруднице. — Добавьте в проект заводского склада брандмауэр и не забудьте проконтролировать выборку материалов.

— Да зачем? Брандмауэр и так можно выложить.

— А зачем вам обвинение в отсебятине?

А Гуляшову, — думаю я, — в допущенной ошибке.

— Объект срочный, завод эти склады заждался, дадим тебе зеленый свет, — говорит начальник ОКС’а по дороге к месту строительства. — У нас все так делается: не строят, не строят, а потом вынь да положь в один момент. Привыкай.

Фундамент выложен и видно, что давненько — оброс бурьяном. Подведена вода. Открыл кран — потекла ржавая, потом светлая. Трубы уложены по земле — значит, строительство было рассчитано на лето.

— Надо бы закончить стройку до морозов, так разве тут угадаешь, когда они стуканут.

Значит, Григорьевич, сделаем так: как только будет куда подать воду, электричество, тепло и прочее — так и будем их прокладывать — окончания кладки не дожидайся, упаси Бог! Понял?

Насмотрелся я на практикантов — во, баклуши били! Ну, ничего, все сначала начинали. Ты сам откуда? Из Харькова? А мы из Донбасса, соседи, значит. Если что надо — спрашивай, не стесняйся.

Каменщики, плотники, другие мастера — все старше пятидесяти, с большим опытом, понимают с полуслова, люди обстоятельные, рассудительные — работать с ними легко и приятно. Подсобные рабочие старики башкиры — жалкие, изможденные, в чем только душа держится, на них и смотреть больно. Тащит старик ведро с раствором к крану-укосине, еле идет, задыхается. Не выдержишь — возьмешь у него из рук ведро, еще и улыбнуться нужно, чтобы не подумал, что я на него сержусь — русский язык они понимают плохо. В конце перерыва слышу разговор каменщиков:

— И нам тут не рай, а для них — сущая каторга. На печи бы им лежать да своему Аллаху молиться.

— А где подсобных найдешь, когда все в армии? Они тут вроде как за негров на плантации. Жалко их по-человечески, да что поделаешь?

— Ну, что ж, — полезли-ка на свои плантации, пора.

Кладка шла хорошо. Старик геодезист произвел разбивку сетей, начальник ОКС’а прислал башкиров, они вырыли траншеи, — это моя забота, — сантехники и электрики прокладывают свои сети.

Я уже знаю, что мой следующий объект — мастерские ОКС’а, под общей крышей, новые взамен тех, что ютятся где и как пришлось. Об особенностях промышленного строительства я могу только догадываться и заранее знакомлюсь с проектом. Фундаменты под стены, под станки, небольшой подвал, какие-то бетонные ямы, траншеи для сетей и никаких чертежей для земляных работ. Говорю об этом Гуляшову.

— Опытному прорабу они не нужны, а вам лучше сделать, чтобы не напутать.

Вычерчиваю план земляных работ и сразу натыкаюсь на ошибки: нет в фундаментах отверстий для сетей, есть накладка сетей, есть ошибки в размерах. Показываю их Гуляшову.

— А кто проектирует инженерные сети?

— Те, кто их прокладывает, а мы им помогаем — чертят наши техники. А скоординировать сети — задача наша. Тут мой зевок, Хорошо, что заметили. Оставьте — исправим.

Что-то разладилось в мастерской железобетонных изделий, и нет перемычек. Договорился с начальником ОКС’а: он дает мастеров, мы сами делаем перемычки. Каменщики бурчат:

— Пока их дождешься — будет простой. Ну, нет порядка!

— Да я хотел на окнах железокирпичные делать...

— Правильно, Григорьич! Пока для ворот и дверей сделают, мы как раз с окнами справимся.

— Так начальник ОКС’а говорит — нет подходящего железа. Я уже думал — не выложить ли полуциркульные окна?

— Можем и полуциркульные, только они без надобности. На станке подходящего железа сколько хочешь. Мы подберем, ты только устрой, — пусть порежут, чтоб нам не морочиться с этим делом.

Гуляшов, — к слову пришлось, — рассказал: когда начальнику ОКС’а удается что-нибудь раздобыть, никогда не скажет где, а ответит — на базаре купил.

— Так и на оперативках отвечает. Однажды директор стукнул кулаком и закричал: «Я тебя серьезно спрашиваю — где достал?» А Андрей Корнеевич спокойно отвечает: «Где достал — там уже нет, хоть стучи, хоть не стучи».

Захожу к начальнику ОКС’а, — у него два прораба, — и прошу порезать железо для перемычек.

— Да где ты его взял? — удивляется начальник.

— На базаре купил. Они втроем захохотали, а один из прорабов потряс меня за плечи и сказал:

Ты смотри, какой у нас начальник растет. Весь в тебя, Андрей Корнеич. Гуляшов вернул исправленные чертежи мастерских и среди них оказался план земляных работ.

— Это вам премия за то, что предупредили скандальчик — любят у нас устраивать разносы по любому поводу.

Вошел начальник ОКС’а, увидел на моем столе этот план, поднял, посмотрел на него и пробурчал:

— Ну, любят наши проектировщики ненужную муру выдавать, вроде им больше делать нечего.

— Андрей Корнеевич, поручите, пожалуйста, геодезисту произвести разбивку.

— Геодезист сейчас на срочной работе.

— Тогда дайте мне теодолит — я сам разобью.

— Не торопись. Пока до мастерских дело дойдет, твою обноску на дрова растащат.

— Дрова еще вынести надо.

Почему-то все засмеялись.

— Что с тобой, ты не заболел? — весело спросил Андрей Корнеевич. — А забор для чего?

И действительно: что это со мной? Но земляные работы надо выполнить до морозов. А почему обноска должна быть обязательно деревянной? Порылся на свалке и нашел мотки подходящей проволоки. Встретил геодезиста и договорился: как только кончит снимать какую-то трассу, произведем разбивку мастерских.

Укладываем чердачное перекрытие, а там, где потолок не предусмотрен, можно было бы устанавливать стропила, но, оказывается, леса едва хватит на мауэрлаты, и неизвестно когда он поступит.

— А металл для ферм не найдется? — спрашиваю Андрея Корнеевича.

— Для склада? Во время войны? Такое скажешь! Да ты не переживай. Такие дела у нас сплошь и рядом, и нашей вины тут нет. Если каждый раз расстраиваться, никакого здоровья не хватит. Привыкай.

Вспомнились лекции грозного Бобика по деревянным конструкциям и удивившая меня сегментная форма из досок, даже из выбракованных, даже из обапол, а такого добра у нас хватает. Посмотрел конспект — проще пареной репы, как говаривал Бобик. Только где их делать и как поднимать? Длина фермы — двенадцать метров, высота — шесть. Спросил плотников: приходилось ли делать такие фермы? Один ответил:

— Киш робив... Ще за царя Панька. Та де ж їх тут робити? Не на дворi ж... Дощi як за- рядять!

Хотел посоветоваться с инженером-конструктором, но не вижу несколько дней. Оказалось — заболел туберкулезом легких и лежит в больнице. Сделал эскиз и пошел с ним к Андрею Корнеевичу. Он сначала отмахивался — некогда, потом разобрался, одобрил и с кем-то договорился — для изготовления этих ферм нам на несколько дней дают красный уголок. Втроем, включая плотника, который когда-то делал такие фермы, обсудили, как теперь говорят, организационно-технические вопросы и решили: изготавливаем половины ферм, а сплачиваем их на месте, на каждую пару ферм заранее набиваем обрешетку под кровлю, сверху — сплошную, снизу — с промежутками, чтобы она служила лестницей для кровельщиков.

Плотники в красном уголке сколачивают помост для изготовления ферм. Я за кулисами обнаружил большие щиты с наглядной агитацией и отбираю те, которые устарели и на картоне — из них получится прекрасное легкое лекало в натуральную величину. За этим занятием меня застал Андрей Корнеевич.

— Что ты тут делаешь? Уж не отбираешь ли их на лекало? А кто-нибудь разрешил?

— Я отбираю только устаревшие. Вот посмотрите.

— Устаревшие, неустаревшие... Я спрашиваю: кто разрешил?

— Андрей Корнеевич, давайте договоримся: вы ничего не видели и ничего не знаете, отвечаю за это я.

— А ты знаешь чье это добро? Они же такие люди, что ухватятся за это, пришьют тебе политическое дело, и поминай, как тебя звали! Это ж какой случай проявить бдительность! Поставь как было, мы же договорились, что лекало сделаем из досок — ну, и делай. Андрей Корнеевич увидел портреты. — Не хватало еще, чтобы ты их порезал на лекало. — Мы оба прыснули. — Смеешься? Лучше дай мне честное слово, что к этому добру больше не притронешься.

 

16.

Кончаем разбивку мастерских. Мимо проходят начальник ОКС’а и еще кто-то низкий, плотный, смуглый, похожий на цыгана, по описанию — директор.

— Директор? — спрашиваю у геодезиста.

— Он самый. Гуляшов о нем сказал: хозяйственник хороший, но характер!.. — И покрутил головой.

Вдруг они поворачивают к нам.

— Новый прораб Горелов, архитектор, — говорит Андрей Корнеевич.

— Который заводские склады строит?

— Он самый.

— Ты почему со строительства складов ушел? — не поздоровавшись, спрашивает меня директор.

— Делаем разбивку мастерских.

— Я тебя спрашиваю: почему ушел со строительства складов?

— Так ведь земляные работы надо до морозов выполнить.

— Ты что, вопроса не понимаешь? Кто тебе разрешил уйти со строительства складов?

— Может быть, и в уборную отпрашиваться? Директор побагровел.

— Ты как разговариваешь?! — взорвался он.

— Спокойно разговариваю, вежливо, не кричу, но говорю то, что думаю. Это вам не нравится?

Снова пауза.

— Где ты такого взял?! — закричал он на Андрея Корнеевича. — Весь завод склады дожидается, а он здесь прохлаждается — разбивка ему понадобилась. Твои мастерские могут подождать!

Теперь взорвался я:

— Не прохлаждаюсь, а работаю! Я отвечаю за порученные мне объекты, за них с меня и спрашивайте. А когда на каком объекте находиться, лучше знать мне, а не вам! Вы когда ездите в Челябинск, в горком, еще куда — что, завод останавливается?

— Ты посмотри на него! — кричит директор начальнику ОКС’а. — Где ты откопал такого умника? Он лучше меня знает какой объект строить раньше, какой позже. А я вам говорю: ваши мастерские могут подождать!

— Так ведь леса на стропила все равно нет, — отвечает Андрей Корнеевич, и я соображаю: директор о сегментных фермах не знает. — А Горелов работник толковый. Это вы на него напрасно...

— Там и без стропил работы хватает! — перебивает директор. — Я сам посмотрю, как он склады строит, этот твой толковый работник. Пошли. Тьфу ты, с вами забудешь куда шел!

— Да на строительство цеха.

— Познакомились? — спрашивает геодезист. — В былое время такого начальника можно было за деньги показывать. — Старик вздыхает. — А теперь разве он один такой? Теперь пошла такая мода. А чего удивляться-то? Хам, он и есть хам.

Вечером Андрей Корнеевич говорит мне:

— Ты это хорошо придумал.

— Вы о чем?

— Да я говорю за обноску из проволоки — никто не позарится. А мастерские нам, Григорьич, во как нужны! — он проводит ребром ладони по своему горлу. — Директор все откладывает и откладывает, и никак ему не втемяшишь, что без мастерских ему же и хуже: строим не для ОКС’а, а строительная база вся на соплях, то одно, то другое выходит из строя. Чинишь, чинишь... А то, что он кричал на тебя, — не обращай внимания: он на всех кричит. Привыкай.

На подмостках плотник мотнул головой в сторону и сказал:

— Вон директор стоит.

Директор стоял недалеко от склада и молча, как мне показалось, его оглядывал. Ну, и пусть стоит. Понадоблюсь — позовет.

— Иди к директору, — говорит плотник. — Видать, это он тебя глазами шукает. Ты тут главный, а он только с главными разговаривает.

Когда я спустился и нехотя, — ничего хорошего не ждал, — пошел к директору — он двинулся навстречу и, к моему удивлению, поздоровался. Потом пошел вдоль склада, время от времени повторяя «Так... так... так...» Я шел за ним молча и злился и на него, и на себя, и на весь свет.

— Постой, постой! — вдруг воскликнул он. — Как это у тебя кладка держится без перемычек?

— Почему без перемычек? Подойдите ближе. Вот они, перемычки — железокирпичные. В Донбассе их много в старых зданиях.

— Я не строитель, не обращал внимания. — Он двинулся дальше. — Да-а... Перекрытия делаете, крыши нет, пойдут дожди...

— А что? Лучше бы...

