Моя сестра делает корзины. Она делает их, укладывая и сшивая обрывки веревок в замысловато переплетенные спирали, отвинчивая лапки у швейной машинки и вкладывая все финансовые средства в пожизненный запас пластиковых хомутиков, которыми скрепляются эти колечки, словно наш семейный аккаунт на Amazon’е принадлежит какому-то серийному убийце с врожденным цветовым чутьем. Одни корзинки маленькие, для домашних кактусов или валяющихся повсюду резинок для волос; другие – в форме вазы или кальяна. Некоторые нужно подвешивать к потолку или ветвям деревьев, а иные – те, которые она делала в художественной школе, – приходилось носить охапкой, как водолазные шлемы, и это одновременно было и удобно, и весьма неловко.

Иногда она продает эти корзины на ярмарках в Бостоне или Род-Айленде. Иногда она их дарит; у меня в квартире по меньшей мере три таких – вот сейчас я как раз смотрю на набор, созданный из веревочных обрывков, который она сделала буквально на днях; он похож на подставки под горячее. Но чаще, когда я думаю о корзинках Морайи, я представляю, как она сидит, сгорбившись, за обеденным столом или в уголочке для шитья в доме наших родителей, как она сосредоточенно переплетает все эти клочки и обрывки, начиная от центра и по спирали наружу все расширяющимися кругами.

Для меня эти материалы ассоциируются со стеллажами какого-нибудь магазина хозтоваров (откуда на самом деле они и явились); а для нее – это способ создавать жизнь.

Я перепробовала множество самых разных видов рукоделия. Вязание спицами – это моя первая любовь, вязание крючком и вышивка – общая вторая, но я по-любительски занималась и многими другими. Был короткий период валяния шерсти – это тот же процесс, при котором шерстяной свитер съеживается в плотную крошечную версию себя самого, если закинуть его в сушилку (только за одним исключением: на этот раз это делается преднамеренно); в итоге все это закончилось кровопролитием из-за острой иглы для валяния шерсти. Было и шитье, и я до сих пор испытываю чувство вины, что так его и не «освоила» за всю свою рукодельную жизнь (это почти так же долго, как и вся моя настоящая жизнь). Я могу заштопать небольшие дырочки или сшить вместе детали какой-нибудь простой вещи; но в «пряжных» видах рукоделия меня всегда привлекало одно: чувство создания чего-то из ничего. Мне ненавистна перспектива начинать проект с ошеломляющего количества материала, который необходимо обкромсать до легко удобоваримой формы.

Тем не менее, в глубине души я все еще уверена, что когда-нибудь вернусь к этому. Думаю, я надеялась, что бабушка сможет заново всему меня научить, помимо штанишек для куклы American Girl Doll, которые она помогала мне сшить два десятилетия тому назад.

Когда она умерла и я прилетела в Вирджинию на похороны, первое, что я сделала, – устроила разборки с Морайей по поводу швейной машинки моей бабушки.

Морайя приехала на день раньше, чтобы помочь маме и Кейтлин устроить похороны и упаковывать вещи, и первая ее застолбила.

«На этой машинке она учила меня шить», – шипела я за обедом, внезапно переполненная чувством собственничества и злостью, которые отчаянно проявляли себя таким образом. Мне была ненавистна мысль, что Морайя ее заберет и переделает для себя, пусть даже мои шансы воспользоваться этой швейной машинкой по назначению были практически равны нулю. Думаю, мне были нужны доказательства, что я имею значение, что между мной и бабушкой существовала особая связь, что, само собой, все это понимают и просто обязаны отдать мне эту штуковину.

«Мне просто нужно что-то, что будет о ней напоминать», – шептала Морайя в ответ. Она старалась не расплакаться. Она так долго старалась не расплакаться, что из-за этого плакала еще больше.

Я чувствовала себя в ловушке. Я слишком сильно опустила стакан на стол, и вся семья подняла на нас глаза. Я проглотила свой неуместный гнев и сказала ей, что мы поговорим об этом позже. Не то чтобы я чувствовала себя Рукодельницей, за исключением, может быть, этой маленькой алчной части меня.

