Когда Кэролайн Уокер влюбилась в Джулиана Инглиша, он ей уже немного надоел. Случилось это летом 1926 года, года одного из самых незначительных в истории Соединенных Штатов Америки, в течение которого Кэролайн Уокер убедилась, что жизнь ее достигла предела бессмысленности. Прошло уже четыре года, как она окончила колледж, ей исполнилось двадцать семь лет, что считалось — ею, по крайней мере, — уже далеко не первой молодостью. Она заметила, что все больше и больше и в то же время все меньше и меньше думает о мужчинах. Такова была ее собственная оценка, как она знала, абсолютно верная и справедливая по существу. (Она не заботилась о том, чтобы выразить ее яснее.) «Я думаю о них чаще и думаю о них менее часто». Она прошла через различные стадии любви, взаимной и безответной, причем второй реже, чем первой. Мужчины, и притом интересные мужчины, постоянно влюблялись в нее, что не могло не доставлять ей удовольствия, и у нее хватало с этим всякого рода забот, чтобы не считать себя, положа руку на сердце, непривлекательной. Она жалела, что некрасива, но лишь до той поры, пока один милый пожилой филадельфиец, который писал портреты дам из общества, не сказал ей, что ему никогда не доводилось видеть красивой женщины.

В то лето у нее были три различных мнения по поводу собственной жизни после окончания колледжа. Она жила как одноклеточное существо, но вовсе не как амеба. Дни были похожи один на другой и все вместе составляли жизнь. И еще она думала об этих четырех годах как о листочках из календаря с праздниками на Новый год, День независимости, пасху, 31 октября, День труда. Взятые вместе, они насчитывали четыре года, то есть столько же, сколько она провела в Брин-Море, и, как и годы в колледже, они одновременно и тянулись и бежали, но тем не менее вовсе не были похожи на годы в колледже, потому что, как она чувствовала, колледж ей кое-что дал. Последние же четыре года казались пустыми и потраченными зря.

Они действительно ушли ни на что. Как и другие девицы, она начала учительствовать в гиббсвиллской миссии, помогать итальянским и негритянским детям овладевать знаниями, которые им давала начальная школа. Но работа эта ей не нравилась. У нее не было ни уравновешенности, ни уверенности в общении с этими детьми и вообще с детьми, и она чувствовала, что не способна быть учительницей. Она почти полюбила двух-трех учеников, но в глубине души сознавала, в чем кроется причина этой привязанности: дети, которые ей нравились, были больше похожи на детей с Лантененго-стрит, детей ее друзей, чем на других учеников этой школы. Было, правда, одно исключение: рыжий мальчишка-ирландец, который, она не сомневалась, проколол шины в ее машине и спрятал ее шляпу. Он никогда не называл ее мисс Уокер или мисс Кэролайн, как делали другие маленькие подхалимы. Ему было лет одиннадцать — миссия оказывала помощь только детям до двенадцати лет, — а физиономия у него была такая, какой ей предстояло быть, когда ему исполнится самое меньшее двадцать лет. Она его любила и в то же время ненавидела. Она боялась его, боялась его взгляда, который он не сводил с нее, когда не был занят какими-нибудь проказами. Дома, задумываясь о нем, она убеждала себя в том, что он ребенок, огромную энергию которого можно и должно направить на пользу общества. Он просто шалун, и его следует «исправить». В этом практически заключались все ее знания по социологии. Ей предстояло узнать кое-что новое.

Гиббсвиллская миссия занимала старое трехэтажное кирпичное здание в самой бедной части города и существовала за счет подаяний с Лантененго-стрит. С утра туда приносили малышей, за которыми в течение дня приглядывали девицы вроде Кэролайн и профессиональная медсестра. Затем во второй половине дня, когда в приходских и городских школах уроки заканчивались, туда спешили играть и читать дети в возрасте до двенадцати лет, а в шесть часов их отсылали домой, испортив перед ужином аппетит стаканом молока.

В один прекрасный день 1926 года Кэролайн попрощалась с детьми и обошла здание, проверяя, все ли заперто. Она надевала шляпу, стоя перед зеркалом в комнате администрации, как вдруг услышала шаги. И не успела она разглядеть, кто это — она заметила только, что ребенок — как две руки, обхватив ее за бедра, скользнули к ней под юбку, а рыжая головка зарылась в ее живот. Она шлепнула его и попыталась оторвать от себя, но прежде чем сумела это сделать, он уже потрогал ее своими гадкими пальцами. Она вышла из себя, принялась бить его, свалила на пол и пинала ногами до тех пор, пока он с плачем не выполз из комнаты и не убежал.

В последующие дни ее больше всего пугала мысль о том, что от этих грязных пальцев она могла подхватить какую-нибудь венерическую болезнь. Мальчишка перестал ходить в миссию, а она на следующей неделе ушла с работы, но еще долго думала, что у нее либо сифилис, либо еще что-нибудь. В конце концов, умирая от унижения, она обратилась к доктору Мэллою, рассказав о том, что произошло. Он очень внимательно осмотрел ее — он не был их семейным врачом — и велел прийти через день за результатами лабораторного анализа. А затем спокойно сообщил ей, что она имеет полное право выходить замуж и рожать детей, ибо ничем не больна. Когда она настояла на том, чтобы заплатить ему, он взял с нее пятнадцать долларов. Эти деньги он отдал, без ведома Кэролайн, матери рыжего мальчика, ибо был уверен, что мать такого ребенка возьмет любой подарок, не любопытствуя, чем он, собственно, вызван.