— Не лучше! Это я не тебе — ты тут ни при чем. Это я нашим снабженцам скажу пару теплых слов... Так говоришь, надо земляные работы до морозов выполнить? Под мастерские? Конечно, надо. Скажу, чтобы башкиров тебе прислали.

— Лучше бы экскаватор.

— Он в ремонте, до морозов можешь и не дождаться. Ну, я пошел. — Он подал руку, пожал, повернулся и быстро ушел.

Вечером спрашиваю у Гуляшова:

— Не знаете — кто наш директор по образованию?

— Академик. — Гуляшов улыбается. — В промакадемии учился.

Вошел начальник ОКС’а.

— Завтра, Григорьич, получишь бригаду землекопов. Неужели лед тронулся, господа присяжные заседатели? Говорят, директор с тобой за ручку прощался?

— Прощался.

— Знаешь, что это значит? Это вроде как условное обозначение: извинялся, что прошлый раз ни за что тебя облаял. Я тебе верно говорю, не первый год с ним работаю. Это тебе и Алексей Николаевич подтвердит.

— Что верно, то верно.

Когда б ни пришел на площадку мастерских — землекопы сидят, а, увидев меня, встают и копают.

Смотрю на результаты работы — дело, хоть и медленно, но движется, и я молчу. Однажды еще издали увидел: все стоят на коленях, а если точнее, то — сидят на ногах, подложив ватник, в одну сторону головами и молятся. Вдалеке стоят зеваки. Остановился и я — не хочу их потревожить. Перехватило дыхание. Бросить бы все к чертям собачьим и бежать куда глаза глядят. В старину хоть в монастырь можно было уйти... Окончив молитву, отряхнули ватники, одели и взялись за лопаты. Только подошел — один старик спрашивает:

— Начальник, почему не кричишь?

— А что я должен кричать?

— Давай, давай! Работать надо, а не сидеть. Быстро надо. Сейчас быстро не надо?

— Надо успеть до морозов, а то потом придется ломами долбить. — Взмахнул руками, как бы долбя ломом.

— Ломами плохо.

— А мороз скоро будет?

Старик посмотрел на хмурое небо, помолчал.

— Аллах знает.

Сидящими теперь я их видел редко, и когда сидели, то при моем появлении уже не вставали. Раз спросил:

— А вы хоть отдыхаете?

Ответили сразу несколько голосов, заглушая друг друга, но я разобрал: отдыхают, благодарят меня непонятно за что.

— Тянет меня на площадку мастерских, — говорит Андрей Корнеевич. — Ох, и хочется, чтобы поскорей. А у тебя, Григорьич, и башкиры шевелятся. Раскрой секрет.

— Их бы, Андрей Корнеевич, поощрить как-нибудь, а на них только кричат, но они такие же люди, как и мы с вами.

— Ты им чего пообещал?

— Ничего я не обещал.

— Ладно, чего-нибудь придумаем. Много их умирает. Спросишь — откуда знаю? А гробы где делают?

На строительстве складов начальник ОКС’а бывал далеко не каждый день, но не было дня, чтобы он не заглянул на площадку мастерских — чувствовалось его нетерпение. Когда стал виден конец земляных работ, я предложил не дожидаться их окончания и начать кладку фундаментов. Андрей Корнеевич это одобрил. Но настала пора устанавливать фермы на складах, и он предложил, чтобы я от складов на мастерские не отлучался — кладкой фундаментов он займется сам.

Краном-укосиной поднимаем по две соединенные обрешеткой половины ферм, плотники их устанавливают и сплачивают с другой парой. Кровельщики, взбираясь по обрешетке, покрывают рубероидом верхушку крыши и двигаются дальше за плотниками. Затем плотники пойдут второй раз вдоль крыши, заполняя в ее нижней части пустоты между обрешеткой заготовленными, подогнанными и пронумерованными досками, и кровельщики закончат покрытие. Крыша выглядит полуциркульной, на самом деле это — многогранник. Наверное, и крыша и процесс ее сооружения — зрелище непривычное, потому что проходящие мимо останавливаются, смотрят, переговариваются.

— Эй, Матвеич, ангар для самолетов сооружаешь? — раздается снизу.

— Кончай скорей курсы летчиков, а то опоздаешь, — откликается плотник.

Я не обращал внимания на посетителей — было не до них. Но вот, — плотники и кровельщики шли по второму разу, заканчивая свою работу, — глянул вниз и увидел стоявших рядом Андрея Корнеевича и директора. Директор поднял руку, помахал и поманил пальцем.

— Сам придумал? — спросил он, кивая на крышу.

— Нет, не придумал, а применил. Вместе с Андреем Корнеевичем и одним плотником — он когда-то делал такие фермы.

— А где видел?

— В институте на доске во время лекции по деревянным конструкциям.

— А когда вы начали делать эти фермы? Пока я вспоминал когда начали, ответил Андрей Корнеевич.

— А почему молчал? Что ты секреты устраиваешь?

— Не было уверенности, что удастся выполнить, — зачем же заранее говорить?

— Вот! — Директор повернулся к Андрею Корнеевичу. — Инициатива, и не боится рисковать. То, что нужно! — Потом повернулся ко мне. — Ну, иди — тебя там ждут.

Дня через два Гуляшов познакомил меня с приказом: меня перевели в проектное бюро на должность старшего конструктора с сохранением прежнего оклада.

— Алексей Николаевич, я — архитектор, а не конструктор.

А вы можете разграничить — где кончается архитектор и начинается конструктор? После вашей сегментной фермы странно слышать об этом. И потом: вы можете себе представить, чтобы сейчас у нас где-нибудь архитекторы работали по специальности? Ну, разве что в промышленном проектировании, да и там, — я уверен, — их используют, но с ними, как архитекторами, вряд ли считаются. Поработали прорабом, поработаете конструктором — вам же на пользу.

— Андрей Корнеевич! Чего это вдруг вы решили от меня избавиться?

— Избавиться? Об этом и думать не моги. Ты теперь будешь нашей палочкой-выручалочкой. Как где что застопорится — мы к тебе на поклон: выручай, Григорьич, ищи выход из положения. А по проекту строить — дело нехитрое. Это наш директор правильно надумал.

Никто не счел нужным не только спросить моего согласия — даже поговорить со мной предварительно. Будто я крепостной. Никакая война не может оправдать такого обращения с людьми. Мы все крепостные — и башкиры и я. Чей я крепостной? Директора? И так меня замутило, что не мог я работать весь день. Сколько было крику: сталинская забота о живом человеке! Со злостью думалось — вот это и есть сталинская забота о полуживом человеке.

 

17.

По продуктовым карточкам можно кое-что получить, но после двенадцати часов, проведенных на работе, нет желания стоять в очередях и нет возможности регулярно стряпать. Вместо этих карточек мы берем талоны в столовую — каждый в свою. Остряки называют, — оглядываясь по сторонам, — это трехразовое питание трепитанием: голодно, чем дальше, тем больше, и, хотя питание все время одинаковое, оно не насыщало, и люди слабели. Хлеб, — по восемьсот грамм, — мы получали в столовых и не бывали ни в магазинах, ни — из-за недоступных цен, — на базаре. Наши сотрудники, эвакуированные из Сталинской области в прошлом году, обзавелись огородами и запаслись на зиму картошкой и овощами. Мы же в Куйбышеве запаслись натуральным кофе, свободно продававшимся в магазинах, да еще Марийка получила на работе капусту, которую нашинковала. Квартирные хозяева дали кадушку, и в подвале стояли две кадушки с капустой — хозяев и наша. Принеся с работы остатки хлеба, мы доедали его с салом и квашеной капустой и запивали черным кофе без сахара. С такой добавкой к казенному рациону жить было еще можно.

Марийка угостила капустой хозяев и соседку, оказалось, что наша капуста куда вкуснее хозяйской, и ее количество стало быстро уменьшаться. Пока мы решали что делать, — не держать же капусту в комнате, — наша капуста кончилась. Сало, кроме куска, отрезанного для еды, мы держали в передней на шкафу, а когда за ним полезли, его там не оказалось. Марийка была уверена, что капусту брала и сало взяла старуха — так оно, конечно, и было, но говорить об этом с хозяевами — бесполезно: отперлись бы и даже возмутились, а доказательств у нас нет. Теперь по вечерам мы ели хлеб с топленым маслом, хранившимся в комнате. Надо бы масло растянуть подольше, но очень хотелось есть, и масло быстро уменьшалось. Будь что будет!

В проектном бюро сказал о пропаже сала и услышал от сотрудниц:

— Да у местных это и воровством не считается! Вроде обычая.

— Мы, когда переехали, тоже пострадали: пропадали и продукты и вещи.

— А вы хоть дверь в свою комнату запираете?

Поинтересовались, где и почем покупали сало и дружно ахнули: сохранились же уголки, где продукты так дешевы! Здесь килограмм любого жира стоит тысячу рублей.

С одинокой соседкой Евгенией Александровной, женой и матерью фронтовых офицеров, у нас, особенно у Марийки, установились доброжелательные и доверительные отношения, и с необременительными просьбами мы запросто обращались друг к другу. Евгения Александровна не работала и почти все время проводила дома. Она сказала Марийке, что когда варит мясо — из кухни не выходит: раз отлучилась, и мясо из кастрюли исчезло. От нее Марийка узнала, что наша квартирная хозяйка — приемная дочь старухи, регулярно ее бьет, и старуха часто ходит в синяках. Работая в коллективах, эвакуированных из Донбасса, мы редко общаемся с местным населением и не беремся судить — таковы ли его нравы, или это особенности такой на вид интеллигентной семьи. С хозяевами отношения вежливые, без эксцессов и претензий, но мы старались избегать контактов, включая и их четырехлетнего мальчика. А малыш симпатичный, и поразговаривать с ним частенько хотелось. Вот он ходит в полутемном холле, повторяя:

— Террикон... Террикон... Террикон... — И вдруг: — Бабушка!! Я боюсь!

— А чего ты боишься?

— Террикона боюсь!

Во дворце культуры — большой удобный зал и полноценная сценическая коробка. Здесь обосновался драматический театр, эвакуированный из областного русского города, — театр неплохой, — и мы посещаем его спектакли. Известные артисты, обычно гастролировавшие на юге, устремились на восток и, приезжая в Челябинск, заглядывают в наш дворец культуры, и мы бываем на их концертах. Сюда же ходим и в кино.

Есть у нас уже и знакомые — семья киевлян, занимающая такую же квартиру как наша, у нас с ними — общая лестничная площадка. Глава семьи, — пожилой, с грустными, — даже когда он шутит, — глазами, — специалист, и, кажется, крупный специалист в области применения взрывов в горном деле и, вообще, в промышленности, серьезно утверждающий, что зубы проще и лучше всего удалять правильно направленными взрывами. Его жена занята домашним хозяйством и вязанием. Живет у них молодая девушка — архитектор Женя, — дочь или родственница, работавшая где-либо или нет, уже не помню. Марийка у них бывает часто: она воспользовалась предложением хозяйки и вместе с Женей учится вязать. Вяжут себе толстыми красными нитками кофточки с какими-то пупырышками, и я назвал трех вязальщиц — артель «Красные пупырышки». Глава семьи подхватил название и так назойливо его повторял, что становилось неприятно. Удивило отсутствие чувства меры у этого, казалось бы, культурного человека и вспомнился школьный друг Изя, который в подобных случаях не стеснялся в выражениях: раз — хорошо, два — тоже, а на третий — бьют по роже. Не знаю, что нашла в нас эта семья, но они звали к себе и приглашали составить компанию во дворец культуры. Я бывал у них реже Марийки и часто встречал там шумное дамское, — мне неинтересное, — общество, так и не уяснив, — да я и не старался уяснить, — кто здесь живет, кто пришел в гости, а кто заказывает хозяйке вязанье. Одно было ясно: это общество обеспеченных и сытых. Однажды мы здесь застали пожилую, симпатичную заслуженную артистку из находящегося в Приуральске театра. Она что-то рассказывала из закулисной жизни и забавно изображала своего косноязычного директора, который якобы говорил: «Не забывайте: зритя — она щусествует».

