История моя начинается на ферме Чарльстон — идеальном логове из света и фантазий, расположившемся в английской глубинке. Лето было теплое, и праздность тянулась до самого обеда, пока дом не наполнялся отборными красками и ароматами сада — цветами в горшках и вазах, обретающими новую жизнь на полотнах Ванессы в те часы, когда она была особенно плодовита. Она, ее масляные краски и глаза были неотъемлемой частью дома; свет падал в комнату сквозь стеклянный потолок, воспламеняя надежды на что-то новое. У Ванессы бывали хорошие дни и плохие. В хорошие она вооружалась кистями и, когда ее воспоминания становились похожи на проявление сна, решала, что можно приступать к работе.
Стоял июнь 1960-го. Садовник принес на кухню поднос с наперстянками — цветами, в общем, жизнерадостными, но слегка оглохшими после двух недель общения с пчелами. Я сидел в корзине рядом с печкой, когда на стол вскарабкалась божья коровка.
— Наклюкался он, что ли? — спросила она, забираясь на хлебную крошку.
— Нет, просто устал, — ответил я. — Ему бы выпить чаю.
Мистер Хиггенс смахнул со стола землю, а с ней и несчастную божью коровку.
— Ну и грязища, — сказал он. — Грейс! Куда положить цветы?
Люди ничего не смыслят в чудесах. Их души приобретают форму под действием суровой реальности — на мой взгляд, это проклятие. Впрочем, мне повезло: в моем распоряжении оказалось целых два художника — Ванесса Белл и Дункан Грант. Несмотря на все различия, эту парочку объединяло стремление претворить в жизнь мир своих грез. Как же приятно было шлепать по каменным плитам и гонять желтых ос, мало-помалу превращаясь в очаровательного себя — пса, который всегда готов пуститься в заморское странствие и которому предначертано рассказать эту историю.
Каждый цивилизованный человек должен знать о среднестатистической собаке несколько вещей. Первая: мы обожаем печенку. Это гр-р-р, тяв, гав и объедение, особенно в виде ливерной колбасы. Вторая: мы, как правило, ненавидим кошек — не по общепринятым соображениям, а по той простой причине, что они предпочитают прозе поэзию. Ни одна кошка не сможет долго поддерживать беседу в теплом ключе хорошей прозы. Самый большой собачий талант, однако, заключается в умении впитывать все самое интересное: мы впитываем лучшее из того, что известно нашим хозяевам, и запоминаем мысли даже случайных встречных. Память у нас прекрасная, и к тому же мы лишены досадной человеческой склонности к разграничению реального и воображаемого. Особой разницы между ними нет. Природа дает тому хороший пример, но человек давно ушел от природы. Он живет в мире, изобретенном его разумом.
В тот день мы с братьями и сестрами толпились вокруг трех мисок на кухонном полу, пока Грейс Хиггенс — по локти в муке — стояла за столом и несла всякую чепуху про отпуск в Рокбрюне, который и отпуском-то не назовешь. Грейс была умна: верила, что животные понимают каждое ее слово, — и краснела, ляпнув при нас какую-нибудь глупость, что внушало нам не только умиление, но и уважение. Громче всех из собравшихся в столовой говорил, разумеется, мистер Коннолли, литературный критик, — он сидел в сиреневом кресле по другую сторону сизалевой циновки от меня, жевал оливки и жадно хлебал вино. Делая глоток, он всякий раз морщился.
— Тебе же не нравится это вино, Сирил, — сказала миссис Белл. — Попросил бы Грейс принести из подвала что-нибудь получше.
— Даже во время войны, — произнес мистер Грант, — Сирил всегда мог раздобыть бутылку приличного вина. Да, вино он умел находить. И бумагу для своего злобного журнальчика.
Миссис Хиггенс поставила меня на стол, и я лизнул ее локоть. Она весело хихикнула, наклонилась к блестящему чайнику и, поглядев на свое отражение, взбила волосы.
— По-моему, ты просто очаровашка. Шарма тебе не занимать, а? Но прежний помет был поумнее. Право, я таких умных собачек еще не видала. Считайте, вы вообще не видели умных собак, если не видели моих последненьких. Что? Да, чудесные щенята. Сразу чувствуется, от хороших людей. Даже Уолтер так сказал. Да-да, именно так и сказал. Мол, делают честь всей породе. Какие же красивые у них были глазки! — Уолтер не отличался говорливостью, поэтому его, как большинство немногословных людей, часто цитировали. Миссис Хиггенс тронула мой нос. — Зато ты очаровашка! Да-да, просто прелесть! Ммм-хмм. Подумать только, ты поедешь в Америку! Потом и знаться с нами не захочешь.
