Повседневная жизнь Русской армии во времена суворовских войн

Охлябинин Сергей Дмитриевич

Глава пятая

МИНУВШЕЕ ПРОХОДИТ ПРЕДО МНОЮ…

 

 

ВОСПОМИНАНИЯ 101-ЛЕТНЕГО СУВОРОВСКОГО СОЛДАТА

 

В свое время, лет тридцать тому назад, я с превеликим вниманием рассматривал в Зимнем дворце Петербурга необыкновенную коллекцию книг из бывших библиотек князя Лобанова-Ростовского, императора Николая II, графа Шереметева и др. И здесь, в этом маленьком, скромном помещении, почти под самой крышей Зимнего, я случайно познакомился с удивительным человеком, возможно, научным работником дворца, ставшего нынче музеем, но оставшегося фактически дворцом, правда, необитаемым.

История, рассказанная им, меня увлекла настолько, что уже на следующий день я поднимался в маленьком, уютном, красного дерева дворцовом лифте в сопровождении двух милых девушек — сотрудниц музея. Предстояла увлекательная встреча не только с моим новым знакомым, но и с рукописью, доставшейся ему давным-давно, в розовые времена его отрочества, незадолго до войны 1914 года.

Рукопись эту, в свою очередь, передал ему бывший офицер, в те годы человек уже преклонного возраста, с просьбой сохранить и, если будет возможно, напечатать. Офицер этот сохранял инкогнито, назвавшись всего лишь бывшим господином О., а по армейской табели о рангах — корнетом в давних годах юности.

Итак, о чем же поведал нам былой корнет О.? Оказывается, 7 октября 1854 года в Пятигорске ему удалось встретить солдата чуть ли не сказочных времен. Грудь его была увешана медалями, которых до того времени О. не доводилось и видеть. Произошла встреча при следующих обстоятельствах: старик вел на водопой казачью лошадь. Она переступала ногами так же медленно, как и сам хозяин. Любопытство корнета О. росло вместе с удивлением. Можно ли было подумать, что здесь, на Кавказе, существует такой удивительный человек?!

«Здравствуй, старина и храбрая служба», — сказал О., подойдя к ветерану.

«Здравия желаю, Ваше благородие», — медленно, с уважением ответствовал он и, сняв шапку, приостановился. Голова почтенного воина была украшена густыми, седыми, слегка вьющимися волосами. В это время дул холодный ветер с гор, и О. попросил старика накрыться. Но тот упрямился. И только уступая настоятельным просьбам, накрыл голову форменной егерской шапкой с большим козырьком.

Далее предоставим слово самому корнету О.

 

Под тяжестью регалий

— Что, дружище, так согнулся? Разве прямо ходить не легче? — постарался я завести разговор.

— Многие спрашивают меня об этом, Ваше благородие, да только всем я говорю, что тяжело носить вот это.

И тут он указал на свои регалии. Я присмотрелся и заметил медаль, данную победителям за мир с Турцией в 1791 году. Рядом красовался Георгиевский крест и медали за штурм Очакова, Измаила, Праги и за 1812 год.

Мое изумление при взгляде на этот длинный ряд воинских отличий росло с каждой минутой. Как можно было остаться в живых и вроде бы без ранений — и это после таких страшных штурмов?

— Неужели, старина, ты не был даже ранен?

— Три раза, Ваше благородие. В Сулинских гирлах картечью контузило в левый бок, да только оборвало мундир и рубашку. Затем в пах под Тульчей. И в правую ногу под Аустерлицем, и тринадцать лет носился с пулей. А все-таки, слава Богу, жив.

Я промолчал, покачав лишь головой.

— Мне и самому удивительно, — задумчиво произнес мой собеседник, — пока мы воевали с Суворовым, я был цел, пули точно меня боялись, а не стало его, вот и начал прихварывать.

— А где же вы еще воевали с Суворовым?

— Воевали и в Италии, и на Альпийских горах.

— Ну, дед, ты просто чудо-богатырь! — сказал я, желая показать собеседнику, что и нам известно то славное прозвище, которое солдаты не раз слышали от своего вождя. — А турка, дедушка, небось и теперь штыком свалишь?

Ветеран взглянул на меня живее. Глаза его засверкали. Он быстро осмотрелся кругом, как бы отыскивая врага, и с воодушевлением сказал:

— Ох, Ваше благородие, в прежнее время не устоял бы он у меня, а теперь, может статься, и устоит.

Вечером того же дня на крыльцо моей квартиры явился давно ожидаемый старик. Я вместе с несколькими офицерами бросился к нему навстречу, он же, сняв перед нами шапку, весело проговорил:

— Здравия желаю, господа, К вам явился я сюда.

Подали чай, и все принялись дружески шутить со стариком. Я просил его выпить стакан чаю.

— Это нам не по нутру, Была бы рюмка водки поутру, —

отвечал старик очередной рифмой.

Тогда я налил ему стакан рому. «Что это вы изволите делать?» — «Да разве не видишь, дедушка, наливаю тебе ром». — «Ох, нет, знаю я его — это гром».

— Господа, — сказал я товарищам, — почтенный старик обещал рассказать нам про свои славные походы и про своего чудо-богатыря Суворова.

При этом я должен заметить, что вся история походов старика рассказана им самим. Я со своей стороны счел лучшим не справляться ни с одним сочинением о походах нашего полководца, чтобы передать изустное предание в том виде, в каком мне довелось его услышать из уст рассказчика.

Имя Суворова неизгладимо врезалось в души его воинов, которые верили в своего вождя, как в чудо; все распоряжения и приказания, облеченные их полководцем в особый склад речи, они исполняли с каким-то религиозным чувством.

 

Начинал я драгуном

Герой рассказа — Илья Осипович Попадичев — родился в 1753 году, июля 13 дня, в Харьковской губернии городе Купянске. Но сам он не признает этого числа за день своего рождения, а говорит, что родился 20 июля, то есть в день Св. Пророка Ильи, именем которого и назвали его. Отец Попадичева, житель города Купянска, служил тогда казаком в Изюмском казачьем полку; был человек с достатком и в городе имел хорошее домашнее обзаведение. Впоследствии Изюмский казачий полк переименован в гусарский. Отец Попадичева стал солдатом, потом был произведен в унтер-офицеры и дослужился до обер-офицерского чина.

«Старшим сыном, — говорил Илья Попадичев, — в нашей семье был я. На восьмом году матушка начала посылать меня учиться грамоте, как будто грамота нужна была мне! Учиться читать я ходил к приходскому дьячку, а писать — в нижнюю городскую расправу (Нижний земский суд). По субботам, бывало, придешь к матери и просишь: «Матушка, дайте копеечку». — «На что тебе?» — «Нынче суббота, будем зады читать!» Мать даст копеечку, купишь 10 бубликов, наденешь их на руку, до самого плеча, и тогда смело идешь к строгому дьячку на повторение задов.

Двое других моих братьев, родившихся, когда отец мой был уже обер-офицером, служили потом чиновниками в Харьковской губернии. Самому же мне пришлось всю жизнь прошляться по заграницам, сперва на коне, а потом пешком и с ружьем. Да, слава Тебе Господи, не жалею об этом и благодарю Создателя.

В 1780 году был получен указ о поступлении всех кантонистов на службу. В городе Купянске собрали нас всего человек 100; некоторым было не более 14–15 лет, и всех нас отправили в Смоленский драгунский полк, стоявший тогда лагерем верстах в полутораста от нашего города. Полком этим командовал тогда бригадир, старик Иван Григорьевич Шевич, а подполковником в полку был Селявин.

 

Ружья, сабли… городки

С самого определения в полк я поступил в 3-й эскадрон. Дядькою у меня был Користелев — драгун строгий, но и правдивый; впрочем, тогда молодые солдаты по дядькам оставались не долго, а прямо поступали во взводы в заведование капралов.

Для обучения строю, что делалось редко поутру, а больше вечером, кантонисты со всех 10 эскадронов сводились вместе и обучались деревянными ружьями.

После ужина игрывали в городки. Полк стоял лагерем в палатках, вместе с Чугуевским казачьим полком; у казаков палаток не было.

Палатка Шевича была на правом фланге. Вот, бывало, вечером выйдет бригадир из палатки и приказывает часовому: «Часовой! Кричи, чтобы выходили играть в городки». Весь полк и выходит поэскадронно, перед палатки; начинались игры, песни, и веселье разносилось по всему лагерю. Эх! Ваше благородие, то-то было время золотое! А теперь куда речи девались?.. И что с силой сталось?

Из лагерей мы вступили на зимовые квартиры и стали к молдаванским и сербским выходцам. На зимних квартирах, когда стояли в своих границах, как только, бывало, придем, так сейчас и заботимся, чтобы выстроить конюшни; этим занимались сами, а иногда и учителей заставляли. Конюшни строили большие, так, чтобы целый эскадрон лошадей мог стать свободно.

Зимой обучались по избам — ружьями; для этого обыкновенно выкапывали в домах хозяев ямы, так чтобы четыре человека могли стать в них свободно и делать все приемы ружьем не доставая потолка. Учили нас фехтовать саблями, только вместо сабель заставляли брать палки, чтобы иной по неловкости не срубил лошади шеи.

 

Каска с передним «памомажем»

{110}

Тут же нас и обмундировали. Сшили куртку темно-зеленого сукна с медными гладкими пуговицами по борту и красные суконные шаровары, подшитые кожей. На куртке — погоны, воротник и обшлага; кушак и на шароварах лампасы были из палевого сукна. С левого боку на подвязной портупее привешивалась сабля. Штыковые ножны висели на портупее возле крюка, на который в пешем строю закидывалась сабля. Рукоять сабли была с одним медным ободком без поручей. Полосы рубили отлично и на каждой был вензель Екатерины II, украшенный короною.

Ножны делались из простого лубка, который обшивался кожей, оттого походом полоса никогда не забивалась и была всегда остра, а когда они в железных ножнах, то ее надо подтачивать после каждого перехода.

Боевая сума с 30-ю ружейными патронами надевалась через левое плечо на гладкой беленой перевязи, концы ее заправлялись сверху в подсумок, который приходился сзади с правого боку.

Пистолетный шомпол накладывался сверх подсумка на ремне, а спереди на перевязи пригонялся крюк, на который вешалось в конном строю ружейным кольцом легкое драгунское ружье.

Головной убор состоял из каски с передним памомажем (то есть плюмажем) из петушьих перьев, сзади которого пристегивался длинный треугольный лоскут палевого сукна с кисточкой на конце. Впоследствии памомажи на касках стали делать из белых конских волос. Когда выходили в конный строй, то надевали перчатки с раструбами.

Эта амуниция всегда была при себе, а конская сберегалась в цейхгаузах.

 

Сам с усам…

В эскадроне, в конном строю, я езжал во 2-й шеренге, то есть в задней, а в первой мне никогда не приходилось, потому что народ у нас был очень крупный; во мне росту было восемь вершков три четверти, и то в пешем расчете стоял в средней шеренге, а в задней только тогда, когда по случаю люди куда-нибудь убывали. У нас в 3-м эскадроне были люди по 12 и 13 вершков, и все с усами, без усов было мало.

В коннице усы закручивали, а в пехоте подымали гребенкой кверху; бакенбард же не носили. Эскадрон, в конном и пешем строю, всегда делился на 4 взвода.

Каждую весну, в мае месяце, выходили в лагерь, а в августе возвращались на квартиры. Квартиры назначались в разных местах и часто переменялись. Тогда на квартирах стоять было хорошо: дурной пищей нас не кормили.

Офицеры были строгие и взыскательные, даром ничто не проходило. А особливо наш эскадронный командир капитан Украинцев, Федор Иванович! По гроб моей жизни не забуду, — очень был строг, но зато резонен; голос как у зверя какого: заревет, так слышно Бог знает где! Однако за своих солдат заступался и не давал в обиду.

Стояли мы, как я уже сказывал, все по разным квартирам, сперва в Харьковской губернии, потом перешли в Полтавскую, и уже в Переяславле стало слышно, что скоро пойдем под турку.

Здесь уже капитан Украинцев, заметив мою расторопность по службе, произвел меня в капралы.

Ранней весной мы выступили из Херсона и, приблизившись к турецкой границе, остановились лагерем в Белозерках над лиманом, в устьях Днепра и Буга. Тут уже были собраны и прочие войска: пехота, кавалерия и артиллерия. Мы расположились в общем лагере с правого фланга на возвышенном месте, фронтом к дороге и к лиману. Всеми войсками в лагерях командовал генерал Кутузов. Он жил в деревне Белозерках и ожидал приезда Суворова, который должен был встретить здесь Императрицу.

В ожидании приезда Императрицы мы занимали форпосты по турецкой границе, близ устьев Днепра и Буга. Форпост обыкновенно состоял из 8 человек драгун, при одном унтер-офицере. Наш форпост находился на бугре, в полуторе версты от лимана и в 8 верстах от деревни Блакитной. Кругом место было ровное, дорога в Николаев шла позади поста, а впереди берег постепенно понижался к лиману, на противоположной стороне которого виднелся Белгород, или по-турецки Аккерман. На берегу лимана жили рыбаки; мы к ним часто ходили за рыбой.

На иных форпостах были устроены шалаши от солнца, на нашем же ничего не было. Обязанность форпоста заключалась в наблюдении за неприятелем, как на степи, так и на море, и потому часовой день и ночь стоял на коне с саблей наголо, а остальные лошади были на коновязи оседланными. Сменяли нас через трое суток…

 

Нежданно-негаданно, или «В каске он и в кительке и с нагайкою в руке»

Однажды в прекрасный летний вечер мы стояли на форпосте; это было перед самым приездом Императрицы; кашица на ужин была готова, мы уселись в кружок вечерять, как вдруг к нашему бекету подъехал на казачьей лошади в сопровождении казака с пикой просто одетый неизвестный человек в каске и кительке с нагайкою в руках. Он слез с лошади, отдал ее казаку и, подходя к нам, сказал: «Здравствуйте, ребята!» — «Здравствуйте», — просто отвечали мы, не зная, кто он такой.

— Можно у вас переночевать?

— Отчего не можно, — можно!

— Хлеб да соль вам!

— Милости просим к нам поужинать!

Он сел к нам в кружок; мы подали гостю ложку и положили хлеба. Отведав кашицы, он сказал: «Помилуй Бог! Хорошая каша!»

Поевши ложек пять, не более, говорит:

— Я тут лягу, ребята.

— Ложитесь, — отвечали мы.

Он свернулся и лег; пролежав часа полтора, а может и меньше, — Бог его знает, спал ли он или нет — только после встал и кричит: «Казак! Готовь лошадь!»

— Сейчас! — ответил казак так же просто, как и мы.

А сам подошел к огоньку, вынул из бокового кармана бумажку и карандашом написал что-то и спрашивает: «Кто у вас старший?» — «Я!» — отозвался унтер-офицер.

— На, отдай записку Кутузову и скажи, что Суворов приехал! — И тут же вскочил на лошадь.

Мы все встрепенулись! Но покуда одумались, он был уже далеко, продолжая свой путь рысью к форпостам, вверх по реке Буг. Так впервые удалось мне видеть Суворова.