Мои сотрудницы и женщины, заходящие к нам, жалуются на усталость, недомогания, на заброшенность и болезни детей, но не ропщут и терпеливо несут свой крест, понимая — решается наша судьба, и нет другого выхода. Замерев, с затаенной надеждой жду последние известия и каждый раз слышу описание героических подвигов, то есть — какой ценой дается нам оборона, и время от времени еще о том, какой город мы оставили на Северном Кавказе. Подвиги — везде: не так далеко от Москвы, куда скоро год как отогнали немцев и остановились, в осажденном Ленинграде, вымирающем от голода и холода, в руинах Сталинграда, где идут бесконечные бои за подступы к Волге, в степях Кавказа, где немцы продвигаются к горам и нефтяным промыслам, в Арктике, в тылу врага... Разговоров о положении на фронте не услышишь — об этом даже думать страшно. Почему Красная армия все еще отступает? Почему ее наступления замирают, как под Москвой, или терпят катастрофы, как в Крыму и на Изюм-Барвенковском направлении? И об этом разговоров не услышишь: то ли во время пожара не ищут его причины, то ли тема слишком рискованная, а нас давно отучили от откровенных разговоров. Молчу и я, но хорошо чувствую фальшь официальных объяснений. Неизбежность войны понималась, чувствовалась, угадывалась, носилась в воздухе, даже отразилась на нашем поведении в институте: как с цепи сорвались — сказал о нас декан. Война могла начаться в любой день, и этому никто бы не удивился. Весной сорок первого прочли сообщение ТАСС о том, что в Лондоне советский корреспондент был впервые допущен на зенитную батарею. Это неспроста, — шепотом говорили друг другу я и мои ближайшие друзья. И сам факт, и сообщение о нем неспроста — говорили у нас за столом. — Похоже, что скоро будем воевать с Германией. В городе начались покупки впрок. Внезапное нападение? В «Поединке» Куприна есть выражение, ставшее почти пословицей (привожу по памяти): вся рота идет не в ногу, один поручик шагает в ногу. Так что же: все мы шагали не в ногу, один Сталин шагал в ногу? Не верю и второй официальной причине: немецкая армия получила полуторагодичный опыт ведения современной войны, Красная армия такого опыта не имела. Да, Гитлер очень быстро разгромил Польшу, но это было так, как если бы здоровенный верзила избил ребенка. Сталин пытался проделать то же с Финляндией, но не смог. Да, немцы оккупировали страну за страной, но нигде не встречали серьезного сопротивления. Так где же их опыт? Не на Балканах ли, где они увязли в отчаянном сопротивлении народов? А разве мы не имели опыта? Забыли, как громили японцев в Монголии? А разве японцы воюют хуже немцев? Эти объяснения — ложь для прикрытия настоящей причины, а она торчит как шило из мешка. Но попробуй о ней сказать!

Бывает, что во сне я громко смеюсь — на Сирохинской об этом знают давно. Марийка говорит, что смех во сне производит странное и неприятное впечатление. Однажды в Нальчике, когда я хохотал, она стала меня будить, а утром сказала, что я ответил: «Не мешай — мне смешной сон снится». Я рассказал сон и, наверное, поэтому его запомнил: в Харькове Марийка и я спрятались от холодного осеннего дождя под аркой Дворца труда, прибежала мокрая собачонка, встряхнулась и сказала: «Ну и погодка!» В Харькове... В Нальчике... Наши войска оставили и Нальчик — немцы добрались до главного Кавказского хребта... Аржанкова могли призвать в армию. Алексену восемнадцатый год — его могут отправить в Германию. Мама с Алексенкой останутся сами. Больше всех жалко Алексенку. Спустился занавес и над этим городком — Бог знает, что там делается. Где Федя? Смог ли уехать? А если нет? Он же из выкрестов, а у мамы длинный язык, и она давно могла об этом разболтать. Представил, как немцы ведут татов. Вижу старух, несущих корзинки со своим жалким товаром, вижу рыжеватого, веснушчатого пожилого, он остановился и что-то беззвучно говорит, но я по движению губ понимаю: «Прости и помоги, прости и помоги». Немцы бьют его прикладами. Марийка меня будит: «Ты кричал. Перевернись на другой бок».

Мы редко ездим в Челябинск: всего два выходных в месяц, и то если в один из них не устроят воскресник — с нами не церемонились. Витковские приезжали к нам еще реже, за все время раза два-три. С Людмилой Игнатьевной Марийка переписывалась. Людмила Игнатьевна, как и в Харькове, преподавала в школе, а как она устраивалась с ребенком, я не помню. Однажды из Рубцовска пришло необычное письмо: наш адрес написан почерком не Людмилы Игнатьевны, а другим, мучительно знакомым, и указан другой обратный адрес, а в конце его: Ф.А. Майоров. Господи, да это же Федя! Он успел бежать из Нальчика, повторил наш путь через Махачкалу и Астрахань, из Астрахани ехал по железной дороге на открытой платформе. Некоторые его спутники ехали в Рубцовск, говорили, что там много харьковчан, Феде было все равно куда ехать — так он оказался в Рубцовске. Работает юрисконсультом в жилищно-коммунальном отделе тракторного завода. Виделся с Людмилой Игнатьевной — у нее будто бы все благополучно, если только может быть благополучно у нас в такое время. У Феди резко ухудшилось состояние здоровья: замучила одышка, подскакивает давление, появилась сердечная аритмия. Интересуется нашей жизнью и просит писать — по эту сторону у него — только мы.

 

18.

У Красной армии фронтов много, но говорят по радио и пишут в газетах изо дня в день больше всего о боях в Сталинграде. Если верить нашим сообщениям, бои за Сталинград — в центре внимания всего мира. Хочу понять, почему именно Сталинградская битва затмила все другие сражения мировой войны, происходящие в это же время. Я — дилетант и передаю всего лишь тогдашние мысли и чувства. Первая мысль: больше всего о Сталинграде потому, что город носит имя Сталина? Фу, какая чепуха! Если это и имеет хоть какое-нибудь значение, то только для его самолюбия. Значит, дело в стратегическом значении города? А в чем оно? Чем Сталинград важнее других волжских городов? А ты, — говорю себе, представь, в каком положении мы окажемся, если немцам удастся овладеть тем, что осталось от Сталинграда и закрепиться на Волге. Картина получается гнетущая.

Северный Кавказ уже оккупирован и закупорен немецкими войсками. Нефтяные промыслы Грозного и Майкопа или обороняют отступающие в горы войска — отступать больше некуда, — или ими разрушены, или у немцев. Немецкие войска, конечно, рвутся в Закавказье, а значит — и в Баку, к нашим самым главным нефтяным промыслам. Связь с Кавказом — всего лишь по Волге и Каспийскому морю, но это сейчас. А если Сталинград падет? Тогда связь только через Среднюю Азию, и отрезанная на Кавказе армия обречена. Лучше не думать.

Но это не все. Турция — в дружеских объятиях гитлеровской Германии и во враждебных отношениях со сталинским Советским Союзом, единственная союзница Германии, не участвующая в войне: в Иране не только советские, но и войска наших союзников, и боязнь второго фронта, — фронта против наших союзников, — удерживает Турцию от выступления против нас — так я думаю. Падет Сталинград, и Турция на Кавказе серьезного фронта не встретит.

Но и это не все. Япония давно увязла в Китае, а с прошлого года в Юго-восточной Азии, в Тихом и Индийском океанах ввязалась в войну против Америки и Британской империи. Казалось бы, ей не до нас, но Япония — главный союзник Германии, и нет гарантии, что она при удобном случае не нападет на Советский Союз. Падение Сталинграда — чем не удобный случай?

Теперь понятно, почему такое внимание боям в Сталинграде: именно там и именно сейчас решается наша судьба и не только наша, но и многих европейских государств.

С тех пор, как я перешел в проектное бюро, не помню ни одного своего объекта, и не удивительно: своих объектов, за которые я бы отвечал, у меня больше не было — я всего лишь участвовал в проектировании или строительстве каких-то объектов, а каких и в чем заключалось мое участие в каком-нибудь из них, как говорится, — хоть убейте. Что запомнилось, так это товарищеские отношения в проектном бюро и с работниками ОКС’а и что были у меня и какие-то удачи, даже премии, и неприятности с нервотрепкой, и даже курьезная история, возможная только в нашей стране. Я наотрез отказался возводить своды над стенами, не рассчитанными на такой распор, и директор кричал:

— Полукруглые окна делал, а полукруглое перекрытие делать не хочешь! Не будешь делать — пойдешь под трибунал!

Потом он кричал на Андрея Корнеевича и Гуляшова, заступавшихся за меня и пытавшихся объяснить существо дела:

— Вы что, сговорились? Вы что, не видели в Донбассе полукруглых перекрытий? Саботаж тут устраиваете!!

Много бываю на стройках, и в начале зимы мне очень кстати выдали ватную куртку и ватные штаны. Валенки, к сожалению, не выдали, а купить на базаре нет средств.

Ежедневное нетерпение: в первую половину дня — скорей бы уж обед, во вторую половину — скорее бы ужин. Топленое масло давно кончилось, и, возвращаясь домой, доедаем остатки хлеба, запивая черным кофе, и лежим. Сначала лежим одетыми, сообщая и обсуждая новости, если они есть, делясь впечатлениями, потом укладываемся на ночь. Будильника нет — не раз проснешься и посмотришь на ручные часы. Вставать так не хочется!.. Гаснет интерес к концертам, спектаклям, кинофильмам — ходим на них все реже, гаснет интерес к разговорам на работе и со знакомыми — все это быстро забывается, долго держалось, пожалуй, только впечатление от игры Давида Ойстраха. От встречи Нового года у наших киевских соседей запомнил богатый по тому времени стол и старания сдерживать свой аппетит. На душе — непроходящая подспудная тревога: что нас всех ждет?

Вечером к нам домой пришел гость — крупный пожилой мужчина с черной бородой и начинающейся сединой в бороде и на висках. Я его узнал, когда он себя назвал:

— Куреневский.

За столом понемногу вспоминались и узнавались черты этого человека, которого я когда-то видел — раз мельком в кассовом вестибюле харьковского кинотеатра и несколько дней в Дружковке. Мы угощали его черным кофе не только без сахара, но и без хлеба — у нас ничего не было. Он все еще живет один в Ставрополе-на-Волге, Коля по-прежнему — в туберкулезном санатории, а Надя — у Веры Кунцевич в лепрозории. Митя Лесной тоже где-то в Средней Азии, в военном училище. Здесь Куреневский в командировке. Он интересовался и нашей жизнью и, услышав, как умер мой отец, — я впервые неожиданно для себя рассказал об этом, — набрал воздуха, закрыл глаза и так просидел несколько секунд.

— А как умирал мой отец, я не знаю, — сказал он. — Знаю только, что в тюрьме.

Встречались наши глаза, и я испытывал боль, чувствуя какое одиночество и какую тоску он испытывает. Когда он уходил, мы отсыпали ему кофе. Сначала он отказывался: «А как же вы?» Но мы убедили его, что кофе у нас много, мы запаслись им в Куйбышеве, когда проездом остановились в его квартире, даже показали наши запасы.

Не мог заснуть — думалось: за что и ради чего искалечили ему жизнь? А разве моему отцу не искалечили? Да разве только им! И как долго будут калечить? Вопросы без ответов.

Мы не спросили Дмитрия Степановича как он узнал наш адрес. Надо полагать, я переписывался с кем-нибудь из Кропилиных, наверное, — с Верой Кунцевич. И, наверное, вскоре после того, как у нас побывал Куреневский, из ее письма я узнал, что Куреневский умер. Господи, да не покончил ли он с собой?

Ошеломляющая новость: у Сталинграда окружены немецкие войска, их командование отказалось капитулировать, идут бои на уничтожение окруженных войск, они уже расчленены и теперь уничтожаются расчлененные части. Сообщили, что Геринг пообещал Гитлеру бесперебойное снабжение по воздуху окруженных войск боеприпасами, продовольствием и всем необходимым, но это снабжение осуществляется плохо, с перебоями, и окруженные страдают от голода, морозов и острой нехватки боеприпасов. На их выручку — прорыв окружения, — движется по линии Тихорецкая-Сталинград группа Манштейна. Несколько дней напряженного ожидания, и мы услышали о разгроме этой группы. Затем последовали сообщения о полном разгроме окруженных, их капитуляции во главе с фельдмаршалом Паулюсом, об освобождении Сталинграда, об огромном количестве пленных и трофеев и о том, что в Германии объявлен трехдневный траур. Наше душевное состояние стало похожим на то, которое бывает в начале выздоровления от тяжелой и затянувшейся болезни, порой казавшейся неизлечимой, сопровождавшейся вспышками отчаяния и злобы против главного и им назначаемых лечащих врачей. Еще полностью не выздоровел, еще слаб, но чувствуешь и понимаешь: самое страшное — позади. Иногда ползли, иногда бежали дни тревожного ожидания — как развернутся дальше события: хватит ли сил перейти в наступление или снова уйдем в оборону? Опасения были напрасными: наши войска устремились на Запад, достигли Донбасса. Пришла пора немецким войскам бояться быть закупоренными на Северном Кавказе, и они бегут оттуда. С первых дней войны и до последнего времени Советское информбюро сообщало о городах, оставленных нашей армией, теперь об освобожденных городах нам сообщают регулярно. Освобожден и Нальчик.