Что приводит нас, косвенно, к ткачеству. В припадке я не знаю чего несколько лет назад я купила небольшой ткацкий станок, который предназначался для детей, и провела пару месяцев за изготовлением настенных панно. Мне это нравилось: отличный способ использовать оставшиеся обрывки пряжи, слишком маленькие, чтобы из них можно было что-нибудь связать, но слишком красивые, чтобы их выкинуть; и то, что их можно пустить в дело, так успокаивающе действовало на меня.

Каждый новый ряд базируется на предыдущем, как в вязании спицами или крючком, и все же существует исключительно в пределах заранее определенного пространства, как в вышивании. Я экспериментировала с формами и кисточками и развешивала готовые результаты своих трудов в коридоре своей квартиры.

А потом… Я потеряла к этому интерес. Уж точно это не был самый транспортабельный вид рукоделия (хотя в разгар своей одержимости я носила этот ткацкий станок с собой в специальной сумке), и мне немного надоело работать в рамках одного и того же пространства над чем-то, что всегда было одинакового размера. Я могла бы использовать эти ограничения, чтобы подойти к вопросу творчески; могла бы купить ткацкий станок побольше или поменьше, или пойти на курсы, где меня научили бы использовать напольный ткацкий станок и делать шарфы и коврики, и превращать обрывки ткани во всякие прочие вещи.

Но я этого не сделала. Более двух лет назад я пообещала своему другу, что сделаю ему настенное панно на том детском ткацком станке, и оно до сих пор готово только наполовину.

Но настоящей ткачихой, как оказалось, была Морайя. Она начала с такого же станка, что и я, но поняла, как по-настоящему им пользоваться, когда нужно добавить неожиданный цвет или начать совершенно новый узор из ниоткуда. Она ходила на курсы; научилась пользоваться напольным ткацким станком; делала шарфы, и даже один сделала для меня. Впоследствии она стала использовать те же самые движения – вверх и вниз, и вокруг – чтобы делать корзины.

Это было не первое ее рукоделие. В детстве она всегда была рядом со мной, делая разные поделки, от уроков с нашей тетей Кейтлин по созданию украшений до продажи наших творений из глины соседям.

Морайя потихоньку рисовала и клеила, и вышивала, и к тому времени, когда перешла в старшие классы школы, она стала полноценным Творческим Ребенком, ходила на подготовительные курсы по рисованию и изучала архитектуру для поступления в колледж. Не думаю, что она действительно хотела стать архитектором как таковым, но, как и маме, ей всегда нравилось пространство, то, как сочетаются разные элементы в данном месте и в данное время.

В детстве мы обе любили часами играть в Sims на домашнем компьютере, создавая целые миры с нашими собственными персонажами, пока мама не загоняла нас спать. Мне не хватало терпения строить дома, где должны были жить эти маленькие аватары, и если предоставить меня самой себе, то я попросту распихала бы горы мебели вдоль всего необъятного периметра стен, и на этом бы все закончилось, но Морайе это нравилось. Она добавляла лестницы и наклонные потолки, могла минут пять выбирать обои в комнату, а когда заканчивала, я отбирала мышку и приступала собственно к игре: заставляла своих симов жить, а потом их убивала. (Мое место – в тюрьме.) Я расписывала подробные биографии персонажей, даже воссоздавала людей, которых я знала в реальной жизни, обычно мальчиков, в которых меня угораздило втюриться. И казалось, что Морайя никогда не была против такого расклада, ей нравилось наблюдать, как используют ее пространство. Уже тогда она была художником, а я была писателем.

Когда появился Мэттью, он дополнил нашу триаду в качестве музыканта. Конечно, тогда мы этого не знали, но, чтобы понять это, понадобилось не так уж много времени. Когда ему исполнилось восемь, он стал учиться играть на гитаре, а к одиннадцати или двенадцати годам стало ясно, что он – очень талантливый ребенок. Сейчас он умеет играть на всем: на барабанах, гитаре, альте, альт-саксофоне, пианино.

Он все схватывает на лету, а сейчас преподает музыку детям – в течение учебного года и даже летом. Писатель, художница и музыкант, родившиеся у двух людей, которые познакомились в бухгалтерской конторе! Мне всегда нравилась эта семейная легенда, нравилось, как звучит наша история.

