Насколько мне известно, папа за свою жизнь не связал ни единой шапочки. Он не вяжет крючком или спицами, не шьет и не вышивает. Я даже не припомню, чтобы он рисовал картины. Когда он сидит в тишине, в любимом кресле дома в Бостоне или за обеденным столом в Род-Айленде, обычно у него в руке iPad или пачка рабочих документов. Так не похоже на меня, ведь мои руки никогда не бывают в покое, всегда порхают, создавая новые крошечные вещички. Но чем старше я становлюсь, тем лучше понимаю, что мы сделаны из одного и того же теста.

В Род-Айленде он просыпается до рассвета. Стараясь не шуметь, чтобы не разбудить остальных членов семьи, он берет сапоги и удочку, но стены в нашем домике на пляже такие тонкие… Двери захлопываются или распахиваются без особых усилий, от простого дуновения ветра; деревянные половицы скрипят, словно приглушенно посмеиваясь.

Он шуршит и возится, и уходит еще до первого луча солнца. Иногда к нему присоединяется наш пес, хотя единственное, чем он может помочь, это составить компанию и подарить свою неизменную улыбку. Иногда папа вытаскивает каяк в океан или в близлежащий плес (слово, которое я узнала от него) и выходит в открытое море на веслах, чтобы найти рыбу. Однако обычно он стоит на берегу и ждет.

Я не совершаю таких предрассветных ритуалов, но часто просыпаюсь так же рано, как и он, и пусть я потом весь день буду нарочито преувеличенно зевать, все равно я рада. Мне нравится лежать на двуспальной кровати и смотреть в окно на тонкую полоску неба. Мне нравится дремать и снова просыпаться в момент, когда он возвращается домой, бросает снаряжение в гараже и ставит на плиту кофейник, который все еще будет горячим три часа спустя, когда все остальные вернутся к жизни. Мне нравится быть незримым свидетелем этого ритуала, который отец соблюдает последние несколько лет. Он приглашал и меня, и Морайю, и Мэттью присоединиться к нему, но мы скорее относимся к любителям подрыхнуть до десяти и сильно пошуметь. Мы уж точно не относимся к таким любителям, как отец, чтобы позволить какой-то рыбе и волнам указывать нам, что нужно делать.

«Жаль, вы все проспали, – говорит он, даже если мы случайно проснулись в восемь, даже если небо идеально голубое и воздух именно нужной степени теплоты. – Сегодня утром было еще лучше». Мы раздраженно закатываем глаза и допиваем остатки кофе.

Когда я была ребенком, папа много работал, и до сих пор работает. Он проработал в одной и той же бухгалтерской конторе со времен окончания колледжа, продвинувшись до партнера, проводя поздние вечера и ранние утра на работе, путешествуя повсюду от Дублина до Мидленда, штат Мичиган, чтобы встретиться с самыми разными клиентами.

Наши отношения более спокойные, чем с мамой, меньше телефонных звонков про парней и больше писем по электронке о налоговых декларациях. Но насколько мы близки с моей мамой, настолько я похожа на своего отца (и не только формой носа и бровей). Он общителен и прямолинеен, как и я; саркастичен и нетерпелив, как и я; любит чинить вещи, как и я; и быть уверенным, что со всеми, кого он любит, все будет в порядке: они будут обеспечены, будут в безопасности. Каждый день, который он проводил на работе, был был полон желания убедиться, что мы счастливы. И когда ему приходится выслушивать телефонные страдания по поводу какого очередного парня, он всегда с этим справляется.

Следуя его примеру, я тоже много работала. Я получала круглые пятерки и участвовала в мюзиклах, и бросила софтбол, когда он стал мешать моим репетициям в хоре. Я не была несчастлива в старших классах – у меня была целая череда парней, мой маленький, но надежный кружок друзей-друзей, и мне действительно нравилось делать домашние задания, и я любила удобство и ритм моей семьи, но и с нетерпением ждала, как бы вырваться из нашего захолустья и отправиться в колледж. И когда я уехала, заскакивала домой лишь пару раз в году на каникулы. Я и не заметила, когда именно произошли те едва уловимые, но настолько сильные изменения в моем отце.

Что мне доподлинно известно, так это, что однажды летом мои родичи, казалось бы, абсолютно внезапно арендовали маленький домик недалеко от пляжа на Род-Айленде, примерно в часе езды от дома, где они все еще жили в Бостоне.

«Погоди, как называется этот городишко?» – переспрашивала я уже в третий или четвертый раз.

«Квоноконтог, – отвечали они. – Но можно просто Квони».

Так я его и называла. Квони оказался местечком, которые я в полу-полушутку описала бы, как самый мягкий кризис среднего возраста в истории, тот момент, когда мой отец замедлился и ушел в себя. И все это произошло, кажется, из-за рыбалки.

