Кеннет, хозяин салона красоты на Пятьдесят четвертой улице, терпеть не мог собак. Не то чтобы я очень переживал по этому поводу: Кеннет был болваном с большими холеными усами и мозгами как ореховый пирог — липкими и плотными. Стоя у кресла в клетчатых брюках и занося ножницы над головой очередной буйной матроны, он искренне верил, что ему осталось каких-нибудь четыре минуты до мирового господства. Обычно Кеннет принимал такую позу, готовясь произвести на свет новую сплетню, но в тот день он был озлоблен и раздражителен.
— Мэрил он, моя дарагаа-а-ая, даже ради тебя я не потерплю животное в салоне! Смотреть на него тошно!
— Ох, сладкий, да брось! Всего-то пять минуток. Уложишь быстренько, и мы уйдем.
— Мэрилон, дарагаа-а-ая, ты разбиваешь мне сердце. Ты только пришла, я только пришел, мы еще даже не открылись, а ты уже говоришь про собак.
— Пять минут, обещаю.
Все дело было в Самсоне, покойном керн-терьере, который раньше жил в парикмахерской. Бедный Самсон. У него случилась размолвка с прачечным фургоном, и он погиб. Кеннет отвернулся, тихо бормоча себе под нос что-то похожее на молитвы. Мэрилин села, а я остался у двери. За работой Кеннет то и дело бросал на меня злобные взгляды и смаргивал слезы. Между тем в парикмахерском кресле творилось странное: моя хозяйка попросила демонролизовать ее на денек, чтобы стать «нормальной». (В те последние нью-йоркские месяцы она нередко пыталась сделать что-то подобное.) Конечно, Мэрилин могла бы просто вымыть голову у себя дома, но так уж она привыкла поступать: ритуальное снятие маски вчерашней героини было необходимо. На стене висела фотография Самсона с бигуди в зубах; поговаривали, что в салоне он трудился наравне с остальными. Фото помогло бы мне проникнуться болью Кеннета, если б человеческие настроения не сказывались так плохо на нашей естественной эмпатии. Весь процесс демонролизации занял куда больше времени, чем предполагала моя хозяйка, — он проходил с применением кольдкрема, накладных ресниц и сопровождался бесчисленными попытками небрежно повязать на шею шарфик из «Блумингдейла», — поэтому я просто закрыл глаза и стал вспоминать других рабочих животных. Из головы не шел бедняга Трубач из «Жерминаля», этот печальный французский конь-труженик, наугад искавший свой путь в культуре, где царил мрак и лишь мрак имел смысл.
С парома мы наблюдали за проходящей мимо «Королевой Елизаветой», направлявшейся в Саутгемптон. Величие этого судна пароходной компании «Кьюнард», две плывущих над бухтой огромных дымовых трубы, наталкивали на мысль, что Европа — это резкий и безапелляционный ответ легкомысленной Америке. Но нет. Проходящий мимо корабль вскрывал разницу между Чарли и Мэрилин. Одной рукой она придерживала меня, а другой прикрывала глаза от солнца.
— Они взяли неправильный курс, — заметил Чарли.
— Я бы так не сказала, — ответила Мэрилин. — Через час все эти люди сядут за столы, сверкающие серебром, будут пить прохладное вино и думать о соловьиных трелях на Баркли-сквер.
— Красивые у тебя представления, Мэрилин. Но до ужаса нелепые.
— Что ж, так говорят. И все равно мне кажется, что эти люди едут… ну, в культурную страну, нет?
— Едва ли. Они оставляют всю культуру позади. Цвет Европы сейчас здесь, в Штатах.
