Когда умер сначала ее отец, а вслед за ним и ее мать, мама вернулась в дом в Вирджинии, где она выросла. Весь предыдущий год ей приходилось много ездить туда и обратно; она и ее сестра Кейтлин навещали овдовевшую мать и ухаживали за домом, но, в конечном итоге, все же перевезли ее в дом престарелых. Бабушка пробыла там всего несколько дней и – слегка демонстративно – скончалась.

И потому мама решила сделать одну из тех вещей, которые у нее получаются лучше всего: обустроить дом. Она помогала нам, детям, обустраивать наши комнаты в общежитиях и наши квартиры, возглавляла ремонт нашего дома в Бостоне и заведовала покупкой маленького пляжного домика на Род-Айленде. Она даже попыталась сотворить чудо с комнатой матери в доме престарелых, еще не зная, что в ней предстоит прожить так мало; ей пришлось забрать кресло, которое так и простояло в углу, – им практически не пользовались.

Маме стоит лишь мельком взглянуть на какое-нибудь крошечное и мрачное пространство, и она может разместить в нем все, что нужно, так, чтобы это пространство стало уютным, чтобы оно стало твоим. Она всегда помогает нам выбирать мебель и развешивать полки, и красить стены, и неважно, насколько придирчиво требовательны условия аренды.

На этот раз, однако, все было иначе. Мама, Кейтлин и их брат Майкл решили продать дом, его надо было расчистить и подготовить для будущих жильцов. Мама постоянно рассылала нам по SMS фото, скорее напоминающие передачи канала HGTV: тот закуток в подвале, где бабушка хранила рукодельные принадлежности, теперь превратился в современную зону отдыха; уютная плюшевая гостиная, куда мы набивались толпой, чтобы открыть рождественские подарки, вдруг предстала в четких прямых линиях, с кофейным столиком по центру, который уж точно встал бы поперек дороги Санте.

На этих фотографиях дом выглядел меньше, чем я его помнила, может, потому, что за двадцать пять лет своих поездок в гости я никогда по-настоящему не думала о нем, как о доме. Это скорее была целая страна, и ей управляли два близнеца хранителя – дедушка и бабушка: дедушка – высокий и спокойный, и бабушка – маленькая, энергичная и любящая.

Но, конечно же, это был просто дом, и он всегда был просто домом, долгое-долгое время. Именно здесь выросли моя мама, и Кейтлин, и Майкл (кроме небольшого промежутка времени в Нью-Джерси и Англии), а Мэттью, Морайя и я проводили здесь каникулы. Мы входили в дом, и он поглощал нас целиком – знакомые запахи (сосновых иголок и кошек, но в хорошем смысле этого слова) и мифический запас всяческих безделушек (ваза, полная павлиньих перьев, резные деревянные слоники на любой доступной поверхности), нескончаемые коробки шоколадных конфет Whitman’s Sampler, в них можно было ковыряться в поисках начинки из карамели или кленового сиропа.

И даже когда нам было уже за двадцать, мы с Морайей бегали наперегонки вниз по ступенькам на цокольный этаж в нашу общую спальню – я частенько «предлагала» ей спать на раскладушке рядом с кроватью, но с годами мы пришли к компромиссу – и одна из нас тут же запрыгивала на древний позолоченный велотренажер, припаркованный перед телевизором. Мы по очереди крутили педали и смотрели нескончаемый поток эпизодов Деграсси и марафон рождественских фильмов, обещая друг другу, что не будем подглядывать, как упаковываем рождественские подарки.

Наша спальня была полна реликвий. В дальнем углу стоял комод, доверху заваленный патентами и научными статьями моего дедушки. Он преподавал машиностроение в Политехе Вирджинии, огромном университете, расположенном чуть дальше по улице; казалось, что он занимает половину всего города. Именно здесь учились мама и ее брат, и сестра, здесь же на протяжении многих лет работала бабушка, на факультете социологии. (И здесь же в 2007 году один студент застрелил тридцать два своих одногруппника, а после застрелился сам. Сейчас на этом месте стоит массивный мемориал, вокруг бегают дети, которые в тот год даже еще и не родились. Именно потому Блэксбург и стал так широко известен.)

Напротив кровати после слова «стеллаж» стоял стеллаж с фотографиями бабушки; вот она – молодая модель, студентка, сестра и жена, и мать, и всегда, неизменно – бабушка. Вот она держит Морайю, только что после купания, в такой очаровательной шапочке.