Он играл в гольф от случая к случаю всю жизнь, и для него не были в новинку ранние подъемы и долгое, затянувшееся очарование молчаливой сосредоточенности, завуалированное под оберткой спорта для мужчин, но рыбалка – это нечто иное. Здесь не было препятствий, которые необходимо преодолевать. Здесь не требовалось акров земли или еще пары-тройки бухгалтеров; не нужны были разрешения или предварительные договоренности, или зрители, ну, кроме тех случаев, когда собака составляла ему компанию. Это означало, что ему нужно изучить новое снаряжение, получить новые разрешения, купить новый вид транспорта (у него есть, по какой-то причине, два каяка, несмотря на то что тело у него только одно). Он узнал о приманках и наживках, как отслеживать приливы и отливы и как вязать узлы. У него было то, что я искала, в той или иной форме, всю свою жизнь: ряд успокаивающих повторяющихся задач.

В итоге мой папа нашел себе компаньона по рыбалке, парня по имени (Богом клянусь!) Гил, старше отца на двадцать лет, и они уходили по утрам вместе. В то время как прочие рыбаки ревностно охраняли свои лучшие местечки, Гил и отец делили их на двоих; после особо удачного выхода соло папа звал Гила, как подросток, которому не терпится поделиться смачной сплетней. Он отрастил бороду, за которой ухаживал, и небольшой животик, с которым пытался бороться. Он замедлился, работал из дома несколько дней в неделю, стал вести гораздо более комфортный образ жизни.

Казалось, что он впервые в жизни обрел покой.

Прежде чем я окончила колледж, родители купили свой собственный домик, рядом с тем местом, где снимали дом изначально. Это была дополнительная нагрузка – ипотека, означала, что отцу придется продолжать работать так же много, как раньше, – но он никогда об этом не жалел. Этот домик означал, что он может проснуться и быть в воде уже через несколько минут. Это означало, что теперь было место для всех нас, где мы могли бы собраться, не дом, не колледж и не работа со всеми сопутствующими обязанностями и стрессами.

Поначалу меня это не убедило. «Вы променяли меня на дом?» – сказала я. Обычно каждое лето я работала в лагере, а потом и в Нью-Йорке, и считала большим везением возможность на недельку съездить отдохнуть на пляж, но никогда по-настоящему не ценила притягательность этого места. Как тогда, в Делавере, какой-то неприятный тоненький голосок во мне продолжал вопрошать, кому вообще могло прийти в голову разместить пляж в Род-Айленде.

– Это рядом с Провиденс? – спросил один мой друг.

– Да.

– А Ньюпорт рядом?

– Угу.

Он рядом от всего, потому что все в Род-Айленде, самом миниатюрном штате этой великой страны, находится рядом со всем. Крошечный Квони (технически даже не город, а «пожарный участок») – рядом с Уэстерли, где есть парочка ресторанов и баров и только один действительно хороший магазин одежды – кофейня.

Раньше там был магазин пряжи, но он закрылся, зато сейчас есть одно из огромных пригородных отделений Michaels. Здесь же, каким-то чудом, даже есть своя собственная железнодорожная станция.

Именно это и развеяло сомнения, в корне изменив ситуацию. Я выяснила, что могу запрыгнуть на поезд на Пенн-стейшн и быть у порога дома родителей чуть больше, чем через три часа. Я могла спастись от запахов и жара мегаполиса, обжигающего в разгар лета. Я могла избежать, пусть и всего лишь на выходные, утомительного и такого неизбежно хлопотного удовлетворения целого ряда своих повседневных потребностей и поселиться в гнездышке моей семьи (у которой, конечно, тоже есть свои потребности, но они хотя бы отличаются от моего обычного набора). У меня камень с души упал, когда я осознала, что на самом деле не так уж сложно противостоять непреодолимо сильному притяжению города, и работе, и моему представлению о том, кем я должна быть. Папа чувствует то же самое; и как бы мама ни любила этот домик, который она обустроила с присущей ей теплотой, а Морайя и Мэттью ни любили бы пляж и бесконечный запас пива, именно мы с отцом больше остальных с нетерпением ждем лета, именно мы с одержимостью обсуждаем это в семейном чате в промежутках между фотографиями наших теперь уже четырех домашних питомцев. Мы любим соленый запах и приглушенный свет. Мы любим спокойные ритмы, безмятежные мысли. Мы любим себя там такими, какие мы есть.

Не то чтобы Бостон был намного дальше от Нью-Йорка – может быть, на полтора часа дольше на поезде – но у меня никогда не было столь сильного желания поехать домой-домой, как то, что возникло тогда, когда появился Род-Айленд.

Дом-дом – это где гнездышко может быстро превратиться в черную дыру, засасывающую меня в одно и то же место на диване и превращающую в ту самую личность, которой я была лет в четырнадцать. И мне вовсе не нравится, кем я там становлюсь: капризной, не терпящей возражений, вдруг не в состоянии даже составить грязную посуду в раковину и склонной не ложиться спать, пока не зачирикают предрассветные птички, не в силах занять себя хоть чем-нибудь. Все это ощущалось немного тяжеловато, немного запутанно, скорее напоминая регресс, а не возвращение домой.