Это было первое в жизни Кэролайн неприятное столкновение с мужским полом. В последующие дни она много передумала и, когда спрашивала себя: «Почему он это сделал?», всегда приходила к одному и тому же ответу: именно этого и следует ждать от мужчин, ее и воспитывали, пугая именно этим. До нее дотрагивалось уже много мужчин, и некоторым она сама разрешала это делать. Но ни с одним мужчиной она еще не была близка и до этого странного случая с ребенком считала, что вполне владеет собой. После этого случая она полностью пересмотрела свои взгляды на мужчин и на любовь в целом, придя к выводу в результате неоднократного мысленного анализа «этого дня в миссии», как она его называла, что ей необходимо избавиться от своего невежества в вопросах секса. Она поняла, что у нее совершенно нет никакого опыта, и впервые начала задумываться над случаями, приведенными у Хейвлока Эллиса, Крафта-Эбинга и других психологов, а не считать их просто порнографией.

До того лета Кэролайн была серьезно влюблена два раза, хотя с той поры, как стала носить волосы наверх, постоянно была кем-нибудь увлечена. Первым объектом был ее дальний родственник Джером Уокер. Он родился и получил образование в Англии и появился в Гиббсвилле в 1918 году. Ему было лет двадцать пять, и он имел чин капитана в английской армии. Что же касается войны, то он, так сказать, с ней покончил: у него уже несколько раз укорачивали кость в левой ноге, заменяя ее сплавом серебра. В Соединенные Штаты, где ему не доводилось бывать прежде, его прислали обучать призывников современным приемам ведения войны. Когда он появился в доме Кэролайн, он был в отпуске, и гиббсвиллские девицы бросались ему на шею, его приглашали во все дома как завидного жениха. Он носил брюки чуть не по форме, а на набалдашнике трости у него была кожаная петля, которой он обматывал кисть руки. На нем был отлично сшитый мундир, а бело-голубая ленточка военного креста, который здесь был неизвестен, служила ему очень милым украшением. Небольшой рост его искупался тем, что он был инвалид, или «раненый», как выражались гиббсвиллские дамы и мужчины. Он бросил один внимательный взгляд на Кэролайн и тут же решил, что эта девушка в треугольной шляпе, высоких серых гетрах и хорошего покроя костюме представляет для него интерес. Он не сомневался, что месяца отпуска ему для этого вполне хватит.

Почти так и получилось. Отец Кэролайн давно умер, а мать ее была глухой, из тех глухих, что, не желая покориться своему недугу, отказываются научиться читать по губам или носить слуховой аппарат. В доме Уокеров на Саут-Мэйн-стрит обитали Кэролайн, ее мать, кухарка и горничная. И Джерри.

К тому времени, когда он впервые поцеловал ее, он почти было отчаялся завести с ней роман. Эта теплая комната в Гиббсвилле, штат Пенсильвания, была далеко-далеко от тех мест, где шла война, и ничего воинственного не было в словах «О Мари, ничего не говори», которые повторял и повторял патефон. Кэролайн, если не прислушиваться к ее ужасному акценту, вполне могла бы сойти за англичанку, сестру приятеля там, дома. Но когда она встала, чтобы сменить иголку и пластинку, он потянулся к ней и, взяв ее за руку, привлек к себе, посадил на правое колено и поцеловал. Она не сопротивлялась, в голове мелькнуло только: «Почему бы и нет?» Но поцелуй получился не очень удачным, ибо, стараясь держать голову под нужным углом, они столкнулись носами, и он отпустил ее. Она остановила патефон, вернулась и села возле него. Он взял ее за руку, она посмотрела на свою руку и, наконец, подняла глаза. Они молчали, и, когда она снова взглянула на него, на его лице играла ласковая улыбка. Она тоже улыбнулась, но несколько робко, а затем придвинулась к нему и сама его поцеловала. Но его уже терзали угрызения совести. Она вся была во власти чувства, а ему не давала покоя мысль, что все, что он ни пожелает, будет позволено.

Это продолжалось минуту, две, может, пять минут прежде, чем она овладела собой и склонила голову к нему на плечо. Она была смущена и преисполнена благодарности, потому что никогда прежде не испытывала ничего подобного.

— Может, закурим? — предложила она.

— Ты куришь?

— Тайком, но курю. Я только затянусь, а потом ты возьмешь сигарету.

Он достал из кармана серебряный портсигар, и она закурила, не очень умело держа сигарету, но отчаянно затягиваясь. Такая милочка она была, когда, сидя на диване, выпускала дым изо рта и ноздрей, слишком быстро расправляясь с сигаретой. Он забрал у нее сигарету и погасил, и в этот момент они услышали, как, подъезжая к гаражу, тормозит «бейкер-электрик», машина ее матери. Кэролайн встала и поставила на патефон «Бедную бабочку».

— Это довольно старая пластинка, — сказала она, — но я ее люблю, потому что в ней отличные синкопы.

Места, где вступал барабан, считались синкопами.

После этого они часто целовались: в прихожей, в буфетной, в ее двухместном «скриппс-буте», в котором сиденья размещались весьма своеобразно: водитель сидел почти на целый фут впереди пассажира, из-за чего целоваться было крайне неудобно.

Он уехал, так и не признавшись ей в любви и не добившись близости с ней. А через полгода умер от гангрены, и только спустя два месяца его семья вспомнила о необходимости известить их. Это обстоятельство чем-то умалило горе Кэролайн: он уже лежал мертвый в могиле, в то время как она продолжала думать о нем как о своем возлюбленном на всю жизнь и развлекалась с другими молодыми людьми, вернувшимися из Франции и Пенсаколы, Бостонского технического колледжа и военно-морской учебной базы на Великих озерах. Она пользовалась большим успехом и целовалась со многими с таким же пылом, с каким целовала Джерома Уокера, только теперь она знала, как и когда остановиться. Она вела весьма светскую жизнь, не нарушая заветы Брин-Мора, в отлично проводила время с молодыми людьми из колледжей. Те снова веселились вовсю, ибо война закончилась и не надо было испытывать угрызений совести из-за того, что ты не в действующей армии. Теперь можно было развлекаться в открытую. Она собиралась провести конец недели в Истоне, где учился в колледже Джу Инглиш, когда мать прочла ей письмо из Англии, которое в основном было изъявлением благодарности семьи Джерома Уокера за гостеприимство, оказанное, как они выражались, их мальчику в Гиббсвилле. Один раз упоминалась Кэролайн: «…и если вы и ваша милая девочка приедете в Англию, мы…» Ладно. Нет, не ладно. Она знала, вернее надеялась, что он не рассказал своей матери о ней хотя бы потому, что не хотел, чтобы его мать вообразила невесть что. Тем не менее по пути в Истон она была в угнетенном состоянии. А когда человек угнетен, ему свойственно делить свою жизнь на определенные периоды, и Кэролайн позднее всегда считала поездку в Истон окончанием детства. И, пока не влюбилась в Джулиана Инглиша, думала, что, развернись события по-иному, она вышла бы замуж за своего кузена и жила бы в Англии, а потому питала к Англии нежность. Тем не менее, когда в 1925 году она побывала в Европе, то не навестила родных Джерома. Ее путешествие было рассчитано всего на два месяца, и, кроме того, к тому времени она была влюблена в живого человека.