Мэрилин задумалась об Иве Монтане, о мрачном и талантливом французском кино. Она всегда считала, что европейцы смотрят на нее свысока, и уже за это вынуждена была их уважать. А Чарли думал о евреях, великом побеге и чудесном избавлении. Чарли был весьма любопытным представителем нового поколения. В нем чувствовалась решительность, веселость и эдакий духовный мускул, характерный для образованных американских евреев, выросших на Соле Беллоу и первой книге Филиппа Рота. Родительские сомнения он чудом превращал в уверенность; мог спать с девушками, гонять на машинах и одновременно думать о жизни своего народа в условиях культуры бессмысленного расточительства. Чарли томился. Чарли жаждал. Он впитывал историю, чувственный опыт и все твердил о каких-то замысловатых угрозах миру на Земле: Бог мой, Чарли в 1961 году был готов к чему угодно. Работал он младшим редактором в издательстве. Да, он отстоял свою точку зрения о корабле и Европе, но больше всего ему хотелось пинками прогнать все эти мифы о чудесных избавлениях по всей длине ярко освещенного стадиона. Старый добрый Чарли. Каждое утро он легко влетал в лифт офисного здания «Викинг-пресс» с номером «Партизан ревю» в кармане ветровки. Румяный, готовый в любую минуту сорваться в путь, он доезжал до одиннадцатого этажа и уверенно шел мимо сексапильных сотрудниц — с историей за спиной и членом в штанах. Его темные наивные глаза радостно глядели на мир, и он шагал по коридору, подмигивая самому себе и размышляя об экзистенциальной чистоте преступной жизни и сокровенных тайнах оргазма. Чарли прочел все эссе Нормана Мейлера. Он любил джаз, кино, и его волновала тема психологического терроризма атомной бомбы. Чарли принял близко к сердцу роман «Гендерсон, повелитель дождя» и его знакомый внутренний голос, что вторил: «Я хочу, хочу, хочу», — требовательный и беснующийся, чинящий хаос, желающий, без конца желающий». Однажды за завтраком Чарли попытался поговорить с Мэрилин о символах, скрытых в этой книге. «Ой-вей! — воскликнула она. — Не говори мне о символах. От них сплошной трезвон».
Чарли очень любил кино. Как я уже говорил, они с друзьями на протяжении двух лет тенью ходили за Мэрилин по всему Манхэттену. Ничего жуткого: поклонники они были доброжелательные, и в их компании Мэрилин чувствовала себя гораздо спокойней на Восточном побережье. Последнее время Чарли показывался все реже: он взрослел. На пароме, идущем в Стейтен-Айленд, ей захотелось просто быть с ним — такие они умные и вежливые, такие чистые, современные и полные жизни, эти чарли мира. Проплывая мимо Эллис-Айленд, паром будто бы замедлил ход, и я, признаюсь, с болью вспомнил свои первые дни в американском карантине. Совсем скоро мы вновь отправимся в Калифорнию, а пока можно с удовольствием провести время на легком ветру, в компании Чарли и его широких взглядов на все и вся. Эллис-Айленд пребывал в состоянии разрухи: дома, заросшие травой, разбитые окна.
— Когда-то в этих залах и коридорах звучало множество наречий… — сказал Чарли. — Великое множество. Но все эти люди твердили одно и то же, правда? «Я хочу начать все заново».
— Пожалуй.
— Как сказал Ирвинг Хоув, цитируя одного иммигранта, «Америка звучала из каждого рта».
Мэрилин положила руки на перила за спиной и улыбнулась; ветер трепал концы ее шарфика. Она смотрела на Манхэттен.
— В этом городе можно потеряться и исчезнуть. И разве не этого мы все хотим в конечном счете?
Паром плыл дальше, и развалины Эллис-Айленд быстро сменились фигуркой Статуи Свободы: над ее головой, образуя подвижное серое облако, кружили тысячи скворцов. С палубы парома я расслышал вовсе не бормотание, а дружную, единогласную насмешку над человеческими воззрениями. «И это вы называете свободой?» Это наблюдение скворцы превратили в повод для бахвальства. Птицы вообще всегда разговаривают из благосклонности к самим себе: щелкают, заливаются, выводят трели и оды превосходству своего опыта над остальными. Жалея людей, они возвеличивают себя. Такие мысли меня посещали, пока наш паром рассекал морскую пену.
— Кермит, брат Артура, любил повторять, что их семья бежала из Польши, сжимая в руках швейные машинки, — сказала Мэрилин. — Это факт. Их отец Исидор — мечта, а не мужчина. Когда он маленьким мальчиком впервые прибыл на Эллис-Айленд, у него на голове был струп размером с серебряный доллар.
— Мои родственники тем же занимались, — проговорил Чарли. — Шили одежду. Пальто. А во время Великой депрессии все потеряли. Каково, а? Если иммиграция научила моих родственников быть капиталистами, то депрессия внушила нам левые взгляды.
Мэрилин надела на меня поводок, и я стал бегать по палубе.
— Чтобы понять истинные блага Америки, надо в юности побыть коммунистом, — сказал Чарли. — Хотя бы раз в жизни почувствовать, что с какого-то момента зарабатывание денег становится злом. Оно убивает людей.