А вот я, еще малышка, практически без единой волосинки на голове, на пляже, изучаю нечто, похожее на ракушку, при ближайшем рассмотрении оказавшееся окурком. (Мы с мамой не смогли удержаться от смеха, когда поняли это.) Мы все выглядели такими счастливыми.

По утрам мы частенько просыпались, когда бабушка или Кейтлин заходили в нашу комнату, чтобы выпустить местного кота. В доме всегда существовал естественный и постоянный круговорот котов; дедушка с бабушкой подкармливали окрестных бродячих кошек, и, в конечном итоге, возник, как мы это называли, «кошачий многоквартирник» – разросшаяся уличная конструкция с различными отапливаемыми отсеками и крышей, защищающая мохнатых жильцов от нежелательных погодных явлений Вирджинии. В конце концов, какая-нибудь кошка становилась членом семьи и переезжала в главный дом. Когда кошка умирала, на ее место приходила другая, и каждая из этих кошек занимала особое место в семейных воспоминаниях: Фрэнклин, Страшила, Мурлыка, Боско, Златовласка, Гарри…

Мама и Кейтлин упаковали эти фотографии. Они пожертвовали велотренажер в местный магазинчик подержанных товаров, а «кошачий многоквартирник» отдали на ближайшую ферму. Они подготовили дом, чтобы он мог стать домом для других, теперь, когда его прежние жильцы скончались.

Мы с мамой всегда были очень близки. Какое-то время были только мы вдвоем и еще – папа. Мои родители любят рассказывать, как принесли меня домой из роддома, положили на обеденный стол и осознали, что совершенно не представляют, что же делать дальше.

Но с этим они разобрались, и вскоре появилась Морайя, через три с лишним года после меня, а потом и Мэттью, через три с лишним года после нее. До их появления, однако, прежде чем я научилась ходить или читать, или узнавать себя в зеркале, мы с мамой начали общаться. И до сих пор постоянно общаемся, про наши чувства и про чувства по поводу наших чувств, про книги и фильмы, и про музыку, и про то, как мы провели день, и про то, чего с нетерпением ждем от будущего. Мы общались, когда отвозила и забирала меня из школы и с репетиций хора, а потом, когда она отвозила и забирала меня из колледжа. Теперь мы в основном общаемся по телефону, почти каждый день, урывками, когда я иду к метро или когда она выгуливает собаку, между ее поездками в Нью-Йорк и моими – в Бостон и Род-Айленд. А еще – ей нет равных в наборе SMSок.

Короче, она замечательная. Многие думают, что их мама – самая лучшая, но у меня есть убойный аргумент в пользу моей мамы. Для начала – это ее имя: Памела Джой Фури. Джой! Фури! Это имя так идеально, что если бы эта книга была романом, оно звучало бы слишком манерно и неестественно, и мне пришлось бы его заменить. Мне очень нравится мое имя, но всегда возмущал тот факт, что если бы мои родители учли соотношение «со-мной-шутки-плохи» в моем характере, они, может, и додумались бы назвать меня Аланна Окан-Фури. А еще мама – барабанщица. Она играла на барабанах со старших классов – раньше я частенько примеряла ее белые сапоги тамбурмажоретки, уже давно переместившиеся в коробку с костюмами для Хэллоуина, – но принялась за забытое увлечение с удвоенной энергией. Когда мы – ее дети – выросли, она стала брать уроки, играя на той же барабанной установке, что и Мэттью. (Они примерно одного роста.)

Она выступает в клейзмерских группах и аккомпанирует в мюзиклах. Однажды Мэттью позвали играть на барабанах для летней постановки «Музыканта», и в последнюю минуту он осознал, что не успевает приехать вовремя на одно из представлений. В отчаянии он отправил маме паническую SMSку, и она приехала, не выказав ни жалоб, ни упреков, хоть и была в два раза старше, чем любой из участников того шоу.