Но поездка в Род-Айленд – чиста. Она ничем не омрачена. Я почти ничего не беру с собой – там уже есть зубные щетки и пижамы – и расслабляюсь по полной. Это все же означает противостояние с Пенн-стейшн, которая вам покажется, если вы там никогда не бывали, похожей на средних размеров торговый ряд где-нибудь в захолустной дыре, а билеты на поезд могут стоить столько же, сколько на каком-нибудь летательном аппарате, а папе приходится противостоять дорожным пробкам и платным дорогам, и мерзко ранним подъемам, чтобы успеть смотаться туда-обратно. Хотя мы оба знаем, что оно того стоит.

Рыбалка, как я считаю, это версия рукоделия для отца, место, где он может сосредоточиться на своем дыхании и тех проектах, над которыми работает вместе с волнами. Он разбирается в приливах и отливах, и в погоде так же, как я разбираюсь в вязаном полотне или Морайя разбирается в корзинах, и знает, как действовать дальше. Мы все становимся экспертами. Мы все посвятили себя вещам, которые одновременно гораздо больше и намного меньше, чем мы есть.

Понимаешь ли ты, что твои родители тоже люди? Я долго этого не понимала.

«Смотри, что я сделала!» – хвасталась я, закончив последний ряд шапочки или шарфа. После двадцати лет рукоделия можно подумать, что это уже набило оскомину. Может быть, так оно и есть для тех, кому я это говорила, но для меня – никогда.

«Поймал сегодня большую рыбину», – говорит папа, когда кто-нибудь из нас спускается утром по лестнице, спотыкаясь спросонья. Так происходит не всегда – может пройти много дней, когда нет клева, но даже если и есть, то рыбу размером меньше 70 сантиметров или мелочь, годящуюся только на помойку, он отпускает обратно в океан. Но, если звезды складываются как надо, к тому моменту, когда мы все проснемся, морозилка будет забита полосатыми окунями. И честно говоря, неважно, поймает он что-нибудь или нет; он всегда возвращается обратно более умиротворенным и счастливым, чем когда уходил, не так, как было в дни гольфа, со всеми этими подсчетами очков и выигрышами и проигрышами.

Однако в те дни, когда ему удается хоть что-то поймать, они с мамой готовят рыбные котлеты, и мы впятером собираемся вокруг стола на заднем крыльце и стойко поедаем результат усилий отца – его хобби, его любовь.

Я просыпаюсь. Не так рано, как в первый раз, но еще до того, как мой отец проснется от послерыболовецкого сна. Спускаюсь по скрипучей деревянной лестнице мимо Мэттью, спящего лицом вниз на диване (у него есть своя кровать, но, кажется, он предпочитает именно этот вариант), мимо умоляющих глаз собаки, которую в этот раз не взяли с собой.

Я наливаю себе чашку кофе, выскальзываю через заднюю дверь и направляюсь к пляжу. Даже летом он относительно пуст в этот час – рыбаки уже в основном упаковали свои пожитки, а пляжники еще не пришли, чтобы застолбить себе местечко, – а осенью и ранней весной он будет совершенно пустынным. Можно смотреть вдоль берега на километры и не увидеть ни одного человека.

Во время прилива мне нравится сидеть на одной из коряг, так похожих на скамейки, а когда отлив – забираться на отполированные водой камни. Иногда я беру с собой вязание, но чаще просто сижу, скинув сандалии, вдыхая соленый воздух, пока не ворвется новый день и не начнет действовать кофеин. Отсюда кажется, что я могу заглянуть в вечность: увидеть своих будущих детей, играющих в песке с двоюродными братьями и сестрами; они так устают, что почти засыпают во время короткой дороги обратно к дому бабушки и дедушки (к тому моменту у них будет целое утепленное крыло, чтобы они могли жить здесь круглый год; а сейчас наш дом открыт, в основном, с марта до Дня Благодарения, даже несмотря на опасность, что все трубы могут перемерзнуть). Может быть, кто-нибудь из них заинтересуется рыбалкой; как и в случае с вязанием, я слышала, это передается через поколение).

Так много «если»… Если я найду кого-нибудь, от кого захочу иметь детей и кто тоже будет этого хотеть; если я смогу иметь детей, если то же самое будет относиться к моим сестре и брату, если изменение климата не поглотит всю береговую линию и все окружающие постройки. Если мы все еще будем дружны. Если мы все еще будем здесь, чтобы увидеть это.

Но на пляже утром все эти «если» кажутся такими далекими. Я остаюсь там, может, минут пятнадцать или двадцать, а потом возвращаюсь домой с сандалиями в руках.

Папа уже проснулся, сполоснул кофейник и готовит еще кофе для остальных членов семьи.

– Как там? – спрашивает он.

– Прекрасно, – отвечаю я.

– Но, наверное, не так здорово, как было утром.