— Вот и Артур говорит о том же в своих пьесах. А как на самом деле — не знаю. По-моему, деньги всегда были ему небезразличны.
— Так уж оно устроено. Ты их любишь и ненавидишь. Ненавидишь их любить. Любишь их ненавидеть.
— Эй, приятель! — сказал я, лизнув его штанину. — Оставайся-ка ты лучше киноманом. Ты не понимаешь и половины людских желаний. Вы, молодые, причину от следствия не отличите, даже если она плюнет вам в лицо!
— Хорошо, умник, — сказала Мэрилин. — Чем еще удивишь?
— Одежда, — нашелся Чарли. — Достаточно взять американские тряпки, добавить к ним щепотку вины чудом спасшегося человека — и вот она, наша национальная литература.
— Издеваешься?! — воскликнул я.
— Артур мне читал Башевис-Зингера, — сказала Мэрилин. — Знаешь, я прониклась.
— Зингером?
— Всей этой темой.
— Молодец. Теперь мы равны.
Мэрилин захохотала и тут же осеклась, испугавшись, что ее узнают.
— Вон те верфи много историй могут порассказать, — продолжал Чарли. — Мы все можем — только в семье о таких историях принято умалчивать.
— Точно.
Они поглядели на химические заводы Нью-Джерси. Фотограф Сэм Шоу однажды рассказывал Мэрилин, что на этих заводах производили только хлор и цианид. Из моей памяти донеслись слабые запахи миндаля и зла — воспоминание о том, как Гитлер кормил ядом свою собаку Блонди. Я вдруг проникся благодарностью к Чарли, к его поколению и к тому, что они могут сделать для этого мира. Парочка тем временем разговаривала о Калифорнии и грядущей поездке Мэрилин в Мехико, где им с Артуром предстоял развод. Она всегда чувствовала, что Чарли внимательно замеряет глубину ее познаний, но в столь откровенно зеленом юноше эта черта казалась ей даже трогательной.
— Все мы зовемся чужими именами, — сказал он. — Ты — не ты. Я — не я. В Америке не осталось людей, которые были бы самими собой.
— Как тебя зовут родители?
— Гедалия. Евреи — мое подсознательное. Мои родители были наемными рабами. Они всю жизнь скребли, мыли и драили, а теперь с гордостью говорят, что ничего не знают о рабочем классе.
— Надо же!
— Они отрекаются от рабочих. Твердят, будто не имеют к ним никакого отношения.
— Что ж… мы все взрослеем и меняемся.
— Верно, мы взрослеем. Я видел несколько страниц из нового романа Беллоу, еще не законченного. Про одного персонажа у него сказано: «Он иногда воображал себя неким заводом, производящим личную историю». Так и написано в его новой книжке, Мэрилин. Я не шучу — это же я! Мои слова. История моей жизни.
— Ах, Чарли, — воскликнула Мэрилин, — ты прелесть! Тебе ведь всего двадцать три. Ты не можешь знать историю своей жизни. — Она на миг задумалась и показала мне, что мысли — это истории. Мэрилин часто так делала: показывала мне истории-встречи, мгновения-саги. Паром продолжал свой путь по бухте, когда природа вдруг пробудилась ото сна — для нас, для них, для Чарли с Мэрилин, для их смеха и сиюминутной дружбы; маленький флаг на корме захлопал на ветру в порыве бессмысленного патриотизма.
— Думаешь, Кеннеди действительно удастся что-то поменять?
— Надеюсь. Это ведь здорово, правда же, когда есть человек, который на твоей стороне?
— Ага.
— Такой поворот событий мне кажется естественным. Он определен природой.
— Природа — тоже своеобразный образ мышления, — кивнул Чарли. — Все меняется. Перемены неизбежны. Если бы Кеннеди не появился, мы бы его изобрели. Сто процентов.
— Нелегко ему, — сказала Мэрилин. — Представляешь, каково это — все время пытаться соответствовать ожиданиям? И этих ожиданий так много… — Она подняла глаза и вспомнила Анну Кристи.
— Ну, не знаю. Люди генерируют надежду. Так уж оно здесь устроено, — заметил Чарли, широким жестом указывая на Нью-Джерси.
— Та еще игра.
