По желанию матушки, хотевшей, прежде всего, увидеть город и замок Коти, мы сделали крюк, и наши паланкины понесли окольной, дальней дорогой.

Уже вечерело, когда мы вступили в город, но в лавках, тянувшихся рядами вдоль улиц, еще не зажигали огня, и по дороге, озаренной красноватыми Лучами заката, суетливо сновали люди; с замиранием сердца смотрела я на эту картину.

Старик Игути встречал нас. Выйдя из паланкинов, мы увидели возвышавшийся перед нами замок. Над густыми зарослями деревьев, черневшими на фоне заката, высоко в небе виднелись белоснежные стены трехъярусной главной башни, розовевшие в сиянии заходящего солнца.

Так вот, оказывается, какая кристально четкая форма и совершенная красота нужны для выражения величия и власти! Вот какой великолепный дворец необходим, чтобы появилось на свет таинственное чудовище, именуемое политикой!.. Все бессчетные свершения отца, дело всей его жизни, а потом и его опала, и тяжкий труд, стоивший жизни сотням крестьян, и наше мрачное заточение — все шло отсюда, из этой башни…

Спокойно и величаво высился замок как символ несокрушимой, всепобеждающей мощи. Чем суровее становилась власть, тем прекраснее выглядел замок; чем беспощаднее и мрачнее правление, тем стройней и изящней красовался он над буйным цветением вишневых деревьев, похожих на белые облака. Таким оставался он и в дни славы отца, и в тот день, когда нас ссылали в вечное заточение, думала я.

Третий князь, правивший в ту пору, уже скончался, его наследник тоже сошел в могилу; сейчас правил пятый, князь Тоёфуса. Но я почувствовала, что ни смысл, ни значение замка не изменились — он все тот же, что раньше.

Матушка и кормилица чуть не молились на замок, с таким восторгом смотрели они на его стены и башни и с загоревшимися глазами вспоминали былое великолепие усадьбы Нонака, некогда находившейся возле главных ворот.

Но я думала о другом. О том, что здесь, в этом городе, живет сэнсэй Синдзан. С февраля прошлого года его назначили главным ученым советником клана, он выступал с публичными лекциями по астрономии и конфуцианской науке. В одном из уголков этого города, под теми же небесами, которые простираются сейчас над моей головой, живет и сэнсэй…

Паланкины понесли вдоль плотины, окутанной вечерними сумерками. Носильщики зажгли фонари.

Селение Асакура уже погрузилось в ночную тьму, но во дворе дома Игути ярко пылали костры, и множество людей с фонарями, украшенными гербом Игути, поджидало нас за воротами.

Во дворе мы вышли из паланкинов. Я ощутила приторно-сладковатый запах конской мочи и сырой соломы. В темноте двигались чьи-то тени, слышались приглушенные голоса женщин, хлопотавших на кухне в углу двора. Я уловила множество обращенных на меня взглядов и невольно внутренне сжалась. В душе пробудилась настороженность, с ранних лет присущая узнице, или, быть может, страх перед людьми из «внешнего» мира, судить не берусь, но меня охватило какое-то щемящее беспокойство.

Нас провели в зал для гостей, где нас встретил сын старика Игути, Тёдза, в парадном платье, и усадили за ужин, приготовленный заботливо и радушно. Тёдза не походил на своего отца, твердого и прямого, с громкой и властной речью; сын говорил тихо, вдумчиво и спокойно. Выглядел Тёдза старше своих лет — чувствовалось, что жизнь не баловала этого человека. Он всего лишь раз окинул меня долгим, пристальным взглядом, а потом, опустив глаза, больше ни разу не посмотрел в мою сторону, обращаясь исключительно к матушке. Это запечатлелось в моей памяти.

Усадьба Игути была просторной, но дом был чисто крестьянский, и во всем сквозила откровенная бедность.

Через дорогу чернела роща при храме Ки-но-Мару; когда-то, в древности, здесь стояло временное жилище императрицы Саймэй. На горизонте в ярко-голубом зимнем небе высилась горная цепь Китаяма, изрезанная темно-синими складками. Там, на землях Саю, находилось некогда поместье отца.

Неожиданно для себя я оказалась в водовороте хлопотливой жизни, полной обязанностей и забот. Нас ежедневно навещало множество посетителей — бывшие вассалы и дальние родственники. Почти все уже старики, они подолгу беседовали с матушкой и с кормилицей. Разговоры почти всегда вертелись вокруг одной и той же темы. Меня это утомляло и раздражало. Я ждала одного-единственного гостя, а его-то как раз и не было.

Наконец меня осенило: ведь он мой учитель, я — его ученица, значит, было бы вполне естественно мне первой навестить сэнсэя. При этой мысли меня охватило такое нетерпение, что я готова была тотчас же лететь к нему.

Но старый Игути в замешательстве покачал головой. «Лучше воздержаться от такого визита…» — остановил он меня. Когда живешь в городе, нужно вести себя осмотрительно, нельзя давать пищу для сплетен… И без того уже все женщины в городе только и судачат, что о возвращении госпожи о-Эн. Она, мол, писаная красавица, и хотя ей, как слышно, больше сорока лет, выглядит она не старше тридцати… И еще многое в том же духе. Нужно остерегаться людской молвы. Женщине же в особенности не следует навещать мужчину, не взвесив все заранее, объяснил мне старик. Сплетни могут повредить не только мне одной…

Я уже примирилась с тем, что вызываю любопытство городских жителей. Это любопытство я не раз читала во взглядах навещавших нас старых вассалов нашей семьи. В этих взглядах сквозило не столько сострадание к несчастной женщине, обойденной судьбой, сколько именно любопытство, какое испытывают при виде какого-нибудь диковинного, странного зверя. В самом деле, в сорок три года — не замужем, брови не сбриты, не чернит зубы, ходит в кимоно с длинными рукавами, словно юная девушка… (В феодальной Японии замужние женщины сбривали брови и покрывали зубы специальным черным лаком. Кимоно с очень длинными, свисающими дочти до пола рукавами носили только молодые девушки.)

Не удивительно, что на такую женщину смотрят с тем же жестоким интересом, с каким рассматривают выставленного напоказ калеку, редкостного урода…

Я догадалась, что подразумевает старик: визит такой женщины может причинить неприятности сэнсэю. Дело не только в сплетнях и пересудах — это может дурно отразиться на его службе.

Старый Игути пообещал найти надежного посланца, и, я написала письмо сэнсэю — первое письмо с воли.

«…время несется быстро, день пролетает за днем, миновал уже почти месяц, как мы прибыли в Асакура. Я думала, что сразу же поспешу к Вам, едва прибудем на место, но, увы, человек не всегда волен поступать согласно своим желаниям. Как сложно устроен мир, невольно ропщу я в сердце… Я знаю, у сэнсэя нет свободной минутки, но все же мне так хотелось бы повидать Вас! Жду Вас всем сердцем.

С почтением…»

Мое письмо еще не успело дойти до адресата, как с визитом ко мне явилась супруга сэнсэя.

Когда жена Тёдза доложила о гостье, я так удивилась, что даже переспросила. Меньше всего я ожидала увидеть его жену. Возможно, то была непростительная беспечность с моей стороны, но до тех пор я ни разу не подумала о том, что у сэнсэя есть жена.

Нет, я не считала, конечно, что сэнсэй холост, что у него вообще нет жены. Просто я никогда не задумывалась над тем, что она существует. Да и с чего бы мне пришли в голову подобные мысли.

Я была несчастная узница, обреченная злой судьбой на вечное заточение, сэнсэй находился далеко, за горами и долами, за тридевять земель. О его существовании рассказывали мне только письма, доходившие через эти дальние расстояния. И он весь, целиком принадлежал мне…

Пока кормилица приводила в порядок мою прическу, сердце у меня учащенно билось, лицо побледнело.

Жена сэнсэя вошла в комнату с легким поклоном, ведя за руку мальчика лет пяти. Это была женщина невысокого роста, но крепкого сложения, с ясными, живыми глазами, в которых светился ум; на ее круглом смугловатом лице играла приветливая улыбка. Она обратилась ко мне со словами соболезнования по поводу безвременной смерти братьев и пережитых нами страданий, и хотя речь ее не отличалась изысканностью, чувствовалось, что говорит она от чистого сердца.