Всю жизнь — под гнетом партийной пропаганды. Она редко бывает талантливой, обычно — бездарна, иногда — примитивна до беспросветной тупости. Ее содержание меняется в зависимости от обстоятельств, постоянны лишь самовосхваление партии и безудержное воспевание Сталина. В самые первые дни войны самовосхваление и воспевание, как и раньше, продолжалось. Вскоре, когда на всех фронтах полным ходом пошел разгром Красной армии и она оставляла немцам огромные территории, руководство партии и гениальность Сталина отодвинулись в пропаганде на дальний план, а на первое место вышли призывы к чувству патриотизма. Сначала взывали к патриотизму всех народов Советского союза. В Харькове на афишных стендах, стенах и заборах были наклеены воззвания «До великого українського народу», подписанные первым секретарем ЦК КП(б)У Хрущевым и председателем Совнаркома Украинской ССР Коротченко. С осени 41-го года, со времени обороны Москвы, взывали уже только к патриотизму великого русского народа. Кульминация такой пропаганды — доклад Сталина по случаю двадцатипятилетней годовщины Октябрьской революции. Перечислив наиболее выдающихся русских полководцев, представителей науки и искусства, упомянув, конечно, и Ленина, Сталин провозгласил, что народ, явивший их миру, непобедим. После разгрома немцев в Сталинградской битве снова, потеснив призывы к патриотизму, в пропаганде возобладали прославление партии и Сталина, и с каждым новым успехом на фронте это прославление увеличивалось, достигло тошнотворных размеров и оставалось таким до ХХ-го съезда партии, но и после этого съезда самовосхваление партии продолжалось с той же силой и очень назойливо.

До революции солдат русской армии вели в атаку призывом «За веру, царя и отечество!» Теперь в советской армии стали поднимать солдат в атаку призывом «За родину, Сталина и социализм!» Это — не единичный случай, не самодеятельность какого-нибудь подхалимствующего армейского политработника — этот призыв, вызывающий отвращение у мало-мальски порядочного человека, ежедневно пропагандируется центральными газетами. Люди гибнут в боях за отечество или родину, — называйте как хотите. Это печально, но понятно: так повелось спокон веков. Но заставлять погибать за Сталина и его кровавый социализм?!

Тщетно искать у Сталина черты гуманного и культурного человека. Он — большевик, и этим все сказано: большевики во главе с Лениным, так же, как немецкие национал-социалисты во главе с Гитлером, с презрением относятся к таким человеческим чертам, считая их проявлением гнилого либерализма. По понятиям этих людей морально все, что способствует достижению их целей, и для этого они не гнушаются никакими средствами. По-моему, от нынешних большевиков Сталин отличается, во-первых, тем, что у него, как у Ленина, большевистская бесчеловечная мораль доведена до крайности — дальше, как говорится, ехать некуда, и, во-вторых, тем, что он, наверное, психически ненормален — у него две мании: мания преследования, и это ведет к систематическому истреблению мнимых врагов и репрессиям миллионов ни в чем не повинных, и мания величия — иначе не объяснить, почему он допускает и молчаливо одобряет непомерное и беспрерывное славословие в свой адрес и то, что людей гонят на смерть ради его имени и его славы.

Ближайшее окружение Сталина — Молотов, Каганович, Ворошилов, Жданов, Берия, Хрущев, Суслов, Мехлис, — всех не запомнишь, да и не стоят они, чтобы их помнили, — и все они, конечно, настоящие большевики с такой закаленной ленинско-сталинской моралью, что удостоились права именоваться соратниками, единомышленниками и друзьями вождя. Они не могут не помнить судьбу своих предшественников-соратников, единомышленников, друзей Ленина — сами помогли Сталину их уничтожить. Они никогда ни в чем не перечат Сталину и с рвением стараются выполнить любые, — как любит писать наша пресса, — предначертания вождя. Они не могут не понимать, что только при этом условии они удержат свою роль и свое значение, иначе — участь предшественников, и их нынешние коллеги, не задумываясь, и тут, спасая свою шкуру, помогут Сталину. Такая участь постигла Орджоникидзе, Косиора, Чубаря, Ягоду, Ежова, Куйбышева, Постышева... Их не жалко. Не удивлюсь, если окажется, что у некоторых из ближайшего окружения Сталина запятнанное прошлое, — Берия, Вышинский, — и Сталин использует это, заставляя их, боящихся расправы, безропотно подчиняться. О Сталине все время пишут, говорят, кричат и поют, о его окружении упоминают, и когда я читаю и слышу об этих соратниках, единомышленниках и друзьях, они представляются мне скопищем омерзительных ничтожеств, и я испытываю к ним чувство брезгливости.

Осточертело читать и слышать: благодаря мудрому руководству, благодаря неустанной заботе партии, правительства и лично товарища Сталина, благодаря, благодаря, благодаря... Они не только бахвалятся, но попрекают своими благодеяниями. Благодаря? Если в людях еще сохранилось что-то человеческое, если страна приобрела хоть что-то полезное, если солдаты могут выдержать войну не просто с немцами, а и с озверелыми фашистами, а солдатские семьи — вытерпеть работу и жизнь в тылу, если мы дожили до перелома на фронте, и уже нет сомнений в нашей победе, то это — не благодаря, а — несмотря, а может быть и — вопреки. Миллионы погибших в гражданскую войну, от неоднократного голода, в том числе — нарочно организованного, миллионы гибнущих в эту войну, миллионы погибших и погибающих в советских и немецких концлагерях и в наших ссылках, лишения и страдания людских масс и насажденные в людях негативные черты — вот это, конечно, благодаря...

 

19.

Пришло письмо от мамы. Перед тем, как наши войска оставили Нальчик Алексена взяли в армию. После освобождения Нальчика в армию призвали Александра Николаевича. Я откуда-то уже знал, что военнообязанных, оставшихся в оккупации, мобилизуют и, — по слухам, — направляют в штрафные батальоны. Мама не написала, демобилизовали или нет Алексена, когда войска вернулись в Нальчик. Ему восемнадцатый год, он несовершеннолетний и невоеннообязанный. Здравый смысл подсказывает, что, наверное, войска, уходя в горы, взяли с собой Алексена и его сверстников, чтобы их не угнали в Германию, а по возвращению в Нальчик логично и гуманно было бы отпустить ребят домой. Понимаю, что это предположение основано только на моей надежде, но как было на самом деле, я не знаю: у произвола своя логика и своя мораль.

Наши войска приближаются к Харькову, и, не дожидаясь его освобождения, я опускаю в почтовый ящик письмо на Сирохинскую. Четвертого марта Харьков освободили.

Ассортимент и количество получаемых по карточке продуктов зависит от литеры, то есть категории этой карточки. Начальство побольше, — директора предприятий, руководители учреждений, — имеют литер «А», поменьше, — начальники цехов, отделов, — литер «Б». Остальные — литер «В». Разница в снабжении между «А» и «Б» не очень заметна, между «Б» и «В» — очень большая, и остряки называют обладателей карточек, в зависимости от литеры, так: литераторы, литербетеры и коекакеры, ибо в соответствии с литерой и столовая. У Марийки стали опухать ноги. У меня при резких движениях кружится голова. Газеты периодически печатают рецепты приготовления чуть ли не целебного отвара из хвойных игл, якобы питательных, сытных и даже вкусных блюд из древесных опилок и еще каких-то гадостей, и нас удивляет не сам факт рекомендаций, не их содержание, а подписи под ними: доктор наук, профессор.

Откуда-то возвратясь, Гуляшов сообщил мне новость:

— Директор нашел нам с вами работу — проектировать заводской клуб.

— Клуб? Во время войны? Да кто ему разрешит?

— Думаю, что никто не разрешит, но вы уже имели честь познакомиться с нашим директором и уже знаете: если ему что втемяшилось — вынь да положь и нраву моему не перечь. Он давно толкует: вон у шахтеров какой дворец культуры, а у нас даже паршивого клуба нет, чтобы людей собрать.

— Да ведь собирает он людей во дворце культуры.

— Ну, Петр Григорьевич, это же ходить просить, кланяться, а в праздники участвовать в совместных собраниях и сидеть в президиуме где-то сбоку. При его самолюбии! Знаете, какой дворец культуры был у него в Донбассе? Заводской, конечно, но командовал-то он! Там к нему ходили просить и кланяться.

— Неужели он рассчитывает, что ему сейчас разрешат строить клуб? Что-то не верится.

— Не знаю, на что он рассчитывает, может быть — добиться разрешения на волне производственных успехов: перевыполнения плана, выполнения особого задания — это он умеет, но для этого ему нужен проект.

— Да зачем ему теперь проект? Он же, наверное, скоро уедет в Донбасс восстанавливать свой завод, заодно и свой дворец культуры восстановит.

— Что он рвется в Донбасс, где он был в своем городе царь и бог, можно не сомневаться. Вопрос в том — удастся ли ему это и как скоро. Но если и удастся, может быть, он хочет оставить здесь по себе память в виде клуба, своего рода памятник.

— Самому себе?

— Ну не нам же с вами! Хотя, конечно, перед клубом будет стоять совсем другая фигура.

— Гуляшов улыбнулся и заложил большой палец за борт пиджака.

— Ну, а если он здесь останется, то после войны сможет отгрохать не клуб, а дворец культуры не хуже, чем в Донбассе.

— Думаю, вы ошибаетесь. Полстраны в развалинах, со средствами будет туго — не на много лучше, чем теперь. Да что нам толковать об этом? Наше дело маленькое — получили задание — надо выполнять.

— Проектировать приказано вместе?

— Нет, порознь. Конкурс. И участвовать в нем будем не только мы. Удивлены? — Гуляшов улыбается. — В Челябинске обосновалось правление Союза советских архитекторов.

— Да, я видел такую вывеску.

— Наш директор тоже видел. Наш пострел везде поспел. И договорился о конкурсе и о совместном жюри. Там кое-кто тоже примет участие в конкурсе, так что у нас с вами будут солидные конкуренты.

— Неужели в правлении союза не понимают, что этот проект нереальный?

— А им, наверное, все равно: реальный — нереальный. Представляете, как там ухватились за этот конкурс — делать им сейчас нечего.

— Конкурс открытый или заказной?

— Боюсь, директор в этом не разбирается. С одной стороны — вроде бы заказной: участники определены — желающие из союза и мы с вами. Никакого объявления не будет. С другой стороны — подавать проекты под девизами, как на открытом конкурсе. Поди тут разбери!

— Программы еще нет?

Программу готовят в Челябинске. В общих чертах, — без деталей, — могу вам ее сообщить. Требуется приспособить под клуб двухэтажное общежитие и пристроить к нему зал на 300—400 мест со сценой и кинобудкой, а в здании общежития разместить клубные комнаты — сколько влезет.

— Сценическая коробка?

— Никакой коробки. По сути — большая эстрада с кулисами и занавесом.

— Без оркестровой ямы?

— И без правительственной ложи.

— Объем проекта?

— Проект эскизный — конкурс идей.

— А сроки?

— Дело темное. Директор сказал мне — две недели. Но в правлении союза этот номер не пройдет, так что вопрос пока остается открытым. Представляю, как директор будет спорить с правлением по этому пункту программы. Чертежи общежития у нас есть, так что мы с вами можем начинать.

— В одной комнате?

— Я думал — не попросить ли Андрея Корнеевича, чтобы он вас приютил на это время. Он, конечно, не откажет, но у него всегда толкутся люди, будут совать носы в проект, задавать вопросы и давать советы. Здесь будет спокойнее. Мы с вами, надеюсь, люди порядочные, подглядывать не станем, а уходя, будем закалывать кнопками. Если хотите, можно попросить директора, чтобы он вас на это время куда-нибудь пристроил.

— Не надо! Там тоже может быть придется отвечать на вопросы и выслушивать советы, а то и — указания.

— Я тоже так думаю. И попросим сотрудников проекты не смотреть.

— А нам почему нельзя?!

— А вы не удержитесь, будете обсуждать, сравнивать и, конечно, проговоритесь. Так что придется потерпеть.

Оказалось — работать невозможно: нас обоих то и дело отвлекали. А что за проектирование урывками? Тут нужно что-то вроде запоя. Дня через два-три Гуляшов сообщил, что директор распорядился — во вторую половину дня без его разрешения нас не трогать, и работа мало-помалу пошла.

Начал с традиционного портика с фронтоном над входом — получалось парадное, набившее оскомину решение. Наверное, и мои соперники, следуя указаниям об освоении классического наследства, ничтоже сумняшеся, ринутся по этой плотно утоптанной дороге. В моем представлении небольшой клуб должен выглядеть уютно, может быть даже интимно, хотя, к сожалению, интимность противопоказана нашей официальной архитектуре общественных зданий. Надвинул крышу на вход — уютно, интимно, но чересчур: годится только для небольшого жилого дома. Изломал спускающуюся над входом крышу, подперев ее металлическими колонками — что-то вроде остова фронтона, и что-то в этом есть: уютно, симпатично, но старомодно — -надцатые годы, пахнет модерном. Ну и что? Поискал пропорции такого фронтона, поискал соотношение между ним и зданием, поискал рисунок колонок и увидел: как говорил Солодкий — получается, получается... Кинобудку разместил между зданием и пристраиваемым залом — меньше переделок в здании и чуть увеличивается фойе за счет кармана над будкой. Поэскизировал и, поколебавшись, решился на отклонения от программы: увеличил фойе за счет соседних комнат, помещения кассы и администратора выгородил из холодного вестибюля, соединив их окошечками не с ним, а с фойе. Остальное пошло так гладко и быстро, что не запомнилось.

