Из всех голливудских режиссеров больше всего мне нравился Джордж Кьюкор. Я обожал его не только за умение со вкусом рассказывать истории, но и за несомненный талант декоратора. Женщины были для Кьюкора не столько чистыми полотнами, сколько куколками, только и ждущими, когда их оденут в платьица и завьют им волосы, накрасят губы и испытают на прочность их дух. Он был совершенно бессердечен, разумеется, и гомосексуалист до мозга костей, но это не мешало Джорджу тонко чувствовать женскую душу; он не только без конца читал их мысли, но и знал, как они хотят, чтобы о них думали. Кьюкор с непревзойденным в истории кинематографа умением пестовал талантливых актрис, будучи человеком со вкусом, безупречным почти до отвращения; он всегда знал, как лучше обставить комнату, и при этом ни на минуту не забывал — хотя и мечтал забыть, — что он родом из обыкновенной венгерской семьи, в которой просто любили театр.
Кьюкор твердо верил, что женщина — это проект, а не животное, корзинка с жемчужинами, ждущими, когда их соберут в ожерелье. Она девочка из Богом забытой глуши, готовая в любой миг превратиться в другую, воображаемую и прекрасную себя, которая служит не только достойным украшением обстановки, но и олицетворением драмы. Фильмы он делал так же, как оформлял свой дом: самый красивый дом в Беверли-Хиллз, похожий на пахнущую лавандой виллу на Лазурном берегу. Чтобы создать такой шедевр, требовалось душевное спокойствие, дисциплина и целая бездна легкости. Джордж считал, что сочетание несочетаемого облагораживает жизнь, и, несмотря на все сомнения, великолепно справлялся со своим делом, а на Корделл-драйв слыл чуть ли не королем. Я вообще заметил, что у людей все самые большие удовольствия в жизни связаны с манией величия: им непременно нужно что-нибудь раздавить и уничтожить — например, собственное прежнее и слабое «я». Я обожал его методы и стиль работы: все, к чему он прикасался, вмиг преображалось и делалось изящным. Так он посадил Вивьен Ли в шикарное кресло эпохи регентства и начал репетировать с ней «Унесенных ветром». Так он положил Грету Гарбо на атласное покрывало под картиной Вюйара и, бережно придерживая ее руку, точно фарфоровую птичку, объяснил ей, как лучше всего сыграть глубокую скорбь в «Даме с камелиями». И именно так он пригласил Мэрилин в овальный зал позади ароматной беседки, поставил ее между двумя позолоченными венецианскими статуями арапов и тыльной стороной пальцев погладил ее лицо. Они стояли под картиной Жоржа Брака — это был натюрморт с грушами, которые только и ждали, когда их съедят. Режиссер сказал моей подруге, что она великая актриса и мир будет потрясен ее талантом, когда увидит «Что-то должно случиться». Я молча посидел на холодном паркетном полу, глядя на медный камин, а потом вышел на улицу, оставив Мэрилин изливать душу Кьюкору. Интересно, каково было бы жить в его доме? Догадываюсь, что нелегко: примерно такая нелегкая участь постигла Ласарильо с Тормеса, одного из первых плутов в истории литературы, который нашел временное пристанище в доме человека, расписывавшего тамбурины. Ласарильо изобрел искусство побега.