«…У сэнсэя сейчас самые напряженные дни, он мало спит, трудится даже по ночам и никак не может выбрать время, чтоб навестить вас, хотя тоже очень хочет поскорее повидаться… Само собой, нет и речи, чтобы мне, скудоумной, заменить его особу — я пришла лишь затем, чтобы передать его извинения… Как только у сэнсэя будет возможность, он непременно явится сам» — таков был смысл ее слов. «Вот оно что, значит, в мире существует обычай, чтоб жена заменяла мужа…» — впервые уразумела я, слушая ее речи. Это показалось мне странным и неприятным. Какая нелепость!.. Первый же жизненный урок причинил мне огорчение и боль.

Вдобавок какая-то непреодолимая сила заставляла меня все упорнее избегать взгляда гостьи. Я не могла принудить себя прямо взглянуть на жену сэнсэя, как будто от нее исходило ослепляющее сияние. Впрочем, нет, мне мешало то, что происходило в моей собственной душе.

…Передо мной находился не он, которого я так жаждала видеть, а всего лишь его жена, и тем не менее я ощущала его присутствие так живо и безошибочно, как будто он сам сейчас сидел здесь. Вот она, удивительная, таинственная связь, существующая между супругами!.. Казалось бы, передо мной был не он, а совсем другой человек, но вместе с тем я воспринимала эту женщину как нечто абсолютно тождественное сэнсэю. Не общий ум, не одинаковая душа, а именно единая плоть, связанная общим биением жизни, роднила ее с сэнсэем.

Все это не имело никакого отношения ни к ее искренности, ни к мягкому нраву; что-то жестокое и отталкивающее чудилось мне в этой неразрывной связи ее с сэнсэем. Теперь я больше не удивлялась, что жена выполняет поручения мужа, что так заведено в мире. И еще я узнала — чтобы усвоить даже такую простую истину, мне, в моем положении, придется платить за это ценою душевных ран.

Свидание с сэнсэем состоялось, когда я совсем этого не ждала. В один прекрасный день он неожиданно навестил нас.

Да, совсем нежданно-негаданно… Все семейство Игути разошлось по делам, кормилица впервые за долгое время выбралась в гости к каким-то знакомым, дома оставались только я и престарелая матушка.

В полутемных сенях в дверном проеме я увидела силуэт человека, совсем черный в ослепительном свете полуденного зимнего солнца, бившего ему в спину. Ничего нельзя было разглядеть — ни лица посетителя, ни его фигуры.

Я опустилась на колени у порога, приветствуя гостя, как вдруг с уст этого неподвижно стоявшего человека сорвалось невнятное восклицание, и этот возглас мгновенно пронзил мне душу.

— О-о!.. Это вы, госпожа о-Эн?

Я обомлела.

Не знаю почему, но внутренне я была тогда совершенно не готова к посещению сэнсэя. Отчасти, может быть, потому, что все время уговаривала себя примириться с мыслью, что рассчитывать на его визит почти безнадежно.

Тихий голос, назвавший меня по имени, стрелой вонзился мне в душу, проник в самую глубину сердца. «О-о это вы, госпожа о-Эн…» Какой женщине не хочется, чтобы ее хоть раз в жизни назвали вот так, по имени? Какая женщина не мечтает, чтобы ее так окликнул заветный голос? Я убедилась в этом, услышав этот негромкий, но полный внутренней силы голос. Ноги у меня ослабли, я бессильно опустилась на пол, безмолвно уставившись на черную фигуру — лица я не могла разглядеть.

В одну секунду я поняла, что этот короткий миг стоит всех долгих двадцати лет, миновавших с тех пор, как я впервые узнала о существовании сэнсэя. Один миг встречи значил больше, чем все двадцать лет заточения, в течение которых я так непоколебимо верила, будто сэнсэй принадлежит мне одной. Я впервые постигла в эти минуты, что отношения между женщиной и мужчиной невозможны без общения, без встречи.

Непринужденным жестом отряхнув пыль с таби, сэнсэй поднялся в дом. Я провожала его в комнаты, остро ощущая, что рядом со мной идет мужчина. Задохнувшись от волнения, я некоторое время неподвижно стояла на месте.

Пока сэнсэй здоровался с матушкой, я рассматривала его, стоя сзади. Худощавый, небольшого роста, он выглядел почти пожилым. Мне вдруг вспомнился старший брат в последние годы жизни, и я растерялась.

В то же время я уловила в этом человеке самообладание и спокойную уверенность в себе, лишенные какой бы то ни было позы или рисовки. Вот почему, несмотря на малый рост и тщедушное телосложение, он не казался жалким или ничтожным. На бледном, худом лице выделялись густые брови, и мягкий взгляд чуть прищуренных глаз, затененных этими густыми бровями, ласково устремлялся на меня и на матушку.

Утомленная долгим путешествием, матушка в последнее время почти не вставала с постели, плохо ела и стала удивительно многословной, всем и каждому жалуясь на судьбу. Вот и сейчас она непрерывно изливала сэнсэю свое горе, рассказывая о гибели сыновей, а потом завела разговор о том, что не может вечно жить в чужом доме, причиняя беспокойство хозяевам, что ей хотелось бы иметь свой угол.

С тех пор как матушка заболела, она вела себя словно малый неразумный ребенок, изо дня в день повторяя одно и то же. Она упорно требовала, чтобы я пораскинула мозгами, как обзавестись собственным домом. Между тем я и сама неотступно думала о том же, вынужденная ухаживать за больной матушкой в чужом доме, где по утрам холод пробирал до костей и запах конского и коровьего навоза пропитывал все насквозь. Но я еще слишком плохо разбиралась в этом новом для меня мире и не умела толком сообразить, с чего начать, как подыскать хотя бы участок для будущего жилища.

Согласно кивая в ответ на жалобы матушки, сэнсэй уговаривал ее не тревожиться — дом наверняка скоро будет построен, не надо зря волноваться — и беспечно рассказывал о лишениях, выпавших на его долю в юные годы.

…Род Тани, где должность настоятеля храма переходила от отца к сыну, во времена князей Тёсокабэ был одним из самых знатных аристократических родов. Но с гибелью Тёсокабэ захирел и род Тани, детские годы сэнсэя прошли в горькой нужде, в доме подчас не было даже масла, чтобы заправить светильник, и нередко случались дни, когда нечего было есть. Слабый от рождения, сэнсэй из-за недоедания страдал тяжелой глазной болезнью. Зрение у него и поныне плохое, что причиняет ему немало неприятностей…

Да и потом, уже взрослым, он не мог похвалиться здоровьем. «Желудочные боли, кровохарканье, головокружение, когда темнеет в глазах…» — все так, как писал он в письмах, адресованных нам в темницу… Оказалось, что путешествие в Хата, когда по пути он вздумал навестить нас, было предпринято для того, чтобы продавать вразнос лекарства собственного изготовления. «Ныне, чтобы прокормить себя и семью, мне ничего другого не остается, как встать на путь преступления…» — писал он в ту пору кому-то из своих друзей в Киото. И все же, рассказывая о пережитом, он говорил весело, словно дело шло о совсем постороннем для него человеке, и речь его, полная добродушного юмора, в конце концов, развеселила матушку.

— Даже на похороны отца мне пришлось одолжить у приятеля кимоно и хаори… Богатство и бедность не вечны и приходят на смену друг другу, так что не стоит из-за этого убиваться…

Я смотрела на него и думала, что он преждевременно постарел, наверно, не только из-за болезней и выпавших на его долю лишений, но еще и потому, что мужественно сопротивлялся судьбе.

Вернулась кормилица, приготовила кое-какую закуску, к нам присоединились старый Игути с сыном, все расположились у очага, и в ход пошли чарки с сакэ.

Сэнсэй достал из складок одежды миниатюрную тушечницу и, покусывая кончик кисти, написал и протянул мне следующий шутливый экспромт:

ГОСПОЖЕ НОНАКА, ПО СЛУЧАЮ ВСТРЕЧИ

На Ваш облик смотрю

И в волнении слезы роняю,

Нет, не зря рождено

Дитя в благородной семье.

Красоту Ваших черт

Я Комати 1 самой уподоблю,

Вы в движеньях своих

Весеннему ветру сродни.