Когда я росла, я не ценила в полной мере масштабы способностей мамы обустраивать дома. Наш дом был милым, но он просто был. Она унаследовала пристрастие бабушки к вазам с перьями и чашам с шариками; в частности, наша гостиная была полна подобных цацек, от которых и мозги могут съехать набекрень, если слишком долго их рассматривать: большая груша из латуни с замочной скважиной посередине; лестница, ведущая… в никуда. Она предпочитает приглушенную палитру (даже не представляешь, какое количество оттенков серо-коричневого существует во Вселенной, пока не проведешь с мамой сорок пять минут в магазине Benjamin Moore). Она обладает гениальной способностью убеждения продавцов в магазине мебели продать ей выставочные образцы с огромной скидкой. Но в ее вкусе нет аляповатости; одна из радостей в ее жизни – когда мы все толпимся вокруг гранитного островка на кухне или валяемся друг на друге на огромном диване на лоджии. Но еще большая радость – когда мы все идем спать, и она остается наедине с этими комнатами и с журналом по дизайну интерьеров.

Какое-то время она работала на архитектора, а потом стала консультантом по ремонту домов, делая для других людей то же, что уже сделала для нас.

И она всегда была рядом, помогая организовать интерьер всех моих жилищ, и неважно, сколько времени я собиралась там провести. Она помогала определиться, что нужно купить (и обычно заканчивала тем, что оплачивала все это), делала наброски плана квартиры на салфетках и на полях газет и возила меня и все мои пожитки туда-сюда по всему восточному побережью. Она собирала «икеевскую» мебель, сверлила дырки в стенах (в большинстве случаев картонно-бетонных) и умело маскировала те ужасные светильники и предметы мебели в общаге колледжа, от которых нельзя было избавиться по договору аренды.

«Вау! – сказал один из друзей, когда вошел в мою комнату в первый год в университете, впервые у меня появилась своя отдельная комната. – Это… как дома».

Так и было. Мама прожила со мной пару дней, спала на надувном матрасе, привезенном с собой из Бостона. Комната была сущей катастрофой, вся мебель была распихана в стороны, чтобы освободить пространство. Она меня раздражала; нам двоим не хватало места для работы, и мне оставалось просто стоять рядом и наблюдать, как она измеряет и делает пометки, и приводит в исполнение свои задумки.

«Мне и так нравится», – повторяла я семь или восемь раз.

«Скоро закончу», – беззаботно каждый раз отвечала она. Я спустилась вниз в холл, повидаться с друзьями и поныть, что мама – маньячка.

Когда комната была готова, она позвала меня, и я расплакалась. Дымчатые красные шторы, которые мы выбрали вместе, слегка колыхались от ветра уходящего лета; четыре светильника, заменившие резкие слепящие лампы, мягко освещали комнату; две странные картины с грушами, найденные в «Икее», висели рядом, словно были выставлены в галерее.

Я расплакалась, потому, что это было только мое, и потому, что только она могла сделать так. Потому, что только мама могла зайти в это пространство с несколькими разномастными вещами, которые мне вроде как немного нравились, и сделать дом настолько, сверхъестественно моим – именно это делало его таким. Моя комната была доказательством, что меня любят.

И она снова сделала то же самое, когда я перебралась в свою первую квартиру в Нью-Йорке, а потом снова, когда переехала в свою собственную. (У меня до сих пор живы эти шторы и груши.) Она делала это и для Морайи в комнате в общежитии и в квартире в студгородке Сент-Луиса, и для Мэттью, который живет всего в десяти минутах от нашего дома в Бостоне. Когда мы купили дом на Род-Айленде, мама проводила там все выходные, пользуясь ванными комнатами в здании администрации города и супермаркете Walmart, потому что воду в доме еще не включили. Она красила, и переделывала, и выбирала мебель и всякие безделушки на околоморскую тематику: никаких омаров в матросских шапках, но уйма всяческих морских узлов. Каждый из этих домов, как она, – теплые, открытые, практичные, с несколькими причудливыми штрихами, – но все они оставляют разные ощущения, отражая тех, кто живет и растет там. Дом всегда казался мне таким естественным, таким само собой разумеющимся, что я не ценила, сколько усилий необходимо затратить, чтобы обустроить хоть один, пока не начала обустраивать свой собственный.

Большую часть того первого года, когда я стала жить одна, я провела, умоляя маму вернуться ко мне в квартиру и помочь повесить новые шторы, подаренные ею на Рождество.

Потолки были такими высокими, и у меня не было уровня, и я боялась ошибиться, а потому я ныла и торговалась. Она обещала, что приедет в гости весной на мой день рождения, но потом Морайя вернулась домой, у нее был трудный период в жизни, и ее нельзя было оставить одну; потом заболела бабушка. Потом был июль, потом август, а шторы так и лежали свертком под тумбочкой около кровати.