У бассейна стояла тишина. Две весьма бойкие кошки лежали на крыше припаркованной у ворот машины, а третья ровными метровыми прыжками продвигалась по краю бирюзового навеса в сторону двора. Она кокетливо замяукала, потерла щеку плечом и проговорила:
Писатель Генри Филдинг, друг моего детства, то есть друг моих детских друзей, однажды начал книгу с меткого наблюдения: хороший человек есть урок для всех своих знакомых. То есть доброта прежде всего остального вызывает в нас желание подражать — впрочем, это скорее справедливо в отношении собак, нежели прочих животных. Сию очаровательную теорию Филдинг выдвигает в «Истории приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса». Хозяин моей матери, мой собственный заводчик Пол Дафф, нередко возвращался с полей, держа в голове целые абзацы из Филдинга. (Он был ценителем эпических комедий, искусства написания романов и ремесла лирических отступлений). Как бы то ни было, эта штука с примерами и образцами отлично действует на собак и редко — на кошек. Зато кошки очень чутки к пародии. Они воспринимают не само явление, а его образ, и в этом смысле очень современны. Пытаясь подражать собакам Кьюкора, кошки в его доме разговаривали с угрожающими интонациями, пользовались классическими оборотами и толком ничего нового в беседу собак не привносили.
— Иди к бассейну, да под ноги смотри, — сказала мне кокетка, пребывавшая в состоянии душевной неги.
Три собаки мистера Кьюкора лежали вокруг бассейна и беседовали о природе драмы. С собаками из мира шоу-бизнеса часто так бывает, хотя на моем личном опыте они куда охотней гоняют по кругу эту тему, чем хозяева. Впрочем, Кьюкор занимался этим даже во сне. Рядом с бассейном стоял низкий расписной столик с двумя рюмками текилы — их края поблескивали на оранжевом солнце, а каменные изваяния богов и императоров, притаившиеся среди магнолий, молча слушали разговор. Громче всех болтали две таксы, Аманда и Соло; третьей была Саша, обыкновенный черный пудель, — она казалась раздосадованной, как будто остальные двое за что-то на нее ополчились. Саша приехала из Парижа в качестве подарка от Гарсона Канина и Рут Гордон — они, как и Саша, были убеждены, что киношные легенды куда важнее тех легенд, которыми промышляли писаки Древней Греции. Как вы уже знаете, я пылкий исследователь нечеловеческого поведения и могу сказать, что две таксы, родившиеся где-то в долине Сан-Фернандо, буквально дурели от мысли, что оказались умнее выскочки из Европы, маленькой мисс Бульвар Распай.
— Нет, дружище, ты должен это услышать…
— Гляньте-ка! У нас гость-э.
Собаки обернулись, и я сошел по ступенькам к бассейну, внутренне краснея от того, что иду так осторожно и медленно. Я физически не мог слететь к ним, точно какой-нибудь восторженный хаски. (Что поделать, мы все не без изъяна.) Навстречу мне вышла француженка.
— В самом деле, гость-э! Ты песик Мэрилин-э?
— Он самый, — ответил я.
— Послушайте, как лопочет-э! Ты шотландец, не так ли? — Она развернулась, изящно шагнула к бассейну, опустила лапу в воду и вздохнула. — Шотландец. — Повернула голову ко мне: — Ты знаешь этого славного зверя… как его? Малыш Бобби, Грейфрайерс Бобби. Он ведь из Эдинбурга, не так ли?
— Грей… фраер… кто?
— Бобби, идиот-э! Тот песик, что не сходил с могилы хозяина. Дисней еще фильм про него снял.
— Боюсь, лично мы не знакомы, — ответил я. Но вопрос мне так польстил, что я буквально оцепенел от восторга.
— Чудесная история. Вот это настоящая собака! Лесси в сравнении с ним просто человек. Серьезно. — Я запрыгнул на полотняный шезлонг и стал наблюдать. Саша как будто мстила таксам за какую-то обиду.
— Полный отпад, чувак, — сказал Соло. — Я тут говорил Саше, что главное — это справедливость.
— Пытался сказать-э, — поправила его Саша. — Но безрезультатно.
— Не пытался, а говорил, сестренка.
Саша презрительно покачала головой и посмотрела на меня как на единомышленника: уж я-то должен был понимать, какие они дети.
— Они родом из Калифорнии, что с них взять? Не умеют ценить собственную культуру, вот и цитируют целыми днями Аристофана.
— Неправда, сестренка. Мы сечем в кино.
Саша закатила глаза.