Тогда у нас поговаривали, что он приехал из Петербурга или из Швеции.

Через 3 дня после этого сама Императрица изволила проезжать мимо нас.

Войска стояли вдоль по дороге в строю, наш полк был с правого фланга, а еще правее нас донские казаки. Государыня ехала в коляске самым тихим шагом; спереди и сзади сопровождала ее пребольшая свита. Отдав честь саблями, мы кричали «ура!». В это же время мы видели, как Суворов в полной форме шел пешком с левого боку коляски Императрицы и как Она изволила подать Суворову свою руку; он поцеловал ее и, продолжая идти и разговаривать, держал все время Государыню за руку. Императрица проехала на Блакитную почту, где на всякий случай был приготовлен обед; Государыня здесь только переменила лошадей и поехала далее.

После проезда Государыни мы получили по рублю серебром награды. Вскоре потом пошли на Буг и, переправившись через него в Николаеве, возвратились под Очаков. Это было весной 1787 года.

 

Неделю спустя

Итак, бытописание суворовской армии, обстоятельно и с удивительными подробностями рассказываемое Ильей Попадичевым, продолжается. Воспоминания идут строем, однако не всегда, как вспоминается, а потому укладывать их в строгий ранжир не имеет смысла. Нельзя неволить оживающую перед глазами череду былых событий.

Как-то в середине октября 1854 года корнет О. вновь навестил своего нового знакомца, былого драгуна. В ту пору ему шел уже 102-й год. Был он в прекрасной памяти и форме. Да еще и подшучивал над переступившим порог офицером.

В столовой солдат был один. Он обедал.

— Милости просим гривен на восемь, — сказал бравый драгун, увидев корнета.

— Что так рано обедаешь, дедушка?

— Молодежь отправляю верст за двести, к родным.

Уезжала дочь с мужем, унтер-офицером, а на руках старика оставалась стайка маленьких внуков.

— Кто ж будет тебе, дедушка, варить обед? Ведь сам, пожалуй, не управишься, это, пожалуй, похитрее, чем в действующей варить кашицу в поле?

— Извините, Ваше благородие, глупый тот человек, который думает об обеде: «…возверзи печаль твою на Господа и Той тя пропитает», — это Псалтирь говорит.

…Вот образец суворовских солдат, подумал О. Была бы чистая совесть, а завтрашний день их не беспокоит. И после этого неудивительно, что Суворов именно с такими солдатами невозможное делал возможным. И даже обыкновенным.

— Ну, дедушка, теперь расскажи про дни, проведенные в Белоруссии и Польше.

— Слушаюсь, Ваше благородие, с полным удовольствием.

На зимних квартирах в Белоруссии наш полк со штабом расположился в Могилеве, на Днепре. Потом 3, 4, 5 и 6 эскадроны переставили из Витебска на реку Двину. Другие же наши эскадроны занимали города Оршу и Копысь. На одном месте долго не стояли. Бывало, недели через три или через месяц переходим куда-нибудь в другое место. На квартирах не застаивались.

— Да этак вы небось лошадей поморозили и сами позатаскались? — был мой полуукор в вопросе.

— Помилуйте, Ваше благородие, да отчего же так? В ту пору сено на пуды не вешали, а овес меркой не меряли; бывало, наложишь воз сена, как только лошади могут свезти, да если еще дашь мужику рубль ассигнациями, так он же накланяется в пояс: спасибо вам, что рубль дали.

Нет-с, кони у нас были очень сыты; сено в ногах валялось. А овес не выходил из-под морды — с чего ж им быть худым? Сами мы всегда наготове. Солдатский багаж перевозился на артельных лошадях. В эскадроне было 6 капральств по 30-ти человек в каждом и по тройке добрых лошадей с исправной упряжкою, так переходы с одних квартир на другие были нам незатруднительны!

— Однако полки ваши были очень сильные, — заметил я.

— Сильные, Ваше благородие. По 10 эскадронов, двухтысячные, да и не одни наши драгунские, а все вообще пешие и конные, все имели по две тысячи людей, а гренадерские по четыре тысячи.

— На квартирах же, — продолжал старик, — стоять нам было привольно. Настоящим хозяином был солдат, а не обыватель. Бывало, если на квартире что ему случится, так иди прямо к эскадронному командиру и говори настоящую правду. Тогда, чтобы ни случилось, все будешь прав, а если не пришел и не доложил о случившемся да хозяин пожалуется командиру, тогда беда, взыщут строго!

 

И тот же стол…

Когда мы стояли в Шклове, то прежний командир полка уволился. Нашим полком стал командовать приехавший из Петербурга полковник Николай Александрович Зубов.

Новый командир завел, чтобы к нему наряжались сменные ординарцы. Мне часто приходилось быть у него на вестях. А у полковника было такое заведение, как сам отобедает, так сейчас тот же стол подают и ординарцам.

Я как-то не поладил с его камердинером, вот однажды, когда садились мы за стол, так дворецкий не положил мне ложки, а за стол все-таки приглашает. Я ему и говорю:

— Что же ты, любезный, не положил мне ложки?

— Вишь какой важный барин — положи ему особую ложку!

Ладно, мол, мне твоей не надо, и в то же время из-за подсумка вынул свою и давай обедать.

«Ну, — говорит дворецкий, — Попадичева ничем не озадачишь!»

У нашего полковника часто собирались гости, да и сам он любил ездить по гостям.

Наш полковой командир был молодец, человек добрый и снисходительный, — дай Бог ему царство небесное! А из себя такой мужественный, роста большого. Бывало, возьмет у иного солдата подкову да тут и разогнет ее! А верховые лошади под ним тысячей стоили. Все равно как из меди вылитые!

В 1792 году взбунтовались поляки. Суворов выступил в Польшу с войсками из Молдавии. А мы с ранней весной потянулись из Белоруссии туда же. В Толочине, переправившись через речку, составлявшую границу, имели легкий бой с неприятелем и прогнали его к местечку Мир. Здесь поляки вздумали защищаться.

Нашим отрядом командовал генерал-майор Миллер. Он повел пехоту на местечко, и поляки были прогнаны. После они вновь устроились. Пройдя местечко, наш полк выстроился развернутым строем. Четыре наши полковые орудия стали в середине полка, открыли огонь по неприятелю и так ловко действовали, что даже одно ядро ударило в дуло неприятельской пушки. Нам велено было спешиться. Однако это приказание отменили: мы с места понеслись марш-маршем и ударили на неприятеля в сабли.

Поляки, не выдержав нашей атаки, бросились бежать! Здесь их много было побито. Мы гнались за ними до самой ночи.

 

В головах помешку денег…

Поляки продолжали отступать до самой Варшавы. Мы не больно торопились их преследовать. Делали небольшие марши, а иногда и дневки. Неприятель уходил.

Впереди нас шли казачьи полки. А мы следовали вместе с пехотой и особенных предосторожностей на ночлегах не предпринимали. Шли вольно. Когда же подошли к Варшаве, то уже заключили перемирие — так что ни они к нам, ни мы к ним. Прага оставалась у нас вправо. Мы расположились лагерем на привольном месте, на речке, из которой много попользовались рыбой.

Отсюда наш полковник Зубов уехал в Петербург. Взял наши артельные медные деньги и обещался выслать бумажные.

«Вам, — говорит, — будет легче». А оно и правда: тогда мы только что получили жалованье и все медными. Так что в головах у каждого солдата было по мешку денег. Потом уже из Петербурга он выслал нам бумажные деньги. Он-то и взял дочь Суворова замуж, это нам было известно.

К осени мы выступили из-под Варшавы и пошли с подполковником на квартиры в город Краков и там в 1792 году зимовали. Здесь к нам приехал новый полковой командир, полковник Чичерин — человек очень строгий.

Штаб и два эскадрона стояли в городе, а остальные в сорока верстах по деревням. На весну, оставив два эскадрона в Кракове, весь полк пошел зимовать в Луцк.

 

Русак — не трусак!

Во время стоянки нашей в городе Луцке между жителями замечено было какое-то беспокойство. В особенности же к весне 1794 года они что-то больно тревожились и чего-то все ждали.

Наш 4-й эскадрон стоял в слободе Пригородной, в 15-ти верстах от города Луцка. Бывало, десятские чуть свет ходят по улицам, стучат под окнами и требуют жителей в правление до рады (на совещание). Там приказывают им всем быть готовыми и иметь всякого запаса в изобилии. Куда ж они снаряжались, нам не сказывали.

Мы обыкновенно не обращали на это внимания — идешь себе и чистишь лошадей. Хозяин моей квартиры, Илья, придет, бывало, со своей сборни, повесит голову и говорит: «Эх, пане, беда будет».

— А что за беда, скажи, тезка?

— Нет, пане, нельзя сказать, а только беда будет!

После мы узнали, что на праздник Св. Пасхи приказано было всякому обывателю извести своего постояльца, если он русский солдат.

Там, где мы чистили лошадей, двор был большой, просторный. Хозяин дома, бывало, выйдет посмотреть на наших лошадей да и говорит:

— Дрянные кони, на чем вы будете воевать?

— Даром что дрянные, да побьем, мол, ваших хороших. Наши кони храбры, они и вас-то сомнут и лошадей-то ваших покалечат. А что худы, то не беда — поправятся! Теперь войны нет.

— А може еще бендже! (то есть «А может еще будет?»)

Тут мне, бывало, всю душу так и помутит. Как, думаю себе, смеет он издеваться над нами.

— Ну, подавай!!! — говорю я ему, — подавай ее сюда, мы, мол, станем. Устоите ли вы? Я, мол, русак не трусак!

Тут мой поляк увидит, что больно со мной заспорил, да потом и говорит:

— Проше пана на килишек вудки!

Ведь вот какой народ, Ваше благородие, у-у! Бедовый. А потом обойдется, и ничего, как будто и в ладу живем, — этот же самый поляк хотел выдать за меня свою дочку.

Вдруг в нашем городке сделалась тревога, наши эскадроны собрались и пошли в Краков выручать своих. Мы шли скорым маршем. Так что иногда прихватывали и ночи. На шестой день пришли в Козеницы. Переправились через Вислу и подле реки стали биваками.

Сюда нам привезли сена, и только что мы, готовясь к большому переходу, начали вить киты, видим, по дороге из Варшавы скачет повозка, а на ней сидит офицер без шапки. Он объявил, что в Варшаве загорелся бунт и наших там вырезали. Генерал-майор Игельстром, узнавши, что на Пасху в городе непременно откроется революция, приказал нашим войскам собраться в Страстной четверток и того же дня выступить из Варшавы.

Поляки проведали о том и начали резать по закоулкам тех, которые, не зная города, не попадали на сборные места или не поспевали выскочить из домов.

Рассказывали, что по проходящим по улицам войскам со второго и третьего этажа бросали каменья не только мужчины, но и женщины! Хоть и жаль нам было наших, да делать нечего, коли оплошали, сами и виноваты.

На следующий день прибыл к нам Ферзен с войсками. И у нас составился порядочный отряд. Отсюда мы поворотили в Краков. Пройдя два перехода, повстречали свои два эскадрона. Они находились в командировке, от полка в Кракове, для разъездов. Да еще две роты егерей, уж не помню хорошенько, Лифляндского или Курляндского корпуса. Тогда егеря считались корпусами. Их гнал поляк. И так жестоко напирал, что наши едва отбивались.

 

В фуражирах

Товарищи рассказывали, что из Кракова, как сделалась тревога, наши успели еще выйти благополучно, но потом поляки одумались, бросились вслед за нашими. Догнали их и вступили в драку. Сперва наши удачно отбивались, а когда сила кракусов стала увеличиваться, то нашим приходилось уже очень плохо. «Да слава Богу, — сказывали товарищи, — что вы подоспели и оборонили нас».

Вместе с ними мы сделали еще два перехода и до самого Кракова гнали неприятеля… Меня послали фуражиром от всего полка. Дали человек тридцать команды и капрала. Эскадронный командир, отправляя меня, приказывал привезти как можно больше фуража. И в особенности расстараться насчет съестных припасов.

Поблизости к лагерю, известное дело, ничего не найдешь. Вот я и отправился верст за сорок. Приезжаю в одну деревню — пусто. Я в другую — тоже ничего нет. Ну, думаю себе, здесь, видно, наши похозяйничали. Приезжаю в третью — всего довольно: овса, ячменя, ржи, проса, гороху, пшеницы. Бери сколько душе угодно. Здесь я остановился и начал фуражировать.

Вдруг сюда же приезжает кадет нашего полка Хайновский и с ним сорок человек команды. На другой день прибыл к нам же Козловского пехотного полка подпоручик Козлянинов. У него было сорок подвод и более 80 человек команды.

Кадет и подпоручик остановились на одной квартире и порешили между собой на завтрашний день отправиться куда-нибудь вместе для разыскания фуража. И, поручив мне смотреть за всей командой, сами они уехали.

Унтер-офицер пешей команды поехал за пять верст на мельницу, перемалывать рожь, а я, взявши с собой трех человек конных, бросился по другим деревням разыскивать: не найдется ли где еще фуража и других каких-нибудь продуктов?

Приехавши в первую деревню, мы остановились на одном дворе, слезли с лошадей, заложили им сена и начали искать фуража.

Видя, что трем человекам здесь нельзя управиться, я вернулся назад; взял еще двенадцать человек из команды и, прибыв обратно, приказал людям расположиться по разным квартирам. Кормить лошадей. И проворнее свозить найденные запасы.

Я и солдат Користелев стали на одной квартире. Только что мы в клуне слезли с лошадей и заложили им сена, как вдруг из пистолета — хлоп! Это, мол, наши ребята нашли пистолет или ружье, да и пробуют, а тут слышу, бац да бац.

Я скорей муштук лошади в зубы, выскочил во двор и только что от ворот на улицу, как конный поляк тут и есть! Он бросился ко мне и кричит: «Пардон!» Я, делать нечего, тоже говорю: «Пардон»!

Поляк схватил меня у затылка за волосы правою рукою; каска с меня свалилась, а левою взял повод моей лошади к своему поводу, так что я пришелся у него с правой стороны. Немного проехав, мы вместе поворотили в большую улицу. Смотрю: за деревней стоит их фронт, этак эскадрона два. Тут мне и думается: что я за дурак, что отдамся в плен? Лошадь у меня была добрая! Ах добрая! Поводья держу в руках.

Собственный пистолет был у меня всегда за поясом, и на ремне через шею, а пара казенных — в ольстредях. Оружия у меня много — ведь срам, когда возьмут! А сам меж тем правой рукой взвел я курок, а левой прикрыл — и из-под руки бац!

Поляк повалился. Повернув направо, я дал коню шпоры, махнул плетью — и конь взвился подо мною.

 

Конь подо мной, а Бог надомной!

Польские уланы пустили мне вдогонку десяток выстрелов, но Бог хранил. Несколько человек из фронта бросились за мной, да где ж им! У меня не конь, а змей был. Кабы тот конь теперь — кажется, взобрался бы на него как-нибудь, хоть бы лестницу приставил. А там — ура! Да только и видели старика!

