Эдди Браннер был простым калифорнийцем. Одним из тех молодых людей, которые из-за роста и телосложения выглядят нескладными, если на них не практичный костюм яхтсмена или фрак за сто пятьдесят долларов. Рост шесть футов два дюйма не делал его внешность внушительной. Разговаривая, он всегда делал один и тот же жест — водил руками так, будто держал в них баскетбольный мяч и собирался забросить его в корзину. Не мог говорить оживленно, если не стоял, но он редко говорил оживленно. Как все калифорнийцы, Эдди любое утверждение сопровождал непременной оговоркой: «Думаю, сегодня пойдет дождь… По-моему, Герберт Гувер не станет следующим президентом… У меня только два доллара, вот и все».
За два года в Нью-Йорке у него было четыре, от силы пять хороших месяцев. В Стэнфордском университете он был располагающим к себе, но не популярным. Популярные мужчины и женщины в колледже ставят себе цель быть популярными. Располагающие к себе не делают того, что вызывает антипатию. Эдди Браннер делал забавные рисунки. За пределами Стэнфорда он был известен больше, чем там, потому что его рисунки перепечатывали университетские журналы. Он взял работы прежних университетских художников-юмористов — в частности Тейлора из Дартмутского колледжа — и создал характерный комический тип. Рисовал маленьких мужчин с выпученными глазами, голова и тело их выглядели приплюснутыми. Подпись Эдди представляла собой ребус: заглавное В и маленький нарисованный бегун. Она была крохотной, поскольку его рисунки были маленькими. В колледже он по мере возможности не рисовал женщин; при его технике у женщин были бы толстые ноги и маленькие, приземистые тела. Иногда он рисовал женскую головку как иллюстрацию к остротам на тему «Он — Она», которые большей частью писал сам.
«Стэнфорд чапарель» благодаря рисункам Эдди занимал высокое неофициальное место среди юмористических университетских ежемесячников в течение трех лет, пока он сотрудничал с этим журналом. На первом курсе Эдди ничего не делал, и его едва не исключили из-за непреодолимой лени, любви к некоторым грампластинкам и к одной девушке.
Когда в двадцать девятом году он окончил колледж, многие однокурсники втайне ему завидовали. Даже богатые. Эдди кое-чем обладал; в восточных штатах о нем знали. Разве его рисунки не появлялись время от времени в журналах «Джадж» и «Колледж хьюмор»? Отец Эдди, удачливый пьяница, сколотивший небольшое состояние на миниатюрных площадках для игры в гольф, почувствовал, что они ему надоели, и быстро превратил их там, где позволяли муниципальные правила районирования, в закусочные для автомобилистов, приносившие, когда Эдди учился на последнем курсе, баснословные доходы. Браннер-старший больше всего был счастлив, когда сопровождал группу «спортсменов» и газетчиков, ехавших на восток на значительную встречу боксеров. Джек Демпси был его близким другом. Сам он окончил Канзасский университет, но закатывал большие вечеринки для футболистов в Стэнфорде, а потом в Сан-Франциско после матчей. Эдди это не смущало, он не состоял в одном студенческом братстве с отцом, и когда старый джентльмен приезжал в Стэнфорд, то шел к себе в братство, занимался своими делами, а Эдди мог следовать собственным планам. К отцу он питал отчужденную терпимость, которая иногда компенсирует отсутствие других чувств или, вернее, заменяет презрение, к ощущению которого Эдди иногда бывал близок.
Отцовскую щедрость Эдди принимал с вежливой благодарностью, зная, что Браннер-старший еженедельно тратит на чаевые по меньшей мере пятьдесят долларов, эта сумма составляла денежное пособие сыну на последнем курсе. Эдди тратил пособие на коллекционные грампластинки и на свою девушку. Он почти регулярно каждые полгода влюблялся в новую и оставался влюбленным в нее до какого-нибудь внелюбовного кризиса, например семестровых экзаменов. Кризис отвлекал его от девушки, и, возобновляя обычное существование, он обнаруживал, что бездумно не являлся на свидания и нужно искать новую девушку. С хорошим подержанным «паккардом», кажущейся неспособностью слишком много выпить, интуитивно хорошими манерами и тем, что девушки именовали сухим чувством юмора, он мог выбирать почти любую из стэнфордских второкурсниц.
Эдди считал, что пособие будет поступать постоянно, поэтому он поедет в Нью-Йорк и будет жить там, пока не найдет работу. И вот с грампластинками, рисунками на бристольском картоне и прочим имуществом, уложенным в матросский сундучок, с чемоданом, где лежала одежда, он и двое близких его друзей приехали в Нью-Йорк.
Отец дал распоряжение секретарше относительно пособия, поэтому оно поступало регулярно. Эдди снял с друзьями квартиру в хорошем доме в Гринвич-Виллидже, каждый из них обставил себе спальню, стоимость обстановки общей гостиной друзья разделили на троих. Купили бар, большое количество джина, большой электрический холодильник и начали веселую жизнь. Один из друзей Эдди хорошо играл на тромбоне, другой на пианино, сам Эдди неплохо играл на банджо со струнами от гавайской гитары. Кроме того, он купил слегка подержанный меллофон в надежде дублировать исполнение Дадли на пластинке «Разносящийся блюз», которую Эдди считал одной из лучших записей свинга. Играть на меллофоне он так и не научился, но иногда субботними и воскресными вечерами трое друзей устраивали музыкальные импровизации, играли, пили джин, имбирный эль и играли снова, в перерывах хвалили друг друга или мучительно морщились, когда тот или другой играл очень банально. Как-то вечером в их дверь позвонили, и молодой человек, выглядевший постоянно пьяным, спросил, можно ли зайти и посидеть. С ним была красивая маленькая еврейка. Эдди слегка колебался, впускать их или нет, пока пьяный не сказал, что хочет только посидеть и послушать.
— ОТЛИЧНО! — закричали друзья. — Садись, выпей. Потом выпей еще. Что хочешь послушать?
— «Отчаянного папочку», — ответил незнакомец. — Моя фамилия Мэллой. Это мисс Грин. Она живет наверху. Мисс Грин — моя девушка.
— Ну и хорошо, — сказали они. — Садись, приятель, сыграем для тебя.
Они стали играть, и когда закончили, мисс Грин и Мэллой переглянулись и кивнули.
— У меня есть барабаны, — сказал Мэллой.
— Где? Наверху? — спросил Эдди.
— Нет. Мисс Грин и я не живем вместе постоянно, так ведь, Сильвия?
— Да. Почти, но не совсем, — ответила та.
— Где же ударные? — спросил Эдди.
— Дома, в Пенсильвании, откуда я приехал, — ответил Мэллой. — Но я привезу их на будущей неделе. Вы не против, если Сильвия поиграет?
Тромбонист предложил ей тромбон. Эдди протянул банджо.
— Нет, — сказал Мэллой. — На пианино.
— А, пианино. Это означает, что мне нужно смешивать коктейли, — сказал пианист.
— Да, пожалуй, после того, как послушаете Сильвию, — сказал Мэллой.
— Она так хорошо играет? — спросил тромбонист.
— Давай, Сильвия, — сказал Мэллой.
— Мне нужно сперва еще выпить.
— Дайте ей еще выпить, — сказал Эдди. — Вот, выпей мой джин.
Она выпила его джин, сняла кольца и отдала Мэллою.
— Не забывай, откуда они, — сказала Сильвия. — И дай мне сигарету.
Мэллой зажег для нее сигарету, и она сделала две глубокие затяжки.
— Ей лучше бы играть хорошо, — сказал один из друзей другому.
Потом своими маленькими ручками она взяла три аккорда, все в басовом ключе — раз, два, три.
— Че-ерт возьми! — воскликнули калифорнийцы, поднялись и встали у нее за спиной.
Сильвия играла целый час. Пока исполняла одну вещь, калифорнийцы готовили перечень очередных. Через час она захотела прекратить, они ей не позволяли.
— Ладно, — сказала она. — Тогда буду играть свои впечатления. Первое — что Винсент Лопес играет «Нолу».
— Ладно, можешь уходить, — сказал Эдди.
— Не так быстро, — сказала она. — Где у вас туалет для маленьких девочек?
— Чем она занимается? Кто она? Чем зарабатывает на жизнь? — заинтересовались калифорнийцы.
— Она сравнительная покупательница в универмаге «Мэйси», — ответил Мэллой.
— Что это такое?
— Сравнительная покупательница, — сказал Мэллой. — Ходит по другим магазинам, выясняет, не продают ли они по более низким ценам, чем «Мэйси», вот и все.
— Но ей следовало бы… Как ты познакомился с ней? — спросил пианист.
— Слушай, мне не нравится твой тон, ясно? Она моя девушка, а я очень крутой парень.
— Не думаю, что очень крутой. Рослый, но не особенно крутой, на мой взгляд.
— Не особенно, но для тебя достаточно, — сказал Мэллой, встал и хотел с размаху ударить пианиста. Тромбонист схватил Мэллоя за руки. Пианист блокировал удар вскинутым предплечьем.
— Я за то, чтобы позволить им подраться, — сказал Эдди, но держал Мэллоя. — Слушай, приятель, ты здесь один против троих, если бы потребовалось, мы бы отделали тебя и спустили с лестницы. Но нам не потребуется. Этот мой друг — боксер.
— Пусть пожмут друг другу руки, — сказал тромбонист.
— Зачем? — спросил Эдди. — Зачем им пожимать руки?
— Пустите его, — сказал пианист.
— Ладно, пусти его, — сказал Эдди тромбонисту. Они выпустили его, Мэллой угрожающе пошел к пианисту, внезапно остановился, упал, потом уселся на полу.
— Напрасно ты так, — сказал тромбонист.
— Почему? — спросил пианист.
— Почему? Он сам напросился, — сказал Эдди.
— Он жестоко наказан, — сказал тромбонист.
— Очухается. Я побаиваюсь, — сказал пианист. Подошел к Мэллою, нагнулся и обратился к нему: — Приходишь в себя?
— Все в порядке. Это ты меня ударил? — спросил Мэллой, бережно потирая челюсть.
— Да. Вот, держи руку. Поднимайся, пока не вернулась твоя девушка.
— Кто? А, Сильвия. Где она?
— Все еще в туалете.
Мэллой поднялся медленно, но без помощи. Сел в глубокое кресло и взял предложенный стакан джина.
— Думаю, трезвый я смог бы уделать тебя.
— Нет. Нет. Выбрось из головы эту мысль, — сказал пианист.
— Не держись так снисходительно, — сказал Мэллой.
— Он может позволить себе снисходительность, — сказал Эдди. — Мой друг один из лучших легковесов-любителей на Тихоокеанском побережье.
— Да будет вам. Оставьте его в покое, — сказал тромбонист.
Появилась Сильвия:
— Ты думал, я там застряла? Я не могла найти выключатель. Джимми, что случилось?
— Наткнулся на кулак.
— Кто? Кто его ударил? Ты? Ты, здоровенный пьяный сукин сын?
— Нет, не я, — ответил тромбонист.