Красок у нас нет, проекты подадим черно-белыми. Я не удержался от любимого приема — фасады и перспективу отделал перышком, а это штука трудоемкая, и все же и сам удивился, как быстро справился с проектом, и Гуляшова удивил.

— А мне еще возиться два дня, не меньше, — сказал он.

— Алексей Николаевич, а куда отдавать проекты?

— Директору. Да только какие уж тут девизы! Я думаю проект отправить по почте из Челябинска.

— Неохота тратить на это выходной. Да я и не знаю, как это делается.

— Дело нехитрое, хотя морочливое. Я два раза отправлял, раз — еще студентом. Правда, лавров не обрел... Мне все равно придется ехать в Челябинск. Вы, наверное, еще не член союза архитекторов?

— Не член.

— А жаль. Дело в том, что членам всех творческих союзов, говорят, теперь положен литер «А». Я еду в правление союза за такой справкой — хочу попасть в литераторы. У меня двое детей и старики. Петр Григорьевич, вы свой проект уже наклеили на картон?

— Наклеил.

— Давайте я и ваш проект отправлю.

— Большое спасибо, но не хочу вас обременять.

— Да какое там обременение! У вас сколько листов? Конверт с девизом готов?

— Три. Конверт готов.

— И у меня три. Думаю оба проекта отправить одной посылкой. По девизам разберутся, не перепутают.

С тех пор, как началась война, письмо, — наверное, для всех, — стало событием, а ожидание письма чаще всего — мучением. Пошел второй месяц, как я отправил письмо в Харьков. До чего же долго идут письма! — Это самое лучшее, что я могу предположить. Неожиданно пришло письмо с фронта. От кого бы это? Оказалось — от Глеба Бугровского. Он — писарь в штабе полка, и письмо напечатано на машинке. В нем нет ничего такого, ради чего стоило бы его писать, но примечательно окончание — оно характерно для автора. Там, где обычно пишут PS, мы прочли:

Отпечатано 5 экз.:

Экз. №1 — Полине Кремер.

Экз. №2 — Марии Каток.

Экз. №3 — Наталье Лабановской.

Экз. №4 — Марии и Петру Гореловым.

Экз. №5 — В архив.

Кажется, что уже давно Гуляшов отправил наши проекты и уже давно минул назначенный срок представления проектов, а об их рассмотрении и результатах конкурса ни слуха, ни духа.

— Наверное, маститые еще не кончили свои проекты, а директор из уважения к ним тянет с рассмотрением, — говорит Гуляшов. — Но, знаете, спрашивать директора об этом мне что-то не хочется.

— И правильно делаете. Не надо спрашивать — это как-то унизительно.

— Верно. А знаете, почему маститые задержались с проектами? Неужели не догадываетесь? Потому, что они сами не работают. Набросают эскиз, а работают другие. А маститые только указания дают и поправки вносят. Языком, конечно.

— Вы так думаете?

— Не думаю, а знаю. Если маститый — начальник проектной мастерской, то это просто: работают его подчиненные, конечно, добровольно, чтобы поучиться у мастера или чтобы не портить с ним отношения. Называется авторский коллектив. Если маститый участвует в конкурсе, — приглашает в компанию других. За деньги, конечно. Их называют неграми. А сейчас где найдешь негров? Или в армии, или в тылу работают. А маститые сами работать разучились, вот и потеют над своими проектами, бедняжки... — Гуляшов засмеялся. — Кляня свою судьбу.

— Алексей Николаевич, почему вы в этом так уверены?

— По опыту, Петр Григорьевич. Во-первых, учился в Москве и одно время подрабатывал негром. И мои товарищи тоже. Между прочим, иногда удавалось неплохо заработать. Это когда маститому не хватало времени, и он готов был платить любые деньги. Потом я работал городским архитектором, и к нам привозили проекты из Москвы, Ленинграда, Киева и Харькова. Часто эти проекты были детищами авторских коллективов, и я стал хорошо разбираться в том, что они из себя представляют. Нет, я далек от их огульного охаивания — иногда они были, действительно, хорошими творческими и к тому же дружными коллективами, с ними приятно было иметь дело.

 

20.

Накануне выходного дня — светлого воскресенья, чередующегося с темным, когда мы работаем, я перемерз на стройке, к вечеру трещала голова и побаливало горло, а в воскресное утро температура подскочила выше тридцати девяти. Угораздило меня заболеть к выходному, — думал я с тоской и досадой. — Завтра температура, как обычно у меня бывает, упадет до пониженной, сильно ослабею, а на работу надо идти. Но и в понедельник, к моей радости, температура осталась такой же высокой, и Марийка перед работой помчалась в поликлинику вызвать врача. У меня оказалась какая-то зловредная, — забыл ее название, — ангина, и болел я долго — дней десять. Я выздоравливал, когда узнал, что в двадцатых числах марта наши войска оставили Харьков. Дошло ли мое письмо, а главное — было ли кому его прочесть?

Вдруг захотелось, как в детстве, помолиться Богу и попросить, чтобы Он простил им все грехи, помиловал и сохранил их. А на кого или на что еще можно надеяться?

Вышел на работу — в ОКС’е и его проектном бюро все улыбаются и поздравляют: первая премия. Не сомневаюсь — с голодухи отхватил. Не помню размера премии, да это и несущественно — на одни деньги без карточки или талонов все равно ничего не купишь, а для базара никакой премии не хватит. Но приятно, приятней, чем ожидал. У Гуляшова — вторая премия.

— Обскакали мы с вами корифеев, — говорит он, пожимая руку. — И знаете, кроме вас, все лепили портики к фасаду, а я так еще по стене пилястры пустил. А ваш проект получил первую премию вполне заслуженно. Он и директору понравился, между прочим, еще и тем, что он наиболее экономичный.

Зазвонил телефон. Гуляшов поднял трубку.

— Да, вышел. Хорошо. — Положил трубку. — Легок на помине. Директор вас вызывает.

— Заходите, — сказала секретарша. — Вас ждут.

У директора сидел еще кто-то, сразу видно, что начальник, и сразу видно, что начальник для нас, а для директора — подчиненный.

— Подождать?

— Заходи. Садись. Чем болел?

— Ангиной.

Ну, и вид у тебя — как из концлагеря, В голосе директора слышалось раздражение. Что его может раздражать? Повода для этого я, кажется, не давал. Значит, дело не во мне, а в нем самом. Ух, ты! Неужели он считает, что даже болеть можно только с его разрешения? Конечно, так думать он не может — не дурак, это — подсознательно. Другой причины не вижу. Захотелось спросить: из какого концлагеря — немецкого или советского?

— А вы видели вышедших из концлагеря?

— Достаточно на тебя посмотреть, чтобы представить как они выглядят. Вот что, — обратился директор к сидящему тут же, — прикрепи его на месяц к нашей столовой.

В его голосе все еще слышалось раздражение. Ах, вот оно что: его раздражает, что на заводе, которым он управляет, кто-то выглядит как в концлагере. А что же ты хотел? Чтобы я ходил к тебе кланяться и канючить какие-нибудь блага? Ну нет, не дождешься! Я, конечно, понимал о какой столовой идет речь, — каждый день проходил мимо нее, но меня стала охватывать злость.

— А разве я не в нашей, не в заводской столовой питаюсь? Они переглянулись и, — я заметил, — подавили усмешку.

— К директорской столовой, — сказал тут же сидящий, наверное — заместитель директора по этим самым делам.

— Спасибо. Но моей жене от этого лучше не станет.

— А что с ней? — спросил директор.

— Опухают ноги. Спросив, кто она по специальности и где работает, директор сказал своему заместителю:

— Не бери у него продуктовой карточки. А ты, — он обернулся ко мне, — отдай ее жене.

— Не отдавай, — сказал заместитель. — Я тебе ее хорошо отоварю по всем талонам.

— Спасибо.

— И дай ему водки, — сказал директор.

— Сколько?

— Ну... литр.

Это хорошо, это — двенадцать с половиной литров молока. Двадцать пять дней по поллитра Марийке никак не помешает.

— Ну, иди, — сказал директор. — А за проект клуба спасибо — то, что надо.

А за проект спасибо... Звучит так: несмотря на... Интересно — на что несмотря? Приятней было бы услышать просто: «За проект спасибо». А, все это мелочи, никому теперь не нужные тонкости. Противно? Противно. Откажешься? Нет, не откажусь — я их не выпрашивал. А то и подохнуть недолго. И все-таки противно.

Мне положен участок под огород, и я уже получил картошку для посадки. Хорошая картошка — крупная и чистая. По вечерам, возвращаясь домой, мы ее варим в моем солдатском котелке, а для посадки оставляем шкурки. Марийка по утрам пьет стакан молока, второй оставляет, чтобы оно скисло: у нее нет денег на масло, сметану или сало, едим картошку, политую кислым молоком, едим с большим удовольствием. А сейчас у нас на столе лежит письмо, на котором наш адрес написан рукой Сережи. Мы уже съели картошку, выпили кофе, убрали со стола, вымыли посуду, и все еще собираемся с духом, чтобы вскрыть письмо. Наконец, читаем.

«Дорогой Петя!

Твое письмо нас порадовало — не его содержанием, а тем, что вы живы и, — хочется думать, — здоровы. Это нам как подарок судьбы. А теперь, кажется, уже можно надеяться на то, что свидимся.

О наших новостях писать очень трудно — такие они тяжелые, – но придется.

Погиб Горик. Под Киевом он попал в окружение и в плен. Его, как и многих других, отпустили домой. В Харькове он попал в облаву, и его со многими другими отправили в Германию. Горик бежал, добрался домой, но снова попал в облаву. На этот раз его отправили в бараки тракторного завода — там был концлагерь. Там он заболел тифом и 4 марта 1943 года, в день освобождения города, Горик умер.

Погиб Хрисанф. Уже после смерти Горика в дом, в котором они жили, попала бомба, под его развалинами Хрисанф и погиб. Клава чудом уцелела, в чем была пришла к нам, с нами и живет. У нас и Нина. Так мы и живем, держась друг за друга.

Умер мой брат Миша. Доктор Кучеров говорит — от сердечной недостаточности.

Когда пришли немцы я, как когда-то в гражданскую войну в Ростове, занялся сапожным ремеслом, но настал сильный голод, в городе нечего было есть и, в отличие от прошлого, это занятие не могло нас прокормить. Тогда я стал искать и покупать любой товар, хоть немного пригодный для обуви, шил самую простую обувь, возил ее на тачке в села и менял на продукты. Этим и жили.

В прошлую зиму (сверху надписано: с 41-го на 42-й год) из Недригайлова пришла сестра Марийки Олеся проведать или узнать судьбу живших в Харькове сестер. Мы рассказали ей то, что знали до прихода немцев, а что было потом мы узнали только теперь, из твоего письма. Ну, ничего, теперь сестры могут переписываться.

Марийкина сестра возвращалась в Недригайлов вместе с их зятем Григорием Семеновичем — очень симпатичным человеком. Она пригласила в компанию и меня. Мне все равно надо было идти куда-нибудь менять обувь и я, после некоторых колебаний, — уж очень далеко, а морозы лютые, — согласился. Шли несколько дней, отогревались в хатах, в которых ночевали, а Григорий Семенович помог мне везти тачку.

В Недригайлове я пробыл несколько дней, занимался ремонтом обуви за продукты. Вот где можно было жить, зарабатывая этим ремеслом. Я познакомился с двумя самыми старшими сестрами Марийки. Не знаю как сейчас, а тогда они жили как и раньше: в Недригайлове — Екатерина Игнатьевна с двумя своими мальчиками и матерью мужа, в Слошане — Валентина Игнатьевна, одна. О муже Екатерины Игнатьевны (он в армии с начала войны) ничего не известно. Уж не помню, откуда сестры знали, что их отец и мачеха пока живы-здоровы. Кажется, Олеся побывала и у них.

Возвращался я сам и добрался домой благополучно. Привез продукты, которые выменял на обувь, что вез с собой, а те, которые там заработал, оставил Екатерине Игнатьевне — я у нее жил и столовался.

Как теперь будем жить и на что — еще не знаем. Когда выяснится — напишу. Пиши нам, пожалуйста. Привет Марийке.