А наша история с Морайей начинается с того, что я сразу же предъявила на нее свои права.

«Можете назвать ее Шарлоттой, если хотите, – заявила я в три годика, когда мои родители обсуждали возможные имена для будущего ребенка (так мне рассказывали), – но так как я буду звать ее Морайей, то она может запутаться».

Еще одно мое высказывание, которого я не помню, так как была слишком маленькой: «Она будет моей лучшей подругой».

Есть и другие обрывки воспоминаний. Долгое время моим любимым нарядом было зеленое платье, которое мне подарила бабуля, мама моего отца, потому что у Морайи было точно такое же. Я привела Морайю в детский сад на урок «расскажи и покажи». У нас был собственный лимонадно-глиняный прилавок, где мы продавали все по запредельной стоимости. Я ее подстригала и прилепляла бантики из подарочной обертки к ее волосам, а однажды, когда на Хануку нам подарили красную тележку, я усадила туда Морайю и повезла ее вниз по улице, пытаясь кому-нибудь отдать. Не потому, что хотела от нее избавиться, а как раз наоборот. Я любила этого улыбчивого маленького человечка так сильно, что хотелось поделиться ею со всем остальным миром.

Не знаю, что из этого произошло на самом деле, за исключением доказательств на нескольких фотографиях: вот мы в одинаковых платьях, вот мы расставляем глиняные безделушки на прилавке, вот Морайя с тремя блестящими бантиками в волосах.

Но мне нравится уют этих историй, их определенное начало и конец. В них нет шероховатости или неясности, нет ничего, что я не могла бы понять.

Я бы хотела, чтобы эта история была о том, как рукоделие спасло мою сестру. В какой-то мере, так и есть; но с другой стороны, все не так просто. И эта история все еще продолжается, так что, скорее, это даже не история, а сериал из иногда-связанных-а-иногда-нет событий.

Морайя поступила в архитектурный колледж, очень крупный, и уехала из дома в Сент-Луис. Поначалу все шло хорошо, но со временем она стала названивать маме посреди ночи, захлебываясь слезами. В итоге Морайя перевелась с архитектурного факультета на факультет искусств, где создавала коллажи и крупномасштабные принты монстров и комбинировала разномастные вещи, обнаруженные в секонд-хендах. Звонки от мамы становились все более и более тревожными; ей приходилось отвечать на все более странные и неприятные телефонные звонки Морайи в любое время дня и ночи и даже несколько раз летать в Сент-Луис, чтобы побыть с ней. Морайя почти всегда игнорировала мои SMSки, обычно это были корявые сообщения, вопрошающие, все ли у нее в порядке, перемежающиеся мемами зверюшек, на которых я натыкалась в интернете. Невозможно было понять, стал ли для нее колледж тем местом, где она и должна находиться, поддерживали ли ее или подавляли порядки в нем. Она не всегда была способна закончить работу, не всегда была способна встать с постели утром, не всегда была способна выразить, что с ней происходит. Она становилась то печальной и подавленной, то маниакально-энергичной, и никто не знал, что делать.

В маленьком белом благополучном городишке, где мы выросли, существовал только один путь, коему должно было следовать.

Когда я была совсем ребенком, я частенько слышала как, разных семьях говорили, что они «переехали сюда из-за образовательной системы», и эта система имела цель: попасть в колледж. Домашние задания, репетиции, подготовительные тесты, школьные психологи – все энергично вносили свою лепту, чтобы мы смогли достичь этого, как казалось, конечного пункта назначения. Но нам никогда не рассказывали, что происходит, когда, наконец, туда попадаешь, и не существовало карты, по которой можно ориентироваться, если вдруг решишь поехать куда-нибудь в другое место.

Когда все зашло слишком далеко, Морайя бросила колледж и вернулась домой.