— Он родился в семье двух дамочек, которые раньше работали в книжном магазине «Сити лайте». Знаешь такой? Это в Сан-Франциско. Потом дамочки переехали в Шерман-Оукс и занялись разведением собак. Ты только послушай, как они говорят-э.
— А мне нравятся акценты, — ответил я. — Кстати, я тоже жил в Шерман-Оукс — недолго, у миссис Гурдин. Она занимается английскими собаками. Знаешь ее?
— Кто ж ее не знает! — вмешалась Аманда. — Носится по округе на огромном драндулете, собаки гроздьями из окон висят. По-моему, она что-то употребляет. Русская, так ведь? У нее еще муж-параноик, который вечно гоняет по обочинам. Бог мой! Я серьезно: Бог мой! Ты начинал с этого дома, а теперь живешь у Мэрилин в Брентвуде?!
— Да, и еще пожил в Нью-Йорке.
— О, Нью-Йорк, — проговорил Соло. — Вот бы там побывать! Мистер Кьюкор вырос в Нью-Йорке.
— Там полно клевых акцентов, — сказал я. — У вас тоже ничего.
— Это у них не акценты, — возразила Саша, — а эхо скудоумия.
— А, да помолчи уже, сестренка! — сказала Аманда и посмотрела на меня с напускной беззаботностью. — Она так бесится, потому что мистер Кьюкор снял в своем новом фильме чужую псину, а не ее. Как с цепи сорвалась, ей-богу.
— Ничего подобного! — возразила Саша. — Роль была не для меня. Я не служу, не прыгаю и трюков не выделываю. Никогда не выделывала!
— Мы тут обсуждаем «Ос» Аристофана. Знаешь эту отпадную комедию? Как тебе?
— Да, — ответил я. — В Англии у нас частенько гостил один критик, Сирил Коннолли, слышали про такого? — Таксы покачали головами. — Все время у нас обедал. Я от него много всего греческого нахватался.
— Круто, чувак, — сказала Аманда. — В этой пьесе есть что пожевать. Лабет совершает злодеяние. Может, он и негодяй, кто знает? Однако истинное зло — это человеческое тщеславие. Оно истребляет народы. Вот что доказывает пьеса.
— Нет, миссис Догги, — сказала Саша. — Народы истребляют бомбы, неужели не знала?
— А вот и нет, — возразил я. — Ну то есть они могут, конечно. Вот только память о бомбах спасает, а не истребляет народы. Память о бомбах не дает людям чересчур зазнаваться.
— Это мы еще посмотрим, — ответила Саша.
За деревьями кто-то захохотал: смех доносился со стороны дома и приближался. Люди. Скоро они придут и будут распивать тут коктейли. Саша издала горлом презрительный французский звук: нечто среднее между рычанием и скулежом.
— Кино-э — вот где истинная драма!
— В каком смысле «истинная», сестренка?
— Оно точнее всего отражает нравственную сторону жизни. Именно кино помогает людям понять, как важна дружба, как правдива любовь и как дорого обходится тщеславие. Кино, да! Мы живем в прекрасном мире, братья и сестры.
Я хотел замолвить словечко о романе, но был еще слишком молод, поэтому только улыбнулся пафосу ее речей.
— Будущее за кино, песик. Или за телевидением? Как тебе «Рин-тин-тин»? А Лесей и Малыш Бобби? Мой любимчик — Тото. Ее философское молчание в «Волшебнике страны Оз» подчеркивает нелепость людских желаний, правда? Ей-богу, Тото одними своими мыслями затмила всех человеческих актеров.
— Ты меня убиваешь, Саша, — сказал Соло. — Она со всеми кинозвездами себя сравнивает. А знаешь почему? Потому что мечтает быть одной из них.
Все ненадолго умолкли, и я расслышал приближающиеся шаги.
— А ты знал, что Тото снималась у Кьюкора? — прошептала Саша. — В «Женщинах».