Джо Монтгомери можно было аттестовать по-разному. Пьяница. Змей-искуситель. Состоятельный молодой человек. Модник. Любимчик барышень. Пройдоха. Приказчик из «Бонда», Ветеран войны. Отличный парень. И так далее. Все это, в общем, не противоречило одно другому. А главная же его отличительная черта состояла в том, что в Принстоне он был знаком со Скоттом Фицджеральдом, и это делало его в глазах Кэролайн пришельцем из необыкновенной страны, населенной необыкновенными людьми, которых ей так хотелось увидеть и узнать. Она, разумеется, не понимала, что и сама была представительницей того круга, который, по ее мнению, олицетворял Джо Монтгомери и описывал Фицджеральд. Она лишь знала, что Гиббсвилл — ее родной город, но никак не считала его и его жителей достойными пера мастера.

Дом Джо Монтгомери был в Рединге, который отделяет от Нью-Йорка целый штат, но в действительности расстояние между ними не больше, чем между Хартфордом или Нью-Лондоном и Нью-Йорком, о чем, по-видимому, не ведает большинство жителей Рединга, не говоря уж о нью-йоркцах, но что считал само собой разумеющимся Джо Монтгомери. Его отец был так богат, что утонул на «Титанике», и о Генри Монтгомери, как, впрочем, о почти каждом втором мужчине из списка пассажиров судна, говорили, что он а) вел себя как герой и б) что капитану пришлось застрелить его, потому что он лез в спасательные шлюпки, предназначенные для женщин и детей. Про самого Джо Кэролайн смутно припомнилось только, что у него есть «статс-бэркэт», енотовая шуба, костюмы от «Братьев Брукс» и репутация неплохого в местном масштабе игрока в гольф. Он был приятелем Уитни Хофмана, был знаком еще с несколькими людьми в Гиббсвилле, но появлялся там редко.

Кэролайн знала его лишь понаслышке, когда в 1925 году, как раз перед ее поездкой за границу, они случайно столкнулись на свадьбе в Ист-Ориндж, где празднества длились целую неделю. Она была подружкой невесты, а он шафером, и у нее сразу поднялось настроение, когда он сказал: «Господи боже мой, меня вовсе не надо представлять Кэролайн Уокер. Мы с ней старые друзья. Правда, Кэролайн?» Самое лучшее из всего празднества был он, и она целовала его чаще и более пылко, чем других шаферов. Должно быть, и он это приметил, ибо провел в Нью-Йорке всю неделю перед ее отъездом в Европу. Свадебная суета закончилась в последнее воскресенье мая, а в следующую субботу ей предстояло отплыть на «Париже». Он попытался завладеть всем ее оставшимся временем, и это ему почти удалось. Он водил ее на спектакли — «Леди следует вести себя хорошо» с четой Астеров и Уолтером Кэтлетом, который она уже видела в Филадельфии, «Цена славы», «Роз-Мари», «Они знали, чего хотят» с Ричардом Бенетом и Полин Лорд, и на «Гарриковские вечера». Стояла удушливая жара, хотя шла всего первая неделя июня. Вся страна, казалось, жаждала умереть, и под водительством бывшего вице-президента, который однажды высказался по поводу того, чего Америке не хватает, многие действительно отправились на тот свет. Джо не мог примириться с жарой и то и дело взывал: «Господи!» — и после первого акта «Цены славы» без особого труда уговорил ее уйти. У него был с собой в городе автомобиль, красный спортивный «джордан», и он предложил ей поехать на Лонг-Айленд, в Уэстчестер, куда угодно.

— Я буду выкрикивать ругательства и расскажу несколько истории про войну, — сказал он, — и тебе будет казаться, что ты все еще на спектакле.

У него хватило ума или интуиции помалкивать, пока они не миновали черту города. Жара была страшной, нечем было дышать, и на лицах людей, встречавшихся с Кэролайн взглядом, играла глупая улыбка, словно они извинялись за погоду. Она догадывалась, что и сама расплывается в такой же улыбке.

Наконец они добрались до места на Лонг-Айленде, которое, по словам Джо, называлось «Джонс бич».

— Что на тебе надето внизу?

— Боже! О чем ты говоришь?

— Как о чем? Я полезу в воду только вместе с тобой.

Сердце ее стучало, колени дрожали, но она сказала: «Ладно». Ей ни разу не приходилось видеть взрослого мужчину обнаженным, поэтому, когда он вышел из-за машины со своей стороны и направился к воде, она с облегчением вздохнула, заметив, что на нем надеты трусы. «Входи, не жди меня», — сказала она. Ей хотелось, чтобы он был уже в воде, когда она выйдет из-за машины в лифчике и панталонах. Он понял ее и не смотрел в ее сторону, пока она не отплыла на расстояние в несколько метров.

— Что теперь будет с моей прической?! — сказала она.