— Тогда кто? Ты! Понятно, завистник, я показала тебе, как нужно играть на пианино, тебе нужно было как-то утвердить свое превосходство, поэтому ты ударил пьяного. Пошли отсюда, Джимми. Я сразу сказала тебе, что не хочу идти сюда.
— Погоди, малышка. Не заблуждайся. Это моя вина.
— Перестань корчить из себя джентльмена. Тебе это не к лицу. Пошли, а то уйду одна и не впущу тебя.
— Я пойду, но я был не прав и хочу сказать об этом. Я извиняюсь перед тобой, как там тебя…
— Браннер.
— И перед тобой, и перед тобой, спасибо, что были… в общем, извиняюсь.
— Ладно.
— Но все же думаю, я мог бы тебя уделать.
— Погоди, послушай, — сказал пианист. — Если хочешь выяснить это прямо сейчас, давай выйдем…
— Да перестань ты, — сказал Эдди. — Ты ведешь себя не лучше, чем он. Доброй ночи. Доброй ночи. — Когда дверь закрылась, он обратился к пианисту: — В конце он повел себя правильно. Извинился, и нельзя винить его за желание думать, что он мог бы с тобой справиться.
— Дрянной тип. Если еще раз его увижу, я ему рожу в блин превращу.
— Возможно. Возможно, это было бы не так легко, будь он трезвым. Учти: ему пришлось идти по неплотно прилегающему ковру, чтобы попытаться нанести тебе удар с размаху. Не хочу больше об этом слушать. К черту.
— С души от тебя воротит.
— То же самое я хотел сказать тебе. И всем крутым парням, — парировал Эдди.
— А здорово эта девчонка играет на пианино, — заметил тромбонист.
Это была первая из двух встреч Эдди Браннера и Джимми Мэллоя. Жизнь Эдди какое-то время шла как обычно. Он сделал несколько рисунков и не продал ни одного. Они были слишком хороши, чтобы управляющий синдикатом мог рискнуть, взяв их, слишком искусны. Но не относились к тому типу рисунков, какие публиковались в «Нью-Йоркере», единственном другом рынке, который тогда приходил ему на ум. И трое друзей продолжали свои музыкальные импровизации; иногда вечерами, когда не музицировали, они сидели и разговаривали. Имена, о которых они говорили: Бикс Бейдербек, Фрэнки Трумбауэр, Мифф Моул, Стив Браун, Боб Макдоноу, Генри Буссе, Майк Пингаторе, Росс Горман и Бенни Гудмен, Луис Армстронги Артур Шатт, Рой Браджи и Эдди Гиллиган, Гарри Макдоналд и Эдди Лэнг, Томми и Джимми Дорси, Флетчер Гендерсон, Руди Видофт, Айшем Джонс, Руби Блум и Хогленд Кармайкл, Сонни Грир и Фэтс Уоллер, Хаск О’Хэйр, Дуилио Шербо, а также такие, как Мэнни Клайн и Луис Прима, Дженни и Морхауз, Венути, Синьорелли и Кресс, Пиви Рассел и Ларри Бинион; одни имена были связаны с одним, другие с другим, и все они были такими же значительными, как для некоторых людей Валленштейн, Флонзейли и Ганц.
В начале октября того года Эдди получил от матери телеграмму: «ПАПА СКОНЧАЛСЯ УДАРА СЕГОДНЯ УТРОМ ПОХОРОНЫ СУББОТУ ПОЖАЛУЙСТА ПРИЕЗЖАЙ». Эдди сосчитал слова. Он знал свою мать; она считала, что за предлоги в телеграмме платить не стоит. Он превысил остаток счета в банке и обналичил чек на достаточную для поездки сумму в окраинном баре, где его знали. Поехал домой, и дядя со стороны матери рассказал ему, как умер его отец: в разгар или, может, в начале вечеринки в голливудском отеле, в окружении неизвестных голливудских типов. Это скрыли от матери Эдди, такой жалкой, глупой женщины, что она могла бы воспринять такую весть без шока. Пока готовились к похоронам, она все время твердила: «Не знаю, Рой всегда говорил, что хотел быть похоронен под оркестр Шрайна. Хотел, чтобы музыканты играли какой-то марш, только названия его я не помню». Ей сказали, чтобы она не волновалась из-за этого; они не могут пригласить на похороны оркестр Шрайна, и нечего об этом думать. После службы мать сказала, что заметила на похоронах мистера Фаррагата. «Знаете, это понятно, — сказала она. — Думаю, Роя могли бы принять в Бирлингеймский клуб, если б он сделал еще одну попытку, иначе почему мистер Фаррагат был сегодня здесь?» Мистер Фаррагат был тем человеком, которого мистер Браннер постоянно винил в том, что тот его забаллотировал, не дал стать членом единственной организации, в которую он мог бы вступить, но не вступил.
Рой Браннер был близок к успеху, но скоропостижно скончался от кровоизлияния в мозг. Он позволял своим закусочным для автомобилистов обходиться без него, так как собирался предпринять нечто новое со всеми неиспользованными земельными участками. Благодаря тому что своевременно вышел из бизнеса с миниатюрными площадками для гольфа, он приобрел в округе репутацию проницательного человека, улавливающего общественные настроения. Его новой идеей были доступные кинотеатры на каждом углу, показывающие киножурналы и короткометражки за пять центов. Получасовой сеанс, и зрители выходят. За свои деньги они, с одной стороны, получали мало, потому что смотрели всего лишь одну короткометражку и два киножурнала, но с другой — получали много. Пять центов? Чего они хотели за пять центов? Это же просто средство убить время. Браннер-старший находился в Голливуде и, несомненно, работал над этим проектом, когда к нему явилась старуха с косой. Никаких документов не было подписано, и он не виделся с важными персонами, но собирался сообщить им о своем приезде завтра или послезавтра, и эта вечеринка представляла собой небольшую неофициальную встречу с несколькими футбольными тренерами, профессиональными игроками в гольф и теми, кого в газетных заголовках именуют киноактрисами, — участницами массовок. Он пользовался полным доверием, и не без причины. Человек, способный показать кинопродюсерам пример, как он вызвал переворот в общественных пристрастиях, может убедить их почти в чем угодно, если будет называть это искусством организации публичных зрелищ. Однако никаких документов подписано не было.
— Пока что твоя мать поживет со мной и тетей Эллой, — сказал дядя племяннику, и у Эдди одна проблема была решена. Он не хотел жить рядом с матерью. Любил ее, потому что она его мать, иногда жалел, но всю свою жизнь (Эдди понял это, будучи слишком юным для такого понимания) она была так поглощена делом своей жизни — наблюдением за легкомысленным поведением мужа, — что походила скорее на постороннюю взрослую женщину, которую Эдди знал, но которая не всегда заговаривала с ним на улице. Она происходила из семейства пионеров, в Калифорнии это значит не меньше, чем принадлежность к потомкам первых переселенцев из Англии на востоке. Однако у потомков первых переселенцев было время отдохнуть, оправиться от изматывающего, мучительного путешествия, и многие оправились, хотя родственные браки не ускоряли этого процесса. Но у пионеров путешествие было более трудным, притом менее давним, поэтому логично предположить, что многие из них до того ослабели, пока добирались до Тихоокеанского побережья, что передали в наследство потомкам усталые тела. Рой Браннер приехал на поезде из Канзаса, и его избранница стала его женой — к легкому удивлению будущего супруга, — как только он предложил ей руку и сердце. Раньше она никогда не получала предложений и боялась, что уже никогда не получит. В супружеской жизни она с готовностью усваивала ту важную вещь, которой муж был способен ее обучить, но он выносил жену с раздражением и искал развлечений на стороне. Когда пришло время ознакомить Эдди с фактами сексуальной жизни и Рой его с ними ознакомил, жена спросила: «Как ты рассказал ему?» Спросила потому, что все еще надеялась узнать сама. Но Рой ответил: «Да сказал, и все. Он уже сам многое знал».
Эдди понимал, что в его матери дядя видит выгодную постоялицу. Это слегка раздражало его, но что оставалось делать? Она хотела жить там, и это решало все вопросы. Миссис Браннер дала Эдди пятьсот долларов из собственных денег, и Эдди, подписав доверенность в пользу дяди, возвратился в Нью-Йорк, полагая, что пособие будет поступать по-прежнему.
Оно больше ни разу не поступило. Отцовские дела оказались сильно запутанны, и депрессия положила им конец. Дядя Эдди пострадал, но не разорился. Он отправил письмо племяннику, задолжавшему квартплату за полтора месяца. Написал, что все они сравнительно удачливы. «Ты молод, — говорилось в письме, — и можешь сам зарабатывать на жизнь. Надеюсь, сможешь время от времени высылать матери какую-то сумму, поскольку мы можем давать ей крышу над головой, еду, кровать, но ничего больше…»
Эдди продал машину за тридцать пять долларов, заложил превосходный меллофон за десять. В начале декабря он собрал все свои деньги и обнаружил, что у него меньше двухсот долларов. У его друзей была работа, и они не возражали, чтобы он занимал свою часть квартиры и был должен им свою часть квартплаты, но в январе один из них лишился работы при первой чистке на Уоллстрит, а в марте всех их выселили.
Они пошли разными путями. У одного из друзей была замужняя сестра, жившая в одном из пригородов в штате Нью-Джерси. Он поехал туда. Другой, боксер, умер от пневмонии в какой-то комнате неподалеку от авеню А. Эдди узнал об этом, лишь когда тело его друга давно уже было кремировано. Он переходил из одной меблированной комнаты в другую сначала в Гринвич-Виллидже, затем на Западных Сороковых улицах, среди ирландцев с Десятой авеню. Жил он на окраине, так как это позволяло сберегать ежедневно десять центов на транспорт. Обращался во все места, ко всем знакомым в поисках работы. Неделю проработал в ресторане подсобным рабочим, собирал со столов грязные тарелки, нагружал ими подносы и носил на кухню. Однажды уронил поднос и был уволен, но внес часть квартплаты и был сыт. Подумывал о том, чтобы стать таксистом, но не представлял, как взяться за дело. Он знал, что нужна лицензия и еще кое-что, а денег на лицензию у него не было. Попытался стать актером, сказал, что может играть комедийные характерные роли. Когда ему единственный раз предложили участвовать в спектакле, Эдди сразу же понял, что у него нет никакого опыта: он не знал, что такое переписанная роль и вообще ничего о сцене. Однажды вечером, очень голодный, позволил себе пойти с педиком, но хотел сначала поесть, а педик не доверял ему, поэтому он двинул педика кулаком, отвел душу, однако жалел, что ему недостает смелости забрать у этого типа деньги. Продавал галстуки по двадцать пять центов во временных магазинах, был подставным лицом на двух аукционах, но аукционист решил, что он слишком высокий; люди его запомнят. Потом от домовладелицы, для детей которой иногда рисовал забавные картинки, узнал о превосходной возможности: стать ночным портье в отеле, который представлял собой скорее публичный дом. Она узнала об этой работе благодаря связям в Таммани-холле. Эдди работал на коммутаторе и управлял лифтом с шести вечера до восьми утра за десять долларов в неделю и жилье плюс чаевые. Клиенты приходили и говорили пароль: «Я друг мистера Стоуна». Эдди оглядывал клиента и спрашивал, кого он хочет видеть, мужчина называл имя одной из трех женщин. Эдди звонил в номер этой женщины и сообщал: «К вам пришел друг мистера Стоуна», женщина отвечала — хорошо, тогда Эдди говорил клиенту: «Она не уверена, что помнит вас. Опишите мне ее». И клиент либо описывал, либо откровенно говорил, что ни разу не бывал здесь. Все это было уловкой. Разговор давал Эдди возможность разглядеть клиента, а женщине приготовиться к приему гостя или одеться и приготовиться к вторжению, если Эдди передвигал назад переключатель и в ее комнате раздавался звонок. Ему было поручено останавливать слишком пьяных, так как отель не платил таких откупных, какие приходилось платить тем заведениям, где клиента могли обмануть или ограбить. Эдди никого не останавливал.