Солнце заключено

В очертаньях зеркального диска —

Вас низвергла судьба

За железные двери тюрьмы2.

Но старались душой,

И усердью явилась награда,

Прах и тьму одолев,

Засияла свободно луна.

1 Комати — прославленная поэтесса древности, знаменитая еще и своей красотой.

2 В старину в Японии и в Китае зеркала изготовляли из полированной бронзы.

Это был парафраз стихов, присланных некогда мне в темницу, в ответ на китайские стихи, которые я сочинила и послала сэнсэю. Тогда он тоже ответил мне стихами:

ПОСВЯЩАЕТСЯ ГОСПОЖЕ НОНАКА

На Ваш почерк смотрю

И в волнении слезы роняю,

Нет, не зря рождено

Дитя в благородной семье.

Ваш изысканный стиль

Я Комати самой уподоблю,

Вы в познаньях своих

Мудрецам и ученым сродни.

Солнце заключено

В очертаньях зеркального диска,

Вас низвергла судьба

За железные двери тюрьмы.

Но старайтесь душой,

И усердию будет награда,

Прах и тьму одолев,

Ясным светом засветит луна.

Перевод В. Сановича.

Теперь, в шутливой импровизации, он отнес похвалы, обращенные когда-то к моим стихам, к моей внешности и манерам. Я приняла этот экспромт с улыбкой, но в душе почувствовала смятение.

Пусть это только узоры поэзии, всего лишь шутка, но за ней я ощутила пристальный взгляд мужчины. Вероятно, я показалась сэнсэю странной — сорокалетняя женщина с несбритыми бровями, с зубами, не покрытыми чернью, в кимоно с длинными рукавами…

В довершение всего Тёдза, захмелев, вдруг принялся громко всхлипывать, повторяя:

— Сердце разрывается, когда я вижу госпожу о-Эн, подумать только, такая красавица, такая моложавая— и не замужем!.. Так жаль ее, так жаль, мочи нет!

Эти речи окончательно повергли меня в смущение. Но я была слишком самолюбива и, чтобы не выдать замешательства, весело рассмеялась.

— Простите его, госпожа! Мой дурень Тёдза за годы ссылки научился распускать нюни!.. — оглушительно расхохотался старый Игути.

Стояла поздняя ночь, когда я провожала у порога возвращавшегося в город сэнсэя, и здесь, в полумраке сеней, он схватил мою холодную руку своими разгоряченными от вина руками и крепко стиснул.

Итак, мы свиделись. Казалось бы, я должна быть довольна. Счастлива. А я была угнетена и подавлена. Безотчетная грусть томила душу.

Несколько дней спустя к нам явился Дансити Окамото. «Я слыхал, сэнсэй навестил вас. Поздравляю!» — сказал он, и при этих словах у меня вдруг мелькнула смутная догадка об истинной причине моей печали.

Эта печаль и та едва уловимая растерянность, которую я ощутила, впервые увидев Дансити, — звенья одной цепи. Да, именно так!.. Внешне юный Дансити был схож с тем обликом сэнсэя, что рисовался моему воображению в темнице… Образ человека, которого я ни разу в жизни не видела, но о котором думала с того дня, как мы получили его первое письмо.

Уж не потому ли я так растерялась, увидев сэнсэя, что была обманута собственным воображением? Но разве могла я представить себе сэнсэя, который был двумя годами моложе меня, таким невзрачным, пожилым человеком?

Прожившая в заточении сорок лет, откуда я могла знать, что жизнь состоит из множества ошибок и заблуждений? Первое же испытание повергло меня в растерянность и уныние.

Дансити был сыном бывшего вассала нашей семьи Окамото из Ямада. Вскоре после нашего прибытия в Асакура отец и сын вместе явились к нам с официальным визитом.

Господину Окамото, старому вассалу отца, пришлось опуститься до положения простого крестьянина, но двадцатитрехлетний Дансити, выглядевший старше своих лет, широкоплечий и стройный, с ясным лбом и умными, живыми глазами, ничем не походил на простого деревенского парня.

Он смотрел на меня в упор серьезным и даже как будто сердитым взглядом. Наверно, я вызывала в нем острое любопытство или, может быть, сострадание. Но меня это почему-то не раздражало.

Стыд шевельнулся в моей душе не потому, что Дансити был похож на тот образ сэнсэя, который нарисовала моя фантазия; причина моего смущения крылась скорее в том, что вне всякой связи с сэнсэем я увидела в Дансити тот тип мужчины, который казался мне привлекательным. Облик, созданный воображением и безотчетно слившийся в моем сознании с сэнсэем — единственным мужчиной, о котором мне довелось узнать.

И все же, проснувшись ночью, я тихонько взяла одной рукой другую свою руку и крепко сжала.

В памяти живо воскресло новое ощущение — впервые изведанное прикосновение мужской руки — сильной, грубой, горячей мужской руки…

Потом я узнала, что к этому времени сэнсэй уже принял решение оставить службу. Он сообщил мне об этом в письме, присланном в том же месяце, девятнадцатого ноября.

В это утро, не в силах терпеть разлуку, я отправила ему письмо с нарочным, но, разминувшись с моим посланием, прибыло письмо от сэнсэя; он писал, что уходит со службы и уезжает на родину, в местечко Суэ, в краю Ямада.

Служба в замке, писал он, требует участия в многочисленных церемониях, совершаемых с наступлением очередного сезона, непрерывного утомительного общения со старшими по рангу и с сослуживцами; он слишком невоспитан и груб для такой светской жизни, так что, в конечном счете, и по службе не успевает, да и наукой не может заниматься так, как хотел бы. Вот почему он решил оставить службу, поселиться на родине в своем доме, всецело отдаться науке и писать книги; к счастью, князь внял его дерзкой просьбе и отпустил…

Двадцать лет прошло с тех пор, как мы узнали друг друга, и вот, когда я, всеми помыслами стремясь к нему, очутилась наконец так близко, всего в каком-то ри от него, он покидает меня и уезжает в далекий край — Суэ, или как там называется это место… Преподносил мне такие стихи, а сам уже знал, что скоро уедет… Какая жестокость!

Какой наукой занимается сэнсэй, к какой школе она относится — об этом я все же имела некоторое, пусть не полное, представление,

После обучения догмам «синто» у престарелого ученого Андзай сэнсэй около десяти лет назад стал учеником Сибукава Сюнкай, главного астронома при центральном правительстве в Эдо. Еще со времени изучения «синто» сэнсэй горячо заинтересовался астрономией и много лет переписывался со своим учителем.

Андзай утверждал, что существует связь между движением небесных тел и моральными свойствами человека, его астрономическая теория носила крайне субъективный характер, была весьма примитивна, больше походила на религию, чем на науку. А Сибукава Сюнкай строил свое учение исключительно на наблюдениях и опытах, что позволило ему создать так называемый «календарь Сэйкё». Таких высот достигла его наука. Его учение захватило сэнсэя, он целиком посвятил себя этой новой науке.

Он мечтал вскрыть общность между принципами древнего японского культа «синто» и движением небесных тел и одновременно на основе долгих и непрестанных опытов установить объективные законы вселенной. Астрономия открывала путь к решению обеих этих задач.

Сибукава Сюнкай уделял главное внимание практическому опыту и все свое время отдавал наблюдениям за движением небесных тел и математическим расчетам. Полученные результаты он проверял па практике. Так появился календарь с семидневной неделей. Сюнкай измерил движение солнца, луны, пяти планет, рассчитал время солнечных и лунных затмений, фазы луны, день 29-го февраля, прибавляемый для более точного совпадения с солнечным годом, и многое другое, о чем раньше не имели понятия.

Я понимала увлеченность сэнсэя. Приобщившись к учению. Сюнкай, он готов был ради науки бросить и службу в замке, и занятия с учениками, дававшие ему средства к существованию, и предпочесть всему этому труды и размышления. Подобно тому, как отец некогда пожертвовал всем ради политики, так и сэнсэй все поставил на карту ради науки.

Я понимала волнение его души, биение его сердца, устремленного к истине, далекой и прекрасной, как висящая в небе радуга. Как бесконечно далеки были эти высокие помыслы от моих низменных горестей и душевных терзаний, всецело прикованных к этой грешной земле!.. Получив письмо сэнсэя, я словно окаменела, не решаясь поделиться новостью ни с матушкой, ни со старой кормилицей.