Ох, добрый был конь мой, краснобурый! Иногда сделается весь как в мыле: по воде бродит и воды в рот не берет, а остыл — напьется. Умница, а не лошадь была, — все мне завидовали, уж подлинно можно было сказать: конь — подо мной, а Бог — надо мной.

Подскакиваю к деревне, где я оставил команду с обозом — смотрю, Користелев как будто правый стоит у ворот; сабля у него на темляке, а пистолет в руках — я огрел его плетью: что за дурак! Чего, мол, тут стоишь? Дал бы знать команде!

В деревне я сделал тревогу, велел поседлать лошадей, а пехоте, схвативши одне сумы да ружья, бежать за мной! Сам с конницей поскакал вперед. Подъезжая к деревне, из которой вырвался, оглянулся назад и вижу: наша пехота уже успела взбежать на взволок.

Тем временем поляки дали знать конфедератам, что мы фуражируем в их деревне. Неприятель с двумя эскадронами и двумя ротами пехоты, как я узнал после, ворвался в нашу деревню и начал перестрелку с унтер-офицером, который с пятью человеками при повозках возвращался с мельницы.

Он только что въезжал в деревню, занятую нами, как я с командой, собранной по тревоге, выскакивал из нее. Пехота, бежавшая за мной, успела в это время показаться на горе, но, услыхав пальбу в деревне, воротилась.

Неприятель принял эту пехоту за авангард и, оставив унтер-офицера в покое, удалился по обыкновению в лес. Местоположение было такого рода, что неприятелю нельзя было заметить, откуда вышла наша пехота.

Въехавши в деревню, где было начал фуражировать, нашел я раненого Тихона Иванова. Когда я назначал его ехать со мною, он было отговаривался. «Там, брат, деревня большая, — говорил я, — повеселеешь: водка есть и пива вдоволь». — «Да мне что-то нездоровится, Илья Осипович!» — «Пустое, брат, поедем!» Бедняга как будто что-то предчувствовал.

Тихон Иванов рассказал, что одного из наших взяли в плен. А остальные десять человек явились ко мне. Присоединив их к команде, бросился я с ними отбивать пленного по дороге, указанной раненым солдатиком.

Проехали версты четыре; видим деревушку, а за нею речка, неприятеля же нет. В деревне я оставил команду, взял одного драгуна и, проскакав влево лесом, остановился за сосною. Смотрю, едет навстречу их кавалерия. Я вернулся, зажег деревушку и бросился к раненому Тихону Иванову.

— Ну что, брат Тишка, жив?

— Жив, Илья Осипович!

— Что, на лошадь сядешь?

— Нет, не могу!

— Пособим.

— Нет, не могу!

Послышался конский топот.

— Прощай, брат Тишка!

Оставив бедного земляка, побежал я к фуражирам, да выехав на гору, увидал, что деревня, где мы фуражировали, горит! Ее зажег унтер-офицер, который с людьми и обозом уже выезжал на гору. Ехать в деревню мне было незачем; я оставил ее вправо и потянулся к обозу.

На другой день, верстах в пяти от ночлега, увидал я, что кто-то в стороне скачет на паре лошадей, полем, без дороги. Я подбежал поближе; смотрю — подпоручик Козлянинов.

Часу этак в девятом утра, порожняком и не весело подъезжал я к лагерям; наши войска уже трогались и выстраивались в линии.

Гампер (так звали майора) удивился, увидав меня, и только сказал: «Гм!» — цел, мол. Уж у него такая была привычка, всегда говорил сквозь зубы.

 

Кавалерия — на сабли, а пехота — на штыки

В полку сказывали, что в ожидании помощи от прусского короля наши выступили было из-под Щикотина в поход. Но еще дежурство не успело выйти из местечка, как прибыл туда вперед своей армии прусский король и, узнав, что войска наши выступили, велел их воротить.

Казак, посланный с приказанием, обгоняя полки, кричал: «Назад! Назад, ребята!» Все поворотили назад и шли, прибавя шагу.

Когда в пехоте — прибавь шагу, так в кавалерии — шпоры. К 4-м часам пополудни армия возвратилась к Щекотину и расположились лагерем на старых местах. Наши стали на бугре, а правее — прусская армия, около реки, ее-то уж не припомню, как звали.

На другой день чем свет сказан был поход вперед. Так вот-с, и я подоспел с командой как раз к началу дела. Наш фронт был выстроен против неприятеля. У него были: пехота, кавалерия, артиллерия, косинеры с косами и пиками, армия сильная. Мы стояли на левом фланге, а еще левее нас — донские казаки.

Прусская армия, что стояла под бугром, от реки, уже шла правым флангом на левый неприятеля. По средине общего расположения случилась деревня, поближе к полякам и немного подальше от нас.

Сражение началось тем, что наши выгнали поляков из деревни и стали бить из орудий. Их кавалерия бросилась к нам на левый фланг. Мы не полагали, что это неприятель, люди были одеты в шинелях и ехали повзводно, на расстоянии сажень ста или полутораста от нашего фронта. После скомандовали им, по-польски, — во фронт! А у нас и сабли не были вынуты!

Наш полковник Чичерин, повернувшись на коне, кричит: «Сабли вон!., с места атака!» Мы бросились марш-марш, врубились и смешались с поляками. Сделалась такая каша, что ужас! Они проскочили через нас, а мы через них.

Я поскакал за поляком, а за мной другой поляк. За этим увязался мой капрал Куманьков и кричит мне: «Илья Осипов, берегись!» Я глядь налево, а поляк уже поравнялся и замахнулся саблей, я увернулся, удар пришелся в ольстредь и разрубил чепрак. Я бросил свою саблю на темляк и, выхватив из-за пояса пистолет, хлоп в него; поляк повалился с лошади! Лошадь под ним была славная, да где! Тут не до лошади. Одного повалили, хватаешься валить другого, так и мечешься и разыскиваешь, где бы кого еще зацепить. Покуда справился с этим, передний успел ускакать в сторону.

Напоследок мы прогнали его к лесу, и тут нам ударили отбой. Трубам велено играть аппель. Наш полковник опасался, чтобы в лесу не наскочить на засаду.

Все сражение происходило днем, время стояло хорошее, и нам было очень весело. Только и страшно, когда бьют из орудий, — а когда сблизились, тут кавалерия на сабли, а пехота на штыки, ура раздается громом, и все дело кончает Бог!..

Король прусский двигался с войсками близ реки. Выйдя на гору, он выдвинул артиллерию, потом пехоту и кавалерию, и такой открыл огонь из орудий, что неприятель смешался, огонь открыт был сильный! Туг и остальная часть неприятеля отступила к лесу, а наши войска, что были впереди, возвратились к фронту.

Тем дело и кончилось. Вызвали квартермистров. Обер-квартермистр показал нам места!

 

Когда захочешь, так достанешь…

Вдруг наш капитан говорит: «Попадичев! Разыщи овса!»

«Слушаю-с!» — говорю, а сам и думаю: ну где я достану его? Когда б сказали раньше, другое дело, а то теперь, когда и двора-то нет целого, — ступай ищи овса!

Я взял пять человек, бросался всюду, но фураж был уже разграблен. Ведь нас тут стояло две армии, всякому было нужно. Что тут делать? Пришел к капитану и говорю, что нет овса.

«Чтоб был!» — говорит капитан.

Что будешь делать? Пойду в костел, дайте двенадцать человек людей! Людей дали. А признаться сказать, я никогда не любил грабить ни костелов, ни пчел. Бывало, солдатам говорю: не разоряй пчел, а если хочешь меду, так я тебе куплю и ешь сколько душе угодно, а пчел не разоряй! На это я был строг.

Так вот-с, прихожу в костел, смотрю — отворен, я по лестнице наверх, а там: рожь, овес, пшеница, всего в изобилии.

Прихожу опять в эскадрон и говорю: давай пятьдесят человек людей.

Людей дали. Я забрал саквы и опять в костел. К жертвеннику поставил 12 человек, чтоб не грабили, а сам с остальными по лестнице, где была сложена рожь. Солдаты на меня дивятся, да где это он все разыщет. «Небось, ребята, — говорю я им, — прикажут, так разыщешь».

«Ну что, достал?» — говорит капитан. — «Достал, Ваше благородие». — «Ну, ведь я знал, когда захочешь, так достанешь!»

Бывало, Ваше благородие, — продолжал старик, — никогда не прозеваю, утомления не чувствовал никакого… А отдыхать — я этого не знал… всегда был в движении.

Туг капитан послал меня к жене.

— Да разве офицерские жены были с мужьями в походе?

— По снисхождению начальства некоторым дозволяли — не при полку, а в вагенбурге.

«Попадичев! Поезжай, — говорит, — к Софье Карловне и привези мне графинчик водки и кусок хлеба».

Я поехал, и думаю себе, хоть не по дороге, да заеду, мол, с любопытства, посмотрю на поле сражения! Как выехал, так верите ли, Ваше благородие, лошади нельзя протолкнуть, сплошь завалено народом, все побито, истерзано, кто ползет, кто стонет, не трогаясь с места, а пособить нечем. Меня даже слезы прошибли. Ведь и нам, мол, готовится такая же доля.

На другой день нам приказано выстроиться для встречи прусского короля. Он, проезжая по рядам, приветствовал нас по-русски: «Здравствуйте, господа победители!» — «Здравия желаем, Ваше королевское Величество!» — отвечали мы ему и кричали «ура!» Как нам было приказано.

Прусский король, увешанный орденами, ехал на вороной лошади, лицо его было такое свежее, приветливо. Спасибо ему! За труды наши в деле изволил пожаловать нам по рублю серебром награды.

 

Уныл и вял — глядишь, и голову потерял…

Того же дня пехоту послали подбирать тела раненых и хоронить убитых. Из нашего эскадрона более 4-х человек не убыло, и то ранеными, а убитых вовсе не было.

В атаке будь смел и расторопен, бросайся туда и сюда, гляди в оба, — не мешкай, на месте не стой, особливо, когда заряжаешь, — и не убьют, а кто уныл да вял — смотришь, и голову потерял.

Чрез три дня мы двинулись к Варшаве. Король прусский пошел со своей армией левым флангом, а наши — правым, и в том же порядке, верстах в трех от Варшавы, стали мы лагерем. Правее нас стояли донские казаки, с генералом Денисовым. Лошади ночью всегда были оседланы, и мундштуков с них не снимали.

У прусского короля артиллерии было много и всякого снаряду в изобилии, так что он и нас снабжал. При наших войсках, кроме легкой полковой артиллерии, другой никакой не было.

Три раза король ночью делал канонаду по городу, и один раз секретным порохом, так что не слыхать выстрелов. Говорят, он белый — уж Бог его знает, даже один прусский артиллерист обещался мне дать такого пороху.

С пруссаками мы жили дружно. От них брали порох и снаряды и получали хлеб, каждый хлебец по три фунта и с клеймом — полагать надо, что его пекли в особых формочках.

Не все же мы занимались тем, что сторожили поляка: иногда, в свободное от службы время, поигрывали в карты.

— Как же назывались ваши игры?

— Играли в альбицвель — 21; играли и в одну — 31. У нас был унтер-офицер, Орликов прозывался, молодец такой, исправный и строгий. Бывало, как проиграется, придет ко мне и говорит: «Что, змей? Давай, — мол, — денег!»

На! Вот тебе деньги. Пей сколько душе угодно!

А в другой раз и откажешь: «Проиграл, брат; теперь твоя очередь, напой же ты меня!»

— Да ведь ты не пьешь?

— Мало ли что я не пью, я и в карты не играю, а теперь давай будем пить!

Со мной и так бывало, что где ведро водки рубль стоило, я не пил, а где и по четыре продавалось, так не смотрел, что дорого, пил во здравие.

На фуражировке узнал я, что из-под чепрака взяли у меня штаны, а там были зашиты деньги. А как пошли под Прагу, так опять разжился. У меня была пара своих лошадей. Блокадой около Варшавы стояли мы около полутора месяцев, и ни на чем не решивши, отступили. Король прусский, узнав, что из Белоруссии идет Суворов, пошел в свои границы, а мы потянули вверх по Висле. Польское войско последовало за королем, и сказывали, у них были большие дела, так что пруссаков порядком пощипали. Они в лагерях всегда раздеваются, осторожности не наблюдают, да и в деле-то не так-то хороши! Народ слабый, где им против наших! Куда — далеко!..

Мы остановились на Висле, в местечке, где был ружейный завод. Здесь поляки спардоновались, значит, были покорны, не бунтовали. За этим местечком, на той стороне реки, поляк поделал батареи и не пущал нас через Вислу. Когда же понтонный мост, в три дня, был окончен, то генерал Ферзен поставил на берегу 12 орудий и расшиб их батареи.

Казаки с пиками, в одних рубахах пошли вплавь и, занявши берег, начали наводить мост. Ахтырский и Харьковский легкоконные полки первые перебежали по мосту и помогли казакам прогнать неприятеля к лесу. За ними перешла вся наша армия и верстах в трех от реки остановилась лагерем. На втором переходе от Вислы повернули к Мациевицам.

Сам Ферзен с пехотою и кавалериею шел левым флангом, чистыми и открытыми местами, а наш полк послал чрез лес и болота. На дороге, в лесу, случилась трясина. Саблями нарубили фашиннику и, закидавши топь, проехали лес. Смотрим, а уж у Ферзена действие идет — из орудий палят!

Внизу с четверть версты, налево стоит наша бригада; тут и сам Ферзен, на коне. Впереди расположен неприятельский фронт, на чистом месте. До его пехоты было не более полуверсты.

 

С места атака! Марш-марш!

Покуда мы выстраивались, полковой командир Чичерин поехал сам к генералу Ферзену за приказанием, а оттуда скачет и, не доезжая, командует: «Господин Депрерадович, принимайте 2-й, 3-й, 4-й и 5-й эскадроны — и с места атака!» Депрерадович повторил: «С места атака! Марш-марш!» Наши эскадроны бросились дружно и смяли неприятельскую колонну.

Их первая шеренга успела только раз выпалить, а орудия почти не вредили, только убили у нас кадета да человек трех в эскадроне ранили. С левого фланга подскочил Харьковский легкоконный полк, сбил поляков с позиции и погнал их к лесу. Вскоре вся неприятельская пехота и конница рассыпались по полю; вот тут-то их много положили.

Я был за квартермистра и имел значок. На нем у меня было приделано копье. Верите ли, Ваше благородие, этим значком я до того колол, что плечо заболело. Одного штаб-офицера хотел заколоть, да эполеты на нем были жирные, он отбивался стоя. Казак видит, что майор отбивает значок. Как наскочит да как хвать в него пикой, так майор и повалился.

Я хотел было взять эполеты, да вспомнив, что старики говорили: в сражении не грабь, — опять стал колоть, так что во все время даже сабли не вынимал. В этот день рукам работы было много. Неприятель бежал все врозь, а за ним и мы рассыпались.

Преследование продолжалось и по лесу. Бегущим не было спасения. В это-то время уже носилось эхо, что поймали Костюшку. Его ранил сперва Харьковский легкоконного полка офицер, из пистолета, около шеи, — а потом ударил казак пикой в руку и свалил его с лошади, под деревней, близ лесу.