Она прекрасно справлялась с хозяйством, и ей, разумеется, приятно было жить в окружении талантливых людей, но их кипучие творческие натуры, сложные перипетии любовных отношений и все такое прочее утомляли миссис Хиггенс. При одной мысли о том, что творится в их головах, ей хотелось лечь и вздремнуть. Однако за словом она в карман не лезла, и, как только меня поставили на стол, я заметил явное свидетельство того, что Она не брезгует посетовать на судьбу: светло-коричневый дневник, гордо раскрытый на последней исписанной странице. Именно миссис Хиггенс внушила мне уважение к богам домашнего очага; вот она — многоопытная прачка, эта Елена подгоревших коржей, сгубившая свои глаза за сорок лет потакания художникам, отдавшая всю себя за свободный полет их духа. Она села, отерла край чашки и взяла в руки дневник. На внутренней стороне обложки была надпись: «Грейс Хиггенс, Чарльстон, Фирл, близ Льюиса». Листая страницы, она вновь проживала эту жизнь — хроники которой, надо заметить, были весьма скудны по сравнению с самой жизнью. Смех, долетавший сюда из столовой, прекрасно сочетался с запахом корицы, который витал на кухне.
Миссис Хиггенс не назовешь лучшим поваром на свете. Она всегда готовила по рецептам, вырванным из «Таймc» или «Дейли экспресс», — странички эти со временем выцвели, покрылись слоем яичного порошка, специй и пыли. (В той же коробке, где хранились рецепты, в войну она держала противогаз.) За едой миссис Белл без устали закатывала глаза, чувствуя своим долгом убедить Грейс, что ее стряпня съедобна. Зато меня кормили великолепно: с тех пор я не ел ничего вкусней, и по сей день, давно пав жертвой «американского образа жизни», я с тоской вспоминаю кухню миссис Хиггенс.
В тот день на этой кухне вовсю кипела работа — стряпали не для мистера Коннолли, постоянного и постоянно недовольного гостя в Чарльстоне, а для миссис Гурдин, любительницы собак из Америки, знаменитой русской эмигрантки и матери голливудской звезды Натали Вуд. Я так и не уяснил, как они с миссис Хиггенс вышли друг на друга, но связал их, думаю, мистер Ишервуд, который узнал от мистера Спендера, что домработница миссис Белл покупает и продает щенят. Миссис Гурдин не без апломба заявляла, что собаки со всего света — дело ее жизни и любимейшее хобби.
Я прошел в столовую, где миссис Белл тихо говорила:
— Квентин раньше рассказывал, что Вирджинию почему-то интересовали чувства собак. Но ведь ей были интересны чувства кого угодно. Помнишь Линкера?
— Гончую Виты Сэквилл? — переспросил Коннолли. — Еще как помню. Мордой он был вылитая Вита. Мне кажется, тот романчик Вирджинии, «Флаш», был издевкой над Литтоном. Он написал про выдающихся викторианцев, а она — про кокер-спаниеля Элизабет Браунинг, самого выдающегося викторианца из всех.
— Линкера похоронили в родмелльском саду, — сказала Ванесса, по очереди тронув свои запястья — как будто нанося духи.
Когда речь заходит о родословной, каждый пес, достойный своего куска баранины, превращается в неиссякаемый источник знаний. Мы, мальтезе — bichon maltais, собачки римских патрицианок, мальтийские болонки, мальтийские львиные собачки или мальтийские терьеры, — считаем себя аристократами собачьего мира. Один мой августейший родственник был закадычным приятелем Марии Стюарт, другой добился пылкой любви Марии Антуанетты. Мы дружили с философами и тиранами, пачкали свои розовые носы в чернилах знаний и крови битв, а Публий, римский правитель Мальты, подарил кров моему далекому предку по кличке Исса и даже велел написать ее портрет, который, по слухам, исполнили так искусно, что трудно было отличить изображение от живой собаки. Таковы наши повадки и наше кредо. Как только я осознал самого себя и понял, что предки мои оставили не меньший след в искусстве, чем история моих собственных клеток, ко мне тут же пришло осознание, что я потомок той задумчивой музы, собачки с картины Витторе Карпаччо «Видение святого Августина». Мы хоть и крохи, а везде поспели. Нас упоминают в героических сказаниях Средиземноморья, мы участвовали в священных войнах, сидели на коленях злодеев и святых, в результате династических браков переходили от одного европейского принца к другому и лизали трагические сапоги Карла Эдуарда Стюарта, в свою очередь производя на свет наследников для династий Эдуардо Пасквини и графини ди Вальо, графа Ансельмо Бернардо де Пескара и княгини Палестрины. Когда принцы, а равно и щенки, были убиты агентами Ганноверской династии, уцелевшие принц и щенята женились на наследницах рода Далврэ, а позднее породнились с Клодом Филиппом Ванденбошем де Монпертиген и графиней де Ланнуа. Сын, появившийся на свет от этого союза и женатый на Жермен Элизе де Ла Тур д'Овернь, переправился на пароме в Лейт, прихватив с собой помет щенков, среди которых был и мой предок Маззи. Гуляя вдоль парковой ограды на Гариот-роу, Маззи повстречал чистокровную суку мальтийской болонки — прямо напротив дома Роберта Льюиса Стивенсона, чья кузина по имени Нуна некогда гладила обоих. Нескольких благородных внуков этой четы перевезли из Эдинбурга в Шотландию, где выросли все последующие поколения моего рода — в укрепленном замке, к которому вела обсаженная пихтами аллея.