— Люди ее обожают, — вновь улыбнулся Чарли. — Надеяться и верить. Вот чем так манит всех Линолеумвилль. — Чарли достал упаковку «Твинкис». Что за человек! Скормил мне два кекса подряд. Золото, а не человек. За всеми этими философскими разглагольствованиями и цитатами Чарли просто хотел нравиться девушкам. Он погладил меня с необыкновенной нежностью, предназначенной кому-то другому.
— В «Гендерсоне», — почти с грустью произнес он, — один герой упоминает, что с английской собакой можно поговорить по душам.
— Я не англичанин, а шотландец. Мой далекий предок лизал лицо хозяину, убитому при Куллодене.
Вопросы национальной принадлежности… Ох, только бы не завестись. Как-то раз мне пришлось объяснить одной белке из Бэттери-парка, что собаки не нуждаются в переводе с одного языка на другой — это проблема исключительно людей (и, по всей видимости, манхэттенских белок). Мы очень четко слышим интонации — речь представляется нам чем-то вроде игры на чудесных барабанах. Мне так и не удалось объяснить белке, что игра на барабанах — традиционное занятие американских индейцев.
Неделю спустя мы поехали в Мехико разводиться с Артуром. Сначала за мной должен был присматривать привратник Виктор, но у его жены внезапно поднялась температура, и ему пришлось всю неделю кипятить чайники в Куинсе. Тогда свою помощь предложила Мэй Райс, секретарь Мэрилин, но она понадобилась моей хозяйке в поездке, поэтому в конечном итоге мы втроем погрузились в невероятно тряский самолет и отправились на юг. Когда мы всходили на борт, пилот потрепал меня за подбородок: я уже начал казаться себе эдаким среднестатистическим пушистеньким дружочком, очаровательным позвоночным, сопровождающим элегантных особ в кругосветных путешествиях. К примеру, как Леоненко, палевый охотничий пес Васко Нуньеса де Бальбоа, который сопел у него под боком, когда тот открывал Панамский перешеек. У нас с Леоненко похожая предыстория, хотя никаких сведений о том, есть ли в его родословной шотландцы, не сохранилось. В отличие от самого Бальбоа терпимости ему было не занимать. Пес защищал хозяина от всего, кроме его собственного дурного нрава (обычное дело, скажу я вам). Спасаясь от врагов, он даже забрался вместе с ним в бочку. Компаньонку Мод Тонн так и звали — Компаньонка. То была очаровательная серая мармозетка, неравнодушная к кельтским преданиям и эллинской поэзии — стихам, по большей части посвященным бессилию человеческой страсти. Увы, крошечный примат недолго развлекал курбетами хозяйку, годами влачившую бремя национального вдовства. Когда Мод Тонн отправилась на разведку в Санкт-Петербург, простуда быстро положила конец этим курбетам. Говоря о мармозетках-компаньонах, нельзя не упомянуть Митца, «отвратительную мартышку», как называла Ванесса Белл питомца, сопровождавшего Вирджинию и Леонарда Вулф в поездке по Германии в 1935 году. По словам Ванессы, расцвет фашизма был пустяком в сравнении с растущим могуществом Митца, который пробуждал в чете Вулф настоящую родительскую тревогу. Ванесса с удовольствием подчеркивала, как завидует ее сестра мартышкиному дару сосредоточиваться в любых условиях. «Он вел себя так, словно ставил под вопрос весь мир», — говорила Вирджиния.
Вот о чем я думал, пока наш самолет пыхтел над Ганновером, штат Пенсильвания, и мысль об этих созданиях продолжала расти и тявкать в моем дремлющем сознании, когда мы пролетали над Голубым хребтом и пещерой Ганди в Западной Виргинии. Мы сидели в громадной железной птице, а за нами, в небе над рекой Камберленд, что на юго-востоке Кентукки, вился белый след. Во сне я видел расстилающийся внизу мир: огромные поля, фермы и веселые лица за фермерским столом в оживленных вечерних сумерках. Мы пролетели над Мемфисом, штат Теннесси, и над арканзасским озером Дегрэй. Я подумал, что вполне мог бы стать пилотом, когда вырасту. Под нами поплыли бескрайние пустоши и одинокие домишки посреди Богом забытой глуши, а затем мы с ревом пронеслись над Франклином, Хопкинсом и местечком под названием Рейне. На летном поле аэропорта «Даллас лав филд» мое путешествие подошло к концу.