— Теперь уж ничего не поделаешь, — ответил он. — Тебе не холодно?

— Сейчас нет.

— Жаль, что мы не развели костер. Я не сообразил.

— Ни в коем случае. Чтобы люди увидели костер и со всех сторон сбежались к нему. Слава богу, что ты этого не сделал.

Он вышел из воды первым.

— Не сиди в воде слишком долго, — посоветовал он. — Вытрешься моей нижней рубашкой. — Он пошел к машине, включил зажигание и подержал свою влажную от пота нижнюю рубашку возле мотора. — Выходи, — позвал он.

Она вышла, оттягивая, чтобы соблюсти максимум приличия, прилипшие к телу панталоны. Лифчик совсем не держал, и она была до слез зла на свою колышущуюся грудь. Как ни мило он ведет себя, наверняка он заметит ее «бюст».

— Брось стесняться, — сказал он. — Что я, никогда не видел голой женщины?

— Ну все-таки, — промямлила она, — ведь меня ты не видел.

— Чепуха. А то пропадет все удовольствие от купания. Иди поплавай еще, а потом вылезай без всякого стеснения. Или, по крайней мере, без стыда. Иди.

Она последовала его совету, и ей стало легче. Она вдруг почувствовала себя четырнадцатилетней девочкой. Или даже еще моложе. Смущение ее не покинуло, но страх исчез. Она вытерлась его теплой рубашкой.

— Не знаю, что делать с волосами, — пожаловалась она.

— Возьми. — Он бросил ей чистый носовой платок. — Может, это пригодится. — Но от платка толку было мало.

Он заставил ее надеть поверх вечернего платья свой смокинг. А потом они закурили и почти забыли про все неудобства.

— Если бы мы поехали на настоящий пляж или в бассейн, там, наверное, все было бы проще, — сказал он.

— Нет, хорошо, что не поехали, — ответила она.

— Хорошо? Мне так хотелось, чтобы именно это ты сказала.

— Да? Значит, хорошо, что сказала.

Он обнял ее и попытался поцеловать.

— Нет, — сказала она.

— Как хочешь, — согласился он.

— Не порть вечера, — сказала она.

— Этим не испортишь. Сейчас, по крайней мере. Я ведь подождал, пока ты оделась.

— И хорошо сделал. Поэтому ты мне и нравишься, Джо. Но даже сейчас не надо. И ты знаешь почему?

— Честно говоря, не знаю. Я не понимаю, о чем ты говоришь.

— Нет, понимаешь. Ты… Черт побери!

— Ты хочешь сказать, потому что я видел тебя раздетой?

— Ага, — ответила она, хотя до этой минуты считала, что в общем-то он не видел ее совсем раздетой. Теперь она жалела, что не разделась донага. Рано или поздно застенчивость нужно преодолеть, и с Джо случай был как раз подходящий!

— Ладно, — сказал он и убрал руку.

Они заговорили про ее путешествие в Европу. Это была ее первая поездка. Он сказал, что хотел бы поехать с ней, мог бы поехать через некоторое время, поводить ее по Парижу и так далее, но сейчас не может: должен быть примерным мальчиком, потому что пора добиваться чего-то и зарабатывать деньги. Жулик адвокат и глупость его матери значительно уменьшили состояние, оставленное его отцом. Поэтому он работает в отделении «Нэшнел Сити» в Рединге, получая такое жалованье, которое лишь демонстрирует ему его ничтожество. Но она не могла испытывать к нему большой жалости: она видела их дом и «роллс» миссис Монтгомери.

— Все это очень мило, — сказала она, — но нам, наверное, пора возвращаться в город. Далеко до него?

— Недалеко. Точно не знаю сколько. У нас еще есть время. Давай побудем здесь подольше. Ты ведь скоро уезжаешь и надолго.

— Но у меня еще масса дел, — сказала она. — Ты даже не представляешь сколько.

— Представляю. Полдюжины банных полотенец, шесть пар толстого шерстяного белья, дюжина носовых платков, два свитера. Школа обеспечивает постельным бельем, но мы рекомендуем — и так далее. И все это пометить несмываемым чернильным карандашом либо вышить метки.

— Но мне надо… Мне еще…

— Родителей настоятельно просят ограничивать детей в отношении карманных денег. Полтора доллара в неделю достаточно для удовлетворения основных нужд.

— Ах, Джо!

— Пользоваться мотоциклами категорически запрещается.

— Как насчет сигарет?

— Учащимся предпоследних и последних классов позволяется пользоваться табаком при наличии письменного разрешения от одного или обоих родителей.

— А я могла бы процитировать тебе правила, которые ты не знаешь, — сказала она.

— Какие, например?

— Женской школы.

— Ерунда. В случае если ученица в течение учебного года регулярно пропускает занятия или внеклассные мероприятия, следует представить справку от семейного врача на имя школьной сестры…

— Хватит, — сказала она. Она была смущена и рассердилась на себя. Сидит и болтает о самом сокровенном с мужчиной, которого она в действительности не знает. Второй раз за этот вечер он оказался для нее «первым»: он первым увидел ее раздетой (она имела серьезные и небезосновательные подозрения по поводу того, насколько непрозрачными были ее панталоны) и с ним первым она заговорила про «это». Она ненавидела все эвфемизмы, которые были в ходу, и вспоминала обычно принятый в терминологии Брин-Мора: «освобождена от занятий спортом».

Он вновь обнял ее и приблизил свое лицо к ее лицу. Он решил, что она сердится на него, и на мгновенье он действительно был ей безразличен. Но потом она прижалась к его плечу, протянула губы для поцелуя и откинулась на спинку сиденья. Он спустил с ее плеч бретельки платья и принялся целовать ее грудь, а она гладила его по голове. Она спокойно ждала, как он поступит дальше, догадываясь, что будет, и приготовилась не сопротивляться. Но она ошиблась. Внезапно он натянул бретельки обратно ей на плечи. Дыхание у него стало ровнее и глубже, как у бегуна, закончившего дистанцию несколько минут назад.