Я ожидала, что жизнь уготовит нам тяжкий труд и неисчислимые заботы. Но чтобы выполнить просьбу матушки, мечтавшей о собственном доме, и не причинять больше хлопот приютившему нас семейству Игути, увы, нужны были деньги. Переломив себя, я в конце концов написала письмо господину Курандо с униженной просьбой оказать нам хотя бы малую помощь.

Дом решено было строить на месте бывшей усадьбы Магосина. Река протекала рядом, это было удобно, однако, по правде сказать, я выбрала этот участок по другой, гораздо более важной причине. Место было уединенное, ни одного дома рядом, и если бы сэнсэй навестил нас, он мог бы не опасаться чужих любопытных глаз. Как же горько было мне, предусмотревшей даже такие детали, получить от него сегодняшнее послание!..

Итак, сэнсэй уехал в Ямада, и письма больше не приходили. Утренние морозы постепенно слабели, уже наступил декабрь. Приближалась весна. Год, полный головокружительных перемен, подходил к концу.

Моя жизнь протекала в заботах и хлопотах. Выбор участка, планировка дома… Каждый день приходилось встречаться с людьми, обсуждать вопросы, связанные с постройкой дома, а в свободное время — готовить лекарство для матушки, вместе с кормилицей растирать в ступке порошки, скатывать пилюли, а потом раздавать бывшим вассалам, чтобы, продав эти снадобья, они выручили для меня хотя бы немного денег. Наши скромные сбережения исчезли в одно мгновение, кормилица продала даже ручной топорик. На эти деньги мы купили рис и приготовили ужин. За едой я подшучивала над кормилицей:

— Няня, оказывается, и топор, если надо, годится в пищу!

— Да еще какой вкусный, объедение! — отвечала в тон мне кормилица.

Я чувствовала, что душа моя постепенно черствеет, покрывается, словно панцирем, крепкой защитной оболочкой. Как кожа младенца, открытая ветрам жизни, постепенно становится способной сопротивляться любым ненастьям, так и моя душа за два с лишним месяца, проведенных на воле, как бы обрела новый защитный слой. Если раньше я во всем полагалась на других, то теперь мало-помалу начала становиться на собственные ноги. Одиночество в этом мире оказалось еще более суровым, чем в заточении, но зато имелась опора — сама жизнь, дающая силу сопротивляться этому жестокому одиночеству. Очевидно, это и значит жить. Вести от сэнсэя не приходили, однако я старалась не обращать на это внимания и с каждой оказией посылала ему письмо. Я поверяла ему все радости или горести, которые уготовила для меня жизнь. Как ребенок радуется и удивляется новой игрушке, так я, широко открыв глаза, изумленно следила за сложным переплетением событий, которые ежедневно преподносила мне бегущая, текущая, бурлящая вокруг меня жизнь. Если случалась оказия, я могла писать ему трижды на день — счастье, совершенно недоступное мне в прошлом, когда я жила в темнице. Я буквально упивалась этой возможностью свободно писать сэнсэю.

Роль нарочного чаще всего исполнял Дансити, каждые три дня приезжавший к нам из Ямада. Он сам вызвался собирать и привозить мне целебные травы для изготовления лекарств — эта работа постепенно стала для меня главным источником средств существования.

Но как-то раз, принимая от меня очередное письмо, он, опустив глаза и внезапно вспыхнув, сказал:

— Сэнсэй сказал мне: «Ты что, нарочно пошел ко мне в ученики, чтобы носить письма госпожи о-Эн?»

В его словах звучала обида, которую он не решался высказать напрямик. Вплоть до этого дня мне ни разу не приходило в голову, что пишу я, пожалуй, чересчур часто. Я вообще не задумывалась, позволительно ля подобное своеволие.

Смущение Дансити, румянец, выступивший на его щеках, мгновенно передались мне — я покраснела, больше того, меня бросило в жар.

— Он так сказал?.. — с трудом пролепетала я, наконец, чувствуя жгучий стыд перед Дансити. — Сэнсэю неприятно, что я так часто пишу, да? — замирая от робости, проговорила я.

— Он пошутил… — все так же, не поднимая глаз, ответил Дансити и залился краской еще сильнее. Даже веки у него покраснели. Они казались слегка припухшими, эти веки, и все лицо Дансити выражало какое-то упрямство и протест, как у обиженного ребенка.

Неуловимое и в то же время опасное чувство вдруг шевельнулось в моей душе. Я поняла, что нечто сходное с этим чувством испытывает и Дансити, — это подсказал мне наш неожиданный разговор. Потом я размышляла, в чем же заключалась тогда моя ошибка?

Да, конечно, жизнь состоит из вереницы заблуждений и промахов. Но все же невероятно, чтобы юноша, моложе меня двадцатью годами, заставил трепетать мое сердце. И уж подавно немыслимо и предположить, чтобы ко мне — ко мне, старой женщине, — этот мальчик испытывал… Нет, это невозможно! — твердила я себе, как будто пытаясь убедить себя, что ошиблась.

С тех пор я почему-то стала стесняться передавать письма сэнсэю через Дансити. И уже полностью отдавала себе отчет, что поступаю так не из жалости к Дансити, а из-за тайной симпатии к нему.

Не приходится сомневаться, что мои чувства без слов передавались Дансити.

— Сегодня письма не будет? — всякий раз спрашивал он.

— Пожалуйста, не придавайте значения тому, что я вам сказал… — Он

говорил, глядя в землю и старательно избегая встречаться со мной взглядом, но веки его дрожали, выдавая смятение сердца этого юноши, крепко-накрепко запретившего себе открыто выражать свои чувства. Теперь я уже понимала все.

В один из таких дней Дансити принес мне письмо сэнсэя и вдруг тихо добавил:

— Супруга сэнсэя на будущий год опять будет с прибылью…

В здешних краях рождение ребенка называется «прибыль».

Эта новость почему-то ошеломила меня.

— Она сама тебе об этом сказала? спросила я. На будущий год? Когда же?

— Зачем говорить, и так понятно… Должно быть, в апреле… — отводя взгляд, ответил Дансити.

А ведь я совсем недавно встретила жену сэнсэя и ничего не заметила. Не заметила того, что бросилось в глаза даже молодому мужчине Дансити…

Какая непростительная рассеянность! Мне захотелось спрятать глаза от Дансити, так остро ощутила я что-то невыразимо мужское, чем повеяло от него в эту минуту. Странный гнев и обида против воли вспыхнули в сердце. Я не могла простить ему, почему он заметил то, что ускользнуло от меня, женщины.

Но самый тяжкий удар нанесло мне письмо сэнсэя, полученное в тот день.

On писал, что сочувствует моей тревоге, вызванной болезнью матушки, понимает, как много мне приходится хлопотать в связи с постройкой нового дома, и потому хотел бы навестить нас, но сплетни о его недавнем видите и без того уже гуляют по городу Коти. «А посему, — гласило письмо, — сейчас я намерен некоторое время воздержаться от посещения Вашего дома…»

— Послушай, Дансити, ты тоже слыхал эти сплетни? — пораженная, спросила я Дансити.

— От злого языка никто и никогда не убережется… — неохотно ответил он под моим испытующим взглядом.

— Но о чем же тут сплетничать? Неужели все это так серьезно, что грозит неприятностями сэнсэю? Дансити молчал.

— Или, может быть, бывшим узникам даже после освобождения нельзя общаться с людьми, как всем прочим? — вырвалось у меня. Во мне заговорила оскорбленная гордость, гордость дочери человека, бывшего когда-то верховным правителем клана. Но Дансити понял мои слова по-своему и окончательно растерялся.

— Нет, что вы, не в том дело, совсем не в том… Все это потому, что госпожа о-Эн такая красавица… — запинаясь, проговорил он с видом человека, у которого пыткой, против воли, вырывают признание.

Мне вдруг вспомнилось, как несколько дней назад к нам явился чиновник из Коти проверить, где и как поселились бывшие узники, и потом болтал везде и повсюду, что госпожа о-Эн выглядит ну прямо как двадцатилетняя девушка… Когда мне передали эти слова, я почувствовала себя оскорбленной. Мне вспомнился липкий взгляд этого ничтожного, грязного человека, взгляд, ползавший но мне, как слизняк, и воспоминание это еще усилило чувство унижения…

— Ты тоже смеешься надо мной, Дансити!.. — в сердцах вырвалось у меня.