— Да, сейчас вспомнил, — ответил я. — Она появляется в доме, пока героини разговаривают. Я видел фотографию.
— Она там светится.
Несколько недель спустя Мэрилин снова погрузила чемоданы в машину. Ей нужно было съездить по делам в Палм-Спрингс. В тот день я почему-то подумал, что она становится прежней собой. У нее были светлые волосы, чистая и прозрачная кожа — мир как будто отбелил ее своим вниманием. Мы ехали по шоссе, и у окружающих могло сложиться впечатление, что моя хозяйка — никто. Мы не чувствовали, что едем в пустыню, — наоборот, мы казались себе двумя дельфинами, предвкушающими купание в открытом море, где можно будет вволю резвиться, плескаться и плыть по воле могучих течений. Мэрилин и раньше интересовалась политикой, но после Мексики она все рассматривала с политической точки зрения: от собственного лица до будущего. Как я уже говорил, Мэрилин стала отчужденной и рассеянной, но это, казалось, делало ее только проще и краше.
По дороге она разговаривала со мной так, словно посылала свое сознание через всю страну, через стоянки трейлеров и гамбургерные, навстречу крошечным мотелям с зашторенными окнами.
— Не вижу в сексе ничего дурного, — сказала Мэрилин. Вот бы здорово, думалось ей, стать женщиной, обыкновенной женщиной, которой еще предстоит открывать в себе таланты и делиться ими с людьми. Мэрилин была убеждена, что когда-нибудь сможет стать обычной и естественной. Как-то раз, еще живя в Нью-Йорке, она заявила, что для нее лучший способ познать себя — это доказать себе, что она актриса. Но в тот вечер, летя навстречу золотистым сумеркам, она думала иначе.
— Первым делом я попытаюсь доказать себе, что я личность, — сказала Мэрилин. — А уж потом, быть может, я смогу понять, что я актриса.
Она дала мне половинку сандвича с индейкой. Он пах предвкушением — лучший запах на свете. Мы остановились возле кегельбана. Мэрилин думала о докторе Гринсоне — он напоминал ей одного славного учителя из средней школы Ван-Найза. Ему тоже хотелось доверить все свои страхи и сомнения. Учитель однажды сказал ей, что можно добиться чего угодно, если только вложить в дело душу. Мэрилин похлопала меня по носу, и я залаял от любви.
— А я вместо этого вкладываю душу в обтягивающие свитера, — сказала Мэрилин.
Вход в «Коачелла боул» оформили в виде пирамиды; юноши в кожаных куртках передавали по кругу сигареты. Мне хотелось сказать Мэрилин, что я знаю этих ребят, знаю эту породу — они так и не поймут, какими свободными были в юности, пока юность не закончится. Еще мне хотелось рассказать ей про мальчишек и девчонок из Далласа, которые возили меня на холм высматривать НЛО, пока она разводилась с Артуром. Они бы ей понравились, эти ребята, сражающиеся с будущим. Я лег Мэрилин на колени. Интересно, Реймонд опять устроился продавцом в бакалейную лавку или уже служит на флоте? Мэрилин запрокинула голову — небо хранило тайны, совсем как в ту техасскую ночь, когда мы ждали знаков от внеземных цивилизаций. Моя хозяйка уснула — наверно, подействовали таблетки. Но небо мне все равно нравилось: я думал об обезьянах и собаках, бороздящих его в поисках знаний, делающих Вселенную более безопасным и понятным местом. Фрейд как-то писал, что рядом со своей собакой он часто напевает арию Октавио из «Дон Жуана» об узах дружбы. «Как проста жизнь без мучительных и невыносимых конфликтов цивилизации, — писал он. — Мы, несомненно, созданы друг для друга».