Пробежавши лес, я поехал по дороге. Смотрю, у деревни стоит толпа народу, человек десятка два, я туда; отдал лошадь Воронину, разбитной был солдатик, и пошел посмотреть. По средине кружка лежал раненый. Говорят, что это Костюшко. Он лежал на левом боку, а правой рукой прикрывал голову и лицо. Пленные поляки говорили: один — что это Костюшко, другой — что нет.

Вдруг два казака приводят раздетого бригадира. Мундир уже был с него снят. Случившийся тут майор, что был при отрядном дежурстве, спрашивает:

— Кто ты такой?

— Бригадир Пинской бригады!

— Где ж мундир?

— Казаки взяли.

— Отдать сейчас мундир! — сказал майор.

Казаки вывязали из тороков мундир, отдали его и эполеты поляку и привели его опять к майору.

— Скажи правду, кто это лежит?

Бригадир подошел к лежавшему на земле, заглянул в лицо, поднял руку раненого… упал на него, заплакал и закричал:

— Иезус Мария! Иезус Мария! Цо то видзе!..

Туг подняли бригадира, наш майор опять повторил ему: «Смотри, скажи правду, кто это?»

Он сказал: «Это Костюшко». Тогда Ферзену дали знать, что действительно поймали Костюшку. К пленному приставили караул, а потом казаки на плащах и пиках отнесли его в соседний господский дом.

Мы стали лагерем на месте одержанной победы и весело оправлялись после боя. Пленные рассказывали, что Костюшко ожидал Потоцкого, что тот и шел было к нему на помощь, но когда услышал пушечные выстрелы, то остановился, сделал своему войску привал и приказал приготовиться к бою.

Здесь Потоцкий простоял до тех пор, покуда мы не разбили Костюшку, потом поднялся, не пошел уже к нам, а потянулся к Варшаве и засел в Праге. Когда бы Потоцкий тут не сплоховал, нам было бы тяжело.

На четвертый день после боя двинулись мы к Праге, а чрез два перехода встретились с Суворовым, он шел с отрядом из Белоруссии. С нами он не здоровался — проехал мимо. Вечером войска Ферзена и Суворова расположились вместе.

 

Примкнуть штыки и сабли подвязать!

На следующий день, рано поутру, собираясь в поход, увидали, что Суворов проезжает по войскам. Мы живо выстроились и едва успели вынуть сабли, а в пехоте — сделать на караул, как Суворов явился перед нами: «Здравствуйте, господа! Я опять к вам прибыл сюда!»

Громогласно и радостно мы ему ответствовали: «Здравия желаем, Ваше сиятельство» и кричали «ура!» Он одет был по обыкновению весьма просто, в белом кительке, в егерской касочке и плеть на руке — это уже завсегда, только в сырую погоду надевал сверху что-нибудь суконненькое.

Того ж дня мы подошли к Кобылке. Неприятель выстроился перед деревней и занял лес с правой ее стороны. Наша пехота тотчас бросилась вперед, а конница ударила с правого фланга. Неприятель не устоял и пошел на уход, потом снова остановился у корчмы, возле лесу, укрепился бить из орудий.

Тут один офицер легкоконного полка прискакал к Суворову и говорит: «Ваше сиятельство, у неприятеля есть орудия!»

«У него есть орудия? Да возьмите у него орудия, — сказал Суворов, — да его же и бейте ими».

Офицер передал полковнику приказание Суворова, тот скомандовал: «С места атака!» — пехота также бросилась вперед, корчма была взята, ее зажгли, а из отбитых орудий продолжали поражать неприятеля! Как Суворов сказал, так по его и вышло. Наш полк был на левом фланге со стороны поля. Главное же действие происходило на правом фланге близ леса. Здесь неприятель понес большие потери, особенно когда погнались за ним еще верст на десять за деревню. Отсюда через трое суток мы пошли к Праге.

Не доходя семи или восьми верст до Праги, наши войска расположились лагерем. Правый фланг подтягивал к Висле, им командовал генерал Дерфельден. В пяти верстах от него стоял наш полк, а генерал Денисов с пехотою, кавалерией и казаками стал на самом конце левого фланга.

Суток через трое пошли рассматривать Прагу. За этим ходила малая часть войска и генералитет — только для того, чтобы неприятель открыл огонь и дал высмотреть, где у него батареи. Во время осмотра под генералом Исленьевым была убита лошадь. Граната ударила позади седла в самый крестец лошади, но генерал уцелел. Ему подвели другую, видно, Бог его спас.

Потом нам приказано было готовить лестницы, туры и фашинник. Этим делом занималась пехота: в кавалерии и без того было чем заняться. На следующий день, когда все было готово, перед вечером, отдали приказ готовиться к штурму. Пехоте приказано быть легкоодетой, без ранцев, одни сумы и тесаки — брать туры, фашинник и лестницы, — а в кавалерии, в драгунских полках, примкнуть штыки и брать по одному пистолету за пояс. Сабли подвязать кушаками, чтобы не мешали бежать и не бренчали.

Части легкоко́нцев (то есть легкой кавалерии) велено оставить на коне, в резерве, а части спешиться. Лошадей всей коннице оставить на месте. По первой ракете — строить фронт, по второй — с места трогаться, а по третьей — кричать «ура!..»

В конце приказа говорилось, чтобы солдаты на штурме воздерживались от всяких крепких напитков, ибо поляки отравили вино и водку ядом и нарочно расставили их по домам. Так и было приказано: по домам отнюдь водки не пить. Это было 23 октября.

В сумерках мы поседлали коней. С каждого взвода оставили по одному человеку в шеренге, смотреть за лошадьми — всего восемь человек с эскадрона, и тут же назначили, каким эскадронам идти с полковником на правый фланг, а каким быть в четвертой колонне. Наш четвертый эскадрон поступил в четвертую колонну.

С полночи по первой ракете начали строиться. Пехота стала на левой руке, а мы — на правой, спешившись. По второй ракете с места тронулись и, пройдя с версту, выстроили колонны, эскадрон за эскадроном, и так пошли версты четыре. Сперва всё вправо, а потом поворотили налево. Когда же сблизились к Праге, то выстроили фронт и почти сомкнулись со всеми колоннами.

Неприятельские часовые опрашивали: «Кто идет?» Разумеется, ответа не было, мы приближались тихо, офицеры подтверждали молчать, нам казалось, что этим напоминанием они сами увеличивали шум.

 

Кричу «пардон!» А он все бежит…

Наконец часовые начали стрелять, а из крепости стали бросать «подсветы». В это самое время поднялась третья ракета. Мы крикнули «ура!» — кругом все колонны… замерзлая земля только загудела — гу… гу… гу… и так побежали, что побросали на дороге туры, лестницы и фашины. Каменных стен не было. Против нас были одни окопы. Мы живо вскочили на батареи, кто где попало. Тут не было ни фронту, ни строю, кто легче на ногу, тот был впереди и колол штыком первого встречного.

Уже начинало светать, когда мы вбежали в укрепление. Тут все перемешалось и рассыпалось. Неприятель обратился в бег. Каждый действовал, как знал, только одно «ура!» Все кричали одинаково, громом. У меня пробило пулею приклад в самой щеке: это я почувствовал.

Выгнав неприятеля из укрепления, бросились за ним в Прагу, до нее оставалось не более версты, но нам показалось, ближе, потому что мы летели за бегущими, как на крыльях, и, стараясь не допустить их до укрепления, столкнули неприятеля к реке. Я увязался за одним офицером. Кричу «пардон!» А он все бежит. Я пал на колени — выстрелил… офицер повалился. Тут подскочил к другому офицеру, ударил его в плечи — упал.

Тут нашему солдатику картечью перебило ствол у штыка, пополам — бежит ко мне и плачет: «Что я буду делать, дяденька?» Я кричу ему в азартности: «Да брось его — бери вот это!., вишь готовое лежит…» — «Это чужое!» — «Какое чужое? Теперь наше!» — «Да как же, оно мне дано». Солдатик-то был молодой и боялся, что взыщут за поломанное ружье. «На, бери», — сказал я ему. И отдал свое, а сам взял ружье от убитого пехотного солдата.

Неприятеля уже топили в реке, куда он бросался толпами и погибал. Тела несло по воде… Мы побежали к мосту, здесь на улице я нашел двустволку и патронташ. Патронташ навязал на себя, а двустволку закинул на плечи.

Не добегая до места, запал я за бревнами, по берегу Вислы, тут было много наших. Я выпустил несколько зарядов по неприятелю, на тот берег. Мост был пересечен Денисовым. На мосту их было навалено… Боже мой! Въезд на мост загрузили телами, так что ходу не было.

А тут наша артиллерия выстроилась на берегу Вислы ниже бревен и открыла сильный огонь по Варшаве, откуда тоже стреляли из орудий. Вдруг ядро ударило в бревно, а осколком от него задело меня в голову. Я повалился. Спасибо, Воронин оттащил меня. Отдохнул немного — слышу орудия с обеих сторон умолкли.

Мы опять побежали. Смотрю, по несчастному островку бежит один. Я приложился и повалил его. Еще все удивлялись, что на таком большом расстоянии мой выстрел был удачен.

Туг я побежал в город. Оглядываюсь — Воронин при мне… Такая каналья, что Боже упаси! Нет-нет и забежит куда-нибудь, а я ему приказывал, чтобы он от меня покуда не отрывался, потому что разыскивать веселее двум, чем одному.

На переулке встретился с поляком. Крикнул «ура!» и ударил его штыком. Поляк отвел удар, а штык мой вонзился в деревянную стену. Я тащить назад… нейдет, я туда-сюда! Казалось, что бы стоило поляку заколоть меня? А он стоял как вкопанный и приклад опустил на землю! Я успел вывернуть ружье из штыка и тут же выстрелом повалил его.

За что б мне было его убивать? Поверишь ли, как человек на штурме переменится? Тут себя не помнишь, только стараешься и бегаешь — так и ищешь, кого бы уходить. Летаешь, как на крыльях, ног под собой не слышишь. Туг, бывало, из-под куртки и рубаха выскочит, да и то не смотришь. Ох, штурмы, беда! — и ни себя, ни других не узнаёшь!

Во всем эскадроне мы недосчитались поручика Перича, душевно любимого всеми солдатами. Человек он молодой и мужественный. Во время штурма батарей сильно был ранен. Ребята подхватили его, да на их же руках он и кончился. Славный был человек, царство ему небесное!

Со всего нашего эскадрона раненых было не более человек 30, да и по прочим полкам убыль малая — по причине той, что мы их застали врасплох. Пленные потом рассказывали, что когда два раза выпалили из орудия, так они думали, что у нас был бал, и на наши сигнальные выстрелы не обратили никакого внимания.

Неприятеля было много побито, особенно подле моста. Побили бы еще больше, если бы не оплошал Денисов. Ему приказано было отрезать их от моста и завладеть им, а он вскорости не успел этого сделать, и много поляков спаслось через мост в Варшаву.

 

«Береги пулю в дуле…»

Ночью повалил снег, и к утру не видно стало крови.

На другой день кавалерия и пехота пошли по мосту через реку, в погоню за неприятелем. На набережной Вислы во всех почти зданиях были пробоины или в стенах торчали ядра и гранаты. Пехоту мы догнали ближе, а кавалерию же в самом Конске. Мы хотели атаковать, да неприятель, покидав оружие и артиллерию, выбежал из местечка и спардоновался, а мы вернулись в Варшаву.

Спустя несколько дней вся наша армия выстроилась на поле, за Варшавой, там, где прежде стояла польская артиллерия. Суворов поздоровался с нами и, объезжая ряды шагом, благодарил нас и все говорил: «Благодарю, ребята! Благодарю, ребята! С нами Бог! Прага взята! Это дело дорогого стоит! Ура! Ребята, ура! Нам за ученых двух дают — мы не берем, трех дают — не берем, четырех дают — возьмем, пойдем, да и тех побьем! Пуля — дура, штык — молодец!

Береги пулю в дуле, на два, на три дня, на целую кампанию! Стреляй редко, да метко! А штыком коли крепко! Ударил штыком, да и тащи его вон! Назад, назад его бери!.. Да и другого коли!.. Ушей не вешай, голову подбери, а глазами смотри, глядишь направо, а видишь и влево».

Это он говаривал очень часто. Бывало, никогда без этого по фронту не поедет. Тут же он в особенности много говорил. За ним была большая свита, ехали наши господа, и поляков было немало…

Мы опять стали лагерем на Праге и иногда бродили по городу и по укреплениям, они шли от Вислы и до Вислы, от верху до низу реки кругом всего города. Нам всего было страннее, как это мы на приступе не попали в волчьи ямы? А в волчьей яме был кол вбит, а на нем заостренный железный стержень. Днем-то нам трудно было ходить между ямами, а уж как спаслись мы от этого ночью, одному Богу известно. Благодарить Господа Милосердного, Бог нас защитил!..

Тела все еще валялись на Праге. Их подбирали в феврале следующего года, ибо выпавший октября 25-го сильный снег прикрыл тела убитых.

На другой день после смотра Суворова мы пошли на зимние квартиры в Люблин.

На другой год, в мае месяце, нашего полка два эскадрона пришли в Варшаву, для разъездов. Туг был и я. Нам было велено, чтобы ночью по пробитии зари никого и нигде не допускать до сборищ, а если в домах заметим огни, то тушить, и если в доме по какому-либо случаю шумят, то брать всех под караул.

Суворов жил в Варшаве, на Долгой улице, около площади, взойдя на нее из Медовой улицы, на правую руку первый или второй дом с угла.

По взятии Праги в Варшаве у нас был отдан приказ по полку, чтобы всякий солдат, о чем бы его Суворов ни спросил, всегда отвечал: был и знаю, а чтоб не знаю или нет, отнюдь не говорить.

— Ну, дедушка, а с тобой Суворов разговаривал?

— Этим счастьем ему не случалось меня удостоить, — сказал старик со вздохом.

 

Сомкнись! По караулам марш!

— Разводы всегда бывали у Саксонского плаца, — продолжал старик. — Суворовский развод был короток. Махал, давал знать, когда он едет. Тут люди, заранее рассчитанные на две стороны, поставленные одна против другой, становятся в ружье. Как приехал, коляска еще не успела остановиться, а он уж из нее выскочил. Тут сделают на караул. «Здорово, ребята! Ура!» — и пошел к фронту. Все кричат: «Здравия желаем, ваше сиятельство! Ура!»

Одет он был всегда в обыкновенной форме, без орденов, очень просто. Потом сделают на плечо, на руку и «ура!» В это время линия проходит через линию, и когда обе линии, пройдя до стены или краев площади, повернутся направо кругом (тогда все ворочались направо кругом, а налево кругом не знали, — прибавил старик), то командуют: «Сомкнись! По караулам марш!» И идут мимо Суворова отделениями, скорым шагом. «Браво! Браво! Молодцы! Хорошо!!!»

Как прошли войска, он садится в карету — и домой, а там уже камердинер дожидается с ведром холодной воды. Как на крыльцо, сейчас сам быстро разденется. Камердинер и денщик помогают ему и чуть не рвут с него платье. Ведро воды на голову. Окатится весь и марш в комнаты, да там и одевается. Ведро воды, бывало, у него в передней так и дежурит. Откуда бы ни приехал, поздно ли, рано ли, как в квартиру, так и окачивается. «Помилуй Бог, хорошо! Здорово! Помилуй Бог, здорово!»