На этой работе он и познакомился с Глорией. Она появилась однажды вечером. Пьяная, с загорелым мужчиной, тоже пьяным, с бутоньеркой Почетного легиона на лацкане. Эдди поначалу слегка испугался его, потом сообразил, что у полицейского пока что не может быть такого загара. Мужчина сказал: «Сообщи Джейн, что это майор. Она поймет». Джейн поняла и сказала Эдди, чтобы он отправил его наверх. Глория пошла с ним. Эдди догадался, что она здесь впервые, но не первый раз выступает в роли зрительницы. Майор в лифте улыбался, напевал с закрытым ртом и говорил Глории: «Порядок, милочка?»
Когда они поднялись на этаж Джейн, майор дал Эдди доллар, словно это было давним обычаем. Эдди вернулся к коммутатору. Потом, минут через двадцать, услышал шаги, и передним появилась эта девушка, Глория.
— Одолжишь мне доллар, который он дал тебе? — спросила она. — Давай-давай, я его верну. Тебе ни к чему неприятности, так ведь?
— Конечно. Но откуда мне знать, что ты его вернешь? Честно говоря, этот доллар мне нужен.
— Думаю, тебе не нужно быть сутенером ради денег.
— Тут ты ошибаешься, но ладно, бери.
— Я верну его завтра. Верну два доллара, — сказала она. — А что вообще ты здесь делаешь?
— То есть что такая славная девушка, как я, делает в таком месте? — съязвил Эдди.
— Доброй ночи, — сказала Глория, — и большое спасибо.
У Эдди было ощущение, что она вернет деньги, и она вернула два дня спустя. Дала ему пять долларов. Сказала, что сдачи не надо, и он их взял.
— Что произошло в тот вечер? — спросила она.
— Твой друг опьянел, и Джейн пришлось звать вышибалу, — ответил Эдди.
— О, а вышибала не ты?
— Разве я похож на вышибалу?
— Нет, но…
— Но я не похож и на лифтера в публичном доме, ты это имеешь в виду?
— Ты с Запада?
— Из Висконсина, — ответил Эдди.
— Из какой части штата?
— Из Дулута.
— Дулут в Миннесоте.
— Знаю, — сказал Эдди.
— О, то есть не соваться в чужие дела. Ладно. Я спросила просто так. До встречи.
— Мисс Уэндрес, у меня есть кое-что твое.
— Что?
— Твоя сумочка, ты оставила ее в комнате Джейн, уходя так поспешно. Вот почему тебе пришлось одалживать доллар, помнишь? Я позволил себе вольность узнать имя владелицы, но не смог найти тебя в телефонном справочнике. И не думал, что найду.
— Я подумал, что ты живешь по тому адресу, который указан в водительских правах. Кстати, тебе нужно получить новые. Выданные в двадцать восьмом году уже не годятся. Сейчас тридцатый.
— Ты показывал их кому-нибудь?
— Нет.
— Почему?
— Просто подумал, что это никого не касается. Собственно, не касается и меня, но для тебя лучше, чтобы я заглянул в твои права, а не отдал их, ну, тем из ребятам, которые иногда здесь появляются.
— Ты хороший парень. Кстати, я поняла, кого ты мне напоминаешь.
— Знаю.
— Откуда?
— Потому что часто это слышал.
— Кого же?
— Линдберга.
— Да, верно. Видимо, ты часто это слышишь. Когда у тебя свободная ночь?
— Во второй вторник каждой недели.
— У тебя нет выходных? Я думала, тебе должны их давать.
— Здесь нарушают много правил, правил и законов. Почему ты спрашиваешь меня о выходных?
— Мы бы могли поужинать.
— Еще бы. Думаешь, я работал бы здесь, если б мог приглашать девушек на ужин?
— Кто говорит, чтобы ты меня приглашал? Я только сказала, что мы бы могли поужинать. Я готова платить за свой ужин при определенных обстоятельствах.
— К примеру?
— К примеру, ужиная с тем, кто мне нравится.
— Ну вот, мы кое-чего добились, — сказал Эдди, но не мог продолжить этой дерзости. С ним впервые за много месяцев разговаривали любезно. Глория это поняла.
— Можешь найти кого-нибудь, чтобы за тебя поработал?
— Зачем?.. Черт, а почему бы нет? Тут до меня работал один негр, сейчас работает на этой же улице. Только гоняет вверх-вниз лифт в отеле, думаю, он сможет поработать за меня, если мне дадут разрешение. Я все-таки не хочу терять эту работу.
Негр сказал, что охотно поработает за него одну ночь, и миссис Смит, начальница Эдди, сказала, что можно, только не нужно превращать это в обычное дело, потому что девушкам наверху не нравятся посредники-негры.
Так началась дружба Глории и Эдди.
* * *
О Глории можно было сказать многое, и многое говорилось. Можно было сказать, что она различными способами — в том числе странными — способна помогать другим, но не способна помочь себе. О Глории можно было бы написать роман, не отходя далеко от этого тезиса. Разумеется, для газетчиков тридцать первого года (явно не читающих газет) было бы делом нескольких минут найти в Глории символ современной молодежи. Она была не больше ее символом, чем Линдберг, игрок в гольф Боб Джонс, принц Джордж, Руди Вэлли, Линки Митчелл, Де Харт Хаббард или кто бы то ни было, кому до тридцатого года было меньше тридцати лет. Символа современной молодежи не может быть, как и символа современного среднего возраста, да и вообще символ — слово ошибочное. Карикатура Джона Хелда-младшего на «женщину свободной морали» двадцатых годов или девушки и молодые люди, которых Скотт Фицджеральд сделал застенчивыми, не были символами молодежи того времени. Собственно говоря, между персонажами Скотта Фицджеральда и Джона Хелда нет никакой связи. Персонажей Скотта Фицджеральда лучше изобразили Лоренс Феллоуз и Уильямсон, чем Джон Хелд. Хелд рисовал карикатуры на молодых людей и девушек, учившихся в школе Ист-Оринджа и в Иллинойском университете; рисунки Хелда были популярными карикатурами, поэтому люди ассоциировали с ними фицджеральдовских персонажей. Фицджеральдовские персонажи не увлекались разукрашенными желтыми плащами, разукрашенными «фордами», разукрашенными белыми фланелевыми брюками и такими вещами, как модная одежда, значки студенческого братства, тупоносые туфли, движения Шифтера, танцы с трюками и всем прочим, что связывали с персонажами Хелда. Его персонажи старались выглядеть хелдовскими персонажами; персонажи Фицджеральда и Феллоуза были копиями оригиналов.
Средний человек, мистер Средний Человек, мистер Налогоплательщик, нарисованный Роллином Кирби, выглядит средним ньюйоркцем, зарабатывающим более пяти тысяч долларов в год. Он носит одежду от братьев Брукс и шляпу от Герберта Джонсона, которая выглядит довольно чужеземной в Де-Мойне, штат Айова, где рисует карикатуры Дж. Н. Дарлинг; но в Нью-Йорке, на территории Кирби, налогоплательщик Роллина Кирби типичен. Он носит хорошую одежду, не будучи разодетым человеком с театральной программы; его легко представить идущим к зубному врачу, ведущим жену в театр, едущим в Амхерст на встречу однокашников, напивающимся дважды в год, ложащимся на удаление аппендикса, откладывающим деньги, чтобы отправить сына в хорошую подготовительную школу, ищущим новые очки и разглядывающим, не всегда будучи на стороне художника, карикатуры Роллина Кирби. Однако никто не назовет этого человека символом американского налогоплательщика средних лет. Если бы он шел по улицам Сиракуз, Уилинга или Терре-Хота, в нем бы признали чужака из большого города, возможно, из Нью-Йорка. И хелдовская женщина свободной морали смутила бы любого юного сноба, который повел бы ее на студенческий бал в Принстоне. И молодого человека Феллоуза, подъезжающего на «темплере» к дому Пи-бета-фи в каком-нибудь западном университете, узнали бы девушки из женской общины, еще не видя коннектикутского номерного знака на его машине. Они и есть типичные мужчины и женщины, молодые и старые, но только газетчики будут настолько огульны, что выберут некую девушку или некоего молодого человека и назовут его символом современной молодежи.
Может существовать символ современной молодой женщины, но газеты вряд ли опубликуют ее изображение. Она будет голой. Девушка, которой было около двадцати лет во второй половине двадцатых годов, не соответствовала современным стандартам. Рост ее составлял примерно пять футов пять дюймов, весила она около ста десяти фунтов. У нее было хорошее тело. Должна существовать причина того, что очень многие девушки соответствовали этому описанию безотносительно к их социальной принадлежности. Этой причиной вполне может быть то, что в промежутке между девятьсот пятым и девятьсот пятнадцатым годами медицина использовала примерно одну и ту же систему в уходе за беременными женщинами, кормлении младенцев и заботе о них. Даже дети сицилийцев и обитателей гетто неожиданно стали вырастать более высокими, значит, система была стандартной; другого объяснения этому единообразию как будто нет. Это заметно в больших семьях: младшие дети, родившиеся во время мировой войны и после нее, почти неизменно рослые, стройные и более здоровые, чем их старшие братья и сестры.
Стать «женщиной свободной морали» Глория опоздала на десять лет, то есть, родись она десятью годами раньше, в двадцать первом году, ее могли так называть, она была бы двадцатидвухлетней и физически привлекательной. Одно из различий между тем, какой Глория была и могла быть, заключалось в том, что в двадцать первом году ее могли считать «привлекательной для обоих полов», а в тридцать первом оба пола находили ее привлекательной, но разница в смысле была огромная.
Выше уже говорилось, что для повторяющихся периодов отчаяния, мучивших Глорию, существовала причина. Когда Глории было одиннадцать лет, ее развратил мужчина, годившийся по возрасту ей в отцы. Тогда Глория, ее мать и дядя жили в Питтсбурге. Отец, химик, был одним из первых людей, умерших от отравления радием. Произносимое с нежностью или сентиментальным смыслом слово «отец» неизменно вызывало в памяти Глории фотографию его студенческой группы. У матери это была единственная отцовская фотография, со свадебными что-то случилось, когда они переезжали из дома в дом. Групповой снимок был слабым утешением ребенку, желавшему быть таким, как другие дети; она видела отца мужчиной с белым кружком вокруг головы во втором ряду молодых людей, стоящих в три ряда на ступенях какого-то каменного здания. На протяжении всего детства, видя изображение святого с нимбом, она всегда вспоминала отцовскую фотографию и задавалась вопросом, почему нимб не заходит под подбородок святого и почему белый кружок вокруг головы отца не оканчивается у плеч, как у святых; и, думая сначала одно, потом другое, никогда не думала об отце как о святом и всегда думала о святых как о напоминаниях об отце.