Больница оказалась белым зданием на краю пустыни в Палм-Спрингс. Мы пробыли там недолго — то была лишь временная остановка по дороге к Фрэнку, — но при виде одиноких гор Сан-Хасинто Мэрилин невольно вспомнила натурные съемки «Неприкаянных», и от этой мысли ей захотелось плакать. Она и заплакала — тихо, как ребенок, тоскующий по тому, что не в силах изменить. Однако я уверен, что мысль о мистере Гейбле придала ей сил и помогла совершить задуманное. Она опустила зеркало заднего вида и салфеткой стерла с губ помаду. Ей хотелось выглядеть чистой и непорочной.
— Мы в Agua Caliente, — весело сказала она. Я поставил лапки на руль и приподнялся. Мэрилин пошла по пыльной стоянке к больнице: каждый шаг давался ей словно бы через силу, и сердце мое заходилось от боли при виде ее красоты и беспредельности мира вокруг. Полагаю, она просто оставила письмо в регистратуре. На обратном пути Мэрилин то и дело останавливалась, смотрела вдаль, потом шла дальше и замирала вновь.
«Уважаемые врачи!
Ваш пациент по имени мистер Гиффорд несколько раз звонил мне домой в Лос-Анджелес и утверждал, что он мой отец. Пожалуйста, попросите этого господина воздержаться от личных звонков; если у него есть какие-либо вопросы, он может обратиться к моему адвокату, мистеру Мильтону Рудину.
С уважением,
Мэрилин Монро».
Час спустя мы приехали к Фрэнку.
— Знаешь что, детка? К черту Актерскую студию. К черту Марлона Брандо. И к черту Питера Лоуфорда. Зятек хренов! Он подлец, дешевка и мерзкий английский педик.
От злости на братьев Кеннеди, которые так подло с ним обошлись и приехали в гости не к нему, как обещали, а к Бингу Кросби, мистер Синатра толкнул тележку с хрустальными бокалами в открытые двери внутреннего дворика. Бокалы отправились на тот свет после встречи с гигантским пустынным валуном — в Ранчо-Мираж такие валуны, перемежаемые бесчисленными кактусами, разбросаны повсюду. (Пожалуй, только эта черта и объединяла Синатру с Троцким: любовь к кактусам.) Владения Фрэнка расположились на семнадцатом фервее местного гольф-клуба, из-за чего в сухом воздухе чувствовался дополнительный слой невыносимой скуки.
Если Фрэнк на кого-нибудь злился, то презирал человека целиком, без остатка.
— Лоуфорд — педик! — повторил он. — Вы знали, что мамочка наряжала его в девчачьи платья? А теперь он круче всех на Западном побережье. Шишка! Доверенное лицо Джека! Мы ему не ровня! Я тебе вот что скажу, детка: этот гад обречен.
Фрэнк расхаживал по комнате, пиная попадающиеся под ноги стулья. Он посмотрел на Мэрилин и грохнул кулаком по полированной крышке рояля.
— Мразь поганая! Дерьмо!
— Фрэнк…
— Не фрэнкай мне! Не фрэнкай, мать твою!
— Питер не стал бы…
— Стал бы. Еще как. Козел. Это он постарался. Урод вонючий.
— Послушай, Джек хотел…
— И не джекай тут! Не джекай мне, я сказал! Клянусь Богом, я кого-нибудь убью.
— Фрэнк!
— Да пошла ты! Пошли вы все. К черту Лоуфорда. К черту Пэт. К черту, б…, президента. К черту его дешевого брата, этого никчемного ублюдка. К черту их! К черту тебя. И Бинга Кросби! Президент хочет приехать в Палм-Спрингс. Что-что? К кому он хочет приехать? А мы ведь с ним дружили! И теперь он едет к Кросби! Подонки! Знаешь, мне их жаль. Мне всех вас жаль. Вы дешевки и подлые стукачи. Ты слышишь? Я тебе говорю. Питер Лоуфорд обречен. Я построил для Джека вертолетную площадку, мать твою! Если хочешь — сходи и посмотри. Вертолетную, б…, площадку специально для Джека Кеннеди!