Тут же была сочинена и песня на Прагу, да я ее не помню. А вот на Мациевицкую победу, так знаю. Ее пели в полках уж под Варшавой:

Слух Костюшки достигает — Сераковский в прах разбит. Из Варшавы выступает, К Мациевицам сам спешит. Тщетно, тщетно помышляет, Мысль надменную питает, Хочет русских победить! А Ферзен, Ферзен тщится упредить. Солнце луч едва пустило, Россов в лагерях уж зрит; К полдню бегу не свершило — Враг повергнутый лежит! Сам Костюшко в плен попался, Тщетный, ложный сей герой! Торжеством сим окончался Мациевицкий славный бой. Нас бессмертие венчает, Слава зиждет нам алтарь! Нас вселенна почитает — Дивен Бог и Россов царь!

Сменившись с караула, оба наши эскадрона отправились в полк, в город Луцк, на зимние квартиры. А в 1796 году выступили в город Тульчин, на ревию (смотр).

Вот чернильница (при этом старик подвинул ее к правому углу стола), пусть она примерно будет Тульчин, грязный, жидовский городишко. Возле него стоял, отдельным лагерем, особый отряд.

А вот тавли́нка с табаком (старик подвинул тавлинку к левому углу стола) будет на этот раз Пражка — укрепление, выстроенное Суворовым к концу лагерей.

А эти три пера впереди речки (он провел пальцем по нижнему краю стола) пусть будут белые шатры трех больших лагерей, в которых помещалась остальная армия, протянувшись почти до самого леса. На опушке его, по близости речки, была разбита церковная палатка. К правой стороне лагеря подходила другая речка, она текла вниз, к самому городу.

Таким образом чернильница и тавлинка, украшенная на этот раз заветным названием «Пражки», послужили старику основанием, на котором он с помощью сломанного пальца начертил Тульчинскую позицию.

— Ну вот-с, видите ли, тут (он указал на противоположный угол стола) было обширное поле!

Ох, Ваше благородие, помню я это поле! Много на нем пролито поту и конского, и нашего. Облака пыли носились, когда по нем с криком «ура!» пролетали наши эскадроны. Не однажды случалось встретить ясный взор нашего батюшки Суворова. Когда бывал он нами доволен и дружным голосом огласят равнину, тогда с окончанием ученья благодарит нас.

Кажется, и утомления не чувствовали, как-то весело бывало у него на ученьях.

— Ну, дедушка, видно, вы крепко любили Суворова?

— Да, Ваше благородие, может быть, не один найдется такой, как я, который за покой его души денно и нощно молит Бога.

Как я вам уже докладывал, вся армия стояла под Тульчином в четырех отдельных лагерях, по-бригадно, как кому позволяло место.

 

«Ах, когда б был жив Суворов!»

Весной 1796 года из города Луцка мы пошли под Тульчин. Туда собралась вся армия на ревию, и было объявлено, что Суворов будет смотреть все собравшиеся там войска.

Мы обрадовались надежде увидеть снова Суворова, и шли походом весело.

— Да, скажи, пожалуйста, за что вы так любили Суворова? — спросил я, удивленный неоднократными обращениями старика к памяти героя и желая знать подробнее причины столь безграничной привязанности, ибо старик беспрестанно повторял: «Ах, когда б был жив Суворов!..»

— Помилуйте, Ваше благородие, — вскричал старик с каким-то обидным удивлением, — да он отец наш был, он все наше положение знал. Жил между нами, о нем у нас каждый день только и речи было. Он у нас с языка не сходил, он отец наш был. О, Суворов был солдатский генерал! Первое — кроток, второе — в приступах резонен. Он никогда не проигрывал, как скажет, так по его и станется.

Да, он не только был солдатский отец, но и России всей отец. Он умел побывать везде и посмотреть на правом и на левом фланге. Он прозорлив был и позицию знал хорошо.

— Походом шли около месяца, и перед Петровым днем прибыли в лагерь под Тульчин.

— Любопытно было бы знать, как вы там стояли лагерем?

— А вот извольте прослушать, я вам сейчас расскажу. Там была пехота, конница и артиллерия.

— Знаю, дедушка, что у вас войска всякого звания было достаточно, да желательно бы знать, как оно было расположено.

— Извольте-с, я вам объясню и это.

Старик, видимо, был доволен вопросом, на который мог положительно отвечать. Достал тавлйнку, понюхал табаку и весело продолжал:

— Конница была во всех лагерях и располагалась везде с правого фланга пехоты.

Кавалерия стояла также в палатках, в каждом полку все эскадроны в одну линию, а четыре полковые орудия ставились по два с боков двух передних бекетов, выставляемых перед 3-м и 8-м эскадронами и в 200 шагах впереди линии коновязей.

Таким образом, впереди полкового лагеря было два бекета, а сзади один — палочный.

По приходе в лагерь лошадей пускали в табун, а когда, бывало, объявят, что на такое-то число назначается ученье, то с вечера пригоняли табун, разлавливали лошадей и ставили их на коновязи.

Впереди располагались коновязи, за ними солдатские палатки, по 6 на каждый эскадрон. За солдатскими палатками — офицерские, а за ними — обоз и кухни.

В каждой солдатской палатке помещалось по одному капральству, которых в эскадроне было шесть. Палатки целого эскадрона вместе с тремя офицерскими палатками возились обыкновенно в одном палаточном ящике, который и ставился на правом фланге палаток своего эскадрона.

Палатки были круглые. В средине ставилось одно древко. И вся палатка на манер зонтика натягивалась веревками к шести кольцам. Солдаты ложились спать в палатках ногами к древку, головами врозь.

Кроме того, в каждом полку была церковная палатка. Службы в ней отправлял полковой священник. Под городом Тульчином тоже была разбита церковная палатка. Суворов каждое воскресенье приезжал в нее молиться Богу, а из полков ходили туда по желанию — кто хотел. Особого же наряда для этого не делали.

Обыкновенные ученья производились по полкам, когда учились пешие по конному, то есть выходили в строй без ружей, с одними саблями, а когда по пешему — так и с ружьями, и со штыками.

Разводы делались перед полком и весьма просто. Музыка играла редко. В каждом эскадроне было два трубача и один барабанщик, а в целом полку был литаврщик.

 

Артельщика заветный сундучок

В обыкновенные дни в лагерях утром и вечером варили кашицу. В дни же воскресные кроме жидкой кашицы из гречневых круп подавали густую кашу из тех же круп. Говядину покупали на артельные деньги очень редко. Надо было содержать на эти деньги тройку лошадей и повозку, а потому побольше ели с салом. Больных, слава Богу, было совсем малость.

Каждое капральство варило отдельно в особенной артели. Все шесть капральств ставили двенадцать котлов. Деньги каждой артели были на руках у артельщика и хранились вместе с приходо-расходною книгою в сундучке, в его палатке. А во время похода — на артельной повозке.

Все покупки делались с согласия артели и со спроса старшего вахмистра. Поверку артельных денег делал ежемесячно эскадронный командир. Неправильного расхода и мотовства в деньгах не было.

Хлеб пекли сами в трех верстах сзади лагеря, а расчиняли в земляных квашнях. Провиант принимали из города Тульчина.

Суворов часто посещал наши лагеря, проезжая верхом по фронту впереди коновязей. Для его встречи перед палатки мы никогда не выходили и не строились. Обыкновенно одни часовые отдавали честь, как на бекетах впереди, так и у палаток фронта.

Но чаще всего Суворов езжал по кухням. Там-то у нас была настоящая передняя линейка. Бывало, вздумает пробовать кашицу: «Что варите, ребята?» — «Кашицу, Ваше сиятельство!» — «Дай-ка кашицы!» Кашевар зачерпнет и подает. «Хорошая кашица! Помилуй Бог, хорошая кашица!»

Большие ученья (по некоторым воспоминаниям, в субботу), на которые собирались все войска, у нас назывались примерами. Суворов никогда не делал учений, у него все были примеры. Бывало, рано утром вся армия высыпает на поле.

В вечернем приказе уже заранее расписано, кому стоять вправо, кому влево — в запа́де и каким полкам быть в линиях. В западную назначалась пехота и конница. Одни считались за неприятелей, другие за наших. Никому не хотелось быть в неприятелях, ибо знали, что неприятелей всегда побьют.

Рано утром приходили, бывало, и становились линия против линии. В расстоянии полутора верст одна от другой. Иногда же в вечерних приказах обозначалось, где именно следовало стать обеим сторонам, и тогда замечали, если войска располагались в большом между собой расстоянии, то пример будет продолжителен. А если близко, то знали, что ученье кончится очень скоро. На примеры всегда брали с собой холостые патроны. Всегда отдавалось в приказе, чтобы по 15-ти или по 20-ти патронов было на человека.

Когда Суворов приезжал к войскам, то обыкновенно здоровался и объезжал ряды. Войска кричали ему «ура!».

В экипаже он никогда не приезжал, а всегда, бывало, верхом на казачьей лошади. За ним едут адъютанты и казак, а когда он проезжал по фронту, то и полковой командир… Большое начальство за ним не ездило. Это случалось очень редко…

После объезда приказывал ударить в барабаны тревогу… В это время войска закричат: «Ура!» Одна сторона бросается на другую, обе смешиваются, кричат: «Ура! Ура!..» и стреляют. Вот тут-то обыкновенно выскакивала западная, в помощь к которой-нибудь стороне. Тогда противная отступает, — а когда к этой подходила западная, то первая сторона отходила.

Тут Суворов с казаком вертится между нами, как вьюн. Сам командует полками. Распорядившись здесь, скачет в другое место и там делает распоряжения. Случалось, что полк с правого фланга очутится на левом, и там подает сикурс, а другой и в середине.

 

Лошади — шпоры, сабли — перед голову!

Приказания он передавал с адъютантом или казаком, а иногда и сам прискачет и принимает команду: такой-то полк принимает вправо, а такой-то иди в атаку — налево! А куда идти, так у всякого глаза были в зубах. Случалось, что, заметив непорядок, тут же делает выговоры: «Не хорошо! Не хорошо! Почему туда-то не поместился?.. Тебе приказ был, а ты его забыл». Тут взыщет, а там похвалит — это у него живо делалось. Но не случалось, чтобы арестовал кого-нибудь из полковых командиров или отрядных.

Когда войска обеих линий поперемешаются ряда три или четыре, уже без западных, — тогда Суворов приказывает бить отбой. Обе линии снова выстраивались, а он опять их объезжал и благодарил войска.

«Хорошо, ребята! Хорошо, ребята!» Мы обыкновенно кричим ему: «Ура! Рады стараться, Ваше сиятельство!» — «Молодцы, ребята! — продолжает Суворов, — нам за ученого двух дают — мы не берем, трех дают — не берем, четырех дают — возьмем, пойдем и остальных разобьем. Пуля дура, а штык молодец. Пулей обмишулился, а штыком никогда. Береги пулю в дуле, на два, на три дня, на целую кампанию. Стреляй редко, да метко, а штыком коли крепко. Ударил штыком, да и тащи вон, назад, назад его бери. Да и другого коли!»

Это он говорил и объезжая на коне по фронту, и пеший, когда давал вольно. Тут, бывало, ходит взад и вперед и размахивает руками и говорит без умолку, подтверждая одно и то же: «Стреляй метко, а штыком, — говорит, — коли крепко!» Уж такой был человек, никогда не упустит случая рассказать нам эти приповести!

Такое ученье называлось примером и продолжалось не более двух часов. Пехота шла на пехоту, конница на конницу. А иногда пехота на конницу и наоборот.

Если сходились пехота на пехоту, то обе линии проходили одна сквозь другую, потом поворачивались направо крутом, устраивались, снова сближались и опять проталкивались линия через линию. В этом случае в пехоте вздваивали ряды. Но равнения никакого не было и тут всегда бывала каша. Если же, при начале сближения западная подскочит к одной стороне, то противная отсутствует.

Когда пущали конницу, то сперва трогались шагом, особливо с дальнего расстояния, рысью шли не долго, а сейчас же марш-маршем — и в атаку. А иногда, бывало, с места скомандует: «С места атака!» Когда знамена, бывшие в каждом эскадроне, отойдут к 1-му эскадрону, то командовали: «Марш маршем!» У нас были знамена, а не штандарты.

Марш-марш! — тут лошади шпоры, саблю перед голову и несемся как на неприятеля! Линия проскакивает через линию; а мы в это время стреляем из пистолета. Когда же устроимся, то опять начинаем ту же проделку. Если же западная подскачет к коннице, то противная сторона не отступала, а обе линии смешивались. Иногда же, если в это время подскакивал сам Суворов, то случалось, что, отведя полк в другую сторону, он бросался в атаку с фланга, но никогда назад полка не поворачивал.

Полковая артиллерия оставалась на местах и стреляла до атаки. А в атаку с полком ходила только против неприятеля.

Когда же конница атаковывала пехоту, то первая всегда строилась фронтом, в одну линию по полкам.

Пехота выстраивалась или развернутым фронтом, или по-баталионно в кареях, в одну или две линии, как случится. В кареях полковые орудия ставились по углам, а когда каре двигалось, то орудие, запряженное парой лошадей, шло внутри каре, а взводы в переднем фасе, идя полуоборотом, прикрывали эти орудия. Когда же каре останавливалось, то взвод примыкал к переднему фасу. В первом случае орудие действовало во фланг, а в последнем — по фронту.

 

С конь долой! Ружья — с бушлата!

При атаке на пехоту бросались не на углы, а на фронт кареев и, проскакав через передний фас каре (пехота делала интервалы, как проскочить одному конному), выскакивали насквозь через задний. Туг также всегда бывала каша — случалось, что кидались и на вторую линию кареев.

Иногда во второй линии пехоты встречали нас огнем из орудий, тогда мы, заехав плечом по-взводно, убирались в интервалы и устраивались в стороне, вправо или влево от второй линии и опять ведем атаку с другого боку. Когда же случалось встретить при этом какую-нибудь часть, идущую на помощь, то бросались уже на нее.

Для того чтобы устроиться после неудачной атаки на вторую линию, никогда не возвращались через интервалы первой линии, а всегда выстраивались на стороне. Никогда не было и того, чтобы, пройдя через одно место в первой линии, возвращались назад через то же место, а всегда скачем куда-нибудь в другое место.

Случалось также, что, проскочив первую линию, спешивались и на вторую линию шли в атаку в пешем строю все эскадроны в линии. Каким эскадронам следовало спешиться, на это всегда была команда. Например: «2-й, 3-й, 4-й и 5-й эскадроны! С конь долой! Ружья с бушлата!» Тут соскочишь и свой повод передаешь другому, так что лошадей целого взвода держат только двое, один передней шеренги с правого фланга, а другой в задней — с левого. Как спешились, так сейчас «ура!» И пошел в атаку.

Нашего полковника иногда хвалил Суворов: «Хорошо, хорошо, благодарю! Хорошо действуешь!». Это было лестно всему полку, потому что говорилось после окончания ученья при объезде полка, когда за ним следовала большая свита.