Дядя Глории, Уильям Р. Вандамм (Р. означало Робеспьер), был старшим братом ее матери. Он тоже был химиком, учился вместе с отцом Глории в Корнельском университете. После выпуска оба поехали в Чили, но в конце концов возненавидели эту страну и разорвали контракты. Вернулись вместе, и Уэндрес женился на сестре Вандамма. У обеих сторон было немного денег, невеста и жених принесли в семью одинаковые суммы — это был один из скромных, респектабельных браков, которые заключаются каждую субботу. Когда Уэндрес умер, Вандамм устроился в компанию по добыче радия и использовал масонские, профессиональные и политические связи, чтобы иметь деньги для воспитания и образования Глории. Руководство компании хотело дать вдове акции, но Вандамм отказался, в результате, как выяснилось впоследствии, упустил около миллиона долларов, но заметил это только сам и ничего не говорил сестре.
Вандамм был неплохим промышленным химиком и очень хорошим дядей. Пока Глория была маленькой, он почти не жил дома. Устраивался на работу, около года держался на ней, потом находил лучшую, приобретая деньги, опыт и знакомства. Жил в мужских клубах и отделениях Ассоциации молодых христиан по всей стране, половину ежегодного отпуска брал на Рождество, чтобы провести праздник с сестрой и племянницей. Привозил замечательные подарки, обычно выбранные одной из красивых молодых женщин, к которым он был внимателен. В каждом городе, где работал Вандамм, повторялось одно и то же. Он был хорошо одетым, представительным, неплохо зарабатывающим и холостым. Поэтому выбирал одну из молодых женщин, с которыми был знаком, водил ее в приличные места на танцы, присылал ей цветы и постоянно говорил о том, какая замечательная вещь эта дружба. Всякий раз, бросая работу и уезжая в другой город, оставлял озадаченную молодую женщину, которая приглашала его домой на воскресные обеды пятьдесят раз в году, но ничем не могла похвастаться, так как цветы и конфеты недолговечны. Существовало два исключения: первое представляла собой молодая женщина, которая влюбилась в него и не собиралась это скрывать. В этом случае ему пришлось отойти от платонической политики, потому что она смотрела на него влюбленными глазами всякий раз, когда видела, в компании или наедине. С риском, что ему не удастся прекратить их отношения, Вандамм сказал ей, что она вызывает у него такие чувства, каких не вызывала ни одна женщина, и поэтому он бросает работу на заводе. Если останется, у него возникнет искушение попросить ее о том, на что не имеет права. Она пожелала узнать, почему не имеет. Из-за сестры и племянницы. У них есть только те деньги, которые он может давать им, других никогда не будет. Поэтому ему очень не хочется бросать эту работу; он был в состоянии делать для них то, чего не мог делать раньше. «Я никогда не женюсь», — заявил он так, будто это был вопрос государственной политики. Ее это устраивало. Его тоже; он стал не менее привлекательным, наоборот, начал выглядеть высоким, сильным, филантропом, тайно раздающим миллионы. У нее появилось чувство, какого никогда не бывало. Раньше она и все женщины вроде нее слегка боялись, что холостяки сравнивают подходящих по возрасту женщин. Но Уильям не сравнивал. Он выбрал ее, хотя и не мог из-за своих иждивенцев заниматься с ней любовью. Однако это оказалось только вопросом времени. «Возьми меня», — сказала она однажды лунной ночью и завела руки за спину. В тот миг он был не совсем готов взять ее, но через минуту смог. И до конца того года брал ее каждый воскресный вечер, после посещения каждым субботним вечером аптеки в другой части города. В хорошую погоду они неторопливо прогуливались по заднему двору и внезапно ныряли в каретный сарай. В скверную приходилось дожидаться, пока ее отец с матерью лягут в постель, а потом спускаться в подвал. У подвальной двери они ставили помойное ведро, чтобы, если кто-то станет спускаться, оно скатилось по ступеням с предостерегающим грохотом. В каретном сарае было лучше: в ландо ее нижняя юбка не так пылилась, как на подвальном полу.
Вторым исключением стала девушка в следующем городе. Вандамм влюбился в нее и сделал ей предложение. Она отвергла Уильяма с такой категоричностью, что ей стало его жаль, и она предложила ему оставаться друзьями. Он радостно ухватился за это предложение и готов был сделать для нее все, что угодно. Много лет спустя он прочел о ней в газете. Она и женатый мужчина, врач из того же круга, встретили смерть в одном из чикагских отелей. Врач выстрелил ей в сердце, потом застрелился сам. И тут Вандамм понял, почему она его отвергла; у нее был другой.
Начало мировой войны оказалось для Вандамма благоприятным, так как ему стало надоедать все, кроме свободы. Он начинал ненавидеть визиты в аптеку по субботним вечерам; ему была ненавистна невозможность заснуть сразу; было ненавистно постоянно быть начеку, чтобы его не склонили сделать брачное предложение. Ему были противны маленькие университетские клубы, в которых он жил. Были ненавистны американские акценты. Ни в одном городе он не произвел впечатления на первые три семейства. Встречаясь с ними, Вандамм понимал, кем они его считают: человеком из восточных штатов, который оказался там непригодным и решил, что лучше быть королем среди обезьян, чем обезьяной среди королей. Он решил, что впечатлений набрался достаточно и отныне будет заколачивать деньги.
Вандамм поехал в Питтсбург и без труда нашел работу. В годы войны он получал превосходное жалованье, и они с сестрой купили дом в Ист-энде. Вышло так, что ему пришлось уезжать снова, на сей раз в Уилмингтон, штат Делавэр, но его визиты домой — он считал этот дом родным — стали более частыми. Одним из результатов этих частых визитов стало открытие, что он обожает племянницу. Он бы ни за что так не выразился. Он даже приучил себя не употреблять слово «любовь». Но всякий раз, когда терял Глорию из виду, начинал ждать, когда увидит ее снова. Он мог любить ее, не опасаясь что-то не то сказать или сделать. Это было громадным облегчением после долгих лет осторожности. Началось это с красоты ребенка, и он гордился родством с нею. Глория хорошо выходила на фотографиях, и он носил ее моментальные снимки в бумажнике. Он был рад, что она не его дочь, потому что мог любить ее больше. Отцы должны любить дочерей, и подчас тут нет ничего, кроме долга, но дядя может любить маленькую племянницу, они могут быть друзьями, она будет слушать его, и он может быть с ней как угодно расточительным. Его сестра одобряла это увлечение брата, хотя и понимала, что он все больше и больше придает ей статус привилегированной гувернантки.
Война, работа, деньги, которые она приносила, составляли половину его жизни. Глория была другой половиной, о которой он почти не говорил.
Вандамм взял деньги сестры и удвоил их, не ради нее, а ради Глории. Потом, когда он увидел результат, у него возникла блестящая, как ему казалось, идея. Впервые в жизни он доставлял себе опасное удовольствие планировать чужую жизнь. Он хотел выдать сестру замуж. И пока что ограничиться этим. Выдать ее замуж, а потом смотреть, что получится. Но он не мог отрешиться от мысли, что может получиться, и не видел, почему бы не радоваться своим планам. Сестра достаточно молода, чтобы иметь детей, и если у нее появится собственный ребенок от нового мужа, невозможно предвидеть, что может случиться. Вандамм рассудил, что сестра с радостью отдаст ему Глорию. У нее будет свой ребенок, а у него Глория. Потом он подумает о женитьбе. Если ему встретится подходящая женщина и понравится Глории, то она будет нравиться ему из-за Глории и он может жениться на этой женщине. Думая об этом несколько месяцев, Вандамм спланировал для себя совершенно новую жизнь. Он думал об этом только как о переустройстве собственной жизни, а не как об умышленном, спланированном переустройстве жизни кого-то еще, за исключением маленькой Глории, которой, в конце концов, так мало лет…
В Уилмингтоне Вандамм познакомился с майором из управления артиллерийско-технического снабжения сухопутных войск. Майор Боум не походил на большинство людей, которые, не имея военного опыта, стали капитанами и майорами в артиллерийско-техническом управлении, на квартирмейстерской и военно-медицинской службе; мундир ему шел. Он выглядел бодрым, здоровым, сильным. Ездил из Вашингтона в командировки, большую часть времени проводил в Уилмингтоне, Эдцистоуне, Бетлехеме и Питтсбурге. Вандамм на протяжении всей войны оставался штатским. Он был близоруким, тощим, плоскостопым, и армия в нем не нуждалась.
— Когда будешь в Питтсбурге, зайди, повидай мою сестру, — сказал Вандамм майору Боуму. Майор ответил, что будет рад, и когда снова увидел Вандамма, сказал, что зашел и поужинал с миссис Уэндрес, ужин был замечательным. Вандамм спросил, видел ли он Глорию, майор ответил, что приехал слишком поздно, Глория уже давно спала. Вандамм понял, что майор остался там, значит, ему понравилось, и выяснил, что Боум оставался почти до отхода поезда.
Боум был вдовцом, имел замужнюю дочь. Вандамм решил, что женился он очень рано, раз у него дочь брачного возраста. Она жила в Трентоне, Боум никогда с ней не виделся. «У нее теперь своя семья, — сказал он. — Не хочу приезжать туда тестем». Было похоже, что Боум одинок, и планам Вандамма это соответствовало. Одинокий вдовец, едва вступивший в средний возраст, хорошо сложенный, видимо, дельный человек, раз ему сразу дали звание майора. «Как тебе понравился майор Боум?» — спросил Вандамм у сестру. Сестра ответила, что понравился. Она судила о мужчинах по размерам.
Высокие нравились ей больше, чем низкие, дюжие высокие больше, чем худощавые.
В планы Вандамма вмешалось перемирие. Майор Боум снял портупею, сапоги со шпорами и мундир с двумя серебряными шевронами на левом рукаве. Встретился с Вандаммом во время последнего турне по своему маршруту и впервые за время их дружбы расслабился. Подойдя к этому в высшей степени кружным путем, он наконец сказал Вандамму: «Ну вот, мне пришло время искать работу». Выяснилось, что Боум не вернется на какую-то высокооплачиваемую должность. Не вернется ни к чему. Боум сказал Вандамму, что когда Соединенные Штаты вступили в войну, он хотел быть государственным служащим с символическим окладом, но не мог себе этого позволить. У него были расходы в связи с бракосочетанием дочери и многими другими делами. Служить своей стране он мог, только получив офицерское звание. Работа за майорское жалованье была финансовым убытком, сказал он, и пределом того, что он мог сделать для страны. А теперь его не ждала никакая работа.
Вандамма это устраивало. Он сказал майору, что подыщет для него работу. Майор поблагодарил и сказал, что сначала попробует использовать собственные связи, и если ничего не выйдет, пусть Вандамм не удивляется, если в один прекрасный день Боум внезапно появится в Питтсбурге или Уилмингтоне.