Очень жаль Гришу.

Целую. Твой С. Юровский».

«Дорогие наши Марийка и Петенька!

Хорошо, что вы отыскались, лишь бы не затерялись снова. Когда мы получили от вас письмо, то все пошли в церковь и отслужили панихиду по Грише. Царство ему небесное и вечный покой. Отмучился. С нами были доктор Кучеров, Юлия Кирилловна и Надежда Павловна». (Между строчек Нина дописала: «И наплакались всласть»). «У Владимира Степановича Кучерова умерла жена и на фронте погиб сын. Он остался один. Погиб на фронте и единственный сын Юлии Кирилловны. Зина, дочка Юлии Герасимовны и твоя, Петя, ровесница на улице попала под бомбежку и погибла. Юлия Герасимовна осталась с внучкой, а ей нет и трех лет. А зять Юлии Герасимовны пропал без вести. О нашей жизни написал Сережа. Добавить нечего, все так и было. Все надеемся на что-нибудь хорошее, а дождемся ли? Только бедняжка Клава уже ни на что не надеется. Молюсь Богу, чтобы у вас было все благополучно и чтобы вы благополучно вернулись.

Пишите нам. Целую и обнимаю.

Ваша Е. Юровская.

Р.S. Твоя, Марийка, сестра Олеся очень славная и сразу видно, что и толковая, и работящая. Она жила у нас несколько дней и все пыталась помогать мне по хозяйству, но надобности в этом не было.

Е.»

«Дорогие Марийка и Петя!

Мы за вами соскучились и надеемся, что вы скоро приедете. Чего вам там сидеть? Приезжайте поскорей.

Крепко вас целую. Галя».

Переглянулись и усмехнулись: как же, поедешь, когда там сейчас немцы!

Успела ли Нина написать Феде — Бог весть, и я старательно переписываю все письмо и отправляю ему с просьбой, чтобы он дал прочесть его и Людмиле Игнатьевне. Переписывая, обратил внимание на то, что никто не поставил дату, а в штемпеле на самодельном конверте из серой шершавой бумаги разобрать ее не смог. Но штамп «Проверено цензурой» виден хорошо. В ближайший выходной мы с этим письмом поехали к Витковским.

Мы обрадовались тому, что участок под огород достался недалеко от дома. Вышли на место — целинная степь. Но к этому времени мы уже окрепли и целину одолели. Посадили только картошку — шкурок хватило на весь участок. Наступило тепло. На базаре торговали яйцами диких уток. Люба, — техник проектного бюро, — поделилась опытом, где их искать. В выходной собрались в поход и мы с Марийкой, но у Марийки устроили воскресник — в шахте грузили уголь в вагонетки. Через две недели идти было поздно, но нам хотелось побыть на природе, и мы отправились по указанному Любой маршруту. Шли долго, дошли до болот, а там столько мошкары и комаров, что мы поскорее вернулись и больше на такие прогулки не ходили.

 

21.

Сообщения от советского информбюро я, как и все, слушаю регулярно, а газеты обычно только просматриваю — в них та же информация, которую уже слышал по радио, всегда скупая и во всех газетах одинаковая. О положении на советско-германском фронте у меня сложилось, может быть, и не совсем верное, но свое представление. После разгрома под Сталинградом немецкие войска нигде не наступают, а после того, как наши войска оставили Харьков, они тоже прекратили наступление. Если обе стороны и не выдохлись, то, во всяком случае, накапливают силы — затишье перед грозой. Только гроза теперь будет не такая, как раньше, — будет драка примерно равных по силе и мастерству, без былого преимущества немцев. Где произойдет эта драка — откуда мне знать, но когда видишь карту, глаза невольно задерживаются на Курске. Что ясно, так это задачи обеих сторон. Гитлер, конечно, жаждет реванша за Сталинград, и немцы будут стараться разгромить наши войска и, продолжая громить, продвигаться, как в 41-м и 42-м годах, дальше вглубь страны, куда — не берусь судить, да и не верится, что это им удастся, так сильно не верится, что все во мне противится такому предположению. Сталин, конечно, хочет повторить Сталинград, да так, чтобы наши войска, разгромив и продолжая громить немцев, гнали их на запад как можно дальше, имея конечной целью Берлин! Сколько снова будет павших, искалеченных, осиротевших и обездоленных! Вспоминается наша старинная украинская пословица: пани б’ються, а у холопiв чуби трiщать. Прошли века, изменилось многое, а эта пословица не устаревает.

Мы ухаживали за посадками картошки: пропалывали, окучивали, рыхлили землю. Повезло с погодой — ни засухи, ни проливных дождей, и вскоре мы ели молодую картошку, немного ее продавали и пополняли наш рацион мяском, редькой и свежей зеленью. В это время из письма Людмилы Игнатьевны мы узнали, что ее маленькая Марийка умерла от ветряной оспы, что ее оставил муж, и что она ждет ребенка. Марийка взволновалась и стала собираться в Рубцовск. Ехать необходимо, но чтобы уехать надо добиться увольнения с работы и иметь хоть какие-нибудь средства, а у нас — никаких. Думали-думали и решили — раз времени до родов еще много, отложим поездку, пока не соберем картошку и не продадим сколько нужно, чтобы иметь достаточно средств.

Кульминация наших военных действий летом 43-го года — битва на Курской дуге. Не раз читал и слышал, что переломным моментом в войне была Сталинградская битва. Наверное, это так, но вскоре после нее на какое-то время настало равновесие сил, а появившаяся уверенность в нашей победе больше стала похожей на страстное желание победы. После разгрома немцев на Курской дуге и до конца войны равновесия сил уже не было, а было все нарастающее наше преимущество в силе, технике и мастерстве, и мы погнали немцев так, как они гнали нас в начале войны. И вот, наша армия — на севере Украины, очень возможно, что и в Белополье, а 23-го августа вновь освобожден Харьков. Больно слышать и читать, что немцы, отступая, оставляют после себя выжженную землю.

У нас с Марийкой очень хороший урожай хорошей картошки. В выходной день с утра ношу на базар, — благо, что недалеко, — по два ведра картошки, продаю ее немного дешевле базарной цены и когда приношу очередную пару ведер, покупатели уже ждут. На базар пошла картошка наиболее крупная, себе оставили помельче, но в количестве достаточном, чтобы я мог есть ее без ограничений. Марийка уже уволилась с формулировкой — по семейным обстоятельствам.

К перрону подается состав Челябинск-Новосибирск, я с рюкзаком врываюсь в вагон одним из первых и занимаю посреди вагона вторую полку. В толпе запыхавшихся пассажиров показывается Марийка с чемоданом, я слажу с полки, Марийка на нее залазит, какое-то время размещает вещи, которые я ей подаю, и мы прощаемся. Витковские обсуждают вопрос — ждать ли трамвай или идти пешком. Я жду рабочий поезд Челябинск-Подуральск. Марийку в Новосибирске ожидает пересадка.

С тех пор, как пришло письмо с Сирохинской, там, — я уже знаю из нового письма, — ничего не изменилось и не случилось, и то — слава Богу. Никто не написал, как они жили все это время. Никто не пишет, как устраивается жизнь теперь, да и что они могут написать об этом, если город только-только освобожден, и, возможно, сейчас им вообще не до писем. А из официальных сообщений только и известно, что много зданий сожжено и разрушено, и как зверствовали фашисты. Марийка доехала благополучно и уже работает в жилищно-коммунальном отделе тракторного завода, опять нормировщицей. Одной из ее сотрудниц оказалась наша соученица, окончившая инженерно-экономический факультет одновременно с нами. Они обрадовались друг другу и сблизились. Федю Марийка не застала — он недавно переехал в Кемерово. Получил письмо и от Феди. Он — в том же проектном харьковском институте, в котором работал до отъезда в Нальчик. Предстоит восстановление металлургических заводов на юге европейской части страны и ожидается возвращение этого института в Харьков — поэтому Федя там.

Харьков освобожден, Марийка уехала, что мне здесь сидеть? Надо возвращаться на Украину и работать по специальности. Но как этого добиться? Сейчас эвакуированные начнут рваться домой — это естественно, их не будут отпускать — это понятно: они нужны здесь. Многие из них будут, как Федя, прибегать к любым средствам и способам, лишь бы вырваться домой. И меня, конечно, так просто не отпустят. А какие у меня есть средства, способы или причины? Да никаких. И еще я очень опасаюсь, что в нашем обществе и при нравах наших руководящих деятелей возвращение из эвакуации будет происходить не по желанию работающих, а в приказном порядке либо коллективами, как Федин институт и, наверное, институт Витковского, либо по специальному отбору: потребовались для восстановления какого-то объекта такие-то работники — спустят разнарядку, составят списки, и езжайте, да не домой, а куда приказано.

Тихонько спросил Гуляшова — будет ли он возражать, если я попытаюсь уволиться. Он удивленно на меня взглянул и усмехнулся.

— Представляю возмущение директора, когда он увидит мое «Не возражаю» на вашем заявлении. Замену вам найти трудно, но какое право я имею возражать, если бы сам с удовольствием уволился? Только кто будет считаться с моим мнением? Директор вас ценит и именно поэтому не отпустит. Он, конечно, уже обдумал, кого с собой взять в Донбасс на восстановительные работы. Можете не сомневаться — вы в этом списке не на последнем месте.

— Опять промышленное строительство под руководством директора? Не радует меня такая перспектива.

— А что делать? Я был городским архитектором. Признаюсь вам — когда освобождали Донбасс, я чуть было не написал в горисполком просьбу, чтобы они постарались меня отсюда отозвать, — у меня не было и нет сомнений, что там я сейчас куда нужнее, чем здесь, но затею эту я оставил как бесплодную. Во-первых, городское начальство, наверное, переменилось, и кто меня сейчас там знает! Но главное — не в этом. Мы с вами работаем в системе наркомата угольной промышленности, а он подчиняется союзному совнаркому. Значит, чтобы кого-то из этой системы забрать, надо или иметь хороший блат в Наркомугле, или обращение Совнаркома Украины в Совнарком Союза. А кто такой Гуляшов, чтобы о нем ходатайствовать, по сути, перед Сталиным? Даже смешно. Никто сейчас не станет такими делами заниматься. Можно было бы поднять такой вопрос и сейчас, но только не об одном, к тому же безвестном, архитекторе, а о многих, скажем — нескольких десятках, необходимых для восстановления разрушенных городов. Но я думаю, вопрос этот будет решен иначе. Придет время, когда откладывать восстановление городов будет уже невозможно, потребуются архитекторы, нас без чьих-либо ходатайств начнут разыскивать, отзывать и направлять на эту работу. Как у нас в таких случаях делается, создадут какую-нибудь центральную комиссию или комитет по восстановлению городов, он и будет этим заниматься.

— Значит, ждать окончания войны?

— Нет, я так не думаю. Вы же знаете: самое главное звено в нашем народном хозяйстве — тяжелая промышленность. Она, естественно, и военная. Ее и начнут восстанавливать в первую очередь, да, наверное, уже начали. Но людям где-то жить надо, хочешь – не хочешь, а восстанавливай и города. Одно тянет за собой другое. Вот косвенное доказательство, но только, Петр Григорьевич, это — между нами. Директору пока не удается в план следующего года включить строительство новых объектов на заводе. Я думаю, что эти средства пойдут на восстановление разрушенных предприятий, хорошо бы — нашего завода, скорей вернемся домой.

Они-то вернутся домой, а мне что делать? Прошлогоднюю встречу в Ворошиловградской столовой с Табулевичем я помню хорошо. Он сейчас, конечно, в Харькове — там правительство Украины. Не написать ли Табулевичу: а вдруг и он меня запомнил? Но здравое рассуждение Гуляшова, удержавшее его от подобного шага, удерживает и меня. Не думал, что на мне отражаются переживания, и вдруг Андрей Корнеевич спрашивает:

— Что это ты, Григорич, такой хмурый? Ну, туча тучей. Случилось что?

— Домой хочется, Андрей Корнеевич.

— Ну, удивил! Кому же не хочется? К примеру, у меня там какой-никакой, а домишко с садом-огородом и старики уже такие дряхлые — в чем душа держится. Ну, ничего, дела пошли куда веселей, скоро и домой тронемся, это я тебе верно говорю. Сам посуди: заложили мы, как водится, в план будущего года строительство новых объектов, а нам — вот! — Андрей Корнеевич, как в приветствии, выбрасывает вверх и вперед руку с кукишем и смеется. Ну, закончим мы строящиеся объекты, а после что ОКС’у тут делать? И выходит — собирай манатки и — домой, наш завод восстанавливать. И ты, Григорич, тут не засидишься, будь спокоен, — там и тебе работы хватит.