Я пришел в восторг от последовавшего за этим хаоса и того, как он разрешился. Одна из причин моей любви к Троцкому — его врожденная склонность к авантюризму. В поисках места, где можно жить и работать, мой кумир объездил весь свет, встречая новых друзей и врагов в Турции, Франции, Норвегии и Мексике. В Далласе власти запретили мне садиться в самолет. Неправильно заполненные бланки, нет разрешения, обязательный карантин — ах, что за бардак! (Я сразу вспомнил первое знакомство Ноэла Кауарда с американской таможней. «Милый агнец, расскажи, кем ты создан, расскажи?» — осведомился он у сварливого чиновника, и небеса разверзлись.) Мэй Райе пыталась дозвониться до мексиканского посла, но потом какая-то услужливая дама, сотрудница аэропорта, сказала, что за собакой могут присмотреть ее знакомые. Моя хозяйка и Мэй приехали в Мексику всего на день — подписать бумаги о разводе. Я, конечно, расстроился, хотя в глубине души знал, что рано или поздно все равно попаду в Мексику: так предначертано. До приезда нянек я успел нашкодить в зале ожидания: разлил по полу целое ведро моющего средства. Мэрилин со скорбным видом сидела в баре и пила мартини. На экране телевизора, сквозь полосы и помехи, показывали то, что весь день крутилось в голове у Мэрилин: вступление сенатора Кеннеди на должность тридцать пятого президента Соединенных Штатов Америки.
Русский роман лежал рядом с ней на стойке. Мэрилин подпиливала ногти, смотрела телевизор и пила — как самая обычная белая американка. Мужчина в деловом костюме поднял с пола окурок и закурил. Люди в телевизоре были одеты в толстые пальто. Изо рта Кеннеди вырывались белые облачка пара. «Человек держит в своих бренных руках силу, способную уничтожить все виды человеческой бедности и все виды человеческой жизни», — говорил он. Бокал замер в дюйме от губ Мэрилин: она заметила, как бизнесмен поднимает с пола еще один окурок. Занервничав, она обворожительно улыбнулась.
— Знаешь, Мэй, — сказала она, — мне кажется, я бы прекрасно жила на улице. В смысле как бездомная. Тебе не кажется, что я была бы очень… ну, находчивой, что ли?
— Тебе бы это быстро надоело, Мэрилин, — сказал я. Но мне понравилась идея, что моя хозяйка однажды придет в отчаяние и откажется от всех мирских благ. Прежде чем нас разлучили, я представил себе Мэрилин в образе Диогена Синопского: она сбрасывает шубку и в одних лохмотьях идет по улице под восхищенными взглядами бродячих собак.
Реймонд и Арлен, юные собачьи няньки, оказались весьма легкомысленной парочкой — красивые и наглые, они любили пиво, свитера и обжиматься в машине. Когда мы вышли на улицу, Реймонд держал в руках номер «Даллас морнинг ньюс».
— Черт знает что, — говорил он. — Подсунули нам какую-то бешеную псину. Ну и рабо-о-отка. — Он на миг оторвался от газеты.
— Ты видишь лицо той дамочки? — спросила Арлен.
— Она только по сторонам глазеет, а все дела за нее делает старушка. Думаешь, она какая-нибудь знаменитость?
— По-любому, — ответила Арлен. — Зуб даю, знаменитость. Видал, как шуба на ней сидит? Шубы только на звездах так сидят.
Реймонд вернулся к газете, а я настроился на мысли Арлен. Она шла молча и жевала резинку.
— Вот бы встретить какую-нибудь звезду! — сказала она.
— «Нью-Росс, Ирландия, — прочел вслух Реймонд. — В пятницу вечером жители этой крошечной прибрежной деревушки, где когда-то жили предки Джона Ф. Кеннеди, устроили танцы на пирсе Чарлз-стрит. Они отмечали инаугурацию возлюбленного сына деревни».
— Клево, — ответила Арлен.
— «Именно с пирса Чарлз-стрит, — продолжал читать Реймонд, — прапрадед президента Кеннеди отправился на поиски счастья в Новый Свет. В пятницу там жгли костры, устроили шествие с факелами, пели песни, плясали джигу…» — Он поднял глаза. — Что такое «джига»?
— Танец такой. Типа все ирландцы вместе танцевали.
— «…и веселились. А в час инаугурации над пирсом вместе с ирландским триколором взлетел американский флаг — поднял его Джеймс Кеннеди из Дуганстауна, четвероюродный брат нового президента».