Боум появился в двадцать первом году, но не в поисках работы, а с дружеским визитом. Он нашел неопределенную работу, связанную с политическим аспектом химической промышленности. Этой неопределенной работой было лоббирование. Ожидалось подписание мира с Германией, и его работа заключалась в том, чтобы немецкие лакокрасочные заводы, когда откроются вновь, не подорвали американскую лакокрасочную промышленность. Сказал, что это трудно, поскольку многие немецкие заводы принадлежат американцам или принадлежали до объявления войны и Америке нужно действовать осторожно. Некоторые американцы хотят вернуть свои заводы почти неповрежденными, и это будет рискованным делом, если немцы поймут, что их лакокрасочная промышленность вновь подвергнется дискриминации. Официальная Германия не посмеет ничего сделать, но нельзя рассчитывать, что немецкие рабочие не устроят саботажа, если узнают, что их заработки снижаются в американском Конгрессе. Словом, в Америке существуют два лагеря; один, состоящий из владельцев предприятий в Германии, не хочет, чтобы Конгресс принимал какие-то тарифные меры, пока они не поймут, что будет с этими заводами. Другой, состоящий из американцев, вошедших в лакокрасочную промышленность, когда британский военный флот остановил немецкие грузовые перевозки по морю. Эти американцы потратили большие деньги, создавая отечественную лакокрасочную промышленность (с громадными трудностями, так как производственные секреты хранились в Германии), и не хотели видеть, что их деньги выброшены на ветер только потому, что Германия оказалась побеждена. Что толку было выигрывать эту проклятую войну, раз мы не можем что-то от этого получить?
И майор Боум, сохранивший воинское звание отчасти потому, что обслуга в вашингтонских отелях и ресторанах знала его как майора Боума, отчасти потому, что, как он считал, звание создавало ему репутацию среди конгрессменов, жил в Вашингтоне с тех пор, как к власти пришла администрация Гардинга. О Конгрессе он говорил по-братски:
— Мы делаем там много работы. Вы не представляете, сколько… о, кто это?
— Это Глория. Поздоровайся с майором Боумом, — сказала миссис Уэндрес.
— Здравствуйте, — сказала Глория.
— Иди сюда, дай посмотреть на тебя, — сказал майор. Протянул руки, большие, загорелые, мягкие руки. — О, настоящая юная леди. Сколько ей лет? Сколько тебе лет, Глория?
— Почти двенадцать, — ответила девочка.
— Иди сюда, — сказал он. — Посиди у меня на коленях.
— Не стоит, майор, она будет помехой, — сказала миссис Уэндрес.
— Пускай, если майор хочет, — сказал Вандамм. — Иди, Глория, будь компанейской.
— Конечно, будет, — сказал майор Боум. — Оп-ля!
Он поднял девочку и посадил на левую ногу. Держал левую руку на ее спине и продолжал говорить. При этом руки его двигались, он то поглаживал и сжимал ее голые бедра, то гладил по маленькому заду. Когда он это делал, Глория смотрела на него, а он продолжал говорить, так интересно, таким сильным, спокойным голосом, что она расслабилась и положила голову ему на плечо. Ей нравилось прикосновение его рук, которые не причиняли ей боли, как руки некоторых людей. Нравился его громкий голос, запах чистой белой рубашки, ощущение его мягкого фланелевого костюма.
— Смотри, — сказал Вандамм, перебив и указав подбородком, как расслаблена Глория.
Боум кивнул, улыбнулся и продолжал говорить. Глория вскоре заснула — ей уже давно было пора ложиться в постель. Мать сняла ее с колена Боума, и Боум тут же поднялся.
После этого он старался не появляться в доме Уэндрес и Вандамма, но чем больше старался, тем больше придумывал поводов бывать у них. Старался приходить, когда Глория наверняка будет спать; но потом спрашивал; «А как маленькая Глория?» — и Вандамм тут же отвечал: «Поднимись, посмотри, как она спит». У Боума было дело в Питтсбурге, занявшее бы всего три-четыре дня. Он провел там две недели. Все это время он понимал, что с ним происходит. Он не знал, что хочет делать с этой девочкой. Но знал, что хочет увести ее, побыть с ней наедине.
До тех пор Глория была просто прелестным ребенком с темно-каштановыми кудрями и поразительно красивыми на первый взгляд глазами, но чем дольше на них смотрели, тем менее интересными они становились. Однако всякий раз, когда их видели вновь, казалось, что впервые видишь, как они красивы. Красота заключалась в разрезе глаз и цвете, будучи темно-карими и детскими, они почти не меняли выражения, что и делало их неинтересными. Глория походила на большинство девочек. Была жестока с животными, особенно с собаками. Она совершенно не боялась их, пока они не привыкали к ней, тогда она била их палкой и после этого начинала бояться, хотя для удовольствия старших называла хорошими собачками. Каждый день с Уайли-авеню приходила няня, чернокожая девушка по имени Марта, и водила Глорию на прогулку. Другие няни были белыми и не поощряли цветную девушку сидеть с ними. Им нравилось общество хорошенькой маленькой Глории, и хорошенькая маленькая Глория знала это, знала, что ее общество предпочтительнее, чем общество Марты, поэтому Марта не имела над ней никакого контроля. Мать не пыталась осуществлять над ней какой-то контроль, только следила, чтобы она хорошо выглядела, выходя на улицу. Если не считать редких клизм и визитов к зубному врачу, в детстве Глория жила по своим правилам. Учеба в школе давалась ей легко; она была сообразительной, и любое проявление сообразительности непомерно вознаграждалось. Ей нравились все мальчики, пока те не начинали хулиганить, и она дралась с любым мальчишкой, который был злым с девочкой, любой девочкой. На протяжении ее детства существовал один постоянный парадокс: для ребенка, которого часто называли маленькой принцессой, она была очень запущенной. Ей не к кому было питать детскую любовь.
По пути к дому Глории Боум не позволял себе думать о том, что могло бы случиться, о том, что, как он надеялся, случится. Находясь в Питтсбурге, он часто бывал в этом доме, но в один солнечный день понял, что это тот самый день. Понял, что кое-что сделает. Время обеда прошло, и у него было предчувствие, что миссис Уэндрес не будет дома. Дома ее не оказалось. Открывшая Боуму дверь служанка знала его и, видя что он не расположен уходить, услышав, что миссис Уэндрес нет дома, пригласила его войти.
— Не знаешь, когда она вернется? — спросил Боум.
— Нет, сэр, но, думаю, не скоро. Она отправилась в центр за покупками. Ушла за полчаса до вашего прихода. Принести вам чаю или чего-нибудь?
— Нет, спасибо, продолжай заниматься своими делами. Я посижу немного, и если миссис Уэндрес не появится, уйду. Маленькая Глория играет на улице?
— Нет, сэр, она в доме. Няня сегодня не пришла. Я пришлю ее к вам.
— Я хочу попрощаться с ней. Сегодня вечером я уезжаю.
Служанка была только рада избавиться от Глории. У нее хватало своей работы, миссис Уэндрес не принимала никаких оправданий, если что-то не было сделано.
Глория вбежала в комнату, резко остановилась и взглянула на него. Потом слегка улыбнулась.
— Как сегодня моя маленькая девочка? — спросил Боум.
— Хорошо, спасибо, — ответила она.
— Иди сюда, почитаю тебе страничку юмора, — сказал он и взял газету. Кивнул служанке, та вышла.
Глория подошла и встала между его ногами, он сидел и читал юмористическую страничку. Поза ее изображала внимание, но в глазах внимания не было. Давление ее локтя на ногу становилось невыносимым, и он взглянул ей в глаза как женщине. Она не выказала испуга. Возможно ли, что этот ребенок… такого ли рода Вандамм мужчина… объясняло ли это вандаммовское обожание этого ребенка?
Боум перестал читать.
— Дай пощупаю твои мускулы, — сказал он. Глория согнула руку и напрягла бицепс. — М-м-м, — протянул он. — Очень хороший мускул для девочки.
Наступило молчание.
— Полностью готова к лету, так ведь? — спросил Боум.
— Да, — ответила она.
— На тебе мало одежды, — сказал он. Тут его охватили паника, страх, необходимость спешить, и руки пришли в неистовство. Он поцеловал девочку в губы так крепко, что причинил ей боль, и она, толком не зная, что происходит, понимала, что нужно отбиваться.
Боум попытался замять это акробатикой. Поднял Глорию высоко в воздух, заговорил с ней, сделал попытку засмеяться. Он хотел уйти из этого дома, но боялся. Он не сделал ничего, только прикасался к ней, но боялся истории, которую она могла рассказать. Не мог уйти, пока не будет уверен, что она не побежит испуганно на кухню и не пролепечет что-то служанке. Сказал:
— Ну вот, я поцеловал тебя на прощание и теперь, пожалуй, пойду. Хорошо?
Глория не знала, как вежливо ответить.
— Будешь скучать обо мне? — спросил он. — В следующий приезд привезу тебе замечательный подарок. Какой хочешь?
— Не знаю, — ответила она.
— Ладно, привезу что-нибудь очень хорошее из Нью-Йорка. Это наш секрет, так ведь?
— Да.
— Попрощаешься со мной?
— Да.
— Ну?
— Пока, — сказала она.
— Правильно. До свидания, Глория. Скажи матери и дяде, что я прощаюсь и с ними.
У него возникло искушение дать ей денег, но какая-то свинская осторожность одержала верх. Он ушел и больше не возвращался, но о нем не забывали.
Глории хотелось рассказать кому-нибудь, что сделал Боум. Как только он ушел, девочка забыла о боли, причиненной его зубами. Она помнила его руки. Пошла на кухню и стояла, глядя на служанку, чистившую столовое серебро. Смотрела и не ответила, когда та спросила: «Ну, на что смотришь?» Рассказать ей она не могла.
Глории потребовался год, чтобы рассказать эту историю, мать усомнилась в ней, а дядя не поверил ни единому слову. Однако Вандамм понял: что-то стряслось, потому что Глория внезапно стала равнодушна к нему, ко всему, что он покупал ей или делал для нее. Он решил, что это как-то связано с возрастом. Ей двенадцать лет, возможно, менструации у нее начались раньше, чем у большинства девочек. Причин может быть много. Она была унылой. Постоянно слегка подавленной. Но нельзя ожидать, что она всегда будет ребенком. Но та история мало-помалу раскрывалась, пока мать и дядя не смогли воссоздать всю сцену. Они повели ее к своему врачу, но Глория не позволила ему прикоснуться к себе. Пришлось вести ее к врачу-женщине. Вандамм нанял частного детектива покопаться в прошлом Боума и начал собственную кампанию, чтобы того уволили с работы в Вашингтоне. В этом не было необходимости. После дурного обращения с девочкой Боум вернулся в Вашингтон, уволился и уехал неизвестно куда. Частный детектив выяснил, что за два года до войны у Боума была такая же скандальная история. Жених его дочери узнал о ней, они тайно скрылись и больше ни разу не видели отца и тестя. Вот почему он не навещал дочь в Трентоне.