Да, я сердилась. Но не так, как тогда, на чиновника. В этом гневе было что-то радостное, от чего трепетало сердце, и я смутилась. Но Дансити, снова не сумев разглядеть, что творилось в моей душе, окончательно пришел в замешательство.

— Что вы, как можно… Никогда… — произнес он и залился краской так, что даже шея покраснела. — Простите меня, простите… — опустив голову, пробормотал он.

— Ну, полно, полно… Довольно. Я тоже хороша — рассердилась ни с того ни с сего…

Я вдруг поймала себя на мысли, что успела как-то незаметно увериться в собственной красоте. Красота — самое желанное достояние женщины… Однако в моем положении она всегда была связана с унижением. И все же в общении с людьми, которых я презирала, даже в минуты обиды и унижения мое сердце всегда оставалось спокойным. Когда же дело касалось сэнсэя или Дансити, сердце сжимала непонятная тревога, и это

было еще тягостнее, чем чувствовать себя оскорбленной.

Но как бы то ни было, не встречаться со мной из-за людских пересудов — как не вязался с характером сэнсэя такой поступок! Все мое существо протестовало против его решения.

Думала ли я, когда томилась в темнице, что мне придется услышать из уст этого человека столь малодушные речи! В те годы между нами не существовало преград. А сейчас между мной и сэнсэем встала загадочная, непостижимая преграда, именуемая «людской молвой». И меня огорчило, что такой человек, как сэнсэй, видимо, считает непреодолимой эту преграду и примирился с ней, даже не пытаясь сопротивляться.

Его письмо явилось для меня тяжким ударом еще и потому, что на меня ошеломляюще подействовала услышанная перед тем от Дансити весть о предстоящем в скором времени рождении его ребенка.

Новая жизнь, рожденная любимым человеком от другой женщины, — для меня, навеки лишенной права иметь детей, эта новость прозвучала как гром небесный, обрушилась на меня сокрушительной, грубой силой. Вот когда я в полной мере изведала, что означает ад одиночества, какого не знала даже в темнице.

— Знаешь, Дансити, иногда мне кажется, что я слишком долго прожила в заточении… Или наоборот, мне следовало оставаться там гораздо дольше… Пока я не превратилась бы в шестидесятилетнюю старуху. А так я ни то ни се… Как ты считаешь?

Дансити молчал. Честный и строгий юноша наконец-то уразумел, как бессмысленно со всей откровенностью отвечать па признания такого рода. Наконец-то он решился хоть в чем-то держать себя на равных со мной, всегда подчеркивавшей разницу между дочерью сюзерена и сыном его вассала.

— Разве я не права, скажи? Что для сэнсэя женщина по имени Эн? Ничто! У него есть его наука, исследования, труды, есть жена и дети. Даже службой в замке он пренебрег и добровольно ушел в отставку. Зачем же ему, вопреки собственному желанию, общаться с бывшей узницей Эн, поддерживать отношения, которые общество осуждает, вызывать любопытство, толки и пересуды? И если он говорит, что не хочет со мной встречаться, так ведь, пожалуй, он прав, а, Дансити?

Дансити по-прежнему не отвечал ни слова. Он сидел неподвижно, опустив голову. Лицо у него было страдальческое, словно юношу подвергали пытке. Мне доставляло почти физическое наслаждение видеть, что мои слова причиняют ему страдание. Мне даже захотелось помучить его еще сильнее.

— Наверно, сэнсэй написал так после долгих раздумий…

— Раздумий? Что ты хочешь этим сказать?

— Нет, мне ничего не известно… Откуда я знаю…

(Только несколько лет спустя, когда над сэнсэем разразилась гроза, я поняла, что Дансити не мог сказать тогда ничего, кроме этих слов. Но в то время я видела только, что Даней страдает, слушая мои речи.)

Вечером я одна стояла на веранде в нелепой позе, просунув руки в разрезы кимоно под мышкой, и сжимала свои груди.

Эти груди, не знавшие ни прикосновения мужчины, ни материнства, непорочные, ненужные груди сорокалетней женщины все еще сохраняли девичью полноту и упругость. Жизнь, которой так и не дано было расцвести, и сейчас настойчиво рвалась к свету. В глубине моего существа до сих пор бурлило непонятное волнение, обессиливающее и опасное, — последняя яркая вспышка женской жизни, обреченной на бесплодное увядание. Это волнение все еще не угасло во мне.

Нестерпимо тягостны и мучительны были эти минуты.

В воздухе носился запах каштанов, которые варила кормилица. Этот запах, похожий на запах материнского молока, навевал на меня печаль.

Я прошла в комнату и бесцельно уселась перед зеркалом. Потом завернула рукав кимоно и принялась разглядывать свою обнаженную руку.

Белая кожа, испещренная едва заметными, тонкими, как нити, голубыми прожилками, всегда скрытая от солнца и воздуха, казалось, излучает таинственное благоухание. Меня вдруг охватили досада и раздражение, я готова была поранить чем-нибудь острым эту кожу, напоминавшую влажный шелк.

Откуда она, эта загадочная, проклятая моложавость? Я не могла этого постичь. Нельзя так молодо выглядеть, это приносит только несчастье…

Сорок лет, проведенные в заточении, лишили меня всего, отняли все надежды на счастье, зато сохранили это удивительно моложавое тело и трепещущую, охваченную волнением душу. Да, теперь я сполна узнала, что даже эта необъяснимая моложавость тоже была своею рода наказанием, выпавшим мне на долю.

Эта ненужная свежесть и чистота женщины, не оскверненной прикосновением мужского тела, мужского пота, не знавшей в прошлом ни счастья, ни горя из-за мужчины, эта безупречная кожа, на которой никогда не оставляли ни синяков, ни царапин жестокие мужские объятия, казалась мне не столько красивой, сколько отталкивающей, даже страшной.

И чтобы исцелиться от сознания этой ущербной, неестественной моложавости и напрасной, ненужной красоты, я напрягала все свои душевные силы, стараясь призвать на помощь высокомерие.

— Сэнсэй боится меня. Он меня избегает… Я надеялась, что эта, надменная, нескромная мысль хоть немного утешит меня в страданиях этой минуты, когда я чувствовала себя такой несчастной и жалкой.

Наступил Новый год, и Дансити привез мне поздравительные стихи сэнсэя— по случаю окончания старого и начала нового года.

В эти праздничные дни сэнсэй, вероятно, приезжал в город и замок Коти с традиционными новогодними визитами, но у нас в доме не появлялся.

Я тоже передала ему через Дансити поздравительное стихотворение.

ПО СЛУЧАЮ НОВОГО ГОДА

Бесследно исчезла зима,

Весною объято небо.

Пришел, наконец, Новый год —

Обновились природа и люди.

Но весна не всегда теплом

Глушь и город равно наделяет;

Вот и слива моя лишена

Благодати для новой жизни.

Перевод В. Сановича

К стихотворению я приписала: «Итак, мне не придется увидеть Вас. Скорблю об этом!»

В этом году сэнсэю предстояла поездка в Эдо по делам, связанным с его наукой. Исполнялось его давнишнее заветное желание. Скованная людскими пересудами, буквально связанная по рукам и ногам из-за боязни дать новую пищу досужим сплетням, я воспринимала его отъезд как своего рода дуновение свежего ветра, который, может быть, развеет окружавшую меня гнетущую духоту.

Кто знает, может быть, долгая разлука постепенно изменит все к лучшему, надеялась я. Сэнсэй тоже, по-видимому, возлагал на эту поездку те же надежды — в его письмах, приходивших в последние дни, между строк, между ничего не значащих слов я отчетливо чувствовала любовь и заботу.

Он советовался со мной, среди прочих дел, также и по поводу моей давнишней просьбы — в свое время я передала ему любимый меч отца и зеркало, которое отец в молодости привез из далекого Нагасаки в подарок матушке, чтобы сэнсэй продал их за хорошие деньги людям, знающим толк в таких изделиях. Теперь сэнсэй писал, что в Коти вряд ли найдется настоящий ценитель, и спрашивал — не лучше ли взять с собой эти вещи, чтобы продать их повыгоднее в Киото или в Эдо?