Я начала просить ее об этом раз в неделю, хотя и сама чувствовала себя непослушным ребенком, который не понимает, что ему говорят… «Когда ты приедешь? Почему ты сказала, что приедешь, если на самом деле не собиралась этого делать? Разве ты меня не настолько любишь, чтобы привезти дрель и себя ко мне всего лишь на пару дней?»

Это для нас не было ново. «Ты обещала, – ворчала (или вопила) я все свое детство. – Это нечестно!» Это была обратная сторона вечной опеки мамы – самая маленькая, самая уродливая часть меня считала, что я имею право претендовать на ее заботу, чтобы убедиться, что мне всегда будет ее хватать. Я хотела зарезервировать часть ее времени, вести учет, знать наверняка, что неважно, сколько мне лет или насколько я способна сама решать свои проблемы, я всегда могу позвать ее, и она тут же будет здесь. Потому что вся правда состояла в том, конечно же, что хоть ее способность к любви и бесконечна, время и энергия имеют свои пределы. Когда у Морайи начались проблемы с учебой и с психическим здоровьем, именно мама летала в Сент-Луис месяц за месяцем; когда бабушка начала сдавать, именно мама была рядом.

Мама всегда выполняла обещания, несмотря на мое нытье об обратном. Если же ей это не удавалось (что обычно заключалось в такой мелочи, как опоздать забрать меня с музыкальной репетиции, потому что у Морайи в то же самое время был теннис, а у Мэттью – урок гитары), то только потому, что у нее есть и другие люди, о которых нужно заботиться.

Она тратит так много себя, созидая нас, – наши пространства, наше творчество, – что иногда я переживаю, что для нее самой ничего не останется. Для своей мамы я желаю всего, но и от нее я также желаю все и сразу. Только недавно мне пришло в голову, годы спустя, что я была в состоянии повесить шторы сама.

И осенью, всего через месяц после похорон своей мамы, моя мама приехала ко мне в гости. Она сверлила стены и прибивала молотком гвозди, и очистила каждую планку жалюзи, и установила утеплительный пластик поверх окон, прежде чем, наконец, повесить шторы. Они стали последним штрихом, придав единство стилю моей комнаты.

Родители моей мамы быстро постарели. Они всегда были энергичными и полными жизни. Каждое утро я гонялась за бабушкой, чтобы засадить ее за кроссворд, но к тому моменту, когда мне удавалось поймать ее на верхнем этаже, он уже был практически весь разгадан. Однажды мой дедушка попал в больницу и уже оттуда не вышел. Он умер в сентябре, через день после дня рождения бабушки, а потом, через один год минус десять дней, умерла и она. Они были женаты шестьдесят два года.

Может быть, любовь к проектам – это та черта, которая объединяет меня и мою маму, и, как оказывается, смерть оставляет после себя огромное их количество. Нужно запланировать похороны и выполнить последнюю волю, навести порядок в доме и продать его. Ее величайшие суперспособности обернулись против нее самой; удовлетворение от завершения ремонта было вынуждено соседствовать с горем от потери того, кто еще недавно жил в этом доме.

В то время она стала звонить мне не так часто, как обычно, и ее голос звучал более взволнованно. Она спрашивала, а что если те вещи, которые она отобрала, которые она упаковала или выбросила, или отдала, все еще хранили искру той прежней жизни? Или же она угасла вместе с ее родителями? Теперь она, а не я, плакала в телефонную трубку, хоть она оставляла много места и для меня, чтобы я могла поплакаться на своих парней, или проблемы на работе, или еще какую-нибудь фигню, на которой я зациклилась, и я не знала, что сказать еще, кроме того, что здесь, что люблю ее больше, чем когда-либо смогу выразить словами, что будет новая жизнь, даже если прежняя рассыпалась в прах.

Мне не хватает дедушки и бабушки. Мне не хватает их поддержки и их мнения, их образа жизни и их запаха. Мне не хватает той жизни с ними. Но должна сказать, что больше всего мне их не хватает из-за мамы. Мне не хватает того, что она тоже должна быть дочерью. Сейчас я хочу быть для нее всем: дочерью, другом, мамой, – зная, что не смогу и что на самом деле не должна. Я не могу дать ей такое пространство, где она чувствовала бы себя знакомо и безопасно, как то, которое она создала для меня. Все, что я могу сделать, – это жить в своем пространстве и приглашать ее сюда, и однажды сделать то же самое для кого-нибудь еще.