Физических последствий инцидента с Боумом не было, но психическое состояние Глории отразилось на ее общем здоровье. Вандамм решил, что хорошо будет уехать из Питтсбурга. Сменить место. В Нью-Йорк.
В течение трех лет этот переезд оправдывал себя. Глорию определили в дневную школу высокой церкви, где девочки носили форму. Поэтому с первого дня она была такой же, как все остальные ученицы. Мать каждый день водила ее в школу и встречала после уроков. Здесь Глория была не самой умной, не самой хорошенькой и не привлекала к себе особого внимания. Она завела нескольких подруг и летом ездила с ними в штат Мэн в лагерь отдыха, которым руководили двое школьных учителей. Там было много девочек из других школ, и ей не надоедали одни и те же лица. Когда возвращалась в школу, там всегда бывали новые девочки. Глория настолько оправилась, что сама попросила отправить ее в школу. Ей хотелось учиться в Калифорнии, но когда ее попросили объяснить причины, она сказала лишь, что ей нравится песенка «Апельсиновые рощи в Калифорнии», популярная в то время. Дядя был готов потворствовать капризу племянницы, но этому помешало временно ухудшившееся финансовое положение. Он попытался найти работу в Калифорнии и впервые узнал, что удачлив; там работали хорошие специалисты, получавшие в месяц меньше платы за квартиру в Нью-Йорке. И всякая возможность отправить Глорию в Калифорнию или куда-нибудь еще к западу от Гудзона исчезла, когда в течение недели были совершены два насильственных преступления, что окончательно укрепило давнее предубеждение Вандамма против Запада. Одно представляло собой дело «Леопольд — Лоуб», очень похожее на то, что произошло с Глорией; другим было самоубийство женщины и врача, которых Вандамм знал давным-давно. Для Глории выбрали хорошую, не особенно фешенебельную школу в Новой Англии. Она проучилась там почти год, потом ею увлекся другой мужчина, по сравнению с которым Боум в конце концов стал казаться чуть ли не ангелом-хранителем.
Когда целый год отделяет тебя от того дня, который (из-за какого-то события) не походил на другие дни, то дальше от того дня и события, хорошего или плохого, ты уже не будешь. Если оно плохое, то достаточно отдалено. Следствие его может длиться, но нет смысла морочить себя, будто переживаешь это событие снова. Что-то исчезло. Когда погружаешься в воспоминания, исчезает реальность; начиная вспоминать, ты сознаешь, что в данную минуту это своего рода греза. Если год назад получил рану, из тебя хлестала кровь и все вокруг ассоциировалось с болью, ты не сможешь вновь пережить это. Ни того дня, ни той минуты. Ты сможешь все пережить вновь лишь до той минуты, когда это ужасное событие, каким бы оно ни было, началось. То же самое с хорошим (хотя, разумеется, в жизни не так уж много хороших событий; по крайней мере мы не создаем жизненных вех из хороших в той же мере, как из плохих). Все еще прекрасное слово «потрясающий» не подходит к мороженому, полученной в школе медали, катанию на «русских горках», красивой одежде или «Усеянному звездами знамени», хотя «Усеянное звездами знамя» приближается к потрясающему больше всего. Это музыка, и бедная старая музыка, будь то Бах или Кармайкл, начинаясь, сознает, что предпринимает безнадежную попытку создать или воскресить то, чем не обладает сама. Она синтетична, и как может бедная, прекрасная, старая музыка, высшее из искусств, обладать хотя бы какой-то частью потрясения, вызванного значительным днем, значительным событием того дня в человеческой жизни? Ответ: не может. Можно на секунду закрыть глаза, когда маэстро дирижирует, но ты откроешь их снова и увидишь, как ошибался, думая, что слушаешь музыку, которую он вызывает, так как поймаешь себя на том, что заметил, как дирижер переложил палочку из усталой, ревматичной правой руки в левую. Однако тут не за что извиняться. Только сноб скажет, что он не заметил, что оркестром дирижирует Тосканини, но сноб это скажет. Сноб сочтет, что самоутвердился, сказав, что может не обратить внимания на гения, потому что он просто-напросто человек. Тогда кто же, черт возьми, написал эту музыку? Бесплотный призрак?
У нас были долгие, неудобные периоды, когда мы делали стулья, забывая, что стул предназначен для сидения на нем. Музыка существует для того, чтобы наслаждаться, и нужно признать: чтобы стать источником наслаждения, она должна содержать в себе человеческие ассоциации. То же самое с любовью. Она может быть чистой, когда по одной или нескольким причинам двое не укладываются вместе в постель; иногда этого достаточно, иногда даже лучше, что они не укладываются в постель вместе. Любовь может быть так же далека от мысли лечь вместе в постель, как ненависть от мысли об убийстве. Однако стул предназначен для того, чтобы на нем сидеть, музыка хороша тем, что она доставляет вам, любовь — это укладывание вместе в постель, ненависть — это желание убить…
Может пройти три года, и в течение двух из них Глория может быть надежно отдалена от возможности вновь пережить тот эпизод с майором Боумом. Это не значит, что Боум сделал доброе дело. Для нее он был плохим, поскольку сделал ее внутренне иной, сделал обладательницей слишком значительного секрета, такого, каким она не могла поделиться. Но она стала больше и сильнее не в переносном смысле, и знание того, что такой большой мужчина, как майор Боум, неизвестно как выглядящий раздетым, хотел сделать с тобой то же, что хотят мальчики, стало окончательным знанием. Знанием, которое восполняет отсутствие любопытства или желание узнавать. Когда тебе тринадцать или четырнадцать лет, из страха не хочется узнавать слишком многое, но можно сказать себе, что знаешь немало, что этого не знают другие девочки.
Другие девочки уважали Глорию за то, что им казалось подлинной невинностью. Дети это уважают. Вся ее невинность заключалась в том, что она не хотела слушать разговоры, задавать вопросы, делиться сведениями. Но это сходило за настоящую невинность. Это вводило в заблуждение как ее мать, так и ровесниц. Когда миссис Уэндрес потребовалось рассказать Глории, что происходит в ее теле, у нее возникли две мысли: первая, что все это уже отчасти известно девочке, которую «изнасиловал» взрослый мужчина; вторая — отвратительно напоминать девочке, что у нее был секс. Но она рассказала ей, и Глория восприняла эти сведения невнимательно (в том, что говорила мать, сведений было мало) и без вопросов. Миссис Уэндрес облегченно вздохнула и отправила Глорию в школу-интернат.
На весенние каникулы Глория возвращалась в компании пяти девочек. Поезд был скверным, день холодным, и всякий раз, когда поезд останавливался, мужчина, почти окруженный шестью девочками, поднимался и закрывал дверь за вышедшими пассажирами, которые оставляли ее открытой. Закрыв, он возвращался на свою скамью, третью от двери, и принимался дремать. Глорию всю жизнь увлекал и удивлял храп, а этот мужчина храпел. Из-за этого он ей понравился, на следующей остановке она встала и закрыла дверь, так как ее скамья была от двери второй. Мужчина улыбнулся, несколько раз кивнул и сказал спасибо. На Центральном вокзале, где мать встречала ее, этот мужчина с портфелем и сумкой в руках подошел к миссис Уэндрес, которая приветствовала вышедшую первой из вагона Глорию, сказал: «Хочу поздравить вас с манерами и предупредительностью вашей дочери. Очень вежливая и воспитанная девочка», — улыбнулся и ушел. Миссис Уэндрес захотелось узнать, кто этот человек, — она понимала, что священник или учитель, и подумала, что он, должно быть, из школы, где училась Глория. Глория предположила, что догадывается, чем вызвана его любезность, и рассказала матери. Мать посмотрела на поднимающегося по пандусу мужчину, но ее инстинктивная тревога быстро улетучилась. «На свете есть хорошие люди», — успокоила она себя. Ей было легко так подумать; манеры Глории доставляли матери радость и гордость.
С каникул Глория возвращалась с одной девочкой, но они сидели не вместе. Она была недовольна перспективой ни с кем не разговаривать до конца пути и очень обрадовалась, услышав мужской голос: «При такой замечательной погоде беспокоиться о двери нам не понадобится». Это был тот самый человек, который храпел. Он спросил Глорию, где она учится, сказал, что знает в этом интернате нескольких девочек, назвал их имена, спросил об успехах в учебе, о том, как ей нравятся учителя вообще, сообщил, что сам один из них, если можно назвать учителем директора школы.
Не совсем случайно этот человек оказался и в поезде, на котором Глория возвращалась в Нью-Йорк по окончании учебного года. С ней было много подруг, но она увидела его и заговорила с ним как со старым знакомым. На сей раз мать опаздывала на Центральный вокзал, а он медленно шел сзади. Глория сказала подругам, что подождет мать, а мужчина, увидев, что она одна, подошел к ней и сказал, что поможет ей взять такси. Предложил даже подвезти ее.
Все было очень просто. Два дня спустя Глория во второй половине дня зашла в отель, где он остановился, и ее отправили наверх с посыльным, потому что этот человек постоянно останавливался в этом отеле, был известен как респектабельный учитель и, видимо, ожидал ее, но забыл предупредить об этом. Не прошло и месяца, как он приучил Глорию нюхать эфир и получать от этого удовольствие. От этого и от всего прочего, что происходило в его номере.
Глория виделась с ним реже, чем хотелось бы; встречаться они могли только в Нью-Йорке. Она провела там еще два года, но подготовительных курсов для поступления в колледж не окончила. Заведующая интернатом обнаружила в комнате Глории бутылку джина, и ей предложили не возвращаться. Мать слегка встревожилась, но приписала это тому, что Глория становится очень популярной у мальчиков, и в глубине души была рада; подумала, что история с Боумом забылась. У мальчиков Глория была чрезвычайно популярна и в менее строгой школе могла бы превосходить всех по числу поклонников. Она поступила в другую школу, сдала экзамены, необходимые для поступления в колледж Софии Смит, но потом передумала. Решила заниматься искусством. В Нью-Йорке. Живя в своей квартире.
Дядя радовался ее популярности, для него это было всего спокойнее. Он не прощал себе, что привел Боума в дом, но и не брал всю вину на себя. Популярность Глории возмещала это, Вандамм был человеком без предрассудков и в спорах между сестрой и племянницей неизменно принимал сторону последней.