Я мечтала, чтобы он хоть разок, хотя бы украдкой, повидался со мной перед отъездом, и на эту мою просьбу он ответил согласием — обещал, что в скором времени навестит нас.

В эти решающие дни и случилось несчастье, от которого у меня все похолодело в груди, — мое письмо, ответ на последнее послание сэнсэя, пропало в пути.

В тот день Дансити не пришел; Магобэй, которого я обычно посылала к сэнсэю, был болен, и тут, как на грех, подвернулся странствующий торговец, сказавший, что зайдет по пути в Ямада. По легкомыслию я доверила ему свое письмо. Сколько потом ни упрекай себя — беда уже свершилась, как ни раскаивайся — утешиться невозможно…

«…несомненно, он распечатал Ваше письмо в пути. Нет ли там чего-нибудь, чего не следует видеть постороннему взору? Теперь, пожалуй, лучше всего делать вид, что я вообще ничего об этом не знаю…» — писал сэнсэй, и по его письму нетрудно было понять, что он встревожен и огорчен.

Это происшествие послужило поводом для новых досадных толков и разговоров, мы опасались, что власти могут даже отобрать выданное сэнсэю разрешение на путешествие в Эдо, и я, несчастная вдвойне, трепетала от страха.

«…я совершила эту непоправимую ошибку только потому, что Вы уезжаете, и, глубоко сознавая свою вину, смиренно прошу прощения. Но не тревожьтесь, ничего предосудительного, такого, чего нельзя было бы прочесть посторонним, я не писала, будьте совершенно спокойны. Теперь я уже примирилась с мыслью, что увидеть Вас не придется. Я буду думать о Вас каждый день, улетая мечтой вслед за бегущими по небу облаками, — вот единственное, что мне осталось. Прощайте, прощайте…»

Так рухнули мечты о свидании, которого я ждала с таким волнением.

Я надеялась, что при встрече с сэнсэем смогу выяснить у него нечто важное для себя— связь, существующую между мною, сэнсэем и обществом. Мне казалось, что отношения, сложившиеся между нами, каким-то непонятным образом незримо, но тесно переплетены с политикой.

Не боявшийся высказывать независимые, решительные суждения, когда дело шло о науке, смело опровергший даже теории своего учителя Асами Кэйсай, сэнсэй почти робел, когда вопрос касался такого незначительного, с моей точки зрения, понятия, как общество. Это казалось мне странным, необъяснимым. В отношении сэнсэя к обществу мне чудилось нечто сходное с тем смутным страхом, который испытывала я в заточении, когда заходила речь о политике, власти. Или, может быть, это пресловутое общество тоже не что иное, как один из обликов власти?

Я узнала, что отъезд сэнсэя назначен на десятое февраля. Разрешение было дано, сборы закончены, но из-за легкого недомогания пришлось отложить поездку. Я поспешно приготовила целебный настой и вместе с письмом вручила Дансити.

«… Как Ваше самочувствие? Мне сказали, Что Вы больны. Желаю Вам скорейшего выздоровления и благополучного отплытия при ясной погоде. Да сопутствует Вам удача, с почтением…»

Двенадцатого февраля сэнсэй отбыл в Эдо морским путем из гавани Урато. Разумеется, я не провожала его. Зато мне приснился сон.

…Огромный корабль под парусами. Я стою на палубе в дорожной одежде, в широкополой шляпе. Брови у меня сбриты, зубы покрыты чернью. Приподняв поля шляпы, я говорю: «Я всегда мечтала хоть одним глазком повидать Эдо. Какое счастье поехать туда вместе с сэнсэем!»

Проснувшись, я почувствовала себя несчастной. Не потому, что у той, второй «я» во сне были сбритые брови и зачерненные зубы, а оттого, что во сне я беззаботно смеялась и о чем-то весело, оживленно болтала, исполненная радости и горячего, как огонь, счастья,

Мне стало и больно за себя, и горько, что даже пустой, призрачный сон способен дарить мне эту иллюзию счастья, и я заплакала в ночной тишине на своем одиноком ложе. Горько было сознавать, что, понимая всю тщетность пустых сновидений, я в тайных помыслах готова все время возвращаться к ним, лелея память хотя бы об этих снах…

Вот почему, получив княжеские грамоты, я почувствовала себя уязвленной до глубины души — слишком уж невыносимо было бы мне, еще живущей призрачными мечтами, пойти наперекор самой себе.

«Эн, дочери покойного Дэнэмона Нонака, назначается жалованье — восемь коку риса», — гласила первая грамота. В другой содержался совет князя: он рекомендовал мне выйти замуж.

Наследник человека, отнявшего у меня все, заключившего меня, четырехлетнюю девочку, в темницу на сорок лет, теперь жалует мне содержание размером со слезинку воробья! Какое оскорбление! Лучше ходить в тряпье, просить подаяние, умереть с голоду, но такой милости мне на надо.

Я не хотела даже отвечать князю. Обращу все в шутку, скажу, что служить при дворе князя не собираюсь, значит, и жалованье получать не за что… Но старый Игути чуть ли не со слезами уговаривал меня согласиться.

Князь — отпрыск боковой ветви, он прибыл к нам из Эдо, из семейства Симбаси, но, несмотря на это, стал главой княжества Тоса. Это поистине выдающийся человек… Совсем еще молод, ему едва исполнилось тридцать, — но необычайно мудр и великодушен. Он весьма уважает сэнсэя Синдзан, назначил его советником при правительстве клана, оказывает ему содействие в занятиях наукой. По его приказу свыше шестидесяти юношей города Коти слушают в большом Северном зале замка лекции сэнсэя по «Анналам Японии» («Анналы Японии»— одна из самых древних японских книг (VIII в.), в которой собраны древние мифы, легенды в исторические хроники).

Поверьте мне, старику, — сэнсэй Синдзан смог по-настоящему заниматься наукой только после того, как в Тоса стал править этот князь… И содержание это пожаловано не столько вам, госпожа о-Эн, сколько вашей престарелой матушке и старухе кормилице.

Так я впервые услыхала о молодом, болезненном властителе клана Тоса. Выйдя на волю, я твердо решила остаток моей жизни прожить полностью вне политики. Но теперь я поняла — кем бы ты ни был, узником, выпущенным на волю, или самой жалкой маленькой мошкой, все равно, пока ты жив, оградить себя от политики невозможно.

Вот почему, в конце концов, я приняла это крохотное жалованье в восемь коку. Не потому, что поняла, как бессмысленно сопротивляться воле молодого князя, о котором все твердили, будто он глубоко почитает науку; просто я убедилась, что жить вне политики но удастся. Главная же причина заключалась в том, что с больной матерью и старухой кормилицей на руках я была так бедна, что мне не хватало буквально на пропитание. Я согласилась, хотя все мое существо яростно протестовало против этой подачки.

Каким бы милосердным и мудрым ни был молодой князь, он жил в замке, в том самом замке с белыми стенами, окруженном рвом. Смягчить жестокость замка было не в его власти. К тому времени, как он стал князем Тоса, мы находились в темнице уже тридцать семь лет. Если бы он сразу освободил нас, младший брат, попавший в заточение грудным младенцем, смог бы хоть немного, пусть всего лишь два года, пожить

на воле…

Но нас не щадили… Наша судьба решалась не по воле милосердного, кроткого сердцем князя, а по велению замка, высоко вознесшего над землей свои белые стены. Этого я не могу простить. И никогда не прощу.

А совет князя выйти замуж за кого-нибудь из бывших вассалов — уж вовсе непрошеное благодеяние. Я ведь больше не пленница!

Будь сэнсэй Синдзан дома, я села бы в паланкин, отправилась к нему и, упав перед ним ничком, выплакала бы свою обиду, думала я.

И еще мне хотелось — конечно, если бы удалось благополучно миновать стражу у ворот замка — бросить прямо в лицо этому молодому и, по слухам, столь великодушному князю мой отказ, бесповоротный и резкий.

Очевидно, он не догадывается, что, когда живешь в замке, милосердие бессмысленно, больше того — иногда оно вредоносно. Он не замечает, что его участие выглядит подчас даже комично. А его советы попросту смехотворны!