— У тебя еще не было мужчины? — спросил он.

— Нет, — ответила она.

— Правда? Прошу тебя, не лги.

— Правда.

— Ты любишь меня? — спросил он.

— Мне кажется, да.

— Сколько тебе лет? — спросил он.

— Двадцать пять. Двадцать шестой. Нет, уже двадцать шесть.

— Значит, ты решила, пока не выйдешь замуж, ни с кем не спать? Поэтому у тебя никого и не было?

— Наверное, — ответила она. — Не знаю. — И, прикусив нижнюю губу, добавила: — У меня ничего подобного еще не было.

Она обвила его шею руками. Он целовал ее.

— Хочешь ли ты выйти за меня замуж? — спросил он. — Или у тебя есть кто-нибудь?

— Нет, по-настоящему нет.

— Так ты согласна?

— Да, — ответила она. — Но ведь ты не собираешься объявлять о нашей помолвке прямо сейчас?

— Нет. Нам, наверно, надо вести себя разумно. Отправляйся в это путешествие, а через два месяца посмотрим, не разлюбила ли ты меня.

— А ты любишь меня? — спросила она. — Ты ведь этого не сказал.

— Я люблю тебя, — ответил он. — И ты первая, кому я это говорю в течение последних — сейчас тысяча девятьсот двадцать пятый — восьми лет. Ты мне веришь?

— Пожалуй, — ответила она. — Восемь лет. Значит, с тысяча девятьсот семнадцатого года. С войны?

— Да.

— А что тогда произошло?

— Она была замужем, — ответил он.

— Вы все еще встречаетесь?

— Последние два года нет. Она сейчас на Филиппинах. Ее муж служит в армии, и у них трое детей. Все давно кончено.

— Ты женился бы на мне, если бы у меня уже был мужчина?

— Не знаю. Честно, не знаю. Я не поэтому спросил тебя. Я хотел знать, потому что… Хочешь знать правду?

— Конечно.

— Если бы у тебя уже кто-нибудь был, я предложил бы тебе провести со мною ночь.

— И тогда ты, вероятно, не предложил бы мне стать твоей женой?

— Возможно. Не знаю. Но сейчас я хочу, чтобы ты вышла за меня замуж. Хорошо? Смотри не влюбись там в какого-нибудь француза.

— Не влюблюсь. Я даже жалею, что мне нужно ехать, но понимаю, что это необходимо. — Она говорила трагическим шепотом.

— Почему?

— По очень простой причине. У меня есть своя теория. Я всегда говорила себе, что, когда полюблю так, что мне захочется выйти за этого человека замуж, прежде чем объявлять о помолвке, я стану с ним близка, потом некоторое время мы будем помолвлены и сразу же поженимся.

— Это означает, что ты ни разу в жизни не была влюблена.

— Нет, вовсе это не так. Не совсем так. Просто я не была влюблена с тех пор, как приняла это решение. С тех пор, как узнала кое-что про любовь. Господи! Эти часы правильные?

— Спешат на несколько минут.

— На сколько?

— Не знаю.

— Господи, ты понимаешь, который сейчас час, даже если они спешат на полчаса? Нам пора возвращаться. Мне ужасно не хочется, но прошу тебя, милый.

— Хорошо, — согласился он.

На полдороге в город ей на память пришло нечто такое, что заставило ее ахнуть, съежиться, почувствовать себя глубоко несчастной. Самая беда была в том, что об этом предстояло сейчас же сказать ему.

— Джо, милый, — начала она.

— Да?

— Я только что вспомнила ужасную вещь. Черт бы все побрал. Ах, если бы люди…

— В чем дело?

— Мы не сможем встретиться завтра вечером.

— Почему? Что-нибудь уже нельзя отменить?

— Нельзя. Мне следовало предупредить тебя об этом, но я не знала, что мы… Я хотела… А мы… Из Гиббсвилла приезжают проводить меня.

— Кто? Как его зовут?

— Он не один. С ним…

— Кто? Я его знаю?

— Возможно. Джулиан Инглиш. И с ним Огдены. По-моему, ты их знаешь.

— Фрогги? Конечно. Мы и с Инглишем раза два встречались. Он учится в колледже, да?

— Нет. Уже кончил.

— А ты в него не влюблена? Нет? Он ведь малый так себе. Жульничает, когда играет в карты. Увлекается наркотиками.

— Неправда! — воскликнула она. — Ничего подобного. Вот пьет он, пожалуй, больше, чем следует.

— Неужели ты не понимаешь, что я шучу, дорогая? Я ничего про него не знаю. Встреть я его, я не уверен, узнал бы я его. Наверное, все же узнал… Надеюсь, ты не влюблена в него?

— Я влюблена в тебя. Я в самом деле люблю тебя. И поэтому-то мне так неприятно. Хорошо, если бы ты смог быть с нами завтра, в мой последний вечер перед отъездом. Но мне кажется, что этого делать не стоит.

— Конечно, не стоит. Мистеру Инглишу может не понравиться.

— Не в этом дело. Я думаю не только о нем. Джин и Фрогги едут из Гиббсвилла в Нью-Йорк, специально чтобы проводить меня, и мы собирались как следует кутнуть завтра вечером. Сейчас меня это ничуть не радует, но отменить их приезд уже поздно.

— Да, черт побери, ты права. Ты исчезаешь как призрак, которого, может, и вовсе не было.

— Будешь мне писать?

— Ежедневно. Вандомская площадь, четырнадцать.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю. Потому что из двух туристических фирм ты должна была выбрать «Морган-Харджес», а не «Америкэн экспресс». Я буду писать каждый день, а по субботам телеграфировать. А что я получу взамен? Почтовую открытку, которую мне было бы стыдно показать собственной матери, шарф от «Либерти» и, быть может, данхиловскую зажигалку.