Ни миссис Уэндрес, ни Вандамм моложе не становились. Отказавшись поступать в колледж и решив заниматься искусством в Нью-Йорке, Глория добилась своего. Они обещали позаботиться о квартире. Пока что они переедут в дом в Гринвич-Виллидже, принадлежавший им по наследству, и оборудуют верхний этаж под студию. У Вандамма дела в то время шли успешно, и он всерьез полагал, что у Глории настоящий талант. Кое-какими способностями она обладала; копировала карикатуры Хьюго Геллерта, Уильяма Ауэрбаха-Леви, Коваррубиаса, Константина Аладжалова, Ральфа Бартона — всех известных карикатуристов. В том году она много говорила о поступлении в художественное училище, но всякий раз, когда набиралась новая группа, забывала записываться, поэтому продолжала копировать карикатуры, когда больше было нечего делать, иногда позировала, всякий раз обнаженной. Но самым важным, что началось в то время и продолжалось около трех лет, было пьянство. Глория стала одной из самых безудержных пьяниц в Нью-Йорке в двадцать седьмом — тридцатом годах, когда Нью-Йорк видел много безудержного пьянства. «Дурманящий клуб», «То, что надо», «У Томми Гинена», «У Флоренс», «Клуб печатников», «У баска», «У Майкла», «У Тони на Восточной Пятьдесят третьей», «У Тони на Западной Сорок девятой», «Сорок два на Западной Сорок девятой», «Аквариум», «У Марио», «Моллюски», «Курятник», «Клуб на Западной Сорок четвертой», «У Макдермотта», «У Слиго Слэшера», «Репортеры», «У Билли Даффи», «У Джека Делани», «У Сэма Шварца», «Ричмонд», «У Фрэнка и Джека», «У Фрэнки и Джонни», «У Луиса», «У Филлис», «Двадцать одно», «Дом Мальборо» — в этих заведениях Глорию знали в лицо и по имени, бармены поражались тому, сколько она выпивала. Они знали, что перед закрытием она будет пьяна, но не утратит задора. Мысли прекратить пьянство не было. Для этого не существовало причин. Глория пила ржаное виски с водой весь день напролет. Когда вспоминала, что не ела целые сутки, отправлялась в заведение, где подавали яйца, заказывала одно сырое яйцо, разбивала его в бокал с коктейлем «Старомодный», добавляла туда горькой настойки и выпивала эту смесь. Иногда она ужинала: съедала жареное рыбное филе с татарским соусом. На другой день либо обходилась без еды, либо выпивала бульон с сырым яйцом. Некоторые сигареты вызывали у нее головную боль. Она курила только «Честерфилд» и «Герберт Тэйритонс». Иногда по нескольку дней обходилась без секса, общаясь с группой юных выпускников Йеля, которые в двадцать с небольшим лет настолько пристрастились к спиртному, что родные считали — пусть живут в Нью-Йорке. Все они были согласны, что без выпивки жить нельзя, и, находясь в обществе этих молодых людей, Глория считала и они считали, что она для них что-то вроде сестры. К ней не приставали. Лишь один неприятный низенький, толстый парень, приезжавший со Среднего Запада дважды в год, как-то попытался приставать к Глории, но прекратил, поняв, что так не годится. Другие молодые люди связывались по телефону с фондовой биржей с полудня до закрытия. К половине четвертого они знали положение своих дел: то ли идти праздновать «У Томми Гинена», то ли топить горе в любом другом заведении. Они много раскатывали на машинах с не нью-йоркскими номерными знаками, но редко выезжали за пределы штата, разве что в футбольный сезон. Лето в Нью-Йорке проходило весело. Плантаторский пунш. Мятный джулеп. Коктейли «Том Коллинз» и «Рикки». Для начала выпивали по два-три коктейля, потом посещали одну-две пивные, затем возвращались к виски с водой. Какой смысл морочить себя? Делалось все, что приходило в голову. Если хотелось пойти в ночной клуб, послушать Хелен Морган или Либби Холмен, решение принималось в полночь, все расходились приодеться, встречались через час, покупали парочку бутылок и отправлялись с ними в клуб. В театрах они не бывали. В кино ходили изредка. На частные вечерники лишь в том случае, если там было что-то особенное. На свадьбы непременно. Лучше всего молодые люди чувствовали себя, приезжая в «Сорок два» под хмельком, в визитках: «Приятно оказаться снова среди приличных людей, не там, где считают, что шампанское стоит пить».
— Долой Принстон! — выкрикивала Глория.
— Долой Принстон! — повторяли молодые люди.
— К черту Гарвард! — выкрикивала Глория.
— К черту Гарвард!
— Ура нашим!
— Ура нашим!
— Если говорят «кирять», то не всем это понять, — запевала Глория, молодые люди улыбались и вяло подтягивали, много пили, чтобы сравняться с ней, хотя она могла устраивать такие выходки, будучи с виду трезвой. На свадьбы, где бывали они, Глорию не приглашали, не то чтобы она не казалась надоедливой, только, к сожалению, не понимала, как важен для маклера телефонный звонок. В дни свадеб Глория дожидалась их появления, но когда молодые люди приходили, их ждал счет за поданную ей выпивку, говорящий, что она тоже ждала — с самого обеда. Правда, бедной она не была. У нее всегда было пятнадцать — двадцать долларов на такси и прочее, и если у молодого человека в кармане становилось пусто, тут же выкладывала их. Была просто бездумной.
Время от времени Глория видела Уэстона Лиггетта. Он приходил в бар, иногда один, иногда с мужчиной, иногда с женщинами. Стоял у стойки, пил и вел себя прилично. Увидев его во второй или третий раз, она заметила, что он смотрит на нее дольше, чем благоразумно даже в самых спокойных барах.
— Кто этот человек, с которым ты разговаривал? — спросила она у йельца.
— А, некто по фамилии Лиггетт. Он учился в колледже вместе с моим братом.
— В Йеле?
— Угу. Да. Он был спортсменом. Гребцом.
Это означало, что Лиггетт не сможет познакомиться с ней и она не заговорит с ним, пока их должным образом не представят друг другу. Лиггетт мог видеть Глорию ежедневно, но, поскольку у них были общие знакомые, она оставалась для него неприступной. Лиггетт это понимал и вскоре стал просто знакомым лицом. Глория смотрела на него неузнавающе, даже когда и он и она были одни. Возможно, она никогда бы не заговорила с ним, если бы не досадная случайность: она забеременела.
Однажды ночью зимой двадцать девятого — тридцатого года Глория отправилась на квартиру к двум оставшимся йельцам. Остальные разъехались по провинциям, чтобы переждать там кризис, но эти двое остались. В ту ночь они быстро опьянели; выпивка начинала действовать сильнее. Глория обычно раздевалась в ванной, когда оставалась в их квартире, и они давали ей пижаму. В ту ночь все было как обычно. Но когда Глория улеглась на диване, Билл сказал:
— Иди сюда, ложись рядом.
— Хорошо, — ответила Глория.
Она взяла свою подушку, потащила волоком одеяло и легла на кровать рядом с ним. Повернулась к нему спиной и притихла, но тут же поняла, что Билл не собирается быть просто приятелем. Он так крепко обнял ее, что не оставалось никаких сомнений. Она заставила его поволноваться несколько минут, потом повернулась, обняла и поцеловала. Как-никак они долгое время были друзьями, и Билл ей нравился.
Нравился ей и Майк, который лежал на другой кровати и не упускал ничего.
— Глория, а как же я? — спросил он.
— Ладно, — сказала она.
Тут они вызвали другую девушку, точнее, вызвала Глория. Девушки, которых они вызывали, обычно не приезжали в такое время, но Глория знала такую, которая приедет, раз там будет еще одна девушка. Это было гораздо больше того, чем ожидали йельцы, и положило конец их дружеским выпивкам. После той приятно проведенной ночи Глория вошла в новую фазу жизни; правда, это было некоторым образом возвращением в прежнюю фазу. На другой день, когда они с Джейн ушли из квартиры ребят, Глория отправилась с ней к ее кавалеру, тот пригласил другого мужчину, и Глория никогда больше не бывала в обществе йельцев. Она собиралась, они собирались, но ей настало время с этим кончать.
Летом тридцатого года Глория познакомилась с Эдди Браннером. Она отправилась в заведение, где он работал, с «майором», познакомилась с ним в одном из баров и внезапно испугалась, что, возможно, это майор Боум, а она не узнает его. До этого она знала лишь одного майора, Боума, и было очень важно выяснить, не он ли это? Что, если она забыла лицо того мужчины? Глория впервые подумала о такой возможности и призналась себе, что вполне могла бы увидеть майора Боума на улице и не узнать его. Этот майор оказался не Боумом, но выяснилось это не сразу. Когда она спросила его фамилию (при знакомстве в баре она не расслышала ее из-за шума), он ответил, что это не важно, пусть называет его просто майором. Этого оказалось достаточно, чтобы усилить страх: вдруг это Боум, а она его не узнает. Глория весь вечер приставала к нему с вопросом о фамилии, а он дружелюбно отказывался ее назвать, если она не поедет с ним туда-то и туда-то. Фамилия его оказалась О’Брайен, или Келли, или еще какой-то ирландской, но к тому времени, когда Глория ее узнала, она знала о нем еще много чего.
В тридцатом году многие мужчины имели удовольствие спать с Глорией, и Эдди был единственным, кто мог бы, но не спал. Сначала он боялся подцепить венерическую болезнь, а потом, когда они стали друзьями, увидел в Глории нечто такое, что уже не хотел с ней спать.
Увидел младшую сестру. Когда они бывали вместе, ходили в кино, завтракали, выпивали у него по паре пива или по хайболу, у него возникало ощущение, что с ним подлинная Глория. Другая часть ее жизни была для него закрыта. Они вспоминали эпизоды детства (всегда приятно обнаружить при воспоминаниях с кем-то о детстве, как мала Америка).
— Как вы считались в детстве — говорили «иббити-биббити-сиббити-сэб» или просто «инни-минни»?
— Говорили «иббити-биббити».
— В детстве вы выкрикивали девочкам по имени Маргарита такую дразнилку: «Маргарита, ноги мой, здравотдел перед тобой»?
— Нет, никогда не выкрикивали.
— Адам, Ева и Щипай плавали на лодке, Адам с Евой утонули, кто остался в лодке?
— Щипай. — Затем: — Ой!
— Ты ходила в школу танцев?
— Да, конечно.
— Партнер носил твои бальные туфли в красивой сумке?
— У меня не было постоянного партнера.
— Братьев и сестер у меня нет, но дети этого человека…
— О Господи, я бы ни за что такого не сделала.
Долгие истории начинались: «Как-то в детстве…», в них шла речь об убийстве змеи, о сломанном пальце, о том, как, можно сказать, была спасена чья-то жизнь. Они разговаривали о рассказах в журнале «Американ бой», оба восхищались Марком Аврелием Фортунатом Тиддом, толстым мальчиком-заикой, персонажем Кларенса Бадингтона Келланда; индейскими рассказами Альтшуллера, девочками Бредфорда Холла, Ларри Летучей мышью и Серебряной Нелл — ведь ее так звали? Она из рассказов Джимми Дейла? Это были рассказы для взрослых, но после их чтения Эдди не находил себе места. Какие машины были у Глории? Не было никаких до двенадцати лет, потом дядя купил «хейнс», который затем обменял с доплатой на «нейшнл». О, но это были не старые машины. У отца Эдди были «лозьер», «эббот-детройт», «статц-беркат» (который он разбил через три недели после покупки), «сэксон», «эрл», «кинг-эйт», он постоянно покупал машины. Само собой, много «фордов», подержанный «оун-магнетик» и самолет. Отец выиграл его в карты, но боялся учиться летать. Играла Глория в диаболо? Однажды и получила удар по голове. Продавал ты когда-нибудь краску для пасхальных яиц, чтобы выиграть киноаппарат? Знала ты кого-нибудь, кто выиграл настоящего шотландского пони, распространяя подписку на журналы? Нет, но она собирала обертки от хлеба и выиграла ручную коляску. Как ты говорила, что идешь в туалет? Знал ты когда-нибудь мальчишку, таскавшего птичьи яйца из гнезд? Нет, это вроде приготовления джина в ванне. Никто из них такого джина не видел.