Уже дома она какое-то время провела в больнице. Это была Неделя Акул, рассказывала она мне позднее о своих воспоминаниях, потому, что только это им разрешали смотреть по телевизору, и потому, что один парень рассказывал, что в прошлом году он был там и показывали то же самое. Это ее расстроило. А еще расстроило, что им не разрешалось пользоваться ножницами и прочими «острыми предметами», и поэтому приходилось делать коллажи, разрывая бумагу на кусочки. Неважно, что она специально училась в колледже создавать коллажи и принты, и всякие такие штуки, и с ножницами у нее никогда не было никаких проблем.

Ей становилось то хуже, то лучше, и опять по новой. Она съездила в Германию полюбоваться архитектурой, но пришлось прервать путешествие раньше, чем планировалось, а потом была творческая поездка в колледж в Мэне, где удалось пробыть все отведенное время. Там она научилась сшивать веревки и делать корзины; за две недели она сделала столько, что хватило увесить все ветки дерева. Корзины выглядели, как ульи или кормушки для птиц, словно они были живыми, словно они стекали каплями с ветвей.

Еще какое-то время она пробыла дома и делала корзины.

Сестра заняла стол в лоджии и неиспользуемый уголок в коридоре между нашими спальнями. И еще она постепенно стала занимать мою спальню, я видела это каждый раз, когда приезжала домой из колледжа на каникулы. Я поднималась по лестнице в комнату, и постельное белье на кровати всегда было подозрительно смято, на кресле – разная одежда в беспорядке, на письменном столе – косметика, явно не моя. Думаю, ей нравилось, что моя комната похожа на монашескую келью; к своей она относилась скорее как к очень большому и хорошо освещенному шкафу, с грудами одежды на полу и на вешалках, и на ярко-синем шезлонге. Иногда, приезжая домой, я спала в ее кровати. Я не была против – мне никогда особо не нравилась моя комната, в которой маленькими мы жили вместе, но которую я унаследовала, когда мы выросли, – и теперь я бывала здесь так редко, что по большей части было неважно, где бросить свою сумку. Часть меня в глубине души любила находиться в теплом и эклектично-бардачном пространстве, которое Морайя создавала, пока меня не было дома, пусть мне и приходилось перешагивать горы топиков из Urban Outfitters, чтобы туда попасть. Она так долго была вдалеке от меня, что это напоминало, кто она такая на самом деле.

Многие из этих вещей были подержанными. Я так много пропустила. Я была далеко, я была окружена своей собственной жизнью: колледжем, потом окончанием учебы, потом поиском работы и квартиры, и бойфренда, а потом еще одной квартиры, уже без бойфренда, и все еще на той же самой работе. Новости о Морайе поступали хаотично, обычно через маму, обрывками в наших многочисленных телефонных разговорах. Сама Морайя не открывала своих чувств, иногда она отвечала на мои SMS, иногда нет.

Ты взрослеешь и думаешь, что тот, кто любит тебя, должен автоматически знать, как заботиться о тебе, и наоборот. Что любить – это понимать, а понимать – это точно знать, как действовать. Но столько теряется между людьми! Мы ведь даже не знаем, как большую часть времени позаботиться о самих себе, так можно ли ожидать, что это легко сделать для других? Я считала, что, если бы по-настоящему любила Морайю, именно так, как любила, я смогла бы помочь ей. Смогла бы дать ей именно то, что нужно, даже если она сама еще этого не осознавала: анализ, ясность, план действий. Я смогла бы отмотать нить обратно, к тому моменту, когда она запуталась, к мгновению, когда она впервые погрузилась в эту печаль, и помочь ей распутать ее. Это то, в чем я преуспела; это все, что я умела делать.

В худшие времена я была так разочарована – и сама собой, и родителями, и ею. Я, конечно, знала ответ: мы были разными людьми, с разной клеточной структурой. Я никогда не понимала, почему она не могла с этим справиться. Почему не могла просто открыть свой ноутбук, сдать выпускные экзамены, поставить ноги на пол и выйти из комнаты? Почему эти обычные действия не могли спасти ее так, как они спасали меня, снова и снова, от моей тревожности и от моих страхов, и от моей печали?

Я расстраивалась, когда мы говорили о Морайе как о какой-то проблеме, которую нужно решить, и потому что именно я разрушала эту утопию.