— Как же вы кидались на пехоту? — спросил я, — ведь лошадь не пойдет на штык, особливо когда тут еще стреляют?

— Как лошадь не пойдет на штык, а шпоры?

— Да и шпоры не подействуют, когда лошадь нейдет.

— Как не подействуют? Да когда я сижу на лошади, так все равно что царь государством правит, — что захочу, то она и сделает.

Эх! В ту пору, Ваше благородие, кажется, не только что людей, и лошадей-то учил Суворов, чтобы все смять да растоптать. А как же мы под Мациевицами и под Кобылкой пехоту-то стоптали?

Противу этих доводов старика мне возражать было нечего.

— Таких примеров в продолжение лагерей было более десяти, — продолжал он. — А того, чтобы кто изувечился на ученьях, так и слуху не было. Впрочем, мне случилось, однажды проскальзывая через линию, выстрелить в руку, рукав зажегся, да тем и кончилось.

Как пример, бывало, кончится, Суворов поблагодарит нас и верхом поедет себе в Тульчин, а мы с песнями возвращаемся в лагери. Песни все пели военные, протяжно и скоро. Других же каких-нибудь учений Суворов не делал, а все вот так, как на кулачки.

Во время лагерей привезли и выдали нам медали за все три кампании: за Очаков, за Мир и за Прагу. Странная была судьба этих медалей. Их сперва везли к нам в Польшу, но поляки где-то их разграбили, а это уже привезли другие.

 

«Пражка» — двухнедельная крепость

В лагерях меня произвели в старшие вахмистры с переводом из 4-го в 5-й эскадрон. Звание старшего вахмистра досталось мне больно.

Месяца этак через полтора пехоте было велено вязать фашинник, плесть туры и строить лестницы — назначалось выстроить крепость на левом фланге за лагерями, в боку, к стороне леса.

Суворов сам назначил место, дал размеры и назвал эту крепость «Пражкой». На работу ходила вся пехота, и к нам назначались для указаний пионеры. Через две недели выстроили крепость. Канавы, где следовало, были покопаны. Батареи выстроены и ворота навешаны. Валы возвышались кругом, а вдоль валов шли рвы. Одни ворота были обращены к лесу, другие где были — не помню. В середине крепости была выплетена из хворосту башня, на которую взлезал Суворов. Крепость эту, как я сказал, Суворов назвал «Пражкой». Во время ее постройки он часто приезжал и говорил: «Пражку» будем брать, ребята!» — «Рады стараться, Ваше сиятельство», — отвечали работавшие солдаты.

К концу стоянки в лагерях был отдан приказ всем быть готовым к штурму, «Пражку» брать, и выходить на учебное поле пополудни в три часа.

На другой день все войска в боевой амуниции, без ранцев, выступили из своих лагерей на парадное место и выстроились крутом укрепления, сперва в колоннах, а потом развернутым фронтом. И когда было все готово, пустили ракету, чтобы дать знать Суворову об окончательном построении войск, согласно его приказу. Затем стали ждать приезда Суворова.

Наш полк стоял налево, близ дороги из Тульчина, где Суворову нужно было проезжать. Когда он уже начал приближаться к полку, то наш полковник скомандовал: «Сабли вон!»

Суворов, увидевши это, сейчас же поворотил лошадь, ударил ее плетью и поскакал обратно в Тульчин, а мы остались его ждать. Уже настали сумерки и солнышко село, а мы все ждем, наконец, послали узнать к нему в Тульчин. «Помилуй, братец, — сказал он адъютанту, — я не успел показаться, а меня уж хотели срубить саблями!» Войску велено было отступать в лагери.

Мы растолковали себе этот случай так, что нам, знать, рано скомандовали вынуть сабли, а может быть, и совсем не следовало вынимать их, потому что мы готовились к штурму, следовательно, в присутствии неприятеля не нужно было никому отдавать чести.

Вечером опять последовал приказ: чтобы на завтрашний день приказанное исполнить по-вчерашнему и армии выстроиться по-прежнему, вокруг «Пражки».

(Интересно, что чертеж «Пражки» был снят через одно столетие, в 1890 году, в местечке Тульчине. На чертеже фронты укреплений, начертания бастионов с равелинами, пред куртинами. Длина фронта — 95 сажен. Еще в конце XIX века местные жители рассказывали, что дети прежде могли всходить на валы батареи — именно так они их называли. А теперь уже стали все это пространство распахивать, за исключением некоторых бастионов западной, юго-западной и северной стороны. Примечательно, что память о Суворове сохранилась в этой местности по «кринице», то есть по колодцу, который тогда еще продолжал называться «Суворовская криница». Но вот кто был этот Суворов, никто из здешних жителей не знал. Говорят, что был «якись Суворов, що строил ботиреи и криницу делал». Близ «Пражки» с юго-западной стороны есть балка, из которой, по всей вероятности, и происходил штурм. А вот «Суворовской криницей», возможно, пользовались солдаты, построившие это знаменитое укрепление. Северная сторона этого сооружения еще в конце XIX века была изрыта, поскольку там добывали глину.)

— Наконец Суворов приехал, — продолжал старик — Сабель уже не вынимали. И чести никакой не отдавали. Он объезжал полки, здоровался (голос у него не был сильный) и все подтверждал: «Старайтесь, ребята, «Пражку» взять!» Войска весело отвечали ему: «Рады стараться, Ваше сиятельство!»

Туг он сделал распоряжение, какие полки должны идти в «Пражку». И какие назначались на приступ. Коннице приказано оставаться на конях, а все пехотные полки рассчитаны по местам и назначено каждому, где делать приступ.

Наш полк под лесом, в сикурсе. В «Пражку» была назначена весьма малая часть, баталион или два. С этими войсками Суворов пошел сам, разместил их по валам, а сам сел в башню, чтобы оттуда лучше наблюдать за движениями атакующих войск.

Артиллерия была поставлена на батареях, в крепости, а полковые орудия остались при своих местах.

Покуда назначали всем места, солнышко уже село, наступили сумерки. В это время Суворов бросил ракету — войска закричали «ура!», а из крепостных батарей начали палить в наших. Полки двинулись со всех сторон «ура» не умолкало ни на минуту. Наконец все бросились бегом — пошла стрельба из ружей. Войска вскочили на окопы. Одни кинулись к башне, где был Суворов, а другие начали раскапывать валы и примерно взяли «Пражку». Этим и кончились наши ученья под Тульчином.

 

«…Где штыки ломаются, там и ружья валяются»

На другой день Суворов дал нам по кружке водки, а часу во втором дня сам приехал в лагери.

Мы встретили его, выстроившись перед лошадьми. Одеты были в одних кушаках (по-тогдашнему в полуформе), без сабель, в фуражках. Он поздоровался с нами, благодарил за «Пражку», мы кричали «ура!» и «рады стараться, Ваше сиятельство!» — «Что, ребята, выпили водки?» — «Выпили, Ваше сиятельство, за здравие ваше ура!» Так он проехал по всем лагерям и везде каждый полк благодарил особо.

Дней через десять, в конце августа, мы выступили из лагерей и пошли на зимовые квартиры, в Киевскую губернию. Штаб наш был в Махновке, а эскадрон расположился в деревне Кордашове. Вдруг нас встревожили — потребовали эскадрон. В Махновку.

Здесь мы узнали, что Императрица Екатерина II умерла, — что четыре эскадрона нашего полка обращаются в пехоту и что пятый эскадрон, в котором я так недолго был вахмистром, поступает весь в Бутырский пехотный полк Остальные три эскадрона — не помню, в какие полки были назначены.

На другой день, после присяги Императору Павлу I, мы сдали лошадей и конскую амуницию и остались в одних мундирах и плащах. Как в коннице, так и в пехоте плащи были без рукавов и у ворота застегивались на одну пуговицу. Сперва они были серые, а потом стали их шить из белого сукна. У нас был красный воротник.

Идти в пехоту нам не хотелось, но нечего было делать! Впрочем, пехотную экзерцицию мы знали хорошо — бояться нам было нечего.

— В драгунах хуже всего, — прибавил старик. — Тут знай и конное, и пешее.

— Ну скажи, дедушка, какое оружие было тебе нужнее всего? Ты ведь и на коне кидался в атаку, и пешком ходил на приступы?

— Когда на коне, — сказал старик, — сабля нужней всего, и всего чаще приходится ее употреблять. Пика была очень востра в моих руках, когда ездил за квартермистра — сабли не вынимал. У меня к значку было приделано копье.

Пистолет для случая также необходим, он у меня был собственный, надевался через шею и всегда за поясок, кроме двух казенных, в ольстредях, откуда их мешкотно доставать.

А ружье в конном строю, хоть бы его и не было, — только лишняя помеха. А в пешем строю без оружия нельзя обойтись, тут оно надо.

Сабля же и тесак — лишнее оружие, было бы ружье да штык. Если же и сломался штык, так готовое ружье тут же найдешь. А если бы и не было, так ближе ударить прикладом, нежели тащить саблю или тесак. Да где штыки ломаются, там и ружья валяются, и готовые патроны есть. Бери из любой сумы!

— Ну, а где служба труднее, то есть тяжелее для солдата, в пехоте или коннице?

— Возьмите вы конного и пехотного, прослуживших 25 лет, так вы полагаете — который будет бодрее? Известно, кавалерист будет посвежее и посытнее. А пехотный будет тощ.

 

Таинства конской амуниции

Наш вьюк весил не более 35 фунтов, потому что седло было легкое. В потниках полсть складывалась вчетверо. Они подшивались снизу и по краям холстом, а сверху покрывались кожей. Клапанов сверх потника для запасных подков не было. А все время лошади ковались только на передки.

Арчак, всегда накрытый чепраком, был корневый и весьма легкий. К нему были постоянно привязаны ремнями две ольстреди с вложенными в них парою пистолетов. Пистолетные патроны помещались сверху ольстредей, в кармашках, по 6-ти с каждой стороны, всего 12 патронов.

Стремена были круглые и просторные, так что хоть какой сапог влезет.

Подхвостник, или пахвы, с круглой медной бляшкой по средине пристегивался на пряжках к арчаку. Если приходилось седлать лошадь, то выправивши пахвы, подобьешь потник под арчак. Холка и спина лошади не портилась. Потом все седло подкинешь вперед к холке. Подпруга из широкого прочного ремня притягивалась к седлу на одну пряжку. Подперсье было тройное. На средине его, против груди — большая медная бляшка, а на персях (с боков лошади) по одной маленькой, вроде пуговицы. Свободный конец подперсья пристегивался на пряжку, к левой ольстреди, а третий ремень шел между передних ног и надевался на трок.

Трок обыкновенно вырезывался из толстого и мягкого ремня. К обоим концам трока приделывались два широких кольца, из которых в верхнее продевался тонкий ремень, которым затягивался трок. В этом случае кольца выгоднее пряжек, потому что ремнем удобнее затянуть трок, нежели пристегнуть его на пряжку. Да и все-то седло держится почитай что одним троком, который так можно перетянуть, что подпруга ослабнет.

С левой стороны у ольстреди пристегивалась деревянная баклажка, обшитая кожей. Она назначалась для воды, но в действительности только занимала лишнее место, потому что в походах воду возили в бутылках или фляжках.

Аркан назначался для пастьбы лошадей в руках, но служил для носки сена. Он сматывался и увязывался вокруг баклажки.

С правой стороны арчака у ольстреди вешалась торба со щеткой и скребницей. Обе последние были в наше время большие и тяжелые. Плащ увязывался к передней луке, а на арчаке положишь, бывало, что-нибудь свое. Наконец, все это покрывалось чепраком, которого с седла никогда не снимали. Для передней и задней луки были прорезы в чепраке, края которого обыкновенно сзади и спереди заворачивались на седло. Поле чепрака было из красного сукна, а края обшивались полосою из черного сукна, пальца в два ширины.

Сзади седла, по верху чепрака, пристегивался тремя неширокими ремнями чемодан серого сукна, где была солдатская хурда-мурда и вешались саквы с овсом.

Поверх чепрака шел круговой ремень, который, стягивая вьюк, застегивался на пряжку. В действии же противу неприятеля чепрак с передней луки отворачивался назад, и пистолеты были открыты. Но как в деле неудобно было вытаскивать пистолеты из ольстредей, то у меня в походах всегда бывал за поясом и на ремне через шею свой собственный пистолет, без которого я не выскакивал ни на одну тревогу.

Поверх недоуздка надевался мундштук, который имел два повода и две цепочки. Верхняя из них туго застегивалась под бороду лошади, а другая, смычная, закреплялась наглухо и соединяла внизу концы мундштучных железок, чтобы они не расходились. Железо во рту лошади имело вид обыкновенных удил, однако, несмотря на легкость мундштука, лошади были послушны и действовали хорошо. (По описанию былого солдата седло это предположительно было венгерское.)

Тот же недоуздок с ременным поводом, который был на лошади в конюшне, надевался и на смотр. Тогда запасных вещей и не знали, а когда что-нибудь ветшало и приходило в негодность, то ставили новое, которое продолжало служить до износу.

Когда лошадь была совсем оседлана, то повод от недоуздка привязывался с левой стороны за круговой ремень, так что на лошади было видно всего три повода. Один вроде чумбура, как у казаков, и два мундштучных. В поводьях, бывало, никогда не запутаешься.

Если же приходилось живо седлать, в случае тревоги, то седло со всем вьюком разом накинешь на лошадь. Выправишь подхвостник, подвинешь седло ближе к холке, поднимешь потник рукою, чтобы он вошел в арчак и не тер спины лошади. Подстегнешь подпругу, подперсье и трок, а мундштук уж на руке. Повод от недоуздка заткнешь за круговой ремень, мундштук в зубы, вскочишь на коня и второчиваешь ружье дулом в бушлат, который закреплялся у правой ольстреди, а приклад обматываешь раза два ремнем, укрепленным на передней луке, и таким образом ружье всегда держится к лошади.

По команде: «Ружья из бушлата!» приклад поставишь на седло, берешь за кольцо — и на крюк. Потом оборачиваешь ружье прикладом кверху и, занеся за плечо, опускаешь приклад книзу. В таком положении ружье задерживалось плечевым погоном: в наше время кованых эполет в коннице не было. Приклад до спины и боков лошади не доставал и при марш-марше ружье с плеча не спадало.

 

Назначили — не отпрашивайся, а велят — не отказывайся, или Гренадер сверху донизу

В декабре 1796 года, перед Рождеством Христовым, распрощались мы со Смоленским драгунским полком, в котором я прослужил с лишком 18 лет. Здесь расстался я с моими добрыми солдатиками Ворониным и Користелёвым, которые не один раз меня спасали от верной смерти в бою. Они, изволите видеть, были в 4-м эскадроне, а этому эскадрону выпало на долю оставаться при полку.

— Прощайте, Илья Осипович, — сказал Воронин, когда увидал меня на полковом дворе: я сдавал там амуницию.

— Что ты, брат, ведь не на века, вот поляк или турка зашевелятся, так снова где-нибудь свидимся.

— Оно так, Илья Осипович, а все бы повеселее с вами служить-то, ведь уж попривыкли.

— Спасибо, брат, на добром слове, много вами доволен; вот вам рука моя, по гроб жизни моей вас не забуду.