— Эдди, дорогой, я люблю тебя, — говорила она.
— Я люблю тебя, Глория, — говорил он, но всегда хотел добавить что-нибудь вроде «Что бы о тебе ни говорили», или «Жаль, не познакомился с тобой пятью годами раньше», или «Почему не возьмешь себя в руки?».
Глория об этом знала, это действовало отрезвляюще; они оба хотели этого, но такой поворот не сулил ничего хорошего.
— Эдди, — говорила Глория, чтобы сменить тему, — тебе надо бы сходить к зубному врачу. Ты потеряешь этот зуб, что испортит твою улыбку. Сходи завтра к моему дантисту, обещаешь?
Эдди отвозил ее домой, но они оба знали, что она тут же снова выйдет на улицу, и после этих приятных вечеров, всегда кончавшихся пониманием, что ждать им нечего, очередной мужчина, бравший ее, говорил себе: «Так-так, я думал, что знаю все, но после всех мест, где я побывал, после всех женщин, девочка, американская девочка…»
Из-за йельцев Глории пришлось делать аборт, и потом у нее было много кутежей. В тот вечер, когда впервые подцепила Уэстона Лиггетта, она была под хмельком от кутежа, начавшегося после встречи с Эдди. Дважды ездила домой переодеваться (дома она давно дала понять, что не любит расспросов после того, как скажет матери, что была на окраине у подруги). Скверным в таких днях было то, что, выходя под вечер из бара, Глория обнаруживала, что еще не стемнело, и спешила в центр, чтобы занять оставшееся светлое время мытьем и переодеванием. Заведение, в котором она случайно встретила Лиггетта, представляло собой переоборудованный каретный сарай, кроме этого, в нем не было ничего своеобразного. Посещали его содержанки и живущие поблизости люди скромного достатка. Глория отправилась туда, когда знакомые позвонили ей и сказали, что все собираются там, а не в другом месте. Вошла — было около половины десятого вечера — и обнаружила, что в баре никого нет, кроме одной пары, пожилого, похожего на отставного военного мужчины и молодой женщины, намеренной поживиться у него, чем удастся. Впустившему ее дюжему итальянцу Глория сказала: «Я встречаюсь здесь с миссис Ворхис и ее компанией. Подожду их за стойкой». Выпила, закурила, и тут вошел Лиггетт. Сел у другого конца стойки, заказал картофельных чипсов и шотландского с содовой. Узнав Глорию, взял свой стакан и подсел к ней.
— Мы незнакомы, но я так часто видел вас…
— Да, в компании с Билли.
— Я учился в колледже вместе с его братом.
— Да, он говорил мне.
— Моя фамилия Лиггетт.
— Он мне и это сказал. Я Глория Уэндрес.
Тут бармен успокоился.
— Уэндрес. В вашей фамилии мне слышится «Венера».
— Неплохо. Не хорошо, но неплохо.
— Ну что ж, я не корчу из себя остряка. Я просто-напросто усердно работающий бизнесмен.
— О, бизнесмены снова работают? Не слышала.
— Не так много, как хотелось бы. Я веду к тому, что у вас, наверно, назначено свидание.
— Не думаете ли вы, что я прихожу сюда каждый вечер таинственной дамой с вуалью, которая постоянно сидит в одиночестве, потягивая аперитив?
— Именно так я и думал, вернее, надеялся. Решил, что вы пришли сюда отвлечься от обычных мест…
— От места, насколько это касается нас с вами.
— Это так. Но послушайте, мисс Уэндрес, не отклоняйтесь от темы. Перед вами усердно работающий бизнесмен, свободный в субботний вечер, как ветер…
— Свободный, как ветер. У меня есть знакомый писатель, он охотно использует как-нибудь это выражение. Свободный, как ветер. Неплохо.
— Значит, не пойдете со мной по разным местам?
— Зачем куда-то идти? Разве здесь плохо? — спросила Глория. — Нет, мистер…
— Лиггетт.
— Мистер Лиггетт. Нет, я жду здесь компанию. Пожалуй, будет хорошо, если вы присоединитесь к нам. Посидите, пока эти люди не придут, я представлю вас тем, кого знаю.
— О, так вы их не знаете. Может быть, они вам не понравятся.
— Возможно… а вот и они, во всяком случае, похоже на то. Всем привет.
— Глория, дорогая, ты никогда не появлялась так быстро. О, Уэстон Лиггетт. Не знала, что вы знакомы. Уэстон, негодник, ты испортил мою компанию, но ничего страшного. Это означает, что у нас дополнительный мужчина. Глория, это мистер Зум, это тоже мистер Зум, Мэри и Эстер ты знаешь, и я представляю всем Уэстона Лиггетта, большого друга Питера Ворхеса. Вы, кажется, учились вместе?
— В подготовительной школе. Послушай, я не хочу портить вам компанию. Я… позволь угостить тебя выпивкой, и…
— Из моего дома должны приехать еще четверо, — сказала миссис Ворхес. — Элейн и трое мужчин, так что когда мы все соберемся, ты будешь дополнительным мужчиной. Чего бы мне выпить? «Стингер», пожалуй.
Элейн. Если б эти мужчины знали, что здесь будешь ты, то не стали бы ее ждать.
— Они знали, — сказала Глория.
— Знали только имя. Она красавица, правда, Уэстон? По возрасту годится тебе в дочери. Сознаешь это, правда? Надеюсь, не делаешь вид, будто это не так.
— Собираюсь удочерить ее, — сказал Лиггетт. — Для того мы и явились сюда, подпишем несколько бумаг — и она моя дочь.
— А как быть еще с двумя дочерьми?
— Кто-нибудь хочет есть? — спросил один из «мистеров Зумов». — Я закажу себе что-нибудь. Хороший бифштекс из вырезки.
— Это не очень тактично после ужина у меня дома.
— После тушеного цыпленка? Я не могу наесться тушеным цыпленком. Я сказал тебе об этом, когда садились за стол. Ты должна это признать. Сказал откровенно, что не считаю тушеного цыпленка за еду. Я ем помногу. Мистер Лиггетт, вы были в армии?
— Угу.
— Тогда знаете эти дела. Во Франции я дал себе слово, что если вернусь домой, то никогда не буду голодным. Когда мне хочется есть, я ем.
— Посмотрите на этот фокус, — сказала миссис Ворхес. Его показывал другой мистер Зум. Пятидесятицентовая монета ставится ребром на стекло, накрытое долларовой купюрой. Купюру выдергивают из-под монеты, и — если фокус удается — монета остается на стекле в том же положении. — Очаровательно.
— Я могу сделать фокус с трением получше этого. Создаешь трение в пальцах…
— Ш-ш-ш. Превосходно! Я не могу даже поставить монету ребром на стекло, тем более заставить ее удержаться, выдернув купюру. У тебя замечательное чувство… пожалуй, я все-таки хочу съесть чего-то. Официант, есть у вас, ну, как его, начинается с «з». Это десерт.
— Забай…
— Да-да. Подайте его мне. Мэри, ты ничего не хочешь?
— Я знаю этот фокус с трением. Создаешь трение в пальцах, натирая их о скатерть. Подождите, вот он накроет стол скатертью, я вам покажу. И нужна вилка или ложка. В этом вся суть. Поднимаешь ложку…
— Послушайте, Гувер молодчина.
— Посмотрите на этого старого дурака. Неужели он не понимает, что ставит себя в дурацкое положение? Хорошо, что мой отец не дожил до такого…
— Извините, мадам, шеф-повар говорит…
— Посмотрите на него. Получает он от этого какое-то удовольствие?
— Это совершенно такое же заведение, как старое. Совершенно. Разница только в том, что оно дальше от центра. Раньше оно было ближе к центру, а теперь дальше. По-моему, они поступили очень разумно, сохранив прежнюю атмосферу. Я говорила…
— Читала ты эту вещь в «Нью-Йоркере», которую опубликовали, кажется, на позапрошлой неделе?
Слушая их, Глория с Лиггеттом обнаружили, что держатся за руки. Глорию охватила нежность; во-первых, она считала себя ответственной за Лиггетта, во-вторых, он ей нравился; он был лучше других, сидевших за столом.
— Когда появятся остальные, мы можем уйти, если хотите, — предложила она.
— Отлично. Превосходно, — сказал Лиггетт. — А как на это посмотрит…
— Против не будет. Она просто не выносит одиночества. Двумя людьми больше или меньше для нее не важно.
— Прекрасно. Поедем куда-нибудь, потанцуем. Я давно уже не приглашал никого на танцы. Это комплимент, надеюсь, вы его оцените. Я уж и не помню, когда приглашал кого-то. Разумеется, я танцую терки-трот. Вы его, конечно, танцуете?
— Угу. И банни-хаг. И максайкс. И канкан. Кстати, что такое канкан? Стоил он того восторга, с которым к нему относились, или, как я думаю, относились?
— Послушайте, прекрасная мисс Уэндрес, я не настолько стар, чтобы помнить канкан. Канкан был популярен в начале века, а я нет. В начале века я совершенно не был популярен.
— Мне трудно в это поверить. Во всяком случае, я едва верю своим ушам, слыша признание, что вы не были популярны в какой-то период своей жизни.
— Таких периодов было много, и я начинаю думать, что наступил еще один.
Они побывали во многих барах, особенно нового типа, поскольку то было начало эры совершенствования. От подачи тайком скверных напитков в кофейных чашках бары пришли к одетым в униформу мальчикам на побегушках и продавщицам сигарет, струнным оркестрам, негритянским квартетам и квинтетам для танцев, бесплатным закускам, четырем-пяти барменам, посеребренным ключам и другим сувенирам для постоянных посетителей, дорогим развлечениям, первоклассным поварам, пригласительным карточкам с гравировкой в хорошем вкусе, сложным бухгалтерским и управленческим аппаратам — все это было очень хорошим и из-за конкуренции необходимым прикрытием. Для лихого и опасного дела поставки спиртного с громадной финансовой выгодой появились мощные радиостанции, мощные быстроходные катера и другие суда, похожие на британские противолодочные суда-ловушки, мощное оружие для защиты от налетчиков, надежные связи в нужных местах. И зачастую появлялись очень хорошее виски и неплохое вино для тех, кто знал вкус в хорошем вине и по-прежнему хотел его пить.
Глория с Лиггеттом основательно выпили, знакомились с парами и теряли их, присоединялись к компаниям и покидали их, потом наконец поехали к нему на квартиру. Лиггетт весь вечер ломал голову, как предложить Глории поехать в отель. Все приходившее на ум отвергал. Возле последнего бара, который закрывался, они взяли такси, Лиггетт назвал свой домашний адрес, и никаких сложностей не возникло. Услышав адрес, Глория догадалась, что едет не в любовное гнездышко, а когда увидела квартиру, убедилась в этом.