Я молчал. Для меня важнее не куда ехать, а на какую работу. Неужели так прилипчиво нелюбимое дело? Была таким электротехника. Сколько лет прошло, казалось — расстались навсегда, а в позапрошлом году пришлось от нее отбиваться. А как избавиться от промышленного строительства? Тяну эту лямку по необходимости, с работой справляюсь, но радости от нее не испытываю. Влечет меня, как в детстве, к тому делу, по которому всегда у меня чешутся руки и ради которого мне, наконец, удалось получить диплом. Мысли возвращаются к Табулевичу. Условия изменились, и, возможно, уже пора ставить вопрос если не о восстановлении городов, то хотя бы о подготовке к восстановлению. Вдруг я испугался: а что, если как раз сейчас у Табулевича составляют список архитекторов для отзыва на эту работу? А я опоздаю и получу ответ, что список уже передан, — или отправлен, — и мне придется ждать составления нового. На другой день я отправил письмо Табулевичу.

Киев, как по заказу освободили к октябрьским праздникам. Телеграмма Табулевича отправлена еще из Харькова, значит — до переезда правительства Украины в Киев. Более точно определить время отправления телеграммы не смогу. Удивил ее огромный размер — с небольшое полотенце. Удивило слово «Правительственная» — большие красивые буквы в верхнем левом углу. Два адреса: директору завода и мне. Табулевич просит откомандировать работающего на заводе архитектора Горелова в распоряжение наркомата коммунального хозяйства Украины на работу по восстановлению разрушенных городов.

В приемный день дождался очереди к директору.

— Я слушаю.

— Я в связи с телеграммой наркома коммунального хозяйства Украины. Вы ее получили?

— Получил и вот что я тебе скажу: можешь про нее забыть. Он мне не начальник, и никуда я тебя не откомандирую.

— Но я там нужнее, чем здесь. Неужели вы не хотите с этим считаться?

— Подождите, не кипятитесь. Потерпи — поедем вместе Донбасс восстанавливать. И говорить об этом больше не буду! Другие вопросы есть? Тогда до свидания. — Он звонит и говорит секретарю, чтобы зашел следующий.

В первой половине декабря Людмила Игнатьевна родила дочку. Назвали ее Женей. Марийка пишет, что пока все благополучно.

 

22.

Когда мы жили на Урале, новости поступали не только с фронта, но и из Кремля. Распущен коммунистический интернационал, как не отвечающий современным условиям. Гимн «Интернационал» оставлен как партийный и утвержден новый государственный гимн, в котором прославляются великая Русь, Ленин и Сталин. Авторы текста — неизвестный мне Эль-Регистан и, к моему удивлению, Сергей Михалков. Вспомнились доктора наук, рекомендовавшие питаться опилками. Наша армия теперь называется не Красная, а Советская, и в ней введены погоны, за ношение которых убивали ровесников моего отца. Созван Собор русской православной церкви, на котором избраны Патриарх Московский и всея Руси и Священный синод. Говорят, что власти возвращают уцелевшие храмы и возвращаются из мест заключения и ссылок уцелевшие священнослужители.

— Трудно поверить, но ходят упорные слухи, — говорит Витковский, — что в Магнитогорске строят церковь, а колокола для нее отливают в Златоустье.

Были и другие – не знаю, как лучше сказать, — то ли новости, то ли возвращения к старому, давно забытому, но, как ни называй, все они ничуть не затрагивали основ нашего общества, сохраняя в неприкосновенности господство партии, абсолютную власть Сталина, их идеологические догмы и их репрессивный аппарат. Тогда зачем все эти нововведения? А это Сталин прихорашивается перед союзниками и еще извлекает выгоду из восстановления церкви: она уже собрала деньги на эскадрилью «Александр Невский». Уверен, что так оно и есть, и другого ответа не ищу.

Очень приятно было услышать новость, пришедшую из Соединенных Штатов Америки: всемирно известный композитор и пианист, живущий в Калифорнии, белоэмигрант Рахманинов пожертвовал советскому правительству для нашей победы забыл какую, но огромную сумму. Конечно, белоэмигрантом теперь его не называли.

Очередные новости из Кремля взволновали: они касаются меня и могут сыграть большую роль в моей жизни. Но могут и не сыграть, потому как мало что зависит от меня. При совнаркомах союзных и автономных республик создаются управления, а при исполкомах областных советов — отделы по делам архитектуры. Создается институт главных архитекторов с их управлениями в столицах, областных центрах и мало-мальски значительных промышленных городах. На эту многоступенчатую структуру государственных органов возложены руководство восстановлением городов и ответственность за качество их застройки. Газеты опубликовали письмо Калинина архитекторам — призыв сделать наши города более здоровыми, более удобными для жизни и более красивыми, чем они были до войны. Кажется, в письме упоминалась и наша ответственность перед будущими поколениями.

ОКС занимается ремонтами. В проектном бюро работы почти нет. Гуляшов рисует эскизы табуретки и показывает их мне.

— Посмотрите на эту пару.

На первый взгляд они одинаковы, присмотришься — на одном рисунке табуретка красивая, на другом — некрасивая, и дело в пропорции ножек: чуть тоньше, чуть толще.

— Лишнее доказательство как важны пропорции в нашем деле, — говорю я. — И удивительно, что некоторые архитекторы не придают большого значения пропорциям.

— Они может быть и рады придать значение, да только у них не развито чувство пропорции, а без него какая уж там архитектура!

— Алексей Николаевич, вы, наверное, уже сидите на чемоданах?

— Какой вы быстрый! Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Пока будет создана вся эта бюрократическая структура, пройдет не один месяц. А начнут создавать ее, конечно, с верхних звеньев, и когда еще дойдет очередь до отдельных городов! Но в горисполком свой я теперь напишу — попрошу, чтобы они ходатайствовали перед Управлением по делам архитектуры при нашем Совнаркоме, чтобы меня отозвали на прежнюю работу. Надеюсь, что Управление по делам архитектуры не будет, как Табулевич, просить нашего директора, чтобы он меня откомандировал — это не путь комплектации кадров.

Хорошо Гуляшову: он уверен, что, раньше или позже, его отзовут, и может спокойно ждать когда это произойдет.

— Алексей Николаевич? А что мне делать?

— Как что? Писать в то же Управление по делам архитектуры. Вы работаете не по специальности — разве это не причина для отзыва? У вас в Харькове кто-нибудь найдется, кто проследит и сообщит когда появится на свет Божий это управление?

— Найдется. — Я, конечно, имел в виду Сережу.

— Вот и прекрасно. И мне тогда скажите.

Работы нет, и я, не таясь, читаю газеты, обсуждаю новости, пишу письма и с трудом отрываюсь от «Гроздей гнева» Стейнбека — не помню, у кого взял почитать, но меня чем дальше, тем больше разбирает злость: делать здесь нечего, зачем же меня удерживать? Сказать об этом директору? Но он нарочно придумает какую-нибудь ненужную работу, а то еще, чего доброго, скажет кому-то там: вот у архитектора сейчас нет работы, пусть займется наглядной агитацией. Трудно придумать для меня что-нибудь более противное. Нет, уж лучше продолжу свои противные игры с директором. В приемные дни я терпеливо дожидаюсь своей очереди, и каждый раз снова поднимаю вопрос о моем откомандировании. В первый раз видно было, что директор с трудом себя сдерживал.

— Я же сказал, что говорить об этом больше не буду! Других вопросов нет? Ну, и до свидания.

— До следующего раза, — отвечаю я улыбаясь. С каждым следующим разом тон директора мягчал.

— Я к вам по тому же вопросу.

Других нет? Тогда до свидания, — говорил он и улыбался. Потом при каждом таком, — очень коротком, — разговоре он несколько секунд смотрел на меня внимательно, задумчиво, может быть — испытывающе и, мне казалось, даже грустно.

Утром проснулся с высокой температурой. Соседка Евгения Александровна вызвала врача. Оказалась такая же, как и в прошлую зиму, ангина, и болел я так же долго. Во время выздоровления пришло и крепло убеждение: больше тянуть нельзя, надо уезжать. Это были не мысли, а чувства. Закрывая больничный, я был уже уверен: уеду. Как это произойдет — не знаю, планов на этот счет — никаких, но, прислушиваясь к своему внутреннему состоянию, удивляюсь и радуюсь, как предчувствию, уверенности в том, что уеду.

Вышел на работу в первых числах марта. Завтра у директора приемный день. Дождался очереди, открываю дверь его кабинета.

— Горелов, если других вопросов нет...

Не слушая, подхожу вплотную к его столу.

— Напрасно вы оттягиваете мое откомандирование...

— Слушай, — перебивает он меня, — это ведь ты посоветовал Андрею Корнеевичу, где установить новые станки?

— При чем тут станки?

— И ты думаешь — я тебя отпущу? Я тебе говорил: вместе в Донбасс поедем.

— Да никуда вы не денетесь, отпустите! Все равно Табулевич добьется моего откомандирования. Директор откинулся на спинку стула.

— Дай-ка на тебя хорошо посмотреть. Ну, кто ты такой? Без году неделя архитектор. Если не считать клуба, то и без опыта в своей специальности. Неужели ты думаешь, что без тебя некому города восстанавливать? Табулевич добьется, Табулевич добьется... Да кто ты такой, чтобы он добивался?

— Я его племянник, — сказал я неожиданно для себя — я не собирался ничего выдумывать.

— Родной племянник?!

— Ну, родной племянник его жены.

— А! Это еще хуже. Ну, садись. Что же ты, чудак-человек, сразу не сказал? Директор вызывает секретаршу и поручает ей найти телеграмму Табулевича.

— А чего там искать? — отвечает секретарша. — Она в отделе кадров. Сейчас туда позвоню.

— Ты куда едешь? — спрашивает меня директор.

— Да теперь уже надо ехать в Киев.

— В Харькове не будешь?

— В Харькове первая остановка — там мои старики.

— Слушай, у меня к тебе просьба. Отнеси в Харькове письмо по адресу. На улицу Дзержинского. Знаешь такую? Не хочется почтой отправлять.

— Знаю. Отнесу, можете не сомневаться. — На радостях я готов выполнить любую его просьбу.

— А я и не сомневаюсь, я же знаю тебя. Я даже пытался тебе подражать.

— Как подражать?!

— Да так, кое в чем — не врать, говорить правду.

— Ну… и как?

— Да на заводе вроде получалось, начал чувствовать, что люди стали ко мне лучше относиться. А вот с вышестоящим моим начальством... Тут, брат, такое дело: не соврешь — пропадешь. Да ладно!.. Денег у тебя, конечно, нет?

— На дорогу есть, а на всю жизнь не запасешься.

Секретарша принесла телеграмму, директор что-то на ней написал, вернул, сказав «В приказ», кому-то позвонил и попросил зайти. Пришел его заместитель. Я его уже раз видел у директора после прошлогодней ангины и усмехнулся, предвидя, что сейчас произойдет повторение прошлогоднего. Сообщив заместителю, что я по вызову уезжаю на Украину, директор распорядился, чтобы мне выдали на все оставшиеся дни месяца сухой паек, дорожную хлебную карточку...

— Ну, и что там еще полагается? Ничего? Ну, так дайте ему хороший паек и водки.

— Сколько? Литр?

Два литра. Ух, ты! — подумал я. — Это же две тысячи рублей. Как бы прочтя мои мысли, директор сказал:

— Да ты не смущайся — заслужил.

Условились когда мне прийти за письмом.

Ну, и дела: оказывается, директор хотел, подражая мне, говорить правду, а я вырвался от него только потому, что соврал. Как-то нехорошо получилось. Но он же сам сказал: начальству не соврешь — пропадешь. Ха! А он и есть мое вышестоящее начальство. Так что все в порядке.

Гуляшов меня поздравил, заметив, что я его здесь второй раз обскакиваю, и спросил, как это мне удалось. А что я мог сказать? Что я племянник наркома? Даже думать противно. Что я обманул директора, сказав, что я племянник наркома? Пойдут разговоры, дойдут до директора, ему будет очень неприятно. Только не это! А интересно — почему он так легко поверил? Ах, да, он же хотел мне подражать, считая, что я всегда говорю правду. А тут такой удар! Нет, говорить нельзя никому.

— Я только один раз, когда недавно болел, пропустил прием у директора. Не мытьем, так катаньем! Ну, и вот... Наконец, добился. А! Да что теперь об этом? Удалось вырваться, и слава Богу! Алексей Николаевич, напишите заявление в Управление по делам архитектуры — я же там буду и передам его.

— Спасибо. Напишу, и к вам просьба: пожалуйста, сообщите о результате.

— Я не уверен, что дождусь результата по существу вашего заявления, но о разговоре, который будет при передаче заявления, сообщу сразу. Давайте-ка адрес.

— Значит, не хочешь с нами в Донбасс ехать? Такой гордый? — говорит Андрей Корнеевич. — Шучу, шучу... У тебя в Харькове, небось, тоже старики остались? Значит, домой едешь? Ну, и правильно.