Итак, князь советует мне выйти замуж — он печалится, что исчезнет род моего отца, талантливого, одаренного человека…

— Если вы сейчас вступите в брак, у вас обязательно будут дети. Это священный долг госпожи, неужели вы со мной не согласны? Если вы не захотите внять княжескому совету, мне, старику, не будет оправдания ни перед князем, ни перед господином правителем… — с жаром убеждал меня старый Игути.

— Что же ты станешь делать, если я не послушаюсь? — с улыбкой ответила я, вставая.

Не столько душа, сколько тело мое содрогнулось при этих словах. Родить ребенка? Я никогда и не помышляла, что моему бедному телу придется испытать нечто подобное.

В то же время я подумала, что физически я все еще женщина в полном смысле этого слова. Доказательства тому повторялись из месяца в месяц, точь-в-точь, как и в первые годы моей печальной девичьей жизни; они и сейчас еще бесконечной чередой продолжали терзать мне душу, безжалостно напоминая о бесплодно уходящей жизни…

Любить мужчину, родить ребенка, жить полной жизнью — да, я еще была на это способна. Если бы я согласилась, быть может, и мне достались бы крохи того, что считается женским счастьем, — это неожиданное открытие не столько удивило меня, сколько напугало, повергло в смятение.

В дни заточения, твердо уверенная, что мне суждено окончить жизнь в темнице, я позволяла себе в мечтах отдаваться сэнсэю. Но встреча с сэнсэем в жизни развеяла это наваждение дьявола.

Облик сэнсэя, с детских лет истерзанного бедностью и болезнями, иссушенного напряженной работой мысли, внушал совсем иные чувства. Видеть в нем мужчину было бы почти святотатством.

Нет, не такого мужчину я рисовала в своих мечтах. Женщина, жившая во мне, создала свой идеал мужчины, гордого, сильного. Этот идеал она боготворила, о нем мечтала долгие годы, хотела сберечь его до конца дней и ни за что не согласилась бы с ним расстаться.

Как человек богатого интеллекта, как человек сильного духа и большого сердца, сэнсэй, несомненно, мог считаться настоящим мужчиной, но женщина, жившая во мне, никогда не примирилась бы с несовершенством его физического облика. Идеалом мужчины казался мне молодой Дансити. Сэнсэй, вернее сказать, не сэнсэй, а тот мужчина, которому я принадлежала в своих безумных мечтах, в жизни оказался похожим не на ученого Синдзана, а на юного Дансити.

И вот теперь, по непрошеной прихоти молодого сердобольного господина, этой женщине приказывают, не рассуждая, связать себя с каким-нибудь бывшим вассалом и родить ребенка от человека, бесконечно далекого и духом и телом!..

Я поняла, что мое тело способно предать меня, и содрогнулась при этой мысли.

Нет, мой путь в жизни будет иным, если только достанет сил.

Возможно, я еще могла бы стать женой и матерью, то есть выбрать то, о чем все женщины, сколько их есть на свете, с юных лет мечтают с необъяснимым трепетом и восторгом. Но раз я помилована, значит, теперь я вправе сама решать, как жить дальше.

Когда-то в прошлом меня покарали за то, что в моих жилах течет отцовская кровь. Теперь во имя той же отцовской крови мне приказывают — выходи замуж! Приказывают мужчины, те самые мужчины, которые всегда, во все времена, стоят у кормила власти, — так неужели я могу обрести свое женское счастье по их велению?

Будь мне дозволено, я сказала бы, что во искупление сорокалетних страданий в темнице мне нужны и твердый дух сэнсэя, и молодое, могучее тело Дансити. Я хочу их обоих.

Как мужчины имеют одновременно много жен и наложниц, так и я, подобно принцессе Сэн (Принцесса Сэн— аристократка, жившая в XVI в. легенда приписывает ей двоемужество.), хочу одновременно иметь двух любовников… Конечно, будь это в моей власти…

Однако какие бы сумасбродные мысли ни приходили мне в голову, в жизни я всего лишь слабая, нищая женщина, вчерашняя узница. Всего-навсего пожилая женщина, которой уже за сорок…

В эти минуты во мне созрело твердое, отчетливое решение: я собственными руками задушу в себе женщину, чтобы, задохнувшись, она умолкла навеки.

Восемьсот моммэ серебром (Один м о м м э — около 4 граммов серебра.) — дар господина Курандо, содействие бывших наших вассалов, и в первую очередь господина Окамото, отца Дансити, наконец, распродажа всего, что можно было превратить в деньги, принесли свои результаты — к концу февраля наш скромный маленький домик был если и не совсем готов, то, во всяком случае, уже пригоден для жилья.

Дом стоял у холма, откуда открывался вид на храм Ки-но-Мару, за домом зеленела красивая бамбуковая роща, переходившая в смешанный лес, одевавший горы.

Со скалы стекал чистый горный источник, огибал сад и бежал к проходившей внизу дороге.

Дансити устроил бамбуковый желоб и провел воду в сад. Вода стекала в большой каменный водоем — было что-то торжественно-праздничное в этой огромной каменной чаше, — переливалась через край, наполняла маленький пруд в саду и струилась дальше, пробираясь сквозь травы, чтобы соединиться с прежним потоком.

Никто не нарушал нашего уединения. Лишь изредка в дверь стучался больной или прохожий, чтобы купить лекарство. Стояла весна, и одинокое жилище в тени деревьев дышало тишиной и покоем.

Нынче март на исходе:

в разгаре весна в Асакура,

Горы зелень покрыла,

цветы пламенеют на нивах.

Но шалаш травяной мой

не знает весны и цветенья,

Заслонила мне солнце

калитка из сучьев корявых.

Сумрак в доме моем,

сумрак и доме моем — непроглядный.

И сквозь слезы вновь вижу я

братьев своих незабвенных,

И родителей вижу я

в сердце своем безутешном…

Гордость предков сановных,

по мне, лишь тщеславье пустое;

Обрету утешенье,

мотыльками в полете любуясь!

Перевод А. Голембы.

Каждый день мы с кормилицей варили целебные настои, изготовляли пилюли. Лекарства мы раздавали нашим бывшим вассалам, а те продавали их вразнос.

Случалось, приходил больной за советом, оставлял немного риса и овощей или деньги. Так мало-помалу создавалась возможность заработать на скромное пропитание.

Сэнсэй возвратился на родину второго июня, когда лето было уже в разгаре.

Разумеется, я не встречала его и не поехала с приветственным визитом. Разлука длилась долго, больше четырех месяцев, но я не могла бы сказать с уверенностью, как отразится она на наших отношениях, какие перемены принесет в наш маленький, только нам двоим принадлежащий мир.

Дансити сообщил мне, что ученики, с нетерпением ждавшие сэнсэя, решили собраться в доме Окамото, чтобы послушать его первую лекцию, а потом устроить в его честь маленький пир, и я, после недолгого колебания, ответила, что приеду. Проехав около трех ри в паланкине, я впервые посетила дом Дансити.

Носильщики бежали вдоль канала Фунаири, проложенного отцом. Полноводный поток бесстрастно струился среди необозримых зеленых полей. Летний день, клонившийся к вечеру, дышал безмятежным покоем.

Было уже темно, когда я подъехала к дому Окамото. Парадные комнаты были ярко освещены и переполнены людьми. Лекция уже началась. Никем не замеченная, я проскользнула в задние ряды и, примостившись возле веранды, стала впервые в жизни слушать лекцию сэнсэя о «Великом учении» («Великое учение» — одна из четырех канонических конфуцианских книг.).

Загорелый до черноты, сэнсэй показался мне здоровее и крепче, чем был прежде. Глаза у него сверкали, он выглядел совсем другим человеком, не таким, каким я увидела его при первом нашем свидании.

С одного взгляда я поняла, как много дали сэнсэю эти четыре месяца, проведенные вдали от родины. Чем больше я его слушала, тем явственней мне казалось, что он, хрупкий, по-прежнему худощавый, постепенно растет; нечто властное и великое переполняло все его существо, передавалось слушателям, покоряя и подчиняя их своей неодолимой, могучей силе.