— Он знает…
— Знает? Что он, б…, знает? Не говори мне, что он знает. Не говори, сука. Слышать не желаю. Гребаный президент. Клянусь Богом, я кого-нибудь убью. Стукач. Знаешь что? Мне всех вас жаль. Б…, я построил вертолетную площадку!
Мэрилин стояла, прикусив палец. Камердинер Джордж в белом фраке решил не лезть под горячую хозяйскую руку и тихо подметал кухню. Он уже не раз видел, как самообладание Фрэнка летит к чертям из-за братьев Кеннеди. Мне захотелось подойти к Джорджу и рассказать обо всех местах, где я побывал с нашей встречи на Наймс-роуд: о Нью-Йорке, о бесчисленных вечеринках, о людях и о поездке в Мексику. Обо всех приключениях. Мне хотелось цитировать «Братьев Карамазовых». «Может, нельзя, чтобы не было господ и слуг, — сказал бы я, если б мог, — но пусть же и я буду слугой моих слуг, таким же, какими они мне, Джордж». Я хотел сказать все это Джорджу, но он заткнул уши. Что ж, я его не виню: Фрэнк как с цепи сорвался. Я лизнул Джорджу руку, и он хмуро стиснул губы.
— Знаешь что? Вы все больные. Просто больные люди, без всякого чувства стиля. Я написал для кампании песню. Я организовал сбор средств. Деньги собирал, б…! Можно сказать, в одиночку организовал эту проклятую демократическую конвенцию. Собственноручно! Пел для них! Пригласил на вечеринку всех голливудских звезд, мать твою. Чикаго им на блюдечке подал! Боже. Бинг Кросби, республиканец чертов, чтоб он сдох!!!
Фрэнк швырнул на пол стакан с бурбоном и схватился за сердце:
— Черт, меня сейчас удар хватит. Вот вы что наделали, суки. Я умру на этом коврике, б… Что — они меня избегают? Я вдруг оказался гангстером?
Хозяйка взяла меня на руки, словно хотела защитить. На барной стойке стояла бутылка, и Мэрилин налила Фрэнку еще выпить.
— Вот держи, — сказала она, протягивая ему новый стакан. — Выпей-ка.
Он слепо, точно в каком-то трансе, принял у нее напиток.
— Кто я? Фальшивка? Полоумный актеришка, а? Светский болван какой-нибудь? Думают, я им выиграю выборы, а потом что? Можно меня с дерьмом смешать? Выбросить на помойку? В рожу мне плюнуть? Я для них посмешище, что ли? Жалкий итальяшка? Малыш Фрэнки, а? Шваль последняя?
— Никакая ты не шваль, дорогой, — ответила Мэрилин. — Они же политики, Фрэнк.
— К черту их! — заорал он, отпил из стакана и вплотную подошел к нам. — Я подарил тебе эту гребаную собаку. Я всех задаривал. В этом моя беда. Я слишком много давал. — Его пальцы, стискивавшие мои ребра, дрожали.
— Ты не другим подарки делал, а себе, — сказал я. — Благодетель, называется! Поди прочь!
Фрэнк продолжал рвать и метать, как самый обычный мужчина, насквозь испорченный мужчина. Искусству жаловаться на судьбу многие мужчины предаются с самоуничтожающим рвением. Каждое слово делает их меньше, серее, грустнее, а ведь молчание могло бы сослужить им добрую службу. Фрэнк, чтобы выразить свой гнев в полном объеме и неприглядности, ругался со всеми, кого любил и ценил. Гр-р-р-р-р.
— У твоей псины что-то с горлом. Покажи его ветеринару!
Я посмотрел ему в глаза.
— Идиот ты, Фрэнк.
— Чего он вылупился? Я тебе башку сейчас оторву, дерьмо собачье!