Арлен усадила меня на заднее сиденье, рядом с динамо-машиной и грудой пустых бутылок. Я лизнул этикетку пива «Лоун стар», пожевал билет на фильм «Падение дома Ашеров», который недавно крутили в кинотеатре для автомобилистов, и сразу проникся симпатией к Реймонду и Арлен — весьма ветреное поведение с моей стороны, если учесть, что я был у них проездом. Но у нас, авантюристов, есть одно негласное правило: плут плута видит издалека. Они катили по шоссе в поисках приключений, мои лохматые собачки, мои друзья, гонимые l'esprit humain, духом человеческим. Скорей всего они и имен-то своих писать не умели, но денек в их обществе обещал быть дивным — солнце было еще высоко, и весь мир лежал у наших ног. Выяснилось, что детки очень рады возможности подзаработать (спасибо Арнольду, дядюшке Арлен, который держал агентство по решению проблем). Два дня назад они доставили два огромных мешка со льдом в похоронное бюро Дунканвилля. А вчера вечером были стаканчики: семьдесят бумажных стаканчиков понадобилось какому-то врачу, закатившему вечеринку на озере Хайленде. Но чаще всего ребята промышляли воровством — они оказались весьма беззастенчивыми и одаренными воришками. Все пиво, по-видимому, было краденое. То и дело они притаскивали из придорожных магазинчиков и аптек предметы сомнительной ценности. Арлен, к примеру, блестяще добывала всякий хлам: пластмассовые солнечные очки и всякие принадлежности для барбекю она сперва осмеивала, а потом бросала на заднее сиденье.
— Ай!
— Ох, прости, лапа! Неуклюжая я — страх. Без обид, лады?
Мы отправились на юг, в Де-Сото — совсем небольшой городок, где звон коровьих колокольчиков мешался с ревом автомобилей. Няньки посадили меня на поводок, а сами пошли на дело. Дожидаясь их возвращения, я поднял глаза и увидел пару кед, болтающихся на проводе между двумя телеграфными столбами. Из «Магазинчика хозяйственных мелочей» ухмыляющийся Реймонд приволок катушку рыболовной лески и упаковку восковых свечей, а Арлен прошвырнулась по «Бакалейной лавке миссис Галлахер», откуда стянула два журнала и пурпурный лак для ногтей. В багажнике машины было полно краденого добра, но ребята ничуть не постеснялись достать оттуда пакет с собачьим кормом, миску и покормить меня прямо на парковке. Арлен даже сходила к миссис Галлахер и попросила «водички для песика».
— Ням-ням, — сказал я. — Любая собственность — это воровство, и аллилуйя молодежи!
Никогда не забуду тот вечер в Техасе. Сперва мои няньки встретились с кучей друзей: нахальным Джойсом, безмозглой Марджи, безмозглым и сексуально озабоченным Скоттом, сексуально озабоченным зубрилой Хинтце и с Эдди Кимблом — практически психом. Реймонд вышел из машины, и все ребята высыпали нам навстречу из дома Кимбла: кто в бермудах, кто в новеньких джинсах. Мальчики несли пиво и кувшины с каким-то виноградным пойлом. Кимбл все нервничал, что ему не достанется.
— А вот это совсем другое дело! — сказал Хинтце, садясь на заднее сиденье и прихлебывая из кувшина.
— Ну?
— Да заткнись ты, Кимбл. Придет и твоя очередь. Мне надо приглядеть за этой штукой.
— Ты про собачку, что ли? — спросила Марджи.
— Нет, мисс Уродина! Я про это пойло. Его Кимбл намешал.
— Дай сюда, Хинтце!
Марджи почесала меня за ушком и взяла к себе на колени.
— Эй, Арлен! Только глянь на этого кроху. Он с вами весь день катается?
— Ага, весь день и потом всю ночь, — ответил Реймонд. Ему нравилось считать себя папочкой.
— Так не пойдет, чувак.
— А?
— Дай сюда бухло.
— А?
— Арлен, я от этой псины весь чешусь. Нельзя его где-нибудь оставить?
— Его уже оставили. С нами, — ответил Реймонд, глядя в зеркало заднего вида.
— Щас он тебе руку оттяпает, — сказал Кимбл, прикурил сигарету и безумными опухшими глазами покосился на нас с Марджи. — Злющая псина, ей-богу, а нянька из тебя никакая. Не показывай этому трусишке «летающие тарелки», а то он обделается со страху. Поняла?