Тут подошли вахмистры и знакомые капралы.

— Что ж, Илья Осипович! Да вы никак и впрямь нас оставляете!

— Как видите, амуницию уже сдал, а на завтра котомку за плечи да и зашагал.

— Да вы бы попросились остаться, вам бы не отказали.

— Назначили, брат, — так не отпрашивайся, а велят — не отказывайся, вот мое правило, а там что Бог даст, во всем Его Святая воля!

— Дай Бог вам, Илья Осипович, всякого счастья, а впрочем, мы вас так на сухую не отпустим, надо погладить дорогу.

Тут же зашли в шинок и роспили 1/2 ведра водки. На другой день рано поутру наш спешенный 5-й эскадрон был на пути в Стародубскую слободу, той же Киевской губернии, и перехода через четыре прибыл в штаб Бутырского пехотного полка.

Здесь разбили нас по-ротно, я поступил в 1-й Гренадерский баталион, в 4-ю Гренадерскую роту к капитану Кандалинцову, который меня из старших вахмистров пожаловал в каптенармусы.

В то время полки были разные: в иных в 1-м баталионе все четыре роты гренадерские, а во 2-м и 3-м баталионах мушкатерские, поэтому и баталионы назывались: 2-й мушкатерский баталион и 3-й мушкатерский баталион, а были и такие полки, где все роты состояли из одних гренадер.

Наша рота стояла у раскольников в деревне Климовой и в Еленках. Здесь нас обмундировали и всю постройку сделали до того тесную, что пуговицы на мундирах, когда приходилось их надевать, натягивали ремнями, а иначе и не застегнешь. А нынче-то просторно, хорошо, кулак за пазуху лезет.

 

Пудра — не порох, коса — не штык, я — не немец, а русский мужик

Новый наш мундир — из темно-зеленого сукна, воротник красный, погон белый, с длинными разрезными фалдами. С заворотными красными обшлагами, застегивался на средине крючками, а на боках у лацканов пуговицами.

Штаны, зимние и летние, шили по колено, а сверху надевались щиблеты. Они натуго застегивались с боку ноги на 9 обтяжных пуговиц. На ногах носили башмаки.

Вот уж истинная была му́ка, когда приходилось одеваться. Как не бережешься, а поглядишь, две или три пуговицы оторвал… Тут хватаешься их пришивать, а ноги-то спутаны в штанах, словно как в кандалах… Бывало, до того напляшешься, что черти из глаз посыплются… Ну не му́ка ли это была, Ваше благородие?

То ли дело при матушке Екатерине, когда мы были одеты в курточки и шаровары. Оно было легко и просторно. Не примащивались лазить на коня, а просто садились.

Прежние плащи отменили и дали шинели с рукавами. Это было очень удобно, не в пример противу плащей. Особливо в ненастную погоду или зимнюю пору. Можно всю амуницию надеть, а сверху шинели, а с плащом этого не сделаешь. Он был без рукавов.

Амуницию белили. Портупея с тесаком вешалась на правое плечо, а перевязь с боевою сумою — на левое. Медная граната об одном угле украшала сумочную крышку.

Ранец с манеркой и шинельным чехлом носился на двух плечевых ремнях, которые застегивались пряжкой на середине груди. Это было очень тяжело. То ли дело нынче, совсем стало легко.

Голову велено расчесывать: спереди лаверчек — его насаливать и посыпать пудрою, а чесать кверху, чтобы волос дыбом стоял. Пудру обыкновенно доставали с мельницы.

Сзади головы подкосок, а с боков плетешки связывались вместе, и все обматывалось черною ленточкой. А нечисть какая была от этого! И теперь как вспомнишь — в голове зачешется! А когда стоишь в карауле, так и не думай заснуть — того и гляди, что мыши косу отгрызут.

Прежние каски были отменены, а на голову надевалась маленькая черная шляпа, концами в бок. С левой передней стороны прикалывали красный бантик.

Ружья нам дали длинные да тяжелые, фунтов по 18 весу (то есть 7,2 кг) и начали уж очень усердно учить пехотному строю. Сначала еще было ничего, как сводили раза два на ученье да увидали, что драгуны не хуже гренадер знают свое дело, так и перестали учить. Но вот беда, вскоре пришла перемена прежней экзерциции. Ох, эта перемена труднее нам показалась. Например, на плечо стали брать в 5 темпов. С поля в 12, этот прием по-нынешнему все равно что отмыкай штык — с последним темпом надо было ружье держать за конец дула, так, чтобы приклад торчал кверху; если приходилось идти, то ружье так и несешь.

У нас вот рассказывали, что старику Суворову новая экзерциция не нравилась… пудра, говорит, не порох, букли не пушки, коса не штык… да ведь как оно разобрать толком, так он и прав. Ох, эта экзерциция! Частенько нам окрашивали зубы. А ведь что проку-то в ней? Как пошли под француза, так она осталась на квартирах. Тут не до экзерциции, знай держи ружье наготове. Первое дело, чтобы замок ходил на спусках, словно как по маслу, второе — чтобы затравка была без нагару да чтоб штык был востер, как шило, а ствол, будь хоть чугунного цвета — нужды нет, лишь бы ржа его не ела.

 

Что русскому здорово — то немцу смерть!

На зимних квартирах у раскольников нам объявили, что мы пойдем в поход на австрийскую границу.

Действительно, весной 1793 года наш баталион тронулся в поход и в июне месяце прибыл на австрийскую границу, в местечко Броды. Здесь приказано было все лишнее распродать и приготовиться к дальнейшему походу, совсем налегке.

Таких приказаний мне не приходилось слышать за всю мою службу, а потому не один я думал, что мы пойдем на край света.

В Бродах мы оставили вагенбург, распродали артельных лошадей и повозки, это досталось жидам почти за ничто. Офицерские и солдатские жены также не могли далее следовать: им приказано было возвратиться в Россию. Облегчившись таким образом, мы до Успеньева дня перешли австрийскую границу в местечке Бродах.

По Галиции шли без всякого обоза, в фуражечках, потому что шляпы были оставлены вместе с вагенбургом. Сума висела с правого боку, а тесак с левого, а чтоб та не болталась, так сзади, под перевязью, небольшим ремешком застегивалась на фалдовую пуговицу.

Ранцы повесили на один ремень через плечо и несли их, как кому удобнее.

Перехода через четыре к нашему Бутырскому баталиону присоединились Апшеронский и Новгородский гренадерские баталионы, а через переход вышел же со стороны еще один егерский баталион, так что все уже четыре баталиона пошли вместе под командою генерала Милорадовича.

В Галиции перезимовали по квартирам, а раннею весной все четыре гренадерские баталиона свели вместе, и командовал нами нашего полка подполковник Санаев. Он-то и повел нас в Богемию, в богемский город Прагу. Тут уж были при нас казаки и артиллерия, только немного.

Вот здесь, Ваше благородие, по немцам идти было очень хорошо, они принимали нас радушно и по квартирам кормили хорошо. Каждому, бывало, поднесут по рюмке водки, сколько бы ни поставили на квартиру. А случалось так, что в иной дом поставят целую роту, а в другой и две (расположение и довольствие по квартирам производилось по распоряжению местных властей).

Всего им удивительнее было, что водку, по ихнему брант-вейн, вместо рюмок стаканами пили. Они, бывало, покачивают головами и говорят: «Кранк! кранк! О Иезус Мария!» (то есть «болен будешь!») А мы говорим: «Ладно, мол, по-вашему, может быть, и так, а по-нашему нет: что русскому здорово — то немцу смерть».

Продовольствие везде шло от хозяев; хлеб, бывало, режут ломтиками, а нам подавай его караваями. Особенно как на квартиру привалит целая рота, ну где тут нарезаться? Добрые немцы, бывало, без устали только и знай, что режут хлеб.

Наши деньги брали они охотно, и шли они у нас хорошо: медный екатерининский пятак отдавали немцам за два гульдена.

Из Праги после двухдневной дневки пошли далее и вскоре переправились через Дунай по большому каменному мосту. Мост, я вам доложу, сработан отлично. Посредине устроен подъем для прохода судов, и так это все на нем ловко прилажено, что просто загляденье. Такого моста я и не видывал. На противной стороне был большой город, названья его не припомню, а внизу под город, у самого берега Дуная, такое ровное да привольное место, тут мы и расположились лагерем, а получать продовольствие ходили в город.

 

Ни на язык, ни на память…

Отсюда пошли в Баварию… Тут больших гор не было, дорога была хорошая, а горы оставались в стороне. Кажется, мы шли уже легко, легче и требовать нельзя. Обозу за нами не было. Однако со вступлением в границы Италии, перехода этак через два, приказано оставить ранцы и сдать их немецкому начальству.

Делать было нечего — побросали и ранцы! Шинели покатали через правое плечо, летние штаны закатали в шинели, а сами пошли в зимних, закинув за плечи одни торбочки, в них поклали кое-какие вещи: рубахи, да у кого были — зимние сапоги, другой запас, положил туда же и провиант.

От ранцев отвязали манерки и обратили их в котелки для кашицы, а когда варить ее было некогда, то отвечали одни сухари. Каждый из нас, подпоясавшись плащевиком, увязывал вокруг себя все свое имущество.

В таком виде мы были действительно легки. Патронные ящики едва успевали за нами следовать.

Вот тут уж мы узнали, кто будет нами командовать, и радовались встретить своего победоносного вождя, нашего батюшку Суворова.

Помнится мне, что был большой город… уж не знаю, как его звали, там названия все такие твердые, не даются они русскому человеку ни на язык, ни на память, как ни ломай его, а все не выговорить, как следует. Только что мы подошли к этому городу и успели выстроить все 4 баталиона во фронт, как Суворов из того города выехал встречать нас, по обыкновению на казачьей лошади и очень просто.

Как у него и все так делалось… а выходило хорошо, вот уж истинно, как, бывало, он говаривал: «Где просто, там ангелов со ста, а где хитро — там ни одного».

Мы сделали ему на караул… он поздоровался с нами… и «ура» загремело в наших рядах.

— Здоро́во, ребята!.. Я опять к вам прибыл! Пойдем, врага побьем! Не робей, ребята!

Вы учёны — нам за ученого двух дают — не берем, трех дают — не берем, четырех… мы возьмем, да и тех побьем…

Эти приповести, как я уже вам не однажды докладывал, он любил всегда подтверждать, здесь же после долгого отсутствия с нами он опять повторил их, как будто боялся, чтобы мы их не забыли. Голос-то у него был не сильный, впрочем, говорил внятно.

Тут велел нам обрезать косы и лавероки, слава тебе, Господи, говорили мы. Суворов прибыл, нас облегчил; от его распоряжений мы были в полном удовольствии.

 

Французы, побросав бива́ки

{154}

На следующем переходе подошел к нам князь Багратион — у него была и конница. Отсюда с Багратионом мы сделали три перехода вольно, при нас ехал Суворов. Тут вдруг последовал от него приказ, чтобы штыки были у всех востры.

Для чего это он велит вострить штыки, думали мы, потому что они у нас были остры, как шилья.

После уж узнали, что Суворов, объезжая полки, попробовал рукой штык у одного солдата и нашел его тупым — вот и отдал приказ, чтобы все вывострили штыки.

После этого сделали сильно большой переход, верст до 80. Шли день и ночь, и на заре захватили неприятеля почти врасплох; он помещался в лагерях за речкой (река Ауда, хотя наши солдаты и не удостоили эту дрянь названием реки). Едва мы перешли ее вброд, как с криком «ура!» прямо ударили в штыки и такой страх нагнали на французов, что они, побросав биваки и багажи, метались во все стороны как угорелые, произнося какие-то незнакомые нам ругательства. Думаю, что от этого их больше и побито было.

В этом деле были все русские войска, австрийских в бою мы не видали, полагать надо, что они были влево от нас.

Суворов все время был при нашем отряде и каждому баталиону сам давал назначение, оттого французов так ловко и поколотили. На другой день после разбития французов дневали, а на следующий рано утром пошли с Милорадовичем и сделали сильный переход вправо, а князь Багратион пошел влево. Тут погода сделалась дождливая, солнце уступило свое место ненастью. Наши сухари стали киселем, под стать старым бабам, а не нашим храбрым гренадерам, как называл нас Милорадович.

Наша колонна шла целый день, потом всю ночь, и на свету, откуда ни возьмись, опять явился Суворов. «Ура» от задних рядов донеслось к нам. В Италии его уже иначе не встречали, как с шумными криками «ура!» Наш баталион и Апшеронский всегда шли впереди. Француз долго не держался и обратился в бег. Да им и нельзя было держаться, потому что напор наших был дружный. Сами изволите знать: сражались перед лицом победоносного любимого вождя, так всякому хотелось заслужить его спасибо.

Веселый и довольный, объезжая полки и встречая по полю одиночных солдат, не тяготился он приветствовать каждого: «Благодарю, ребята! Благодарю, чудо-богатыри! Французов разбили! Вот мы пойдем и еще разобьем!»

Давно уж мы его знали, но не могли привыкнуть к нему — этот герой был нам на удивленье! Ведь всю планиду небесную знал, и какие святые ему говорили, где и кого он найдет?

Куда ни вел нас, мы всюду побеждали, точно как будто кто ему говорил… где скрывается неприятель: день и ночь идем, а на заре бьем французов! Конечно, и у нас был урон; да ведь без этого нельзя: где дрова рубят, там и щепки валяются. Однако большая была разница от неприятельского; на одного нашего насчитаешь три, четыре француза, а где и больше.

Но вы, Ваше благородие, не думайте, чтобы француз был плохой воин; его надо бить умеючи. Нам случилось один раз видеть, что и у него вместо шерсти бывает щетина. Это было на берегу реки (при Бассиньяно, 1 мая), когда с нами не было Суворова; вот мы почитай что не двое ли суток бухались с ним и что проку-то? — все дело было дрянь. Да спасибо нашему Милорадовичу, что хоть выручил, а то просто так француз расходился, что прямо к морде так и лезет.

Отсюда пошли под Тур-Тон (так Попадичев называет Тортону) и стали тут лагерем. Вот здесь видели, что Суворов проезжал мимо наших биваков с каким-то штаб-офицером. Нам, привыкшим видеть его всегда одного с казаком да адъютантом, показалось это новостью. Вот и любопытствовали знать, кто это такой ехал возле Суворова? Говорят, что подполковник князь Мещерский — из себя такой мужественный и плечистый.

 

«Без сапогов — что без подков»

А тут, поглядишь, к нам под Тур-Тон прибыли новые войска из России — нашего полка пришло два баталиона.

Ну, они почище были одеты нашего. Более всего, я вам доложу, мучались мы обувью. Бывало, никак не напасешься. Одни сапоги одел, а другие готовь про запас, а чуть прозевал — смотришь, и бос. Первое дело — марши были очень частые и дождливые, а второе — дороги совсем неспособные или вода. Шли по колено; от воды сапоги поразмокнут, а на каменьях изорвутся. А при наших походах до шитья ль тут сапогов? Без обуви солдат все равно что без подков: долго не находит.

— Что ж вы от комиссии-то получали? — спросил я, удивленный рассказом старика.