Я выскочил из рук хозяйки и на мгновение пожалел, что вообще уехал из Шотландии. Кто я такой, чтобы охранять несчастную актрису? И кто все эти люди, которые живут чужими жизнями на экране, но не могут разобраться в собственной? Я убежал в гостиную и сделал лужу на оранжевом гессенском ковре. Кстати, забыл сказать, что в доме Синатры все было отвратительно-оранжевым. Собаки плохо различают этот цвет, но разум Фрэнка полнился оранжевой яростью, и я прекрасно его чувствовал. Все удовольствия интерьерного дизайна могут выйти тебе боком — стоит (пусть даже мысленно) попасть вот в такое оранжевое место: стены были оранжевато-персиковые, диван оранжевато-коричневый, картины оранжевые, как душный вечер в Мадрасе, а ковер агрессивно-оранжевый, как вулканическая лава. Я чувствовал все эти оттенки нутром. Мои настроения обычно окрашены в индиго или васильковый, так что в огромных комнатах Фрэнка я едва не сошел с ума. Синатра однажды сказал, что оранжевый — цвет радости, но, судя по тому, как истерично он окружал себя этим цветом, он постоянно жил на грани нервного срыва. Фрэнк любил оранжевый и красный — цвета тревоги.
Мэрилин всегда носила в сумочке книгу. Она жила в постоянном ожидании важного открытия, озарения, которое изменит все. Полагаю, эта надежда задавала тон нашему совместному путешествию. Крепкие отношения между людьми строятся на инстинктивном стремлении защищать иллюзии близкого человека: если же вы начинаете разрушать их, ломать его оборону, подрывать план выживания, принижать его в собственных глазах — считайте, ваша любовь уже вымерла, как бескрылая гагарка. Мэрилин, должно быть, всю жизнь провела в поисках человека с богатым воображением, который бы ее полюбил, а теперь ее надежды умерли — Синатра глядел на нее с нескрываемой ненавистью и приговаривал: «Ты такая тупица, Норма Джин. Поняла, б…? Ты, Лоуфорд и президент — вы все ничтожества. Слышишь меня? Ничтожества!»
Я подошел к Мэрилин, стоявшей у дверей во внутренний дворик. Она рыдала, прижимая к груди стакан, и я потерся об ее лодыжки. Колени у нее дрожали: она наблюдала, как Фрэнк вытаскивает одежду из гостевой комнаты — костюмы для гольфа и купальные халаты Лоуфордов. На ходу он орал что-то про звонки в Атланту, которые делал во время выборов, и бесчисленные услуги, оказанные им Джозефу Кеннеди.
— Видала, Норма Джин?! Видала, никчемная шлюха?! — заорал он, стоя в дверях и показывая ей на ворох одежды. В следующий миг он вытащил из кармана «Зиппо», и над бассейном взметнулись языки пламени. Мэрилин наблюдала за происходящим с безразличным видом, как будто видела это каждый день. Я залаял и забегал кругами, а Фрэнк, все еще крича что-то про патриотизм и Вашингтона, вынес из другой гостевой спальни детские шапочки, полотенца и кеды. В конце концов пламя так разгорелось, что чуть не перекинулось на шезлонги, и тогда Фрэнк сбросил все полыхающие тряпки Лоуфордов прямо в бассейн. Огненные языки какое-то время порхали над водой, а Фрэнк носился по комнате, хлопая дверями и проклиная тот день, когда он приехал в Палм-Спрингс. Мы с Мэрилин стояли у входа; дым витал над бассейном точно привидение. Потом мы подошли к краю, моя хозяйка опустила ноги в воду и допила шампанское: паленые тряпки плавали в голубой воде и напоминали островки суши на обугленной карте! Мы стали смотреть на них. Казалось, прошел миллиард лет, прежде чем темные континенты собрались в середине, и Америка — крошечные купальные трусики с обугленными завязками — заняла свое место; потом свет в доме неожиданно погас и наступила кромешная темнота.