 

23.

Поезд Челябинск-Харьков. Вторую полку всегда найдется кому уступить, и я сразу занимаю третью. В одном из купе... А купе ли это? Двери нет, и я не знаю, как называется такой кусок общего вагона. Прохожу по вагону, вижу в этом условном купе компанию младших офицеров, водку, американские консервы и слышу почти беспрерывную матерщину. Они не ругаются, они не умеют иначе разговаривать. Залез на свою полку. Мысли еще в Подуральске, наверное, по инерции. Представил себе, что Гуляшов или Андрей Корнеевич спрашивают директора:

— Как это вы отпустили Горелова?

— А он оказался племянником наркома. Ну, его дядя все равно своего добьется, так чего тянуть? Пусть едет.

Потом эту новость обсуждают в проектном бюро.

— Кто бы мог подумать? — говорит одна из сотрудниц. — С виду такой скромный, простой парень и вдруг — племянник наркома.

— А знаешь, — говорит другая, — я этому не верю. Если бы он был племянником наркома, они бы не голодали. Тут что-то не то.

Утром увидел в окне заснеженную и, кажется, уже равнинную станцию. Свесив голову, спросил, ни к кому не обращаясь:

— Давно стоим?

— Давно. Мы как выехали, так сразу и вышли из графика.

Курю возле вагона. Рядом курят младшие офицеры и, разговаривая, сквернословят, не обращая внимания на пожилую проводницу, стоящую на ступеньках вагона. Через несколько пустых путей, немного в стороне от нашего поезда виден эшелон из товарных и одного или двух пассажирских вагонов. Вооруженные люди в военной форме прохаживаются возле товарных и стоят возле пассажирских. В некоторых товарных вагонах двери немного раздвинуты и за ними то ли видно как копошатся люди, то ли мне это кажется. Несколько пассажиров из нашего поезда стоят возле своих вагонов и молча смотрят на эшелон. Двое младших офицеров направляются в сторону эшелона, но на полпути останавливаются и стоят. Кто-то из военных махнул рукой, что-то крикнул, и младшие офицеры медленно возвращаются.

— Энкавэдэ, — сказал один из них протяжно, со значением и почтительно.

— Пленных везут? — спросил я.

— Считай, что пленных, раз против нас воевали, — получил я ответ после недолгого молчания.

— Это что же, — и дети против нас воевали? — вдруг спросила проводница.

— Ну, ты, тетка, помалкивай! — прикрикнул на нее младший офицер.

— Какая я тебе тетка? Тоже племянничек отыскался! Матерщинник паршивый, еще указания мне будешь давать. Сначала сопли подбери!

— Какие дети? — спросил один из пассажиров, стоявших возле вагона, но никто ничего ему не ответил.

— По вагонам! — командирским голосом заорал один из младших офицеров. Одни пассажиры стали подниматься в вагоны, другие оставались. Стоял, куря другую самокрутку, и я.

— А тебе что, особое приглашение? – закричал на меня тот же младший офицер.

— А ты мне что, — начальник? — спросил я спокойно, но сразу же сорвался: — Валяй отсюда по-хорошему.

— А то что?

— Не заедайся, не заедайся, — сказал ему другой младший офицер, потянул его за рукав, и они поднялись в вагон.

Стоять возле вагона надоело, но не выполнять же команду нахального сержанта из этой паршивой компании! Наконец, услышали «Дали зеленый» и пошли в вагоны. Наша проводница бурчала в тамбуре:

— Какие дети, какие дети... Обыкновенные человеческие... Не щенки и не котята... — Потом вдруг: — Есть кипяток. Кому нужен?

На станциях выходил курить. Спросил стоящую рядом проводницу:

— Намного опоздаем?

— Куда? В Харьков? Еще рано считать — не угадаешь. Больше стоим, чем едем.

— А на какой вокзал приходит поезд?

— Тоже не угадаешь. Когда как. Чаще на Балашовский.

Балашовский очень далеко от Сирохинской. Если приедем ночью... Какая чепуха: не с Урала идти, дойдешь.

Поезд тронулся. Вечерело. В вагоне зажглись огни.

— Есть кипяток. Хотите?

— Спасибо. Приду.

— Приходите, почаевничаем. Вот те на! Получил неожиданное приглашение. Или сам напросился? Отрезал кусок хлеба, взял кружку и четыре куска сахара.

— Жаль, заварки нет, — сказала проводница, наливая кипяток в стаканы с подстаканниками и ложечками.

— Как когда-то до войны, — сказал я, подвинув к ее стакану два куска сахара.

— Вы меня извините и не обижайтесь, пожалуйста, — сказала проводница, — только я ваш сахар домой возьму, внучатам.

— Да, пожалуйста! Я попытался встать, но проводница придавила рукой мне плечо.

— Сидите. Разве так можно? Домой едете?

— Домой.

— Дома ведь тоже сахар нужен, нельзя же весь раздать.

Ладно. У вас нож есть? Я разрезал пополам кусок хлеба, расколол пополам кусок сахара и подсунул к ее стакану третий кусок.

— Вот это забирайте, — я показал на три куска сахара, — а с этим, — я показал на хлеб и половинки сахара, — мы с вами кипяточку выпьем.

— Ну, спасибо, — сказала она без церемоний. На полке кто-то спал или тихо лежал.

— Напарница?

— Да, напарница. Не надо ее трогать: она еще не пришла в себя — похоронку получила на сына.

Пили вприкуску горячую воду сначала молча, потом понемножку и тихо, с оглядкой на напарницу, разговорились. Больше говорила проводница и между прочим вспомнила такой случай: летом 42-го года где-то между Ростовом и Минеральными Водами во время бомбежки она помогла солдатику, догонявшему поезд, влезть в тамбур.

— У него еще кровь была на щеках.

Господи, да неужели мир на самом деле так тесен? Сказать или нет? Но много в то лето было бомбежек, много солдатиков и много проводниц. Я промолчал, заговорил об эшелоне и спросил, о каких детях она тогда говорила. Я боялся, что она скажет «Не помню», но она спросила:

— А вы разве ничего не знаете?

— Если бы знал — не спрашивал.

— Там чеченов везли. С Кавказа чеченов вывозят, всех начисто — с женами, детьми, стариками. Да и разве только чеченов — много других народов тоже выселяют. А к эшелону не подойти, передать что-нибудь и не думай. Охрана — звери.

— Сержант или старший сержант, — не обратил внимания, — из той компании, которая в нашем вагоне едет, сказал, что они против нас воевали.

— Не говорите вы мне об этой компании, на них и смотреть тошно. Вы о власовцах слыхали? Говорят, будто у немцев и русские воюют. Не эмигранты, а наши, советские, из пленных. И командует ими генерал, тоже из пленных, по фамилии Власов — потому их так и называют. Так что же, теперь всех нас, русских, с бабами, детьми, стариками надо в Сибирь сослать или вовсе в лагеря упечь? Где это видано, чтобы за других ответ держать?

А мне подумалось: если так и дальше пойдет, то во всей стране останется на свободе только один грузин в Кремле.

— А этих командиров, которые в нашем вагоне едут, только пальцем помани — побегут тех же чеченов переселять. Там и кормят лучше, и при выселении народ пограбить можно вполне безнаказанно, как при раскулачивании грабили. Я таких командиров и за людей не считаю. К станции подъезжаем, выходить надо. Спасибо за компанию.

С каким радостно-возбужденным настроением выезжал из Челябинска! — вспомнил я, улегшись на полке. — Умеет наша жизнь портить настроение!

За Пензой под вечер поезд остановился на станции. Вышел покурить. Проводница, которую вижу впервые, зашла в вагон. В тамбуре курит младший командир, слава Богу, один и молча. Смеркается. Лица видятся как белые пятна, и уже трудно различить их черты. К тамбуру подходит кто-то невоенный, ставит на перрон чемодан и осматривается. Младший командир спускается на ступеньки, выставляет сапог и рявкает:

— Куда прешь, жидовская морда!

Подошедший поднимает чемодан и идет к другому вагону. Прохожу по своему вагону и слышу:

— А я его как двинул сапогом, так он согнулся и так, согнувшись, и ушел.

Он врет — бахвалится перед дружками, но я не поручусь за то, что он не двинул бы сапогом, если бы человек стал подниматься в тамбур. Права та проводница, которая не считает их людьми. В вагоне тихо: ни одобрений, ни осуждений. Моя хата з краю.

Я вырос в кругу людей, в котором еще до моего рождения неприятие антисемитизма стало глубоко укоренившейся позицией. При любых возможных и неизбежных в жизни разногласиях люди, о которых я говорю, в этом были едины, потому что они были порядочными людьми. Где бы я ни находился до войны и во время войны — в Харькове, в Донбассе, на Кавказе, на Урале, в дороге — с проявлениями антисемитизма не встречался, иногда только слышал о таких случаях — редких, вызывающих возмущение, осуждение и отпор. Я был уверен: у нас антисемитизм — в прошлом, он кончился вместе с гражданской войной. Напоровшись на дикую антисемитскую выходку, я не поверил своим ушам и глазам — у нас такого быть не может! Но может или не может, а было, и я сам тому свидетель. Но как это могло случиться? Неужели антисемитизм не искоренен, а только загнан в какую-то щель, где он, живучий, отсиживался до поры? Настораживает спокойное отношение пассажиров к происшествию: значит случай не единичный, и люди к ним привыкли?

А где причина антисемитизма? Влияние немецкого национал-социализма? Но на фронте контакты с немцами только в бою. Немцы-военнопленные? Не думаю, чтобы они решились проповедовать у нас свои взгляды, а наши военнопленные еще неизвестно когда вернутся. Вспомнился рассказ Витковского в одно из воскресений, когда мы с Марийкой приехали к ним в гости. Виктор Николаевич передавал нам то, что слышал от сотрудника, ездившего в Москву.

— Он говорил, что в Москве явственно ощущается антисемитизм и говорит, — Виктор Николаевич, округлив глаза и посмотрев на дверь, перешел почти на шепот, — что якобы это идет с самого верха, из Кремля. Ему об этом сказали под большим секретом.

Тогда я отнесся к этому, как к одному из множества слухов, бродивших во время войны, и вскоре об этом разговоре забыл. Сейчас, лежа на своей третьей полке, я вспомнил этот рассказ Витковского и сопоставил его с тем фактом, что года полтора перед войной наши верхи были в дружеских контактах с немецкими верхами — это общеизвестно. И хотя такого сопоставления недостаточно для каких-либо выводов, все равно определенные выводы напрашиваются. У нас все возможно!

Поезд прибыл в третьем часу ночи на вокзал Харьков-пассажирский, который по-старому называют Южный. Здание вокзала и переходы к путям в галереях по второму этажу разрушены. Лежит снег, но если и есть мороз, то небольшой: рука без перчатки, несущая сколоченный в ОКС’е деревянный чемодан, не мерзнет. Трамвайные пути расчищены, и в тусклом свете редких фонарей... Затемнения нет!.. В тусклом свете фонарей поблескивают рельсы. Значит, трамваи ходят, не сейчас, конечно, а когда им положено. Еще бы: полгода после освобождения. Никто меня не останавливает, значит — нет комендантского часа. Еще бы: фронт давно за Днепром. Могу пройти домой с закрытыми глазами, надо только время от времени их открывать, чтобы не пропустить поворот. А поворотов... сейчас посчитаю... восемь. Совсем недалеко. Но я иду с широко раскрытыми глазами. Каждый большой дом сожжен — стоит его остов, как скелет вместо живого человека. А бомбы не разбирали какой дом — большой или маленький. Снег шел недавно: он потемнел на мостовых и тротуарах и ярко белеет на развалинах и крышах. Третий поворот на Дмитриевскую улицу. Она цела, цел и дом, в котором жила Клара, а моста через Лопань нет. Неужели придется идти в обход, через центр? Но глаза привыкают к темноте, и я вижу над самой водой деревянные кладки. За речкой слева — сквер, справа — сожженный двухэтажный дом «Капля молока» — так и не удосужился узнать, почему он так называется, — а потом пошли одноэтажные домишки, и все целые. Ноги сами идут скорей и скорей. Вот Екатерининская улица, вот фабрика кинохроники в единоверческой церкви, вот короткий переулок, где когда-то, мне показалось, стоит «черный ворон». На Сирохинской тихо и пусто. Ставлю чемоданы под окно спальни Юровских и закуриваю. Подхожу к калитке, осторожно, чтоб не звякнуть, нажимаю на щеколду — калитка заперта. По привычке чуть не полез в карман за ключом. Докурил. Затоптал окурок, вернулся к чемодану, перевел дух и постучал в окно. Почти сразу зажегся свет, поднялась штора, открылась форточка, и я услышал Сережин голос: — Кто там?