Что-то новое почудилось мне в сэнсэе, что-то незнакомое появилось и зрело в нем, и эта перемена могла не приблизить, а, напротив, отдалить его от меня. Так оно и случилось — я узнала об этом позже, но в те минуты я всецело подпала под чары нового, ослепившего меня чувства.

Окружающие исчезли, я была здесь одна, наедине с ним, только вдвоем…

Вот он, тот человек, которого я любила долгие двадцать лет! Вот оно, счастье, к которому так стремилась душой… Говорят, что любовь между мужчиной и женщиной всегда неповторима и складывается по-разному, на десять тысяч ладов, значит, и мой союз с сэнсэем так же тесен, как и любой другой, и наша любовь ни в чем не уступит любви всех остальных людей… Так буду же беречь этот союз, дорожить этим счастьем, украдкой думала я в эти минуты.

Когда лекция закончилась, в зале начался скромный ужин.

Мать Дансити любезно предложила мне отдохнуть и провела в глубину дома. Я прилегла на веранде, прислушиваясь к веселым молодым голосам, долетавшим из зала. Оживление все нарастало, голоса звучали задорнее. Эти минуты одиночества дарили мне отраду.

— Вы здесь, госпожа о-Эн? — В комнату внезапно вошел сэнсэй. Завернув рукава кимоно, он присел на веранде и устремил взгляд в темневший впереди сад. — Я хотел непременно поговорить с вами… — И он повел речь о письме князя, которое я получила в его отсутствие.

— По правде говоря, это я посоветовал его светлости написать вам… Но я слыхал, что госпожа о-Эн очень разгневалась, получив это письмо, и потому пришел просить прощения… — тихо, отрывисто произнес он.

Ошеломленная, я молчала.

— Раз вы сердитесь, мне не остается ничего другого, как только просить прощения. Но мне и сейчас по-прежнему жаль, что род вашего отца исчезнет с лица земли… — опять произнес сэнсэй, все так же устремив глаза в темноту.

— Пусть бы так говорили другие… Но я не ожидала, что мне придется услышать такое из ваших уст… Мне это больно… — сказала я, слегка придвинувшись к сэнсэю.

Но сэнсэй, ничего не отвечая, продолжал смотреть в темный сад. В его застывшей в неподвижности фигуре я вдруг остро ощутила мужчину. Совсем иного, чем юный Дансити, более сурового, более прозорливого и сильного. Я смутно уловила сложные переживания, владевшие в эту минуту его душой, где сплелись в одно неразрывное целое мужская суровость, способность провидеть далеко вперед, знание жизни во всей ее неприглядной наготе и бесстрашное умение смотреть в лицо этой жизни, бросая ей смелый вызов.

Он может казаться внешне боязливым и робким — я действительности, напротив, он умеет подчинять себе жизнь и брать от нее все. Притворяясь, будто ему жаль, если исчезнет род отца, сэнсэй на самом деле любит женщину, которая все еще живет во мне, жалеет огонек, готовый вот-вот угаснуть… Я сидела неподвижно, борясь с желанием припасть к его коленям и зарыдать. Слышно было, как молодые люди в зале зовут и ищут сэнсэя.

В тот час мне хотелось верить, что сэнсэй меня любит. Что есть любовь, не смеющая проявить себя иначе, чем в такой форме…

Не знающая жизни, настороженная, приходящая в смятение от малейшего затруднения, я в этот короткий миг в муках освободилась еще от одной иллюзии.

Как бабочке нужно сбросить кокон, чтобы свободно летать, так и я мучительным усилием сбросила узы, сковывавшие мне душу.

В эту осень скончалась матушка. Сэнсэй вместе с Дансити приехал разделить со мной обряд ночного бдения возле покойницы. Мы скоротали ночь за беседой.

После поездки в Эдо сэнсэй стал еще больше занят, чем прежде. Он часто выступал с лекциями, переписывался с учеными Сибукава Сюнкай, Кайбара Эккэн, с астрономом Ангэ, так что возможности повидаться с ним не было.

У меня же после смерти матушки стало больше досуга. Я навещала больных бедняков, щедро раздавала лекарства. Кормилица, всегда приветливая, неизменно ласковая, была со мной, и я могла, сколько хотела, зачитываться любимыми книгами.

Из дома я выходила только ночью.

В хакама (Хакама — широкие брюки, заложенные у пояса в глубокие складки.) для верховой езды, оставшихся от старшего брата, с отцовским кинжалом за поясом, прикрыв лицо высоким лиловым капюшоном, я выходила за ворота.

В полях громко звенели осенние цикады. Мои тихие шаги не нарушали их неумолчного пения. Они спешили жить, не считаясь с опасностью, торопливо доживали свой век, и печаль их наполняла поля.

Великая грусть таилась в этом бурном стремлении к жизни, и мне, бредущей в мужской одежде через ночное поле, была по сердцу эта пронзительная тоска.

Она как нельзя лучше гармонировала с моим собственным настроением.

Об этих моих ночных прогулках, о моей непочтительности, выражавшейся в том, что в разговоре я не прибавляла почетных титулов к именам влиятельных персон клана, а также о частых посещениях нашего дома юным Дансити люди сплетничали на все лады. Вскоре после Нового года я получила за это выговор от сэнсэя.

«…Вы вправе бранить меня, если видите в моих поступках только дурное, — ответила я на его письмо. — Я понимаю это и со смирением принимаю Ваши слова. Но ведь сам Чжу-си учил, что добродетель женщины— в любви, вот я и старалась, как умела, соблюдать эту заповедь. Беда лишь в том, что от природы я неспособна и глупа, оттого и рождаются все эти слухи, вызывающие Ваше негодование…»

Сэнсэй был вправе бранить меня, однако я и впредь не собиралась почтительно именовать знатных особ клана. А также не думала прекратить свои ночные прогулки, и уж тем более — частые визиты юного Дансити.

Но упреки сэнсэя наполнили душу каким-то теплым и сладким чувством. Мне казалось, что я вновь убедилась в его любви, так неожиданно открывшейся мне а ту ночь, когда он читал лекцию в доме Окамото, только на этот раз его любовь ко мне выразилась в новой, своеобразной форме.

Впрочем, все это уже не могло изменить мои образ жизни. Пусть я всего лишь жалкая мошка, пусть погрязну в жизненной скверне, но у меня все же достанет сил продержаться на собственных слабых крыльях.

Я боялась лишь одного — как бы эти сплетни не дошли до ушей Дансити или его отца и не заставили ею прекратить свои посещения.

Раз уж до сэнсэя докатилась эта молва, не может быть, чтобы ни Дансити, ни его отец ничего не слыхали. В поведении Дансити не было заметно никаких перемен, однако мне не верилось, что он ничего не знает.

— Госпожа о-Эн, какие бы небылицы вам ни пришлось услышать, не обращайте внимания и не сердитесь… — с решительным видом сказал мне однажды Дансити.

У меня даже перехватило дыхание, так твердо прозвучали эти слова.

— Зачем же мне сердиться из-за каких-то нелепых слухов… Боюсь только, как бы тебе не причинить неприятностей… — спокойно сказала я.

Дансити вспыхнул до корней волос.

— Что вы, как можно! Дансити — простой крестьянин, какие тут могут быть неприятности!.. Я хотел бы всю жизнь служить госпоже, если только позволите… — И Дансити посмотрел на меня долгим, пристальным взглядом.

В этом взгляде светилась такая сила, что я невольно опустила глаза. Искреннее, чистое чувство сияло во взоре Дансити, но в ту минуту этот мальчик внушал мне страх.

Да, я боялась страсти этого юноши, простого крестьянина, молодого и сильного, пышущего здоровьем, похожего на резвое, молодое животное, привольно живущее среди лугов и полей.

Наверно, мой страх передался Дансити, потому что он, чуть изменившись в лице, внезапно отвел глаза.

— Я сказал дерзость… Разрешите мне удалиться… — проговорил он и встал.

Через четыре дня, снова навестив пас, Дансити держался так же почтительно, как всегда, был, как обычно, скромен и прост, как будто ничего не произошло. Без всяких указаний он отыскивал для себя работу и усердно трудился. Очевидно, за эти дни он окончательно уяснил, какое может занимать место подле меня.

Так постепенно менялась и я, приобретала житейский опыт, становилась человеком.