— Из комиссии? — с усмешкой сказал старик, — ровно ничего!

Но ведь сказано, Ваше благородие, что голь хитра на выдумки, так случилось и с нами… Наделали поршни и стали ходить словно французы какие, в башмаках. А надолго ли поршни-то? — бывало, недели не поносишь.

Нет уж, по-моему — лучше я буду ходить без рубахи, нежели без сапогов. Бывало, как пришли куда и есть где расстараться, так что? — сапоги первое дело что справно: одни на ногах, а другие всегда в торбочках в запасе.

Теперь, Ваше благородие, пойдемте на реку Требию бить французов! Вот тут-то пошли частые и сильные сражения! Бывало, ночь кое-как отдохнешь, а потом целый день пройдет в действии. Перестрелки шли жаркие да упорные, так что кроме своих 60-ти патронов иногда на случай возьмешь патронов 100 и таскаешь их за обшлагами, по карманам, а суму порой набьешь, так что и крышки не закрываешь.

Сначала мы сбили француза с биваков и, прогнав за речку, ночевали. Но с рассветом началась сильная перестрелка с часовыми, а потом он повалил колоннами. По его приготовлениям видно было, что он решился крепко стоять.

Тут и наши с апшеронцами выстроились по-ротно в колонны — каждая рота, по тогдашнему расчету, стала особо в колонну по 4 взвода, и пошли у нас движения, где колоннами, а где выстраивали и фронт.

Позиция наша с правого фланга близ речки была бугристая, каменья торчали из земли, как волы или бараны какие — место было скверное. А так влево виднелся город и башни, как будто крепостные, впереди его небольшие курганчики.

 

Я был в стрелках

Бой разгорелся, и смесь сделалась сильная. Французы перемешались с нашими… тут не было порядку: каждый только думал о том, чтоб неприятелю не дать ходу и сбить его в кучу.

Я был в стрелках и, пробравшись с тремя товарищами влево, стрелял по французам. Наконец, от частых выстрелов ружье так разгорелось, что в руках нельзя было держать. А заряжали мы вот как: бывало, патрон всыплем и, не приколачивая его, ударишь прикладом о камень — и порох уже на полке. Взведешь курок и бух — и всё в неприятеля! Так вот-с, затравка так нагорела, что ружье начало давать вспышку, а на полку понадобилась подсыпка. Я припал за камень, чтоб оправить ружье, — а действие идет горячее. Тут еще двое прибежали ко мне. Оправивши наскоро ружье, мы втроем выскочили на бугор — смотрим: французы отступают.

После этого долго еще перестреливались, покуда наконец к вечеру умолкнул бой. Здесь между нашими колоннами частенько вертелся сам Суворов и направлял полки, где было более опасности, и везде подавал помощь. Сам трудился и старался не хуже нашего.

На другой день прогнали неприятеля и были в городе, но его уже там не было — он пошел на уход. Вот здесь обогнали нас венгерские гусары. Нечего сказать, славное войско — а австрийцев мы не видали.

Заметивши, что старик совсем прекратил разговор, я спросил его:

— Ну, дедушка, а под Новией был?

— В Италии, — отвечал он, — мы с Багратионом вертелись в разные стороны, делали большие переходы и сейчас же шли в бой; кто их упомнит, в каких именно боях мы бывали? А на Требии-то реке, так это верно знаю, что были. Я вам сейчас рассказывал. Этот бой был для нас трудней прочих, да и больше об нем говорили. Да и под Новией-то были… и как еще ловко французов полонили! В то время они были как-то полегче, на ногах как-то не твердо стояли, а потом выучились, канальи!.. А все больше потому, что Наполеон стал ими командовать.

 

По швейцарским горам за французом

Покончивши с французом в Италии, пошли воевать с ним в Швейцарию.

Здесь он был очень увертлив и в чистом поле стоять не любил, а больше прятался в щель (то есть ущелье). Чаще приходилось нам побеждать скалистые камни и снеговые горы, нежели драться с французом, — он хитрил, как лисица, — а где можно, так и по-волчьи оскаливал зубы.

Подойдя к горам, каждый из нас получил порцию сухарей, и этим запасом пришлось продовольствоваться чуть ли не все время странствования по голодной Швейцарии.

Князь Багратион и великий князь Константин Павлович повели войска прямо в горы. Наш санаевский баталион шел вперед с князем Багратионом. Часто приходилось идти по таким местам, что, кажется, не человек, а зверь прокладывал дорогу. Да не смотрели на то, а шли, когда надо было бить французов.

Погода была ненастная, туман висел на горах, и как будто шла изморось. Нам, нагруженным провиантом, с непривычки трудно было подниматься в горы; люди беспрестанно отставали. Суворов, бывший при нашем отряде, объезжал тянувшиеся в горы ряды и говорил солдатам: «Молитесь Богу, ребята! Бог поможет! С нами Бог! Вперед, вперед, чудо-богатыри! Вот ты шаг ступил и ближе — все меньше остается!»

Горы были трудно-каменистые. Мы досадовали на скалы, они съедали нашу обувь. Но на Суворова не роптали.

На марше в горы он то и дело сновал мимо нас на казачьей лошади и отечески говорил с нами: «Не бойсь, ребята! Не бойсь, чудо-богатыри! Мы в горы пойдем и их пройдем, врасплох француза возьмем и в пух его разобьем!» И мы твердо верили, что по его словам все станется.

— Вот, дедушка, ты сейчас сказал, что на Суворова вы не роптали, а я так слышал напротив… говорят, солдаты так были им недовольны, что не хотели далее идти, — старик, мол, наш из ума выжил!

— Ну, Ваше благородие! Хоть присягнуть сейчас, сам я этого не видал и не слыхал, а рассказывать то, чего не знаю, — греха на душу брать не буду!

Впереди нас шли егеря, а сзади их наш полк и сводно-гренадерский баталион. Так если бы и было что-нибудь такое, как же товарищам-то не знать? Ведь этого скрыть нельзя! С первого привала разнеслось бы по всему корпусу.

Нет, Ваше благородие, это так, дурные слухи, бабьи сплетни. Суворов отец наш был; да кто бы осмелился это сделать? Разве по глупости рекрут какой, а не старый солдат, какими тогда были почти все. Да разве Суворов по своей воле воевал? На то был указ Государя. С нами был тут же и Константин Павлович, сын природного нашего Государя. Нет, Ваше благородие, не верьте этому — это так… все пустое.

Три дня подымались мы до вершины горы, сбивая со скал французов. Кони, как дикие козы, попадались нам на пути. Потом спускаться начали в ущелье. Пройдя оное, встретили на дороге так себе не мудрую деревушку и через переход отсюда соединились с Милорадовичем.

Вот тут уж он пошел впереди, а мы за ним. При спуске с гор было много отсталых. Каждый думал, что скатиться вниз легче, чем подняться, а потому надеялся, не торопясь, догнать передних. Начальники докладывали Суворову, что много отсталых. На это он им спокойно отвечал: «Я и сам видал, что много отсталых; да ведь никогда не видал, чтобы кто назад шел, он отдохнет, отдохнет и придет, а все тут же будет».

Между всеми начальниками князя Багратиона Суворов отличал более прочих и говаривал об нем, что он «по мне будет!» — «Молодец! Молодец, Багратион!» — он везде его выхвалял и ставил первым.

 

После бала к разводу ль ходить?!

А Милорадовичу однажды сказал: «Господин Милорадович! Я бы вам не советовал после бала ходить к разводу!» — «Виноват, Ваше сиятельство, опоздал». Так отвечал Милорадович.

Спустившись еще ниже, пошли по ущелью. Вдруг слышим, что неприятель укрепился за каким-то Чёртовым мостом. И точно, мы как будто опускались в чёртово гнездо: на каждом шагу натыкались на скалы и крутые обрывы, а внизу, в пропасти, реку ворочает, словно камни в пыль перемалывает.

Теснота такая, что двум человекам в ряд идти опасно: а где из щели ветром так и хватит, что не устоишь на ногах! туман, словно кисель какой, — так и висит на плечах.

Однако у Чёртова моста передние войска сбили неприятеля. Нам пришлось проходить уже по готовому мосту, около которого господа офицеры сами хлопотали и уцелевшие бревна связывали шарфами.

Француз ухитрился было растащить бревна, чтобы не дать нам ходу, — да не поддержало и это. Кто через мост, а иные так просто вброд перебрались на ту сторону и погнали француза. Версты четыре преследовали его вниз по берегу реки и только в сумерки оставили его в покое, когда нам приказано было остановиться, чтоб обождать тянувшиеся по ущелью войска.

Спустились с гор, каждый из нас сказал: «Ну, слава Богу! Горы вон где — мы теперь на ровных местах».

После этого, кажется на следующем переходе, раздавали Анненские кресты, по три в каждую роту. На них было сказано, что за отличие. Все равно как нынче Георгиевский крест, то же тогда значил и Анненский. А кресты-то навешивал сам полковник Санаев, да не кому-нибудь, а тем, кого именно знал, что по заслугам стоил. И подлинно, что новые кресты мы увидали на молодцах из молодцов!

Однако, Ваше благородие, не в похвальбу будь сказано, за Швейцарский поход все были достойны получить хоть не по кресту, так по крайности по медали. Оно, во-первых, более потому, что труды наши были оченно тяжкие, было голодно, да и холодно, а движения частые да скорые, а второе, что места, где проходили, были никак не способные: все горы да скалы, под ногами грязь или голый камень — обувь наша совсем поизносилась.

А что касается до неприятеля, так он не запугал нас: словно как воронье черное, понасажался на горах, мы знали, как надо подходить к этой дичи!

Вот хоть бы тут мы опять полезли в горы и снова с князем Багратионом пошли впереди всех. А неприятель — он, сказывают, укрепился у Швеца. Ну, думаю себе, слава Богу, хоть один город попался с русским прозвищем, а то пришлось бы пройти Швейцарию, не запомнивши ни одного названия. Другой бы, пожалуй, и не поверил: словно как там и не был!

Так вот-с, через гору-то мы и ползем. Кто станет, оправится, сумку перебросит на другое плечо, а кто так остановится, прикладом постучит, товарища сождет, табаку понюхает да опять побежит…

А князь тут же с нами едет да иногда оборачивается назад. Уж совсем на спуске он вдруг остановил нас, а сам вперед поскакал.

Туг немного отдохнули, а народ тем временем сзади подошел. Уж сумерки настают, глядишь, он, наш отец, подъезжает к нам и говорит:

— Ну, братцы, отдохнули?

— Отдохнули, Ваше сиятельство!

— Теперь с Богом за мной! Да как за деревней крикну «ура!», так принимать не зевай, да так… чтоб у неприятеля душа дрогнула! В улицы бегом и кто с ружьем попадется, коли его!

Ведь вот, Ваше благородие, Багратион так умел сделать, что француз, покидавши все пожитки, удирал от нас, как собака, поджавши хвост. Ничего, здесь мы славно переночевали на их квартирах.

 

Палка от собаки не уйдет — француза колотить успеем…

К Швецу-то в гости так и не заходили, а пошли отсюда направо к Корсакову.

— Да разве ж вы знали, что идете к Корсакову?

— Помилуйте, да об этом только и речи было, это всем было известно.

Туг уж мы неприятеля не видали, сказали, что Розенберг, оставшись сзади, делал ему сильный отпор и положил его порядком. Хорошо, что хоть этот помозолил ему зубы, а то ведь вот, Ваше благородие, горе-то нас постигло. Как узнали, что Корсаков разбит, вот тут-то тоска взяла нас: эх, жаль стало, что не дождался! А мы-то как поспешали, шли без дневок, словно как знали, что не быть добру в этих голодных горах! Разумеется, как бы он ни вступил в действие, мы бы подоспели к нему, и французы были бы разбиты!

Делать-то нечего — горем, видно, беды не исправишь. И пошли ж мы драться опять с французами: загнали их в ущелье, да дальше и не пошли. Ну, думаем себе: палка от собаки не уйдет — поколотить его успеем!

— Что это ты, дедушка, так разгневался на французов, ведь они народ храбрый!

— Помилуйте, Ваше благородие, нечего про это говорить. Да ведь вот-с, я вам доложу, не будь его в этих-то горах, так мы бы не вешались по кручинам-то, а то совсем обосели.

Отсюдова повернули к своим границам; значит, к Корсакову идти было незачем! Зато попали на снеговые горы, дали они себя знать!

Да тут не то что лошадей, тут и нашего брата много перекалечилось.

Суворову докладывали, что многие переморозили себе ноги… На это он отвечал так: «Эти Богу неугодны! А что касается до меня, так в сильный холод я всегда отдувался и не познобил себе ничего».

Вот здесь, Ваше благородие, пришлось нам расстаться с Суворовым. В последний раз видел я нашего батюшку по переправе через Рейн, когда мы подошли к первому городу и на ровном чистом поле стали биваками. Здесь мы сделали две дневки, армия наша стянулась и поотдохнула.

На следующий день Суворов объезжал все полки. Выстроились в две линии, одна противу другой. Наш полк как шел сзади, так и встал на левом фланге. Объезд Суворов начал с правого фланга. Перед каждым полком останавливался и особо благодарил.

Войска ему кричали «ура».

Подъехавши к нам, он сказал: «Благодарю! Благодарю, чудо-богатыри! Всё Бог! Всё Бог нам пособляет! Вот мы пошли, взяли, разбили! Кто храбр — тот жив! Кто смел — тот цел!»

Тут он говорил много… «Ну, ребята, теперь мы разойдемся!.. Прощайте, чудо-богатыри! Мы еще увидимся!»

Вот так-то и увидались!.. Царство ему небесное!..

 

Орденов на нем не видывал…

Одет он был по обыкновению весьма просто — была уже осень, но на нем не было ни плаща, ни теплой одежды, — сверху было накинуто что-то суконное. На голове касочка и без орденов. Да орденов на нем я никогда и не видывал.

По присоединении к двум своим баталионам сводно-гренадерские баталионы разошлись. Дорогой немцы, бывало, спрашивали нас, а зачастую и на квартирах: «Какого корпуса?» — «Корпуса Суворова». — «Неш — гут! Неш — гут!». А если кто скажет, что корпуса Корсакова, то говорят: «Нихт — гут, нихт — гут!» Ужасно как немцы были привязаны к Суворову.

Не доходя Кракова, войска наши разошлись в разные места на зимние квартиры, а наш полк выступил в Краков — тут мы и зимовали.

За все походы из нашего баталиона выбыло из строя более 100 человек. Полки в походе были 3-баталионные. Один баталион гренадерский и два мушкетерских.

В Краков пришли к зимнему Николе. Туг мы были Рождество и Новый год. На нас страшно было смотреть — крутом ощипаны и оборваны, зато штыки блестели. Здесь же мы узнали о смерти Суворова. Вечное блаженство! Вечный душе его покой. Такой человек едва ли будет!..

Весной нас поставили в местечко Музлы, обмундировали. На другой год тут же зимовали и принимали присягу — сперва было Константину, а через три дня Императору Александру. Перезимовали и третью зиму в Польше. В 1803 году пошли в Полтавскую губернию и стали в Прилуках.

На этом старик закончил свой рассказ.