— Я больше за тебя беспокоюсь, — сказала Марджи.
— Ага, давай сюда бухло, маньяк, — подхватила Арлен. Она включила радио, и все стали смеяться неизвестно над чем, накачиваясь едкой смесью из кувшина, — в салоне стояла такая духота, что с окон можно было слизывать пар. На улице было темно, верещали цикады. Гамбиты полубезумных разговоров катались по салону от стекол к сиденьям из кожзама, подростки что-то говорили, брали слова назад, щелкали пальцами в такт музыке, выплевывали сигаретный дым и краснели безо всяких причин. Потом Реймонд опустил стекло, и бесчисленные запашки стали просачиваться наружу, в деревья и освещенные дома, а голос Эдди Кокрана падал за нами на дорогу к Сидар-Хилл.
Над городом, точно светлячки, мерцали ТВ-антенны. Техасское небо выглядело безмятежным и одновременно зловещим. Люди без конца разговаривали, издаваемые ими звуки сливались со стрекотом насекомых на улице, и вместе они счастливо верещали на поросшем травой амфитеатре холма. Считается, что это самая высокая точка штата между рекой Ред и Мексиканским заливом. Высота, светлячки, цикады, всполохи пламени от зажигалок, внезапные блики света от наклоняемых бутылок, влажные глаза примерно сотни молодых людей — все это роднило вечер с каким-нибудь древним ацтекским праздником. Таким мыслям я предавался, наблюдая за целующимися и обнимающимися подростками на краю городского парка Сидар-Хилл: они смотрели в небо, их юность была в самом разгаре, и они ждали перемен, которые юность несет, но сам жест — инстинктивное желание поднять глаза к небу — был стар как мир, а священный трепет перед небом и того старей. Они сидели на траве, они мне нравились, и я бродил между кед и кроссовок в поисках чего-нибудь съестного.
Джойс рассказал Хинтце о том, как однажды видел НЛО с верхушки огромных «американских горок» в передвижном парке аттракционов Шэффера. Штука была длинной, как сигара, но точно не погодное явление и не дирижабль или вроде того. Хинтце достал из кармана кусок бастурмы и попытался скормить мне, но я оставил его нетронутым на траве. Он нахмурился.
— Да мой пес на другой конец света побежал бы за этой дрянью, — сказал он. — Эй, Реймо! Где ты раздобыл этого выпендрежника? От бастурмы нос воротит!
— Хороший пес, — ответил Реймонд. — Нью-Йоркская штучка.
— Хозяйка у него какая-то бизнес-леди, — добавила Арлен. — Смотри, а ошейник-то у него старый, у пупсика!
— Мы решили, что его хозяйка — знаменитость. Скажи, Арлен?
— По-любому. Какая-нибудь нью-йоркская знаменитость, солнечные очки вообще не снимает.
— Что ж, братишка, завидую тебе — десять баксов за такое плевое дело, — сказал Кимбл, допил остатки пойла из кувшина и поднял глаза к небу.
— Десять баксов — это ты загнул, — ответила Арлен. — Дядя Арнольд пообещал нам пятерку, если не облажаемся. — Я тем временем шнырял между их ногами и клубами табачного дыма. — Ах ты, шельмец, — проворковала Арлен, целуя меня в нос. Ветер пах дюжиной костров.
— А ты кошка, — сказал я.
Было в Арлен что-то такое, отчего в уме сразу рождались стихи, — карие глаза, должно быть, и эта нервная улыбка, словно бы говорящая, что жизнь — тяжелая штука. Арлен хотела от жизни только самого лучшего. Она погладила меня по спине, и я ощутил в ее руках какое-то легкое томление, жажду поэтических блаженств — в любви и принадлежности. Арлен взглянула на Реймонда: тот выдул четыре идеально ровных кольца и подмигнул ей (он умел подмигивать безо всяких сомнений и задних мыслей). За всем этим крылась какая-то грустная история — история девушек, которые никогда не уедут из Сидар-Хилла. Они были моей полной противоположностью. Они никогда не покинут свой городишко, и этот холодный факт стал одним из уроков, вынесенных мною из того ветреного вечера.
— Мой папа однажды видел их целую кучу, — сказала Марджи. — Сотни «тарелок» летели по небу клином, точно гуси. Дело было над военно-воздушной базой Карсуэлл. Я не вру, Богом клянусь.