Они остановились и купили в аптеке расческу, чтобы она могла войти в «Коммодор», где остановилась вместе с Либ Мак-Крири и Из Стэннард, ее соученицами по Брин-Мору, которые отправлялись в путешествие вместе с ней. Как только автомобиль подъехал к тротуару, ветерок исчез, появилась жара, все кругом опять стало раздражать, и ей хотелось вернуться к себе в номер и лечь в ванну. Прощание их было несколько поспешным, и она не испытала никакого удовольствия, ибо чувствовала, что выглядит как страх божий.

Именно об этом он и упомянул в одном из своих первых писем. Он вынужден был оставаться в Нью-Йорке, сидеть в жаре, в то время как она наслаждалась прохладой на борту парохода и чувствовала себя человеком. Ее письма были пылкими, радостными, ласковыми, полными новой и внезапной любви. Вместе с ней плыли Николас Мэррей Батлер, Энн Морган, Эдди Кантор, Дженевьев Тобин и Джозеф И.Уайденер. Слова «интересно, люблю ли я его» были как припев — так часто она их произносила, — и она то и дело напевала про себя: «Интересно — интересно».

— Кого? Джо Уайденера? — спрашивала Либ.

— Его тоже зовут Джо.

— Джо Инглиша, который тебя провожал?

— Его зовут Джу. Джу — сокращенно от Джулиан.

— Кого же тогда?

— Ты его не знаешь, — отвечала Кэролайн.

— Нет, знаю. Это тот молодой человек, что привез тебя в отель в жутком виде.

— Именно.

Его письма, однако, не соответствовали ее настроению. В них проглядывали недовольство и раздражение, и, хотя она с жадностью перечитывала строки со словами любви, тем не менее вынуждена была честно признаться самой себе, что они больше похожи на постскриптум. Она оправдывала это жарой, царившей в Нью-Йорке и Рединге, и жалела его, о чем и писала в своих ответах. Всю ее первую поездку в Европу он был единственным человеком, по ком она скучала, с кем ей хотелось делить радость открытия новых стран. Она очень скучала по нему. А потом пришло письмо, которое испортило ее путешествие или, по крайней мере, разделило его на две части. Он исписал много страниц, но все это сводилось к тому, что много времени спустя она признала справедливым: «По правде говоря, моя дорогая, судьба свела нас вместе, и та же судьба разлучила вечером накануне твоего отплытия. Этим людям предначертано было приехать и забрать тебя у меня в тот вечер. Мне кажется, что, не будь их, ты бы применила на практике ту теорию, о которой рассуждала во время нашего купания. Но они приехали, правда? А поскольку так случилось, ты уехала, не применив своей теории на практике, а я после этого осложнил возникшую между нами ситуацию связью с другой девушкой. Поэтому, мне кажется, мы должны расстаться. Я чувствую себя ужасно…»

Она не поверила ему, а потом решила протелеграфировать, что связь с другой ничего не меняет. Она любила его и не меньше его жалела о том, что не провела с ним своего последнего вечера в Нью-Йорке. Если бы она могла с ним поговорить! Но такой возможности не представлялось, а от писем и телеграмм толку было мало. К концу того дня, когда пришло письмо, она наконец уяснила себе, чем же оно так потрясло ее (что, однако, ничуть не сделало ее менее несчастной): первую свою отставку она получила, насколько понимала, из-за того, что мужчина пытался быть с нею честным. Она сообразила это и впервые в жизни решила напиться. И в тот же вечер напилась в компании красивого студента-еврея из Гарвардского университета, которому суждено было сыграть в ее сексуальной жизни несколько своеобразную роль. Он продемонстрировал ей все возможности парижских развлечений, начиная от самых безыскусных и кончая «цирком». Все это вспомнилось ей только на следующий день, когда к ней, мучающейся в похмелье, пришли на память сцены, которые, она знала, ей присниться не могли. Она тут же решила собраться и уехать домой, но Из Стэннард спасла ее от безумия. Когда Либ Мак-Крири ушла за покупками, Из явилась к Кэролайн и села на ее кровать.

— Куда Генри водил тебя вчера?

— О господи, если бы я только помнила!

— Ты была так пьяна?

— О господи! — повторила Кэролайн.

— И ничего не помнишь?

— Очень мало.

— Он… Вы были в таком месте, где мужчина и женщина… Ну, знаешь?

— По-моему, да. Боюсь, что да.

— Он и меня водил туда. Я думала, что умру, когда мы вошли. Я его не понимаю. Я не была так пьяна, как ты. Я все помню. Все подробности. Но Генри я не могу понять. Он ни разу до меня не дотронулся. Его интересовала только моя реакция. Он не смотрел на них, он смотрел на меня. По-видимому, получал удовольствие от того, какое впечатление производили на меня эти люди. Пожалуй, не стоит больше общаться с ним и с его компанией. Он-то хочет, чтобы мы снова пришли к ним.

— Господи, как все это ужасно. Как ты думаешь, он что-нибудь сделал со мной? — спросила Кэролайн.

— Нет. Уверена, что нет. Ему доставляет удовольствие следить за нашей реакцией. Есть такие люди. Ты никогда себе ничего не позволяла, Кэлли?

— Нет.

— Я тоже нет, и, по-моему, люди вроде Генри догадываются об этом, лишь взглянув на нас. Ей-богу.

— Тогда зачем он… Как хорошо бы очутиться дома.

— Не беспокойся. Ты заметила, что Либ он не приглашает? Я давно знаю, что у Либ был роман, может, и не один. Значит, это касается только нас. Не говори ничего Либ, а если Генри станет слишком настойчив, мы можем уехать из Парижа. Дать аспирин или еще что-нибудь?