Я расстраивалась из-за язвительных замечаний, которые она отпускала, когда я возвращалась домой, – про то, что моя кофта смешная, про то, как я делаю тост с авокадо – не по стандарту, – и потому что было невозможно отделить мои обычные сестринские чувства к ней от моих чувств по поводу того, что чувствует она. Я расстраивалась, когда наши родители вели, словно она сделана из драгоценного хрусталя, и занимали ее сторону, так было проще, чем позволить ей сорваться. Я расстраивалась, потому что я знала, что она была бы выносливей, если бы мы просто позволили ей быть такой.

Я расстраивалась оттого, что сама была расстроена! И мое расстройство – а на самом деле просто беспомощность в самом неприглядном виде – прорывалось наружу как грубость, как резкость, как стук кружкой по столу и хмурая ухмылка сквозь зубы. Оно заставляло меня закатывать скандалы по самым ничтожным поводам, на которые я могла бы просто не обращать внимания, и бормотать недобрые слова о человеке, которого я любила больше всего на свете, наполовину надеясь, что она их слышит. Оно заставляло меня испытывать желание вышвырнуть Морайю из убежища ее мозга и взять контроль в свои руки, потому что, конечно же, я и только я, а не кто-либо еще в этом мире (включая саму Морайю), могла ее спасти.

«Мне нужно, чтобы ты была моей сестрой, – сказала она мне однажды у меня в гостях в Нью-Йорке, когда я пыталась дать ей совет или прописать курс действий, или делала совсем не то, что должна была делать, ведь нужно было просто ее выслушать. – Не учителем и не психотерапевтом».

Я заткнулась, и мы закончили завтрак в неловкой тишине.

Морайя вернулась в колледж после нескольких семестров дома; теперь, возвращаясь домой, я снова сплю в своей собственной кровати. Она поселилась в отдельной квартире в студгородке, где в своей обычной манере мама перекрасила все стены, хотя аренда была всего на один год. Она перевезла с собой одного из котов нашей семьи – Гарри, который принадлежал дедушке с бабушкой. Она присылала нам фотографии, как он сидит в засаде в пространстве между холодильником и потолком или свернулся калачиком возле ее рукодельного уголочка со швейной машинкой и всякими обрывками и веревочками. И наконец, после долгих лет стартов и пауз, она закончила учебу. Мы все прилетели в Сент-Луис и вволю наплакались, когда она шла по проходу с одногруппниками, когда профессор, раздающий дипломы, назвал ее имя, когда она получила награду за выдающуюся скульптурную композицию. Нельзя сказать, что теперь все в порядке или когда-либо станет. Просто пришло время продолжать двигаться вперед.

В те редкие моменты, когда мы обе оказываемся в одном и том же месте в одно и то же время, мне нравится наблюдать, как она работает. Ее проекты совершенно отличны от всего того, что делаю я, но в некотором роде они похожи: начинаются из ничего, присоединяют к себе новое ничто снова и снова, пока не станут чем-то. Ее работы – жесткие, а мои – мягкие; ее – прочные, а мои, как правило, можно вывернуть, сложить и положить плашмя. Мне нравится, как они смотрятся рядом друг с другом: ее корзинка висит на ручке двери в моей квартире, напротив стены с вышивками и двумя крошечными настенными панно, которые я сделала, пока не потеряла интерес к ткачеству; еще одна корзинка стоит на книжной полке рядом с кучей записных книжек с каракулями, с попытками упорядочить мою запутанную жизнь в серию лаконичных историй.

Есть у меня такая фантазия, что мы откроем вместе магазин, где будем продавать свои поделки, своего рода универмаг-плюс-магазин-пряжи-плюс-кофейня (плюс бар, зная нас). Морайя всегда смеется надо мной, когда я становлюсь излишне сентиментальна, когда я тороплю события или изливаю свои чувства, с гордостью восторгаясь тем, как далеко она продвинулась; она знает лучше меня, что это не конец, что всем нам предстоит еще долгий путь. Но я не возражаю оказаться той самой сентиментальной сестрой, любительницей порядка и укоренившихся привычек, если уж кому-то из нас двоих, рукодельниц, нужно взять на себя такую роль. На самом деле, это звучит не так уж плохо.