К моменту моего рождения в Авиморе — на кухне фермера-арендатора Пола Даффа — наша родословная была возмутительно безупречна, а счастливое будущее обеспечено. Мой первый хозяин имел на редкость богатое воображение и заразительную манеру добывать информацию и придумывать слова. Выдающийся троцкист, он был свиреп и горяч, ужасно обращался с деньгами и — темпераментный мистер Дафф родом из Авимора — имел чудесную матушку-сталинистку, с которой они порой спорили до хрипоты. Вообще-то она была героиней Красного Клайсайда, но при этом весьма и весьма элегантной старушкой. Родные называли ее Слонихой или Бочкой — уж очень падка она была на лимонные кексы, пропитанные мадерой, картофельные лепешки и булочки с изюмом. Миссис Дафф говорила поразительно сочным голосом и даже в преклонном возрасте половниками уминала ежевичный джем. Однако я ей благодарен: старушка души не чаяла в моем прапрадеде Физе и, по слухам, проложила его корзинку красным флагом в день убийства Троцкого на мексиканской вилле. Я не мог и мечтать, что когда-нибудь туда попаду, но позднее мы еще вернемся к этой истории. Даффы были моими первыми знакомыми людьми, и в нежном возрасте я, сдается, перенял многие их повадки: помню, как вечерами напролет Дафф и Бочка спорили, раздирая на цитаты мировую литературу, а над обеденным столом, грозя ликвидацией всему населению земного шара, подобно шрапнели под Ипром, свистали хлебные крошки. Я говорю «ликвидацией», потому что примерно так выражалась миссис Дафф. Она не выносила слова «смерть» и «умер» — следовательно, я тоже их не выношу.
Бочка прищуривала взбудораженные глазки, как будто намереваясь сказать что-нибудь неприличное, и говорила:
— Если со мной что-нибудь случится, страховой полис в буфете над чайником. Докатилась — страхую собственную жизнь! Но по нынешним временам иначе нельзя. С мистером Макивером, что за холмом жил, случилось несчастье — пришлось хоронить за счет прихода.
— С ним не несчастье случилось. Он умер, — заметил Пол.
— Не выражайся, — сказала миссис Дафф. — Ты напугал щенят: слышишь, как развылись? Они же каждое слово понимают.
У Даффов никогда не было денег, но бремя нищеты они несли с гордостью и благородством. Я не говорю, что выполз из канавы, но все-таки я рос и не в роскоши. Грязная кухня. Душная гостиная. Мой заводчик Пол был сложным человеком с любовью к виски и ранним европейским романам. Работая в поле на тракторе, он читал какую-нибудь книжку, а на закате возвращался домой с красными щеками, готовый пить до умопомрачения. Его любимым актером был Кантинфлас. Живя в Глазго, Пол Дафф пересмотрел все старые социалистические фильмы с его участием.
Однако я отвлекся. (Впрочем, лирические отступления — еще одно собачье кредо.) Весной 1960 года Полу понадобились деньги, и он продал весь наш помет садовнику из Чарльстона (Восточный Суссекс, Фирл), который по выходным частенько выезжал в Шотландию за собаками и саженцами. То был не кто иной, как Уолтер Хиггенс, муж моей старой подруги миссис Хиггенс. В очередной раз прибыв в Шотландию за породистыми собаками, он нашел нас в Авиморе. Недалеко от этого местечка родился и мистер Грант — мы оба проскулили свои первые ноты в стране мошкары. Главной отличительной чертой мистера Хиггенса было умение слушать. Мы все — в большей или меньшей степени — умели говорить, а члены блумсберийского кружка в совершенстве овладели ремеслом бесконечного и темпераментного говорения — современной версией классической риторики. Чесать языком умеет каждый, а вот слушать — отнюдь не многие. Уолтер Хиггенс почти не говорил и всегда слушал: то была первая черта, которую я унаследовал от него за время длинной поездки через горы, долы и дымные графства.
Я сел и посмотрел на миссис Хиггенс. Склонил голову набок, как нравилось хозяевам, и меня сразу погладили по морде. Поджав губы, миссис Хиггенс попыталась вскрыть старую жестянку из-под чая.
— Миссис Гурдин утром сказала, что часто бывает в Европе и всегда покупает в Англии собак. В Калифорнии она находит им чудесных хозяев.
Она посмотрела на меня с нескрываемой жалостью к самой себе — такое выражение бывает у людей, которым собственная жизнь кажется скучной и серой по сравнению с чужими. Наконец она открыла жестянку и достала из нее старый ошейник: сразу запахло кожей, много часов мокшей под дождем.
— Уолтер раньше присматривал за собаками, — сказала миссис Хиггенс. — В Родмелле он выгуливал Линкера — это его ошейник. Не жди от нашей семьи большого наследства. Мистеру Гранту уже семьдесят пять. Мы не богачи. Но Вита подарила этот ошейник собачке миссис Вулф, а я дарю его тебе. — Она сузила ошейник и закрепила его на мне с торжественностью, какую британцы приберегают для сентиментальных моментов, а я порадовался, что унаследовал вместе с ошейником столь выдающуюся историю.