Кэролайн так напугалась, что старалась больше не напиваться. Остальную часть путешествия самое большее, чем она одаривала интересующихся ею молодых людей, говорящих по-английски, это согласием потанцевать с ними, и еще целый год страшный случай с Генри-Как-Его-Там и унизительный, разочаровывающий опыт знакомства с Джо Монтгомери влияли на ее выбор кавалеров: они должны быть людьми нравственными, лучше светловолосыми и ни в коем случае не обладать эффектной или чрезмерно привлекательной внешностью.

Дома, в Гиббсвилле, ей решительно нечего было делать, кроме как днем играть в бридж в женском клубе, а вечером развлекаться в смешанных клубах, пройти курс стенографии и машинописи в гиббсвиллском Деловом колледже, смутно надеясь, что на зиму, быть может, удастся уехать в Нью-Йорк, по вторникам принимать участие в играх в гольф и обязательном после них ленче, собирать пожертвования во время благотворительных базаров, быть шофером у собственной матери, которая никак не могла научиться водить машину с двигателем внутреннего сгорания, и, когда наступала ее очередь, устраивать вечера. Она старалась держать свой вес в пределах 115 фунтов. Коротко стриглась. Пила чуть больше, чем полагалось в обществе, и научилась умеренно сквернословить. Она знала, что считается самой привлекательной девицей с Лантененго-стрит. На танцах она не «шла нарасхват», как это порой бывает со школьницами, но успехом она пользовалась большим. С ней жаждали танцевать и совсем еще юные студенты, и мужчины до сорока, а то и старше. Ей никогда не приходилось делать вид, что она предпочитает посидеть с бокалом в руке, нежели танцевать. Другие девицы относились к ней дружески, но «хорошим товарищем» не называли и не слишком доверяли ей своих мужей и женихов. Собственно, ей-то они доверяли, а вот на своих мужчин не очень полагались.

К началу лета 1926 года она подвела итог и пришла к выводу, что находится в несколько затруднительном положении. Чаще других она встречалась с Джулианом Инглишем, Гарри Райли, Картером Дейвисом и с молодым человеком из Скрантона по имени Росс Кэмпбелл. Джулиан Инглиш уже превратился в привычку, и она подозревала, что он продолжает встречаться с ней, потому что она никогда ничего не спрашивает про его полячку, которую никто не видел, но все считали красавицей. Гарри Райли был внимательным и не жалел денег. Он так сходил по ней с ума, что даже проявлял самоотверженность. Картер Дейвис был уж чересчур ясен. Она не сомневалась, что может сказать, через сколько лет он бросит пить и приставать к молоденьким ирландкам на выходе из церкви после вечерней мессы, остепенится и женится на девице с Лантененго-стрит. «Но не на мне, — решила она. — Что это за муж, самая сильная страсть которого — бридж! И спортивный клуб! И футбол! Боже!» Самым подходящим кандидатом в мужья был Росс Кэмпбелл. Старше других, за исключением Райли, он выгодно отличался от гиббсвиллских молодых людей: выпускник Гарвардского университета, высокий, стройный, он, казалось, надел свежую сорочку — мягкую белоснежную сорочку с пуговичками в уголках воротничка — лишь минуту назад, а костюм не менял, по меньшей мере, года два. Он не был богат, но у него «водились деньги». У него были крупные крепкие зубы, а обаяние его в значительной степени проистекало из свойственной высоким людям обманчивой неуклюжести, хорошо поставленного голоса и гарвардского акцента. Само собой разумеется, как только он принялся ухаживать за Кэролайн, он вступил в члены их загородного клуба, и именно в этот момент она впервые заметила, что он, помимо всего прочего, еще и сноб. Он сказал ей, что намерен вступить в клуб. «Я попрошу Уитни Хофмана выдвинуть мою кандидатуру. И думаю, будет лучше, если он сам найдет второго рекомендателя. Я ведь больше никого здесь не знаю». Он знал других не хуже Уита Хофмана, но Кэролайн понимала, что только к Уиту Хофману он может позволить себе обратиться за одолжением, ибо Уит был самым богатым из гиббсвиллских молодых людей да еще с безупречной репутацией. Итак, кандидатура Росса была выдвинута мистером Уитни Стоукс Хофманом и поддержана миссис Уитни Стоукс Хофман; вступительный взнос — пятьдесят долларов, ежегодный взнос — двадцать пять долларов. Затем она заметила, что он несколько скуповат. Перед тем как подписать чек, он проверял принесенный ему официантом счет. И сам крутил себе сигареты, что можно было объяснить как желанием курить определенный сорт табака, так и желанием экономить деньги. А один раз, выиграв в бридж несколько долларов, он положил их в карман, заметив: «Как раз покрывают мои расходы на бензин и масло в этой поездке. Неплохо». Все это как-то не вязалось с тем, что следовало ожидать от молодого человека, жизнь которого посвящена «наведению порядка в семейном состоянии. Это моя обязанность. Мама и таблицы умножения-то как следует не знает». Я была права, думала Кэролайн, когда сообразила, что он не принадлежит к богачам из угольных районов. Кое-что в нем ей импонировало: его манеры, стиль, умение войти в дом с приятной улыбкой, которая в то же время говорила: «А что вы можете мне предложить?» Ей нравилось, что он не лез к ней с поцелуями, и нравилось так сильно, что она и не спешила выяснить, почему он так себя ведет. А поскольку она не спешила удовлетворить свое любопытство, то произошло нечто другое: она утратила к нему интерес. Наступил день, когда ей уже не надо было больше откладывать выяснение причины его безразличия, оно ее вполне удовлетворяло. Не состоялось никаких объяснений, потому что она сразу дала ему понять, что произошло: ей все равно, приедет он или не приедет в Гиббсвилл. Она ни о чем не жалела, хотя и видела, что ее приятели — а не только приятельницы — стали присматриваться к ней с боязнью и удивлением — ведь Росс Кэмпбелл так явно ею интересовался. Ей было жаль своих приятельниц, которые уже мечтали познакомиться на ее свадьбе с молодыми людьми из Нью-Йорка и Бостона, и она делала вид, что жалеет и себя. Ведь порой он ей так нравился, что у нее появлялось желание обнять его и прижаться к нему. Но она этого не сделала, и вся их дружба разладилась. И довольно скоро ей стало очень, очень легко думать об этой потере как о потере чего-то неодушевленного.