— Верняк, — сказал Хинтце. — Элмо Диллон однажды видел, как «тарелка» приземлилась прямо на лужайку перед домом его мамочки. Жуткая хрень. Села посреди лужайки, а мать Элмо потом померла. Не в ту же ночь, а дней через сто — перед смертью она несла всякую чушь на разных языках, бредила и все такое.
Желание увидеть НЛО обратило взгляды всех ребят на холме в одну сторону. Они смотрели наверх, показывая пальцами на звезды и на пролетающий мимо космический мусор. Многие сидели в обнимку, другие поодиночке, направив рождественские телескопы на миллиарды глаз, которые будто бы глядели на них с иссиня-черного неба.
— Бредила, как же, — сказал Эдди Кимбл. — Брехня это все, брат. Я вот что думаю — пора валить отсюда. Давайте втарим еще пива.
— Мы остаемся, — ответил Реймонд.
— Думаешь, за нами наблюдают? — спросила Арлен. В следующую секунду Реймонд обернулся к ней, и по его лицу стало ясно, что она задала правильный вопрос. Он кивнул. Конечно, наблюдают. Он кивнул с видом старика, на которого взвалили мудрость веков.
— По-любому, подруга, — ответил он.
Реймонд гадал, удастся ли ему до лета наняться продавцом в бакалейную лавку. Надо будет сегодня узнать… Заскочить туда по дороге домой, что ли? Или брать побольше поручений у дяди Арнольда, а то и в бар устроиться в Форт-Уэрте. Как-никак барменам неплохие чаевые достаются. А летом податься в морскую пехоту: в Корпус-Кристи есть база. Он никогда нигде не был. Клево было бы повидать разные города — далекие города — и потом рассказывать о них друзьямб.
Небо таило чертову прорву секретов. Помню, мой надзиратель из карантина в Гриффит-парке говорил, что над головой у нас парит огромное количество всякого космического мусора: обломки двигателей, выброшенные баллоны из-под ракетного топлива, бесчисленные следы нашей битвы за покорение космоса. Детки чувствовали себя подкидышами, за которыми наблюдают с неба, но где-то наверху американские шимпанзе расходовали последние запасы кислорода, а русские собаки бороздили Солнечную систему в состоянии безысходного одиночества. Внеземные расы могли бы встретить этих бедных, изнывающих от жажды собак и допросить. «Расскажите нам все, что знаете, — сказали бы они, — об этих странных созданиях, что покрывают краской стены своих пещер и отправляют жителей родной планеты в бескрайний космический мрак». Интересно, русские собаки так же любят Плутарха, как я? Представляю себе картину: Лайка открывает пасть и, водружая флаг комедии на terra firma Марса, произносит: «Возьмем обезьяну. Поскольку она не может охранять собственность человека, подобно собаке, или возить тяжести, подобно лошади, или пахать землю, подобно скоту, она становится предметом шуток, издевок и оскорблений». Точно такая же мысль об обезьянах встречается во «Фрагментах» Посидония. Один только факт, что американцы для своей национальной космической программы выбрали именно обезьян, а не собак, может послужить чудесной иллюстрацией того, что Билли Уайлдер назвал «комическим характером американской действительности».
Хинтце вернулся на холм с хот-догами.
— Верхние два — мои, так что брысь отсюда, — сказал он.
— Эй, чувак! Тут сплошная горчица!
— Во Франции это называется moutarde, дорогой Реймонд.
— Ага. Иди в жопу, Хинтце.
— Все, ребята, валим отсюда, — сказал Кимбл, бросая окурок с холма. — Нечего тут ловить. Ни тарелок, ни НЛО, один хрен собачий. Лажа все это, поехали в город.
Пока Кимбл говорил, я смотрел в небо и искренне верил, что что-нибудь обязательно покажется. Все ребята обожали ракеты, но никто не сознавал, что именно ракеты поставили их вид под угрозу исчезновения. Я мечтал увидеть хотя бы одну — просто забавы ради.
— Нет, не лажа! — возразил Реймонд. — Только так и можно их увидеть. Надо долго смотреть.
— Правильно, надо долго, иначе бесполезно, — кивнула Арлен. Не сводя глаз с неба, она легла на траву и скрестила руки на груди. Я положил голову ей на колени и стал смотреть на мерцающих светлячков; над нами расстилалось техасское небо, и ничего не происходило — ровным счетом ничего.