В то же время она нервничала и злилась на себя. Что-то не получалось, не выходило в ее отношениях с мужчинами, которые ей нравились. И мужчины были не те, и вели они себя как-то не так. Джером Уокер был с ней чересчур сдержан, потому что она была еще совсем девочкой. Джо Монтгомери ей нравился больше всех, но из-за обещания, данного другим людям, она не смогла провести с ним вечер накануне отплытия. Росс Кэмпбелл, к которому она не питала большого чувства, но за которого следовало бы выйти замуж, превратился в пустое место прямо на ее глазах. А больше никого и не было. То есть было много мужчин во главе с Джулианом Инглишем, с которыми она целовалась и обнималась и о которых потом думала с активной неприязнью. В целом она презирала всех знакомых ей мужчин, несмотря на то что могла вспоминать минуты, проведенные с ними в автомобилях, моторных лодках, поездах, на пароходах, на диванах, на террасах загородных клубов, на чужих вечеринках или даже на кровати в собственном доме чуть ли не с нежностью. И досадовала, что нет в ней ничего такого, о чем мужчины не знали бы, — хотя ни один из них не знал ее до конца. До сих пор чувства, которое рождалось в ней, было достаточно, чтобы… Она не заканчивала этой мысли. Но одно она решила твердо: если к тому времени, когда, ей исполнится тридцать лет, она не выйдет замуж, она выберет какого-нибудь мужчину и скажет ему: «Послушай, я хочу ребенка», а потом поедет во Францию или еще куда-нибудь и там родит. Она знала, что никогда это не произойдет, но одна половина ее существа грозила другой, что она так сделает.

Затем весной 1926 года она влюбилась в Джулиана Инглиша и поняла, что никого никогда не любила. Вот смешно-то. Смешнее и не придумаешь. Он жил рядом, приглашал ее повсюду, целовал на прощанье, то не замечал ее, то искал с ней встречи, а потом переставал замечать, ходил вместе с нею в школу танцев, в детский сад, в частную школу — она знала его всю жизнь: пряча, вешала его велосипед на дерево, намочила однажды штанишки у него на дне рождения, их вместе купали в одной ванне две старшие по возрасту девочки, у которых теперь уже свои дети. Он сопровождал ее на ее первый бал, прикладывал ей к ноге глину, когда ее укусила оса, разбил ей до крови нос и так далее. Для нее, оказывается, никогда никого другого не было. Не существовало. Она немного боялась, что он по-прежнему любит свою полячку, но не сомневалась, что ее он любит больше.

Сначала они не хотели признаться даже себе в том, что влюбились, и не придавали значения участившимся встречам вплоть до того дня, когда он пригласил ее пойти с ним на бал в честь Дня независимости. На такое празднество полагается приглашать за месяц вперед, причем приглашать девушку, которая тебе нравится больше всех. На этот раз он пригласил ее по собственной инициативе. А на первый в их жизни бал его мать велела ему пригласить ее. Бал в честь Дня независимости был не простым танцевальным вечером, и все дни между днем, когда она приняла его приглашение, и днем бала они об этом помнили. Девушке полагалось чаще, чем с другими, встречаться с тем, кто будет сопровождать ее на этот бал. «Ты теперь моя девушка, — говорил он. — По крайней мере, до окончания бала». Или она звонила ему и говорила: «Не хочешь ли поехать в Филадельфию со мной и мамой? Ты теперь мой кавалер, поэтому я звоню тебе первому, но ты вовсе не обязан соглашаться, если тебе не хочется». И когда он целовал ее, она чувствовала, что он хочет понять, насколько она опытна. Сначала их долгие поцелуи были именно такими: бесстрастными, ленивыми и полными любопытства. Они замирали в поцелуе, потом она откидывала голову и улыбалась ему, а он ей, а затем, не говоря ни слова, снова прижимали губы к губам. Так они и продолжали целоваться, пока однажды вечером, когда он проводил ее домой после кино, она не поднялась на минуту наверх и не увидела, что ее мать крепко спит. Он был в уборной на первом этаже и услышал, что она спустилась по черной лестнице и проверила дверь на кухню. Они вошли в библиотеку.

— Хочешь стакан молока? — спросила она.

— Нет. Из-за этого ты и ходила на кухню?

— Я хотела посмотреть, дома ли служанки.

— Дома?

— Да. Черный ход заперт.

Она протянула руки, и он обнял ее. Сначала он лежал головой у нее на плече, а затем она, дернув шнур торшера, погасила свет и подвинулась на тахте так, чтобы он мог лечь рядом. Он поднял ее свитер, расстегнул лифчик, а она расстегнула его жилет, и он снял его и вместе с пиджаком бросил на пол.

— Только… Только не забывайся, милый, ладно? — сказала она.

— Ты не хочешь? — спросил он.

— Больше всего на свете, любимый. Но я не могу. Ни разу не делала. Для тебя я это сделаю, но не здесь. Не… ты понимаешь. Я хочу в постели в спокойной обстановке.

— Ты ни разу этого не делала?

— До конца никогда. Не будем говорить об этом. Я люблю тебя и хочу быть с тобой, но здесь я боюсь.

— Ладно.

— Ах, Джу, еще раз. Почему ты так ласков со мной? Никто не мог бы быть таким нежным. Почему?

— Потому что я тебя люблю. Я всегда любил тебя.

— О, любовь моя! Милый!

— Что, родная?

— Я больше так не могу. У тебя есть это? Ну, ты знаешь.

— Есть.

— Как ты думаешь, все будет в порядке? Я так боюсь, но остановиться сейчас — это просто глупо. Правда?

— Да, родная.

— Я просто с ума схожу…